«И создал Он…»
Ложь, ложь, ложь. Ничего такого я не создавал. Неужели вы думаете, что божественной субстанции (мне) пришлось бы провозиться шесть суток, чтобы налепить на ось этот комок грязи – вашу Землю?! Да еще и отдыхать после этого? Да еще и создавать людей?
Ваша проблема в том, что, будучи существами крайне невежественными и ограниченными, вы, придумывая себе божество, не пытаетесь выйти за рамки своего узенького кругозора. Выдумываете, что Бог сотворил вас по образу и подобию своему, хотя это вы сотворили его по образу и подобию своему. Ну а потом уже перекладываете ответственность за этот нелепый поступок на Бога.
Или вот, к примеру, рай. Почему-то (почему?!) евангелисты и их предшественники (ну, о тех вообще разговор особый) решили поместить его между Тигром и Евфратом. Тигр… Вы можете представить себе Бога в здравом уме, который поместит рай на реке, у которой каждый день будут гибнуть люди? Вы скажете, что он тогда мог не знать о войне с Ираком. Но простите, Бог знает все. Все это я видел, потому что будущего для меня нет.
Вы полагаете, что ваша нынешняя жизнь такова, какой она вам кажется? Простаки. Я вижу все в совокупности. Неандерталец для меня – ваш современник. Он топчет землю вместе с вами, и пока вы стоите на остановке автобуса, прикрывшись от дождя зонтом, он, неандерталец, выглядывает рядом из-за огромного дерева, сжав в руке камень. Я мог бы еще добавить, что над всем этим парит космический корабль землян 3495 года (таких же, впрочем, самодовольных дураков, как и вы, и неандертальцы), но, боюсь, это совсем сведет вас с ума. Ведь вы не глядите по сторонам. В этом мире есть вы, вы и только вы.
Есть только вы. Для вас, разумеется.
Так вот, вы уже наверняка поняли, что истинный рай располагался вовсе не между Тигром и Евфратом. Вы поместили туда Эдем по старой плебейской привычке людей считать райским любое место, где есть река, условия для земледелия и возможность поохотиться.
Истинный же рай находится в Молдавии. Да-да, в Молдавии. В Кишиневе.
Понятное дело, я его вовсе не создавал. Потому что он был всегда.
В Кишиневе, в Долине Роз. Долина Роз – это такая долина с тремя озерами. Популярное когда-то среди горожан место для прогулок. В ней много холмов, два из которых соединены висячим мостом. Под ним, в небольшом ущельице, течет ручей, почему-то безымянный.
Для всех, но не для меня. В 1999 году я специально обратился в Департамент архитектуры и строительства мэрии Кишинева. После долгих проволочек и уплаченных трехсот леев меня допустили в святая святых Департамента – городской архив. Там-то, просматривая толстенные фолианты, справочники и просто кипы листов, я наткнулся на план города, составленный в 1897 году офицером Российской армии, капитаном инженерных войск Николаем Дубриничем. На карте я обнаружил схему Долины Роз. Что примечательно: дотошные русские картографы нанесли на нее старинные названия чуть ли не каждого камня Кишинева. Те самые названия, которые существовали еще до прихода в эти земли турок, а после них – русских. А до них всех – татар, армян, евреев и молдаван.
Тигр. Вот как называется маленький ручеек, текущий под висячим мостом в кишиневской Долине Роз.
Вы могли бы заметить, что он так назывался раньше, а сейчас его могли переименовать. На что я могу возразить: коль скоро ручей так и не был переименован (трудно было подождать, когда я до этого доберусь?!), стало быть, название остается за ним прежнее. Библейское. Я бы даже сказал, аллюзия налицо.
Можете смеяться, но второй ручеек, что начинается как раз у заброшенного польского кладбища (на вершине десятого холма, у другого входа в Долину Роз) называется Евфрат. Итак, Тигр и Евфрат. Первые библейские ручьи Кишинева.
И конечно, легендарные Адам и Ева должны были жить здесь, если бы я их создал. Что? Да сколько же повторять: я не создавал людей!
Как все произошло? Увы, на деле люди, которых я не сотворил, забрели в рай, созданные не мной, и там обосновались. И все это – в легендах, придуманных, опять же, не мной.
На самом деле (о, в разговоре с вами я эти «на самом деле» привык употреблять часто) никаких Адама и Евы не было. Это легенда, основанием для которой послужила история Иисуса и Марии Магдалены (именно через «е»), три недели проведших в Гемисаретских садах. Аналогии слишком явственны: в обоих случаях местом истории служит сад, герои – мужчина и женщина, оба из сада уходят (изгнаны). Вообще, у вас есть дурная привычка: дублировать историю, случившуюся один раз, в нескольких экземплярах и разносить ее по времени и в разные места Земли. Размножение. Это единственное, чему вы научились. Вы здорово размножаетесь сами и потрясающе размножаете свои мифы.
Один Гомер чего стоил!
Изгнания пары из так называемого рая не было бы никогда. Какое мне дело до того, что съели бы в Эдеме два человечка. Познания? Предположим, все это было правдой. Предположим, они съели яблоко. Предположим, они что-то там познали…
Ну, и много вам дали эти познания?
Прометеус:
Ворон отчего-то взрывается ворохом перьев и исчезает с балкона. Я чувствую, как по моей щеке что-то течет, и понимаю, что это кровь. Что за чертовщина? Из глубины парка, стоя на одном колене, в меня целится из ружья какой-то коротышка. Видимо, отстреливает ворон. Я приветливо машу ему рукой и сажусь на пол балкона. Мало ли что. Я бы не хотел, чтобы это сделал кто-то другой. Ворона жаль, но ничего не поделаешь.
После того как я поблагодарил хозяина брички, который подвез меня и высадил в Унгенах, я наскоро пообедал в городе и встретил Ирину. Об этом эпизоде своего путешествия мне не хотелось бы вспоминать. Но я ничего не могу поделать: говорю же, я еще не научился давать ход мыслям упорядоченно. Она была официанткой в кафе, где я обедал.
Ирине было семнадцать лет, у нее никогда не было парня, и ей нужен друг. Друг. Она решительным тоном отвергала любые сомнения в чем бы то ни было. У ее соседки жила женщина, с которой соседка спала. Ирину это шокировало. Ее разрывали противоречивые желания и стремление бесконечно болтать: она хотела детей, боялась забеременеть, ненавидела гомосексуалистов, ее папа работал в ремонтной мастерской для автомобилей, мама – повар в ресторане на углу улиц Пушкина и Бернардацци, она терпеть не могла уроки английского языка…
У нее были очень длинные – как раз до большого, слишком, пожалуй, большого зада – волосы.
Задремав, я гладил ее полную ногу.
– Разумеется, – голос стал за два дня еще вкрадчивей, пожалуй, – мы вас не торопим. У вас есть неделя.
– Это все таможня, – я пытался придать голосу хрипоту, – они не выпускают молдаван.
– Я, – погладил меня голос, – прекрасно осведомлен об этом затруднении и в любом случае с нетерпением жду вас, любезный Прометеус Балан.
Я начинал верить в чудеса.
Девица, пожалуй, была чересчур крупновата. И полновата, чего уж там. Зато очень сладко пахла.
Еще у нее был удивительно маленький для девицы ее габаритов рот, очень тесный и ужасающе ловкий. Большой белый зад Ирины наводил на меня священный ужас. Я боялся, что если опущу туда лицо, то пропаду. Никогда ничего больше не увижу. Роды наоборот, вот чего я боялся. Мы очутились в одной постели, едва пришли к ней домой. Ей очень нужен был мужчина. Мне нужна была женщина. Мы поладили.
Мне казалось, что она очень глупа. Кажется, я не ошибался.
Казалось, она не скажет слова из трех букв, когда можно отделаться одним «а». Максимальное упрощение. Первое, что она мне сказала после соития:
– Теперь мы будем вместе всегда.
– Что? – Я не слушал.
– Ты будешь мой. Навсегда мой. Нам теперь ничего не нужно. Ты бы хотел быть вместе со мной здесь всегда? Никуда не выходить, просто быть рядом?
Я собирался остаться еще на день. Потому ответил:
– Конечно, я хотел бы остаться здесь навсегда!
Она тяжело, как и я, дышала. У нее был писклявый и тонкий, как ее рот, голос. Кажется, верхом сексуальной распущенности для нее было то, что мы очутились здесь вдвоем. Я приподнялся и глянул на Ирину: под ее тушей были распластаны прекрасные длинные волосы, почти до колена. И потянув за один волос, попавший каким-то образом между нашими тесно сжатыми животами, испытал необыкновенно сильное влечение.
Сказать, что я испытываю такое же влечение к спящей в комнате Елене, было бы неправдой. Тогда, на пути в замок Дракулы, который, и я уже догадывался об этом, был моим работодателем, я попал в сети Ирины. Она высосала мое мясо, мою плотскую страсть. Обглодала меня до скелета, оставив душу. А вот Елена-то как раз душой и занялась. Мне будет не хватать ее, девушки из снов.
Я пробыл у Ирины неделю, и на седьмую ночь мне приснился ужасный сон. Этого было достаточно, чтобы я собрался и ушел рано утром к Пруту. Там, говорили местные жители, желающих переправиться ждут лодочники. У меня крепкие нервы, но я ненавижу кошмарные сновидения.
Я приподнимаюсь и вижу, что мужчина с ружьем, погрозив мне кулаком, уходит в церковь. Все, что осталось от ворона, лежит на асфальте под моим балконом.
Интересно, пережил ли Прометей своего ворона?
Цирцея:
Со мной он полностью оскотинился, и мне это пришлось по нраву. Честно говоря, мне плевать, что Прометею пришлось задержаться по пути в замок графа. Мне плевать, что это отодвинуло разгадку тайны Молдавии на девять лет. Для меня нет времени, нет Молдавии, нет ничего. Есть только одно для меня.
Лишь плоть. Я – Чрево. Меня называли Геей, Астартой, Афродитой, Богородицей, Мадонной. Мое имя не имеет значения. Я всепожирающая плоть, я чрево, я жажду лишь плоти и семени, которое бы оплодотворило меня. И это отличает меня от жалких суккубов, которые балуются тем, что переносят семя от мужчины к женщине. Я сама жажду семени – в себя!
Мне на все плевать, я существую больше, чем вечность. Я плыву на своем маленьком островке и жду, когда ко мне придет очередной мужчина. Времени в моем доме нет. В моем доме – застывшая вечность.
Вечность… Алмазная гора величиной с Землю, которую клюет ворон. Когда ворон склюет последнюю крошку алмаза – времени от начала времен, – наступит один миг вечности. Это персидское ее толкование. Когда я услышала его первый раз, то была восхищена. Вы, люди, лучше, чем кто бы то ни был, умеете давать определения тому, чего в жизни не видали. А даже если у вас есть возможность это что-то увидеть, вы все равно упорно отворачиваетесь, и продолжаете выдумывать, на что это похоже. Да-да.
Аристотель, пытающийся определить, сколько у мухи лапок.
В последнюю ночь Прометеуса в моем доме – а ведь на самом деле прошло девять лет – я каким-то чутьем поняла, что завтра он уйдет.
Минут десять мы возились друг на друге, грязно ругаясь. Ко второй минуте я его явно перещеголяла. Прометеус блаженствовал. Для него это тупое, скотское, примитивное совокупление было счастьем, я знала. Мясо, мясо, мясо. Сладкое, пузырящееся. Мужчинам нравится быть скотами. Настолько нравится, что они и бывают скотами.
После этого они обычно засыпают.
Проснувшись, он тихо стенал из-за боли в руке, которую отлежал, и попытался передвинуться. Само собой, не получилось. Само собой, это Прометеуса не испугало. Такое с мужчинами часто происходит после сна. Но и раскрыть глаза не получалось.
Я видела: ему хочется сразу уйти, что, в общем, неудивительно. Утром мужчине всегда хочется уйти. А руки у Прометеуса были связаны. Он с трудом повернулся на левый бок и наконец-то понял – на его голову что-то надето.
Ему казалось, что он провел в моем доме неделю, но был у меня, повторюсь, девять лет. Ему казалось, что он тупо совокуплялся с полной школьницей. Еще ему казалось, что на пятый день она позволила себя содомировать. Прометеусу казалось, что ему пришлось ради этого вылить в щель между ее – моими, стало быть – потными ягодицами половину флакона детского масла «Утенок». И еще ему казалось, что мы почти не разговаривали, если не считать длинных матерных диалогов, которые начинались, когда он входил в меня, и заканчивались, когда выходил. Так ему казалось.
И так было на самом деле.
За исключением одного. Все это время на голове Прометеуса была бычья голова, которую я купила на мясокомбинате поблизости и напялила ему на голову, как только мы зашли в дом. Естественно, Прометеус не ощущал ее. Ровно до той ночи, которая стала последней в моем доме.
Признаться, за девять лет голова стала дурно пахнуть. Левый глаз выпал, а один из рогов обломился. Меня это не смущало. Он выглядел роскошно, мой Прометеус. И был почти неотличим от Минотавра – единственного самца, которого я любила.
Взревев, словно Минотавр – на сей раз невольный Минотавр, околдованное чудовище, – Прометеус бросился к ванной. Умница, он хорошо запомнил, что там было зеркало. Но света в ванной нет, и он напрасно туда заскочил, попутно ударившись головой о незамеченную полураскрытую дверь. Я наслаждалась.
Выскочив из ванной, он брел по комнате, пытаясь вспомнить расположение мебели, чтобы не нарваться на стул или шкаф и не упасть. У мебельной стенки долго пытался открыть плечом дверцу, на обратной стороне которой есть зеркало. Повернулся спиной, и – связала я ему запястья, не кисти, – одеревеневшими пальцами долго скреб дверцу. Та наконец поддалась. Он раскрыл ее ногой и, задрав голову, посмотрел в зеркало, уже зная, что там увидит.
На него глядела бычья морда.
Бычья морда с небрежно опаленной щетиной, в пятнах крови. Из пустых глазниц головы на Прометеуса глядели большие влажные глаза. Его глаза. Пытаясь успокоиться, он отошел от шкафа, стал примерно посреди комнаты и тряс головой в надежде, что маска быка спадет. Безуспешно. Попытался содрать рыло об углы стенки, но ничего не получилось. Я хорошо прикрепила голову быка к Прометеусу. Он в ужасе закричал, и я наслала на него сон. Утром ему казалось, что все произошедшее ночью – дурной кошмар. Он остался доволен. Как и я.
Люди были несправедливы ко мне. Особенно этот слепец, опозоривший доброе имя Цирцеи в своей «Одиссее». Только глупец мог упрекнуть меня в том, что я будто бы превращаю мужчин в животных. Мужчины это и есть животные.
Какой смысл превращать мужчин в мужчин?
Цербер:
Я до сих пор помню его лицо. Слабоумный мальчишка лет тринадцати. Волосы, густо обрамляющие яйцевидную голову, волосатые ноздри, мохнатые брови, и все это – рыжеватого цвета. Он был одет в некое подобие накидки, только была она не из ткани, а из шкуры. Причем собачьей. Уже одного взгляда на нее мне хватило, чтобы понять: случится что-то очень неприятное. Потом я перевела взгляд на его ноги: тоже поросшие рыжеватой шерстью, они были обуты в сандалии с деревянной подошвой. Больше на нем ничего не было надето. За исключением венка из виноградной лозы. Его мальчишке напялили на голову пьяные односельчане во время очередного праздника Диониса.
Чего вы хотите, во времена Гомера, как и значительно позже, было принято издеваться над дурачками.
Мальчишка глядел на меня минут десять, а потом подбежал и схватил за лапы. Честно говоря, несмотря на нехорошие предчувствия, я все-таки сглупила и позволила ему сделать это. Что поделать, мы, животные, любим детей. Их жестокость бессознательна, этим они в лучшую сторону отличаются от взрослых. Итак, он схватил меня за лапы. Я замахала хвостом, как и полагается порядочной суке, с которой решил поиграть ребенок. И тут этот подросток-кретин, наглядевшийся на проказы взрослых односельчан – упившись вином, они ловили ослицу и устраивали такое, о чем я сейчас лучше промолчу, а вы говорите – просвещенные греки, – поворачивает меня и пытается пристроиться сзади, как пес. Этого, скажу я вам, ни одна порядочная собака не выдержит. Не выдержала и я. Резво обернувшись, укусила его за лодыжку, не очень сильно, но достаточно для того, чтобы мальчик отстал.
Тут-то он отскакивает метра на два, хватает огромный камень и, подняв его над головой обеими руками, швыряет прямо в меня!
С тех пор я и охромела на правую заднюю лапу. Конечно, пришлось спасаться бегством. Думаю, никто не упрекнет меня за трусость: благоразумные животные лишены такого совершенно никчемного качества, как неоправданное мужество. Это тем более удивительно, что оно, мужество, лишь вредит представителям вида, а не помогает в эволюции. Тем не менее вы, люди, из всех видов оказались самыми успешными. Чемпионами, я бы сказала, если бы могла говорить. Увы, этой способности я лишена примерно так с четвертого века до нашей эры, когда один из легионеров Александра, проходя мимо хижины персидского крестьянина, я как раз сторожила его овец, бросил в хромую собаку дротик. А? Просто так, забавы ради. Дротик пробил мне челюсть снизу и пригвоздил язык к небу. К счастью, мой очередной хозяин был настолько сердобольным человеком, что вытащил дротик из моей пасти и залечил рану. Нет, все-таки прав был Хэрриот, когда написал, что крестьяне вовсе не лишены чувства привязанности к своим животным.
Само собой, до того злосчастного происшествия с дротиком разговаривать я умела. Много ли ума надо? Разговаривали, спешу вам сообщить, практически все животные. Птицы болтали. Насекомые бормотали. Рыбы мямлили, но все-таки, преодолев себя, говорили. Все издавало звуки в этом мире. Вернее, не так. Все издавало звуки в мире Гомера, который позже стал вашим миром, в котором уже ничто и никто, кроме вас, не разговаривает. Спасибо за комплимент: я действительно провела два года в школе Платона. Там мне приходилось охранять ворота с высеченной над ними надписью. «Истина – враг заблуждений».
Нет, именно эта надпись. Все остальное придумано позже. Вы скажете, что эта надпись чересчур банальна? Само собой. А чего еще вы ожидали от пятидесятилетнего старца (тогда люди не доживали и до шестидесяти), который, по сути, не знал ничего? Да и не пытался узнать: его явно интересовали лишь его же логические заключения, непонятные никому, кроме… правильно, него же.
Аристотель здорово подшутил над Платоном и этой его надписью значительно позже, когда сказал:
– Платон мне друг, но истина – дороже.
Теперь понимаете, что он хотел этим сказать?
Еще бы: Платон, стало быть, друг Аристотеля, но поскольку Аристотель во всем заблуждался, то Платону дороже истина. Которая – враг заблуждений. Следовательно, Платон иносказательно говорил следующее:
– Платон мне враг.
Позже Аристотель со смехом признавался ученикам – тогда я позволила одному из них подобрать себя, чтобы изучать медицину на животном, – что это была его тонкая издевка над Платоном. И будто бы Платон до последнего не желал признать очевидного: что ученик Аристотель жестоко над ним посмеялся.
Истина – враг заблуждений. Вот смехота-то. С таким же успехом старик мог начертать на воротах избитую истину: «Морская вода – соленая». Или – «Собака лает, а птица щебечет».
Да и то последнее было бы неправдой. Ведь собаки и птицы, как я уже упоминала, разговаривали. Причем очень отчетливо. Древние греки, надо отдать им должное, об этом догадывались. Это было, естественно, еще до Платона и Аристотеля, которые резко отделили род людской от всего окружающего мира. Именно эти два человека повинны в том, что вы, люди, перестали жить с природой в гармонии и, следовательно, поссорились сами с собой.
Философы вырвали вас из привычной среды обитания. Это было бы прекрасно, предложи они вам что-то взамен. Они этого не сделали. Единственным, кто понимал, в чем суть – и я его искренне за это уважаю, – был Монтень. Но он и философом-то не был. В привычном для вас понимании этого слова, конечно. Он просто рассуждал о привычных, окружающих вас вещах и понятиях, глядя на них непредвзято. За это философы его презирают. Аристотель не может прийти в себя с тех пор, как Монтеня подселили на гору небожителей. Платон был в ярости. Сократ посмеивался, но это вовсе ничего не означало. Сократ дурачок. Он посмеивается всегда, особо не вдаваясь, над чем смеется.
– Я пролил на свой новый кожаный колет чудные духи из Византии, – говорил Монтень, почесывая меня за ухом, – и два дня наслаждался прекрасным ароматом. Затем, увы, я привык к нему и перестал чувствовать духи. Меж тем окружающие их обоняли и делали мне комплименты. Значит, даже к новым и чудным вещам привыкаешь настолько, что они становятся неотъемлемой частью твоего мира.
Я часто дышала, высунув язык, – мы только что вернулись с охоты, – а дворянин спешил записать свою мысль на листе желтой бумаги. Это был его, Монтеня, единственный недостаток. Простой, неискушенный в рассуждениях, немногословный Монтень. Если бы он сделал еще один шаг. Если бы понял…
Пойми Монтень, что и записывать ничего не нужно, он превзошел бы их всех.
Спинозу и Декарта в том числе. Увы, Монтень этого не понимал. Или понимал, но не желал никого опережать. Мне кажется, ему доставляло истинное наслаждение чтение своих же записей. Те восемь лет, что я провела в скромном замке этого достойного французского дворянина, были для меня настоящим золотым веком. Монтень даже посвятил мне небольшую главу в трех своих томах размышлений. Она называется «О собаках». Впрочем, нет, была еще одна – «О верности». Но в ней о нас он упоминает вскользь, используя понятие «собачья привязанность» лишь как аргумент, ярко иллюстрирующий понятие верности. Он искренне любил меня, любил жизнь такую, как она есть, и принимал все с достоинством, не фантазируя. Я наслаждалась общением с ним в его замке. Замке Монтеня.
И по крайней мере там меня никто не бил.
Признаться честно, в то время я даже подумывала над тем, чтобы отказаться от статуса Бессмертной Собаки и тихо умереть после смерти своего горячо любимого хозяина, единственного человека, который достойно представлял собой род людской. К тому времени я подустала от героев, злодеев и обывателей. Ведь человечество делится именно на эти три вида. Причем первые и вторые успешно скрещиваются. Обыватель? Нет, мерины не дают потомства.
Что действительно отличало Монтеня от ему подобных – дворянин никогда не лгал. Если он писал, что купил кожаный колет и надушил его прекрасными духами, – так оно и было. Этот колет до сих пор передо мной, и я чувствую византийский аромат, от него исходящий.
Надев этот колет, Монтень выходил в поле, проводил перед собой черту и обозревал мир за ее пределами. Сделав неспешные выводы, Мишель переходил на другую сторону и рассматривал уже другую половину мира. Он во всем старался быть честен и объективен. Монтеню и в голову бы не пришло пытаться выяснить, сколько лапок у мухи, не взяв муху в руки.
Будьте покойны: уж он-то ее бы изловил, изучил, и – что мне особенно нравится – после отпустил.
А потом написал бы две небольшие главы «Опытов». Первая называлась бы «О вреде мух», вторая – «О пользе мух». В обоих главах Монтень был бы честен и непредвзят. Бог мой, ну почему все люди не такие, как он? Он не был героем, и уж этот бы человек ни в жизнь не начал спорить бы с богами. Что? Само собой, да. Так бы они, эти главы, и назывались. «О вреде богов» и «Об их пользе». Этого для Мишеля было бы достаточно.
Запах колета Монтеня преследовал меня много лет, хотя в сентиментальности меня не упрекнешь. Более того, эти духи чудились мне значительно раньше. Особенно остро я почувствовала их запах, когда Одиссей и его взвод пошли на прорыв оборонительных рядов троянцев. Да, боевая собака, так я тогда называлась. Выглядела я как неаполитанский мастиф. Что довольно забавно, учитывая, что Неаполя тогда и в помине не было, не говоря уж о мастифах. Нет, Рима тоже не было. До этого было далеко: я приняла участие в осаде Трои, после чего спрыгнула с борта корабля Одиссея, позорно дезертировавшего из-под стен осажденного города (в «Илиаде» Гомер, разумеется, все напутал, ведь он был слеп и толком ничего не мог разглядеть). Прямо в море. Мы как раз проплывали недалеко от берегов нынешней Италии. Пораженные моряки кричали вслед, что я – воплощение Посейдона, который снизошел до того, чтобы помочь грекам воевать под Троей. Мне было плевать на них: к тому времени я почувствовала, что пора мне заняться собой, например – ощениться. Естественно, для этого мне следовало познакомиться с симпатичным псом, желательно средних размеров (говорю же, от великанов и героев у меня болит голова). И что-то говорило мне: в Италии я этого пса встречу.
Встреча и в самом деле состоялась: правда, спустя тридцать лет после моей незапланированной высадки в Италии. Наконец я встретила этого красавца – он оказался волком – и понесла от него, дав начало новой породе. Правда, молоко у меня оставалось и после того, как я выкормила потомство. На счастье, подвернулись двое малышей со странными именами: Ромул и Рем. Я выкормила и их, после чего покинула Италию. Иногда я переживаю за малышей: мне кажется, что чересчур вспыльчивый Ромул может плохо обойтись с братом. Надеюсь, у них все нормально.
Почему я увидела своего волка спустя тридцать лет высадки в Италии? Почему не сразу?
Дело в том, что на побережье, едва встряхнувшись, я встретила человека. Он с трудом брел по песку и был слеп. Я без особого труда узнала Гомера. Старик был истощен и явно надеялся на скорую смерть. Боги этого не хотели, иначе я бы с ним не встретилась. Следующие тридцать лет я была поводырем Гомера, совершившего поистине титанический подвиг. Он дожил до ста лет. Вы не представляете, насколько это уникально для Древней Греции.
Как я уже упоминала – и об этом говорится во всех учебниках истории, – Гомер был слеп. Но с рождения он таковым не был. Во время осады Трои, свидетелем коей Гомер стал, старик (тогда – семидесяти лет от роду) еще кое-что различал правым глазом, почти ничего не видя левым. Говоря языком современности, Гомер был страшно близорук. Это-то и послужило причиной многих неточностей и ошибок, допущенных великим Старцем в его «Илиаде». Признаюсь, я нисколько не жалею о том времени, что провела, будучи собакой слепого, на дорогах Италии и Греции. Было интересно и познавательно. Я не раз сравнивала лжеца Гомера с философами Греции. Сравнение было в пользу слепого.
– Хорошая собачка, – первое, что сказал он, нащупав мою шею, когда мы встретились на побережье, – останься хоть ты со мной, раз люди меня предали.
Вот так, очень банально, мы стали друзьями. Хотя правильнее сказать: я стала его другом. Ему всего лишь был нужен поводырь. Что поделать, мы, собаки, всегда ожидаем от людей слишком многого. Итак, Гомер приютил меня, как я приютила его. У него не оставалось выбора: люди его предали и покинули. Как из-за чего? Ах, этого в учебниках истории еще нет? Хорошо, я даю вам возможность пополнить главы по Древней Греции.
Гомер, разумеется, не был художником и творцом. Иначе говоря, он не писал поэм. По крайней мере до семидесяти лет. Он был простым писцом. Хронологом. Его взяли в состав экспедиции на Трою для того, чтобы Гомер просто записывал события осады. Грубо говоря, вел дневник боевых действий. Журнал. Естественно, о близорукости старика никто не догадывался: иначе бы его не взяли. А сам Гомер свое плохое зрение старательно скрывал: это был его последний шанс. Больных и увечных в Греции не берегли. Его ждала неминуемая смерть от голода на родине, где он уже лет пять перед осадой Трои не мог найти никакой работы. Хроникеры тогда никому не были нужны. Поэтому за возможность поплыть к Трое за питание и два золотых в месяц Гомер ухватился накрепко. Мы могли бы сказать, что Гомер продал свое перо. Но Гомер тогда еще не писал в нынешнем смысле этого слова. Он всего-навсего записывал. Поэтому Гомер продал перо, которого не было.