— Монти? Нет, что ты.
— Он такой несчастный, такой печальный. Похож на растерянного Арлекина, который не знает, куда ему идти и что делать. И одновременно на священника — вроде того сумасшедшего пастора из одной его книжки, помнишь? Только пасторской шляпы не хватает. Хорошо бы он начал опять писать.
— Думаю, он уже до смерти устал от своего Мило Фейна.
— Все равно, не каждому дано придумать героя, которого все знают. У нас в супермаркете даже продаются «детективные наборы Мило Фейна».
— Угу. Деньги, наверное, гребет лопатой.
— Жалко, что у нас нет телевизора. Сейчас как раз идет очередной сериал про Мило Фейна. В газетах пишут, что Ричард Нейлсуэрт в роли Мило просто великолепен.
— Нет, девочка моя, нет! Никаких телевизоров. Тем более что творения Монти тебе нравятся не больше, чем мне.
— Ему я никогда этого не говорила.
— И не надо. Про себя автор может сколько угодно знать, что он ничего не стоит, но знание знанием, а без самолюбия все равно не бывает. У Монти все сюжеты похожи один на другой — во всяком случае, последние.
— Да, знаю. Мило превращается в моралиста, а жертва непременно приходится убийце матерью, которая бросила его в детстве, или еще кем-нибудь. Я все думаю, почему Монти не пишет нормальных человеческих романов?
— Не может, вероятно. К тому же за них столько не платят. А когда начинаешь зарабатывать большие деньги, это быстро входит в привычку.
— Надо же, еще и жену себе нашел обеспеченную. Говорят ведь: деньги к деньгам.
— А не была бы она такая чертовски обеспеченная, из нее, глядишь, и получилась бы приличная актриса.
— Блейз, милый, так я поговорю с Монти… ну, ты помнишь. Насчет того, чтобы занять у него денег.
— Боже упаси! Еще ничего не решено.
— Ты все время так говоришь, я чувствую, что это из-за меня. Думаешь, я не захочу быть женой бедного студента? Но все совсем не так!
— Знаю, моя хорошая, — сказал Блейз. — Ты все вынесешь, никогда меня не бросишь. Знаю — и благодарю тебя от всей души. Но это серьезный шаг, мы должны еще подумать, решить…
— Я уже решила. Я за.
— Но ты сама говорила, что это безумие.
— Естественно, я очень удивилась сначала, вот и сказала. Но я имела в виду, что это безумно здорово. Надо решаться, а Магнус Боулз и компания пусть ищут себе другого избавителя.
— Какая ты у меня храбрая!..
— Никакая я не храбрая. И не думай, что это жертва с моей стороны. Мне в жизни нужно только одно — быть рядом с тобой, смотреть на мир твоими глазами. Другой жизни, других глаз у меня нет.
— Родная моя…
— Хочешь, я поговорю с Монти насчет сада?
— Но нельзя же занимать у него деньги и одновременно покупать сад!
— Ага, значит, насчет денег все-таки можно?
— Нет пока, мне еще надо подумать…
— Не забывай, у меня ведь есть ценные бумаги, а возможно, тебе еще выделят субсидию.
— Все, моя хорошая, спать, спать!..
— Ладно, ухожу, раз ты уже не можешь меня видеть. Только не сиди всю ночь над своей книгой, обещаешь?
Смотри, за окном еще не совсем стемнело. Как все таинственно в полутьме…
Монтегью Смолл проснулся от непонятного звука. Что-то в доме? Или приснилось? Он сел. О том, что Софи умерла, вспомнилось, как всегда, спустя долю секунды после пробуждения. Словно всякий раз, прежде чем отточенная сталь обрушится на его голову, он должен хоть краем глаза увидеть блеск клинка. Боль была так сильна, что ни для каких других чувств не оставалось места. Монти снова прислушался. Тишина. Наверное, это было во сне, понял он, — и сон всплыл в памяти.
Он один в чистом поле, кругом ни души, только посреди поля лежит неведомое обезглавленное чудище. Он подходит и видит длинную стального цвета шею, поросшую редкими черными волосками, видит запекшуюся кровь, зияющие дыры кровеносных сосудов. Огромная уродливая голова валяется чуть поодаль. Монти всматривается в нее и вдруг с ужасом замечает, что сбоку, ближе к загривку, что-то шевелится. Крошечный звереныш, точная копия поверженного зверя, жалобно подвывает, вцепившись в редкую шерсть, слезы из его глаз мелкими жемчужинами скатываются на землю. Неожиданно Монти начинает задыхаться от невыносимого горя. Он тоже заливается слезами и не может остановиться.
Сейчас он сидел с сухими глазами. Странно, он только что рыдал во сне, а в жизни так и не проронил ни слезинки, с тех самых пор. Слез не было. Сны стали однообразно гадкими. Ни яркости, ни новизны, как когда-то. Монти пошарил рукой по ночному столику. Стакан с водой, бутылочки с пилюлями от доктора Эйнзли — снотворное и транквилизатор, — часы, настольная лампа. Щелкнул выключателем. Еще нет четырех, но уснуть уже не удастся. Когда мозг спит, сновидения еще могут, кое-как цепляясь друг за друга, окутать его забвением. Но вот нить прервалась, и душа опять страдает и корчится в муках — и так круг за кругом, не зная отдыха, не поддаваясь ни на какие уговоры. Бессмысленно переворачивать подушку и делать вид, что спасение еще вернется. Монти надел часы. Если он забывал снимать их перед сном, ночью они обязательно подкрадывались к уху, и его будил оглушительный грохот: биение вечности из детских горячечных снов.
Он встал и набросил халат. Смятая постель осталась у него за спиной, как змеиная шкура, как сброшенная уродливая маска. От простыней уже воняло. Домработница больше не приходила, он давно ее рассчитал. Как ужасна была Софи в конце, как она цеплялась за него, пытаясь передать ему хоть часть своего страха и отчаяния. Она выкрикивала все эти мерзости, швыряла их ему в лицо — потому что уже не могла выносить их в одиночку. Ни с кем другим она бы себе такого не позволила. Это должно было вызвать в нем сострадание, даже гордость. Ему следовало принять от нее это отчаяние с искренней признательностью как доказательство ее любви. Он же ничего не видел и не слышал, кроме злобных выкриков, и сам кричал на нее в ответ. Их совместная жизнь закончилась чередой бессмысленных раздоров. Перед тем как она умерла, они тоже кричали друг на друга. Он никогда себе этого не простит. И вот наконец вслед за этой пыткой явилась смерть — смывающая накопленную грязь, несущая своей жертве избавление от инквизиторских тисков боли, от злобы людской и Божьей, — казалось, хотя бы от этого ему должно было стать легче. Увы, он умудрился лишить себя даже такого сурового утешения. Радость, сердцевина всего сущего, ушла из его жизни навсегда. Тошнотворные страхи, от которых он так долго пытался отделаться, снова сползались со всех сторон. В иные минуты он и сам не понимал, как можно жить дальше с такой тяжестью в душе.
Монти раздвинул шторы и выключил лампу. За окном уже медленно разливался холодный тускло-белый свет; в предутренней тишине было что-то пугающее. Прямоугольник газона лежал как длинная унылая простыня, расстеленная для потрошения ритуального агнца. Две большие дугласовы пихты[5] застыли неподвижно, словно боясь расплескать нечто загадочное и потустороннее, переполнившее их до краев.
Высокая изгородь из бирючины казалась ровной и гладкой, как стена, все живое и округло-лиственное в ней было смазано той же тусклой белизной. В саду, который тянулся от угла дома в сторону Худхауса, несколько пичужек уже нехотя пробовали голоса, звучавшие в тишине резковато и фальшиво. Монти вдруг вспомнил мальчика, которого он видел вчера вечером за забором в конце сада. Мальчик ничего не делал, просто стоял перед Худхаусом и не отрываясь смотрел на дом. В какой-то момент у Монти мелькнула шальная мысль, что это Софи. Он все время ждал, что увидит ее. Когда думаешь о человеке постоянно, ничего удивительного, если в конце концов тебе явится его тень. Интересно только, кто
Ему так часто казалось, что Софи рядом, что она нарочно не показывается и дразнит его, исчезая из комнаты в тот самый момент, когда он входит. Скитаясь по дому вместе с ним, всегда недосягаемая, она словно бы продолжала понемногу меняться. Что, если и правда она воплотилась в тень — вечно удаляющуюся, как те смутные тени из далекого прошлого?
Столько лет он копался в своей душе, «работал над собой» — и вот теперь может наконец полюбоваться на плоды своей работы. Правда, любоваться не на что. Он пытался управлять собственными сновидениями, не терял бдительности даже во сне, силился соединить сон и явь. Последнее удалось ему лишь отчасти: сны не сделались более жизненными, зато жизнь стала походить на сон. В известном смысле это и требовалось. Но, как часто бывает, он получил верный ответ в неверной форме. Страхи из сновидений научились свободно вползать в его дневную жизнь, и вместо желанной мудрости явилось новое полчище кошмаров. Духовные поползновения закончились полным крахом. Теперь он чувствовал себя жалким подмастерьем, да и хозяин его был, кажется, невеликий мастер — так, средней руки колдун. Разумеется, тот мальчик под акацией ничем не напоминал Софи — хоть в ней и была мальчишеская, как Монти определял ее когда-то для себя, субтильность. И все же в какой-то миг он со страхом и замиранием сердца ждал, что она обернется и ее очки сверкнут в полутьме, как звериные глаза. Разумеется, это был просто мальчик, и Монти сразу понял это. Но страх остался. Что, если мальчик услышит шаги и оглянется? Монти развернулся и молча пошел к дому, по дороге машинально скользя рукой по змеиным изгибам древесных стволов. От деревьев исходило ощущение покоя. В Локеттсе его ждал Мило Фейн — холодный, ироничный, усмехающийся над его малодушным бегством.
Разглядывая залитый жестким утренним светом газон, Монти вспомнил про обещанный приезд матери. Миссис Смолл, при всей ее светской благовоспитанности, слишком явно недолюбливала Софи. Она безусловно желала Софи смерти — и, возможно, не все ее тайные желания пропали втуне. Разумеется, нелюбовь двух женщин была взаимной: Софи, со своей стороны, даже не пыталась это скрывать. Со свекровью она всегда держалась как иностранка, будто нарочно растравляя английскую душу истинной леди. Мать Монти причисляла себя к обедневшей аристократии. Она была очень довольна писательским успехом своего сына и очень недовольна его женитьбой. Софи, конечно, девушка вполне состоятельная, признавала она, — но происходит из совершенно чуждой и непонятной, «нуворишеской» среды швейцарских торговцев. Одним словом, миссис Смолл нашла жену Монти вульгарной, а к ее матери с первой же минуты почувствовала непреодолимую неприязнь (тоже, впрочем, взаимную). Раньше миссис Смолл безапелляционно заявляла: «Создатель Мило Фейна может жениться
Отец Монти, бедный священник, умер, когда Монти было всего восемь лет. Через неделю после похорон мать приказала сыну называть ее отныне по имени: Лиони — и вместе с этим выспренним и непонятным звукосочетанием в их отношения вошло что-то темное и такое же непонятное. Лиони, в юности мечтавшая стать актрисой (что впоследствии, несомненно, усугубило ее нелюбовь к Софи), после смерти мужа пошла ради единственного сына на жертву, а именно согласилась преподавать дикцию и пение в частной школе для девочек. Она торжествовала, когда Монти поступил в Оксфорд, сокрушалась, когда он закончил его не бог весть как, сокрушалась еще больше, когда он стал школьным учителем, торжествовала, когда он бросил учительство и стал известным писателем, снова сокрушалась, когда он женился на хриплоголосой невоспитанной иностранке. И вот теперь опять пришло время торжествовать. Софи умерла, иностранки больше не было. Лиони не могла, да и не особенно старалась скрыть свое удовлетворение; спасибо, хоть не навязывала сыну свое общество. В день похорон она благоразумно сказалась «больной». Возможно, на радостях ее тянуло танцевать и она просто боялась не сдержаться. Она, разумеется, уже не работала в школе, а жила в кентской деревушке, в собственном маленьком домике, купленном для нее Монти, и разыгрывала сельскую гранд-даму. Теперь, выдержав сообразную обстоятельствам паузу, она собиралась предстать перед сыном в качестве триумфаторши и вершительницы дел. По всей видимости, она пришла к выводу, что первый и самый бурный этап траура (читай торжества) пора завершать. В последнее время слащавые письма от нее приходили чуть ли не каждый день. Ее интересовало недвижимое имущество (Локеттс), движимое имущество (вещи) и, разумеется, сам Монти. И ах как жаль, что невестка не оставила ей внука! Забеременела только раз, и то кончилось выкидышем.
Приезд миссис Смолл не очень беспокоил Монти. Это было неважно. Он относился к матери с сыновней нежностью, вполне ее понимал и даже сочувствовал. Ее нынешнее ликование никак его не трогало. Смерть так обобрала, обесцветила и обессмыслила его существование, что булавочные уколы жизни практически не действовали на него. Эмоции матери не касались его — он стал неприкасаем. Он ощущал себя неуничтожимым, потому что был уже уничтожен. В последние дни перед смертью жены к нему пришло гадкое чувство опустошенности. Он не мог заставить себя обнять Софи. Не потому (как она думала), что ее болезнь внушала ему отвращение, — просто смерть уже завладела ею и чувство необратимой утраты, уже источаемое ее телом, было для него невыносимо. Он слышал, что некоторые могут обнимать и даже целовать своих мертвецов. Он бы не смог. Сознание того, что любимого человека уже нет, перечеркивало для него все. Долгие дни, пока она умирала, он мучился еще и тем, что не мог прикоснуться к телу, в котором она, как это ни ужасно, все еще обитала.
Их брак был бурным и недолгим — Монти женился поздно. Софи всегда была неисправимой кокеткой, он — неисправимым ревнивцем и строгим судией. Он читал ей нотации. Она заливалась слезами, потом осыпала его бранью. Все кончалось постелью. Так повторялось снова и снова. Огромный, в его представлении, шар их любви часто дрожал и сотрясался, но так и не разбился вдребезги — просто жизнь превратилась в бесконечную цепь ссор, скандалов и попыток «начать сначала». Локеттс тоже был очередной попыткой. До этого они с Софи снимали квартиры в Кенсингтоне и Челси. Софи заявила, что хочет «жить в деревне», и Монти, хотя его самого никогда не тянуло к сельским радостям, ухватился за возможность увезти ее «куда подальше». С еще большим удовольствием он бы запер ее на замок или посадил на цепь. Сошлись на компромиссном «полудеревенском» варианте в виде импозантного Локеттса, осененного покоем фруктового сада. Софи осталась довольна домом, но тут же принялась жаловаться на скуку и одиночество. Что, впрочем, было понятно: другие семейные пары как-то умели находить себе общих друзей, создавать целые миры, которые можно обживать вдвоем, — у них же это никогда не получалось. Им даже не о ком было посплетничать. За время недолгого супружества их отношения так и не успели войти в нормальную колею. Софи по-прежнему флиртовала со старыми друзьями, заводила новых, те и другие не желали знакомиться с ее мужем; Монти угрюмо следил за ее успехами, все больше замыкался в себе.
Возможно, думал он теперь (хотя мысль являлась и раньше), его чувство к Софи было слишком сильным и
Естественно, он любил ее больше, чем она его. Это как бы входило в брачный контракт, и оба они нередко посмеивались по этому поводу. Ее замужество более или менее объяснялось рядом причин, что она честно признавала. Во-первых, ей, как-никак, было под тридцать, и пора было кончать с затянувшейся «ничейностью». Во-вторых, ей
Софи обрекала его на одиночество. Мило Фейн тоже. Фактически Мило отлучил его от мира остальной литературы: сочиняя без устали, без передышки, Монти почти перестал читать. Временами ему казалось, что Софи и Мило составляют для него наилучшее сочетание, какое только можно придумать: что ни говори, а писательство — занятие для одиночек. Монти писал быстро, торопливо, каждый раз надеясь, что следующий роман послужит спасением и оправданием для предыдущего. Изначально он намеревался сделать несколько бестселлеров, а потом приняться за серьезное сочинение. Возможно, что им двигала и другая цель — добиться уважения собственной матери. Но все эти цели ставились до Мило. Между тем созданный Монти герой явил неожиданную живучесть и неискоренимость. С одной стороны, это было совершенно понятно и естественно: тому, кто, как Монти, привык к сидячему образу жизни, всегда приятно воображать себя человеком дела. Однако были у Мило и более глубокие, и более странные связи с его создателем. Многие мужчины (возможно, почти все) продолжают до конца жизни, во зло себе или во благо, стремиться к идеалам и представлениям о себе, сформированным еще в отрочестве. Монти, прошедший отроком школу безотцовщины и неуверенности в завтрашнем дне, виделся себе фигурой довольно темной, мятежной и «загадочной». В результате уже в Оксфорде, находясь в окружении друзей-радикалов, он считал своим долгом придерживаться, в пику всем, крайне правых взглядов. Прочих смертных — серую безликую массу — он презирал со всей возможной демонстративностью, поэтому диплом всего лишь второго класса, выданный ему после окончания университета, явился для него жестоким ударом. Мило, всегда бесстрашный и удачливый, бьющий без промаха из своего любимого маузера (модель с прямоугольной рукояткой), возник, помимо прочего, с тайной целью вытравить унижение этого второго класса.
В юности Монти разыгрывал из себя некую абстрактно-демоническую натуру, услаждая этим свое самолюбие. Впоследствии, когда уже было поздновато, а может быть, и совсем поздно, он вдруг ощутил себя интеллектуалом. Лучше бы я стал ученым, коллекционером, исследователем, думал он, тогда бы моя жизнь хоть как-то двигалась вперед. Выпавшее ему учительство он ненавидел и никогда не пытался глубже проникнуть в суть процесса. Но тут подоспело «спасение» — явился Мило Фейн, ироничный и разочарованный герой с задатками супермена, удачно, как тогда казалось, воплотивший в себе демонические черты и интеллектуальность самого автора. Поначалу это была своего рода «милотерапия»: через своего пренебрежительно-насмешливого гомункулуса Монти мог критиковать собственные юношеские идеалы и одновременно им потакать. За авторской иронией вообще часто кроется авторский же идеализм, и в том, чтобы его скрыть, заключается, возможно, наиважнейшая функция иронии.
Годы шли, время от времени Монти пытался распрощаться со своим настырным
Долгое время Монти хотел избавиться от Мило, но потом понял, что на самом деле речь идет об избавлении от самого себя: его детище, сулившее ему поначалу спасение, разрослось донельзя и уже почти поглотило его. «Ты, ты и есть Мило Фейн!» — кричала ему Софи со зла, а может быть, от отчаяния, когда он своими угрозами и нотациями снова и снова доводил ее до слез. Но мир его прославленного героя был так убог, а душа его так хладнокровно и абсолютно пуста, что Монти понимал: он не Мило Фейн. То есть он понимал это умом, но все равно было страшно. Как-то он попытался высказать все это Блейзу Гавендеру — хоть кому-то, хоть одному здравомыслящему человеку. Но Блейз, не слушая толком, перепрыгивая с пятого на десятое, свалил все в одну кучу, связал Мило с Софи, Софи с матерью Монти — и все наспех, все упрощая. Монти, досадуя на себя (дернул же черт уподобиться блейзовым «пациентам»!), тут же напустил тумана, заморочил Блейзу голову и в конце концов совершенно его «подавил» — что было уже не слишком корректно. Блейз поспешно свернул свой психоанализ.
Даже в самые счастливые времена супружества (а у них с Софи
Он потерял всякое ощущение пространства и времени. Жизнь как будто кончилась, но потребности убить себя не было, приходилось как-то влачить отведенные часы и дни. И посреди всего этого продолжала работать холодная, трезвая мысль. Он даже задавал себе вопрос: не получится ли обратить эту пытку в искусство — не псевдо-, а настоящее искусство, без Мило Фейна? Но что он может в искусстве? Тешить свое самолюбие — это замечательно, но что еще? Тут же являлся другой вопрос: а способен ли он сейчас избавиться от Мило? И снова выплывала мысль о покое и об избавлении от самого себя. Возможно, он уже слишком старый барс, чтобы переменить свои пятна. Сможет ли он переделать себя целиком, в сорок пять лет? Сможет ли,
Бледный холодный свет становился резче, но небо еще не заголубело. Монти отошел от окна и, остановившись перед зеркалом, начал всматриваться в полумраке в свое отражение. Он хорошо знал это обманчивое лицо, как будто вечно стремившееся что-то утаить — даже от своего владельца. Небольшая голова, темные глаза с немного уже нависающими усталыми веками, пряди темных прямых волос, слегка посеченных на концах, слегка редеющих. Скоро у него появится настоящая тонзура и он еще больше будет похож на того, кем иногда себя ощущал. Подозрительное иезуитское лицо. Умное лицо. Лицо холодного мыслителя. Лицо самовлюбленного эгоиста. Лицо человека, который растратил свой талант, изгадил свою семейную жизнь и после этого все еще имеет наглость считать себя бесподобным и исключительным. Глупое, лицемерное, лживое лицо.
Даже Харриет, которой всегда так хочется узнать, о чем он думает, не догадывается о том, что он давно уже живет в мире навязчивых страстей. Потеря близкого человека — мрак, не проницаемый для посторонних глаз, да и сам несчастный страдалец потом, когда скорбь утихнет и боль пройдет, не вспомнит, как он страдал. Эта боль — только ли боль утраты или за ней стоит нечто другое, окончательное внутреннее крушение, от которого не исцеляются?
Пора спускаться вниз, решил он, и тут же почувствовал, как им овладевает знакомое, почти физическое желание — бессмысленное, потому что неудовлетворимое. У него была магнитофонная запись голоса Софи, одна-единственная, сделанная перед самой ее смертью. Он тогда включил магнитофон, ничего ей не сказав. Конечно, пленку давно надо было уничтожить, но он не мог пока себя заставить. Он медленно вышел из спальни, спустился по лестнице, пересек большую сводчатую прихожую, разделявшую дом надвое. От гнетущего болезненного возбуждения немного мутило. В маленькой гостиной было еще темно. Он включил настольную лампу и достал из шкафа магнитофон. В голосе Софи запечатлелась вся ее жизнь, вся она целиком. У ее отца-англофила были деловые интересы в Манчестере — Софи тогда проучилась год в школе-интернате для девочек на севере Англии. Здесь же, в Англии, она начала «выезжать», потом училась актерскому мастерству в Лондоне, успела мелькнуть в бесчисленной россыпи голливудских «восходящих звезд». Все это можно было услышать в ее голосе. Еле заметный франко-швейцарский акцент, чуть-чуть северного прононса, чуть-чуть светскости, легкий, почти неуловимый след пребывания в Америке, совсем уже неуловимый след учебы в Королевской академии театрального искусства. И сквозь все это — невозможное, неистребимое своеволие, оставшееся с ней до последнего дыхания: этот голос был сама Софи, избалованная богачка, ничейная вещь, актриса, кокетка, ведьма, богиня на смертном одре. Монти сел, включил магнитофон и закрыл лицо руками.
«Забери ее, забери, она так давит мне на ноги. Да, вот эта книга, забери ее. Ох. Я хочу выпить капли, меня опять сегодня знобит. Вот там на тумбочке, дай-ка мне… Да нет же, не стакан, зеркало…»
Из-за двери вдруг донесся тяжелый стук, будто что-то упало на пол. Монти вскочил, выключил магнитофон и замер, прислушиваясь. Снова что-то стукнуло, на этот раз тише. Звуки доносились из маленькой комнатки — «кабинета» Софи, в котором она хранила все, что считала для себя важным и личным, в котором так долго и так скверно умирала. Он ни разу не входил туда после ее смерти. Жуткий страх выполз откуда-то из-под воротника и вцепился в затылок. Монти быстрым шагом пересек комнату, прошел через прихожую и распахнул дверь.
Горела одна лампа под абажуром. В дальнем конце комнаты, у стола Софи (ящики выдвинуты, в них только что рылись) стоял высокий тучный мужчина с конвертом в руке. Раскрыв рот, он в оцепенении смотрел на хозяина.
— Привет, Эдгар. — После секундного замешательства Монти узнал Эдгара Демарнея. — Переквалифицировался в грабители?
За несколько лет, что они не виделись, Эдгар погрузнел, погрубел и постарел, но это был все тот же Эдгар, с тем же большим розовым мальчишеским лицом, толстыми губами и шапкой коротких младенчески-мягких волос, только не золотистых, как раньше, а блекло-серых, почти бесцветных.
Эдгар не вымолвил ни звука, лишь взмахнул рукой в сторону двери.
— Это магнитофон, — сказал Монти и вышел из комнаты.
Вернувшись в гостиную, он одну за другой зажег все лампы. Осветилась ниша, выложенная синей с павлиньим отливом де-моргановской[7] плиткой и обрамленная по периметру мозаичным узором: переплетенные стебли чечевицы в серых и шафранных тонах, на темном фоне. Очевидно, мистер Локетт пребывал в мавританском настроении, замышляя свою гостиную.
До того, как Монти познакомился с Софи, Эдгар Демарней был преданным ее поклонником, возможно, любовником — последнего Монти предпочел не выяснять. Собственно говоря, Эдгар и был тем самым другом по колледжу, который познакомил их тогда на вечеринке. Все годы замужества Софи Эдгар по-прежнему питал к ней то же безответное (если верить его словам) чувство. Постепенно Монти удалось забыть о существовании Эдгара Демарнея, тем более что кругом толпилось много других мужчин, внушавших гораздо больше беспокойства.
Эдгар тоже прибрел в гостиную и тяжело опустился на пурпурный диван, удачно вписавшийся в альков с балдахином. На Монти он ни разу не взглянул, сидел, уставясь куда-то в противоположную стену.
— Итак, Эдгар, может, объяснишь что-нибудь?
— Прости, — сказал Эдгар. — Прости. Я услышал ее голос… Это для меня было слишком… До сих пор не верю, что она умерла. А ты веришь?
— Да, — сказал Монти, облокачиваясь о выступающий край чугунной каминной полки. — Я верю. Она умерла. Ее кремировали, получился пепел. Потом пепел развеяли, и от нее ничего не осталось.
— Как ты можешь так говорить, — пробормотал Эдгар. — Как можешь…
— Так что ты тут делаешь? — осведомился Монти. — И с каких пор взял моду вламываться в чужие дома и рыться в чужих вещах?
— Когда она умерла?
— Давным-давно. Несколько недель.
— А… я думал, это было совсем… гораздо позже… День или два. Я ведь только-только из Америки… Узнал сегодня ночью, то есть вчера. И понял, что должен ехать сюда… немедленно. От чего она умерла?
— От рака.
— Долго тянулось?
— Да.
— О Господи. Мне никто ничего не сказал.
— А чего ради? Тебя это не касалось. И все-таки ты так и не объяснил, что тебе понадобилось в комнате моей жены. За сувенирчиками пожаловал?
— Вообще-то, — сказал Эдгар, — я искал свои письма.
— Письма?
— Понимаешь, я не собирался вламываться — просто приехал сюда, как только услышал. Был на званом ужине, но когда мне сказали… Я ни о чем таком даже не помышлял, хотел просто подождать на дороге до утра. А что мне еще оставалось? Я и ждал, ужасно долго.
— Как интересно. И в котором часу ты приехал?
— Где-то около полуночи. У меня, разумеется, и в мыслях не было тебя беспокоить. Я ведь думал, ты в прострации.
— Ошибся, как видишь.
— А потом я вспомнил про свои письма. Ты ведь, наверное, знаешь, с тех пор как вы с Софи… как она вышла замуж, я писал ей каждую неделю.
Монти этого не знал.
— Я просто старался поддерживать с ней связь. Хотел, чтобы она всегда знала, где я, чем занимаюсь — мало ли, вдруг ей что-то от меня будет нужно.
— Как трогательно. Это, по всей вероятности, на тот случай, если бы она решила меня бросить.
— Она всегда знала мой номер телефона, — продолжал Эдгар. — Даже если я уезжал на двухдневную конференцию, обязательно сообщал ей, куда мне звонить. Я так радовался, думал, если захочет, она всегда сможет меня найти — будто ниточка между нами протянута. А вчера вечером… мне сказали, она умерла, — и я помчался сюда. Собирался просто стоять на дороге и скорбеть. Даже не знал, были уже похороны или нет… — понимаешь, мне только сказали, и я сразу же ушел, ни о чем больше не спрашивал. Почему-то я так понял, что она умерла только что, — так мне показалось. А потом, уже когда приехал сюда, начал думать о своих письмах. Их ведь были сотни. Наверное, она тебе показывала, да?
— Нет.
— Пусть бы и показывала, я не против, — сказал Эдгар. — Я и не думал делать из них тайны, там ничего такого нет, никакой тайны. Все совершенно понятно. Я просто любил ее, не мог разлюбить. Так и не смог. О Господи.
— Все, хватит об этом. Я устал.
— Ты не плеснешь мне немного виски?
Монти достал графин из углового шкафа с цветными стеклами и налил полстакана, не разбавляя.
— Спасибо. Я, видишь ли, подружился с зеленым змием. Тебе налить?
— Нет. — В последнее время Монти не притрагивался к спиртному.
— Я подумал: ну, ты увидишь мои письма — это пусть, ничего страшного, но не хотелось бы, чтобы их читал кто-то другой. А письма были хорошие, лучше мне уже никогда не написать. И тут эта мысль: а почему бы мне их не забрать, я же был однажды в доме, когда вы только сюда переехали.
Этого Монти тоже не знал.
— Ну, помнишь, когда ты летал в Нью-Йорк? Я заезжал тогда, и мы с Софи пили чай… в той самой комнатке. Так что я знал, где у нее хранятся бумаги. Вот и подумал: попробую пробраться внутрь, просто разыщу свои письма и заберу их. И все. Идея, конечно, дурацкая, но ночью, пока я торчал на дороге — один как перст, — она меня немного утешала. Казалось, вот же они, письма, рядом, просто пойти и взять — тем более калитка открыта…
— Ну, ты их взял? — Монти с тех пор ни разу не заглядывал в ее стол. Он боялся того, что может там увидеть. Правда, в самом начале болезни Софи сожгла целый ворох бумаг.