Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гюстав Флобер - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Госпожа Флобер со служанкой Жюли занимается домом, малышка плачет, описав пеленки, а Гюстав, склонившись над книгами, путешествует в другом веке и боится того мгновения, когда нужно будет оторваться от него, чтобы оказаться лицом к лицу с реальной жизнью.

Глава VIII

Луиза Коле

В конце июля 1846 года Флобер едет в Париж, чтобы заказать Прадье бюст Каролины.[101] В мастерской скульптора обычная вечеринка. Молодые люди и их подружки курят, пьют, играют в домино и разговаривают. Взгляд едва вошедшего Флобера останавливается на полной красивой женщине. Он, отдававший до сих пор предпочтение брюнеткам, покорен этой пепельной блондинкой, ее прямым взглядом и пышной грудью рожавшей женщины. Угадав его замешательство, Прадье представляет его незнакомке: «Вот молодой человек, которому вы могли бы давать литературные советы».

Ей тридцать шесть, ему – двадцать пять лет. Ее зовут Луиза Коле. Она гордится тем, что является известной поэтессой, талант которой признан, ведет свободный образ жизни и имеет множество любовных связей. Луиза Ревуаль, родившаяся 15 сентября 1810 года в Экс-ан-Провансе, где ее отец был директором почт, в юном возрасте проявила блестящие поэтические способности, и вскоре ее стали чествовать в провинциальных салонах как «музу департамента». В 1836 году она выходит замуж за флейтиста Ипполита Коле, и чета обосновывается в Париже, где музыкант получает звание профессора консерватории. Там она без стеснения обхаживает известных писателей – Шатобриана, Сент-Бева, Беранже, – с тем чтобы получить предисловия к сборникам своих стихотворений, поддержку издателей, субсидии, покровительство в литературных премиях. В 1838 году она знакомится с Виктором Кузеном, философом, и становится его любовницей. Будучи министром народного образования, он станет содействовать присуждению ей правительственных пособий. Она родит от него дочь. 30 мая 1839 года Французская академия присуждает очаровательной интриганке премию за поэму «Версальский музей». Альфонс Карр тотчас нападает на нее в своем сатирическом журнале «Ле Геп», насмехаясь над ее полнотой, происхождение которой он приписывает «уколу кузена».[102] Задыхаясь от злобы, она бежит к нему, чтобы заколоть специально купленным ножом. Он обезоруживает ее и, выставив за дверь, втыкает нож в стену своего рабочего кабинета, сопроводив запиской следующего содержания: «Ударила в спину мадам Коле, урожденная Ревуаль». В светских салонах одни насмехаются над ней, другие сравнивают с Шарлоттой Кордей. В 1842 году Виктор Кузен представляет ее мадам Дюпен, которая вводит ее к мадам Рекамье. В следующем году она получает из рук короля золотую медаль – «награду и поощрение». Для Прадье, которого Луиза часто посещает, она – «Сафо». Он лепит с нее скульптуру – дань признания ее прелестей. Она знает, что прекрасна, неотразима, и с гордостью объявляет в кругу друзей: «Вы знаете, что нашли руку Венеры Милосской?» – «Где же?» – спрашивает один из гостей. «В моем платье».

Когда Флобер знакомится с ней, она еще замужем за Ипполитом Коле и находится на содержании Виктора Кузена, дочь которого воспитывает. О ее беспорядочной жизни знают все. Однако она пренебрегает общественным мнением. Ее женская смелость покоряет нелюдима из Круассе. Выбравшись из своей провинциальной дыры, он смотрит с волнением неофита на это совершенное создание, которое на одном дыхании пишет стихи и очень выгодно использует свое тело. На следующий после их первой встречи день, которая состоялась в мастерской скульптора 29 июля 1846 года, он посещает Луизу Коле у нее дома и в экипаже везет в Булонский лес. Через два дня после второй прогулки она соглашается поехать с ним в его гостиницу, где безумствует в любовных играх. Он потрясен до мозга костей. Не внушает ли ему ее распущенность страх? Как бы там ни было, он не может позволить себе остаться долее рядом с ней. Он должен думать о матери, которую оставил в Круассе одну с маленькой Каролиной. Сыновний долг служит предлогом для того, чтобы обратиться в бегство. Луиза плачет, видя, как он уезжает. Он клянется вскоре вернуться.

Как он и предполагал, заплаканная мать ждет его на вокзале. Она так переживала в его отсутствие! Он утешает ее и тотчас мысленно возвращается к Луизе. «Двенадцать часов назад мы были рядом, – пишет он ей. – Вчера в тот же самый час я держал тебя в своих объятиях… ты помнишь? Как это было давно! Ночь сейчас жаркая и томная; я слышу, как под моим окном на ветру шумит большое тюльпанное дерево, а когда поднимаю голову, вижу луну, отражающуюся в реке. Твои туфельки стоят передо мной, я пишу и смотрю на них. Один, закрывшись, я еще раз рассмотрел все, что ты мне подарила… Мне не хочется писать тебе на моей почтовой бумаге – она обрамлена черной полосой, – чтобы ничто печальное не переходило от меня к тебе! Я хочу доставлять тебе только радость и подарить безмятежное счастье, чтобы отплатить хоть немного за ту любовь, которую ты так щедро дарила мне… Ах! А две наши чудесные прогулки в экипаже, они были так прекрасны! Вторая особенно при свете молний! Я вспоминаю цвет деревьев, освещенных фонарями, и покачивание рессор; мы были одни, счастливы, я рассматривал твое лицо в ночи, я видел его, несмотря на темноту, – тебя всю озаряли глаза».[103]

Несмотря на охватившее его сентиментальное вдохновение, он не собирался тотчас вернуться в Париж: он не может решиться вызвать еще раз неудовольствие матери, которая так нуждается в нем. Она ревностно держит его под своим башмаком. Рядом с ней он погружается в тепло домашнего очага, в котором вырос, в котором работает. Луизе не следует вторгаться на эту территорию. Тем не менее он не перестает думать о ней с желанием, с сожалением. «Я вижу тебя лежащей на моей постели, волосы твои рассыпались по подушке, глаза затуманены страстью, ты бледна и, сложив руки, шепчешь мне безумные слова». К состоянию чрезвычайного возбуждения примешивается беспокойство. Что, если она неверно поняла причины его последней физической слабости рядом с ней? «Я, наверное, жалкий любовник, а! Знаешь, то, что произошло с тобой, не случалось со мной никогда! (последние три дня я был разбит и натянут, как скрипичная струна). Если бы я был самолюбивым человеком – а я старался им быть рядом с тобой, – я был бы жестоко задет. Я боялся, что ты станешь делать нелепые предположения. Другая на месте тебя решила бы, что я ее оскорбил, посчитала бы, что я холоден, разочарован, изношен. Я признателен тебе за неожиданное понимание, ведь для меня самого это было неожиданной неудачей».[104] Однако она требует, чтобы он немедленно приехал в Париж, он увиливает: «Я разбит, опустошен, как после продолжительной оргии, мне так скучно, я так одинок… Не могу ни читать, ни думать, ни писать. Из-за твоей любви я стал печальным. Думаю, что и ты страдаешь и, наверное, еще будешь страдать из-за меня. Лучше было бы для нас обоих никогда не знать друг друга. Однако твоя мысль держит меня, не позволяя забыть тебя ни на минуту».[105] Она не понимает его сомнений и оскорблена холодностью своего любовника, в то время как сама сгорает от любви. Чтобы доказать значительность жертвы, на которую пошла, отдавшись ему, она отсылает ему письма своего признанного покровителя Виктора Кузена. Его это не шокирует. «С тех пор, как мы признались, что любим друг друга, ты спрашиваешь, почему я не говорю: „навсегда“, – пишет он. – Потому, что предвижу будущее. Мне кажется, что тебя ждет несчастье…

Ты думаешь, что будешь любить меня всегда, дитя. „Всегда“ – какое дерзкое слово в человеческих устах». И великодушно обещает: «В этом месяце я приеду повидаться с тобой. И останусь на целый день. Всего лишь через две недели – даже через двенадцать дней – я буду твоим». Только пусть не просит его изменить характер или образ жизни: «Ты просишь меня, скажем, писать тебе каждый день, а если я не сделаю этого, станешь упрекать меня. Так вот, мысль о том, что каждое утро ты хочешь получать от меня письмо, будет мне мешать его писать.[106] Позволь мне любить тебя так, как я умею, как я привык, „по-моему“, как ты говоришь. Не принуждай меня ни к чему, и я сделаю все».[107]

Несмотря на эти объяснения, она не может понять, почему в двадцать пять лет ему нужен предлог для того, чтобы уехать из дома. «Моя мать не может жить без меня, – убеждает он ее. – Не успеваю я отъехать, как она начинает переживать. А из-за того, что она страдает, я волнуюсь не меньше, чем она. То, что для других ничто, для меня значит много. Я не могу не обращать внимания на людей, которые с печальным выражением лица и глазами, полными слез, просят меня. Я слаб, как ребенок, и уступаю, потому что не люблю упреков, просьб, вздохов».[108] Поскольку Луиза продолжает настаивать, надеясь приехать к нему в Круассе, он с возмущением разубеждает ее: «К чему мечтать о подобных глупостях? Это невозможно.

Все вокруг завтра же будут знать об этом; и глупые сплетни не закончатся никогда».[109] Она задета и иронизирует: «Значит, ты под присмотром, как юная девица!» Не смущаясь, он продолжает держать ее на расстоянии. По его просьбе она должна отправлять свои письма Максиму Дюкану, который перешлет их ему в другом конверте. Он прилетает к ней в Париж внезапно, как порыв ветра. Короткая страсть – и он уезжает, чтобы не волновать мать. Луиза упрекает его за поспешность, с которой он оставляет ее. Он в сотый раз оправдывается: «Как могу я остаться? Что бы ты сделала на моем месте? Ты все время говоришь о том, что тебе тяжело; я верю этому, ибо видел тому доказательства. Но я вижу еще одного страдающего человека, того, который рядом со мной,[110] только он никогда не жалуется и даже улыбается; рядом с ним твои переживания, более чем преувеличенные, всегда будут всего лишь уколом по сравнению с ожогом, конвульсией – рядом с агонией. Вот тиски, в которых я нахожусь. Две женщины, которых я люблю больше всего на свете, набросили на мое сердце с двух сторон удила, за которые держат меня, и тянут каждая в свою сторону, используя то любовь, а то страдание… Не знаю больше, что сказать тебе, я не знаю, что делать. Когда разговариваю с тобой, боюсь обидеть, а когда касаюсь – причинить боль. Ты помнишь мои грубые ласки, как сильны были мои руки, ты почти дрожала! Я заставил тебя несколько раз вскрикнуть. Ну же! Будь умницей, девочка, не огорчайся по пустякам!.. Я люблю так, как умею любить, больше или меньше, чем ты? Кто знает. Но я люблю тебя, верь; и когда ты упрекаешь меня за то, что я делал ради простых женщин то же, может быть, что делаю ради тебя, клянусь, я не делал этого ни для кого. Ради тебя, единственной и первой, я отправился в поездку, и уже за одно это я тебя люблю, ибо никто не любил меня так, как ты. Ты первая такая».[111]

Вдали от Луизы он мечтает о ней с наслаждением, рассматривая ее туфельки или портрет-гравюру, обрамленную в черное дерево, которую она прислала ему с Максимом Дюканом. Может быть, он любит ее больше издалека? Когда ее нет рядом, чтобы ранить его обидными словами, он растроган, дает волю воображению, он витает в облаках. Потом вдруг спускается на землю. Ибо все более и более требовательная Луиза желает иметь от него ребенка. Сама лишь мысль об этом парализует его от страха и почти что отвращения. Он строго выговаривает ей за эту идею фикс: «Ты находишь удовольствие в высшем эгоизме своей любви, в мысли о ребенке, который может родиться. Ты хочешь его, признайся; ты надеешься на то, что он станет еще одной узой, которая сможет связать нас; для тебя он – своего рода контракт, который соединит в одну две наши судьбы. Боже правый! Только потому, что это ты, я не стану сердиться на тебя, милая, за это желание, которое абсолютно несовместимо с моим представлением о счастье. Я, давший себе клятву не привязывать чью-либо жизнь к моей, дам жизнь другому… От одной только этой мысли у меня холодеет спина; и если для того, чтобы помешать ему родиться, нужно будет выйти из игры – Сена рядом, я брошусь туда, не мешкая, с 36-килограммовым грузом на ногах».[112]

Она возмущена эгоизмом мужчины, который говорит, что любит ее. Она досадует и оскорбляет его в письме. Он пишет в ответ: «Гнев, боже правый! Злобность и непристойные слова, сальности. Что все это значит? Неужели ты любишь споры, упреки и все эти жестокие ежедневные перебранки, которые превращают жизнь в настоящий ад?.. Неужели ты любишь меня, если думаешь, что я стану все это переносить?»[113] Она упрямо и ласково продолжает настаивать на том, чтобы видеться с ним чаще. Он в конце концов уступает и предлагает ей встретиться в Манте, на полпути между Парижем и Руаном, в гостинице Гран Серф. Однако намерен вернуться домой в тот же вечер, чтобы не волновать мать: «Вся вторая половина дня будет нашей… Ты довольна мной? Ты этого хотела? Видишь, как только я могу встретиться с тобой, то при любом удобном случае бросаюсь к тебе, как голодный пес».[114] Однако она не рада, а возмущена тем, что он уделяет ей так мало времени, и отчитывает его: «А я-то надеялась, что ты приедешь поцеловать меня за идею, которая пришла в голову относительно нашего путешествия в Мант!.. И что же? Ты заранее предупреждаешь меня о том, что останешься ненадолго…»[115] В конце концов она принимает его план, он намечает путь: «Садись на поезд, который отправится из Парижа в девять утра. Я в то же время выеду из Руана».[116]

Их встречи после разлук так радостны, так горячи, что вместо того, чтобы расстаться вечером, как условились, они проводят в гостинице ночь. Флобер, не предупредивший мать, увидев ее на следующий день, чувствует себя провинившимся ребенком. Речи не может быть о том, чтобы он признался, что у него есть любовница! Он наспех сочиняет какое-то извинение своему опозданию. «Я придумал историю, в которую мать поверила, – пишет он Луизе, – но бедная женщина вчера очень волновалась. Она пришла в одиннадцать вечера на вокзал; она не спала всю ночь и переживала. Сегодня утром я встретил ее на перроне, она была очень встревожена. Она ни разу не упрекнула меня, но ее лицо было самым большим упреком». И утверждает как любовник, сознающий свои подвиги: «Знаешь, это был самый прекрасный наш день! Мы любили друг друга еще лучше; это было неслыханное наслаждение… Я горд тем, что ты сказала, будто никогда не испытывала подобного счастья. Твоя страсть вдохновляла меня. А я, я понравился тебе? Скажи мне это; мне будет приятно… Прежде чем лечь спать, я хочу, как и обещал, послать тебе еще один поцелуй, слабое эхо тех, которыми вчера в тот же час я страстно покрывал твои плечи, когда ты кричала мне: „Укуси меня! Укуси меня!“ Помнишь?»[117] Она, в свою очередь, прославляет их союз в безумных стихах и посылает их ему:

Неистовый, как бык американских прерий,Прекрасный, как атлет, и мощный, как колосс,Ты проникал в меня чрез потайные двери,И грудь мою ласкал вихор твоих волос.[118]

Он потрясен и смеется тому, что его сравнивают с быком: «Я произвожу впечатление печального быка, не так ли? и следующее словосочетание – „мощный, как колосс“ – также не для меня. Ибо я – человек гораздо менее темпераментный… Что до остального, то мне показалось, все было прекрасно».[119]

К следующему посланию он относится более снисходительно:

Ты гладишь мою грудь дрожащими руками,И плотская любовь, безумна и чиста,Двумя понятными друг другу языкамиСближает двое уст в единые уста.Как мы с тобой смелы! Как неустанно можемДарить свои тела и наслажденье красть,В те дивные часы, когда под нашим ложемНеистовый огонь поддерживает страсть.[120]

Забыв обо всем, он говорит, что очарован лирикой этих скверных стишков: «Вот это волнующая поэзия, которая может расшевелить и камни, тем более меня. Скоро мы снова будем, правда, призывать друг друга удовлетворяться… Прощай. Кусаю тысячу раз твой розовый ротик».[121]

В начале их связи его время от времени охлаждает тревога. Луиза недомогает, задерживаются месячные: не беременна ли она? Это будет такая катастрофа, что при одной только мысли о ней он прячется в свою раковину. Однако вскоре успокаивается. Ликует: «Поскольку события повернулись так, как я того хотел, тем лучше! тем лучше, значит, одним несчастным на земле меньше. Одной жертвой скуки, порока или преступления, несчастья, вне всякого сомнения, меньше. Мое безвестное имя угаснет вместе со мной, и мир продолжит свой путь так же, как если бы я оставил ему знаменитость… О! я страстно целую тебя! Я взволнован, я плачу».[122] В другой раз он с тревогой спрашивает Луизу, желая узнать, «отплыли ли Англичане».[123] И при положительном ответе с облегчением вздыхает. Опасность отодвигается на месяц. Несмотря на его нежелание, Луиза продолжает мечтать о возможном материнстве. От союза двух таких исключительных людей, каковыми являются она и Флобер, должен, думает она, родиться только гений. Она уверена, что, поставленный перед свершившимся фактом, он смягчится. Однако чем дальше, тем больше он устает от проявлений ураганной страсти. Все разделяет этих людей, которые находят согласие только в постели. Она сентиментальна – он угрюм и скептичен; она жаждет неистовых бурь – он мирной пристани; для нее любовь важнее всего на свете – он относится к ней как к приятному развлечению после творческой работы; она хотела бы видеть его каждый день – он упрямо защищает свое одиночество, свою независимость. Похоже, что даже если бы рядом с ним не было матери, он придумал бы предлог для того, чтобы не встречать слишком часто свою любовницу. Даже представление Луизы о карьере писателя абсолютно противоположно убеждениям Флобера. Для нее литература – лишь средство для того, чтобы снискать славу. Привлеченная мишурой успеха, она требует, чтобы и он приложил все усилия для того, чтобы «достичь» его. Он протестует против подобного салонного и коммерческого понимания литературы. «Слава! слава! Но что такое слава! – пишет он ей. – Ничто. Это внешнее признание того удовольствия, которое доставляет нам искусство… Впрочем, я всегда видел, как ты примешиваешь к искусству уйму разных вещей, патриотизм, любовь. Бог знает что! Уйму вещей, которые абсолютно чужды ему, как я думаю, и которые вместо того, чтобы возвышать, кажется мне, принижают его. Вот одна из пропастей, которая разделяет нас. И ты мне открыла ее, ты мне ее показала».[124]

Во время одной из встреч он уступает ее просьбе и читает несколько страничек своей рукописи «Ноябрь». Она хвалит его, однако он выслушивает похвалы сдержанно: «Не знаю, как я решился что-то читать. Прости мне эту слабость. Я не мог уступить соблазну, мне так хотелось, чтобы ты меня уважала. Разве я не был уверен в успехе? Какое ребячество с моей стороны!» Не из-за простого ли женского тщеславия, спрашивает он себя, ей хочется верить в талант мужчины, которого она сделала своим любовником? Коронуя его, она коронует самое себя. Как бы там ни было, он клянется в том, что не писал и никогда не будет писать для публики: «В детстве и юности я, как и все, мечтал о славе, не больше и не меньше. Понимание сути вещей пришло поздно, но осталось навсегда. Так что, по всей видимости, читатели вряд ли прочтут когда-нибудь хоть одну мою строчку; а если это произойдет, то не ранее чем через десять лет».[125] Она предлагает написать в соавторстве с ней книгу, он уклоняется от прямого ответа: «Это хорошая мысль – соединить нас в книге. Она взволновала меня; только мне не хочется ничего публиковать. Это решенный вопрос, клятва, которую я дал себе в торжественную минуту моей жизни. Я работаю абсолютно без интереса и без какой-то дальней мысли, не загадывая наперед. Я не соловей, а славка с резким голосом, которая прячется в глубине леса, чтобы ее не слышал никто, кроме нее самой. Если однажды я появлюсь, то буду вооружен со всех сторон, только никогда не буду страдать от этого апломбом».[126]

Эгоистичная, обидчивая и назойливая, Луиза одинаково ревностно относится к прошлому Флобера. Он неосмотрительно рассказал ей об Элади Фуко. Она сердится на него за то, что он любил эту женщину до нее. В каждом письме она жалуется, что не получает больше от своего любовника тех знаков внимания и нежности, которых заслуживает. То упрекает его за то, что не поцеловал ее, уходя; то отчитывает за то, что забыл о дне ее рождения; то обвиняет в том, что спал с мадам Прадье. Задыхаясь от этой любовной требовательности, он отчаянно защищается. «Если, несмотря на любовь, которая удерживает тебя рядом с моей печальной особой, я доставляю тебе неприятности, оставь меня, – отвечает он ей. – Если же чувствуешь, что это невозможно, то принимай меня таким, каков я есть. Я сделал тебе глупый подарок, навязав знакомство с собой. Я вышел из того возраста, когда любят так, как хотелось бы тебе. Не знаю, почему я уступил на этот раз; ты привязала к себе меня, человека, который избегает всего, что привязывает… Любое проявление жизни претит мне; все, что увлекает меня, чему я отдаюсь целиком, – меня пугает… Во мне самом, в самом тайнике души живет глубокая досада, затаенная, горькая и непреходящая, которая мешает мне чем-либо наслаждаться, которая завладела моим сердцем и убивает его… Прощай, постарайся забыть меня; я же тебя никогда не забуду».[127]

Разумеется, Луиза, которой предложили разорвать столь мучительные узы, отказывается. Впрочем, он и сам по-настоящему не думает о разрыве. Для каждого из них эти эпистолярные разрывы и примирения – своего рода игра. Они бередят свои раны на расстоянии, разыгрывают друг перед другом спектакль великой любви, которая достойна остаться в анналах века. Однако чем больше разгорается Луиза, тем более отдаляется он. Если поначалу он был горд тем, что внушил подобную страсть, то сегодня заявляет, что измучился жить в состоянии постоянного напряжения. Эта женщина любит его чрезмерно. И она излишне увлечена драмами. Их встречи в Париже или в Манте становятся все более редкими и все более короткими. Занимаются любовью и в то же время оскорбляют друг друга. После чего целую неделю пишут письма, чтобы попытаться объясниться, оправдаться. Флобер понимает, что рискует потерять самого себя среди этих упреков, этих уколов, этих желчных намеков. «Зачем ты захотела вторгнуться в жизнь, которая мне самому не принадлежала, и изменить сложившийся ход вещей только по прихоти своей любви? – пишет он ей. – Я страдал, видя твои бесполезные усилия, твое желание поколебать ту скалу, которая окровавливает руки, когда они к ней прикасаются».[128] И неожиданно взрывается от возмущения: «Я не в состоянии продолжать долее переписку, которая становится эпилептической. Измените тон, ради всего святого! Что я вам (теперь это уже „вы“) сделал, из-за чего вы бесстыдно разыграли передо мной спектакль безумного отчаяния, от которого я не знаю лекарств? Если бы я предал вас, говорил всюду, если бы продал ваши письма, и т. д. – вы не написали бы мне более жестоких и более резких слов… Вы прекрасно знаете, что я не могу приехать в Париж. Судя по всему, вы напрашиваетесь на грубость. Только я слишком хорошо воспитан для того, чтобы опуститься до этого, однако, мне кажется, я достаточно ясно выразился для того, чтобы вы все поняли. У меня совершенно иное представление о любви. Я считаю, что она ни от чего не должна зависеть и даже от человека, который вдохновил ее. Разлука, обида, бесчестье – все это не имеет к ней никакого отношения. Когда любят друг друга, можно жить, не видясь десять лет, и не страдать от этого». В этом месте на полях письма Луиза гневно пометит: «Что думать об этом предложении?» Он вынесет вердикт: «Я устал от великих страстей, от экзальтированных чувств, от сумасшедшей любви и безнадежного отчаяния. Я люблю умеренность прежде всего, может быть, как раз потому, что сам ею не отличаюсь».[129]

В самом деле, ему, интроверту по характеру, нужна была бы любовница-мать, снисходительная, неприметная, ласковая, а он выбрал тигрицу. Теперь он не может ни обойтись, ни избавиться от нее. Чтобы подготовить достойный конец этой связи, он пишет ей реже. Однако она продолжает преследовать его.

Тогда он теряет самообладание: «Ты просишь, чтобы я прислал тебе хотя бы последнее прощальное слово. Что ж, от всего сердца посылаю тебе самое искреннее и самое нежное благословение, какое только можно ниспослать человеку. Я знаю, что ты все делала ради меня и будешь еще делать, что твоя любовь достойна ангела; я в отчаянии оттого, что не смог на нее ответить. Только я ли в этом виноват? разве я виноват?.. Я больше всего на свете люблю мир и покой, а в тебе находил всегда лишь волнение, бури, слезы или злобу». Он упрекает ее за то, что как-то долго сердилась на него из-за пустяка; то оскорбляла однажды прилюдно на вокзале, то «дулась» на него во время обеда с Максимом Дюканом. «Все беды произошли из-за простой ошибки. Ты ошиблась, приняв меня, в таком случае нужно было измениться. Но можно ли измениться? Твои представления о морали, родине, преданности, твои литературные вкусы – все это было несовместимо с моими представлениями, моими вкусами… Ты сама захотела высечь из камня кровь. Ты выщербила камень и окровавила себе пальцы. Ты хотела научить паралитика ходить, он же во весь свой рост упал на тебя, от этого его еще сильнее парализовало… Прощай, представь, что я отправился в дальнее путешествие. Прощай еще раз, желаю тебе встретить более достойного; чтобы найти его, я поехал бы за ним для тебя на край света».[130]

К тревогам, которые приносит ему вспыльчивая Луиза, прибавляются семейные: Эмиль Амар, отец Каролины, сходит с ума. «Амар поехал в Англию, где, думаю, должен остаться на год, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье. – Голова этого бедняги, в парусах которой оказалось больше ветра, чем он мог вынести, совершенно расстроена».[131] В самом деле, есть ли на этом свете здоровые люди? Флобер не уверен, что в его голове царит равновесие. Что касается Луизы, то она не знает иного состояния, нежели тщетное беспокойство, болезненная подозрительность, грубая бранчливость, глупая ревность и романтические фантазии.

В апреле 1847 года Флоберу представляется случай вырваться из когтей этой вздорной особы. Максим Дюкан предлагает ему совершить пешком путешествие по Бретани «в тяжелых башмаках, с рюкзаком за спиной». Мадам Флобер беспокоится, узнав о предстоящей длительной поездке. Однако здоровье Флобера в полном порядке. Врачи, у которых он консультировался, считают даже, что спорт и смена обстановки пойдут ему на пользу. Мать свыклась с этой мыслью и помогает ему, вздыхая, собраться в дорогу. Она доверяет Максиму Дюкану. Он присмотрит за сыном. Прежде чем отправиться в эту юношескую эскападу, Флобер пишет Луизе: «Время будет идти, ты привыкнешь к мысли о том, что меня больше нет. Острые воспоминания обо мне сотрутся, изгладятся в памяти, и в твоем сердце останутся, может быть, лишь неясные, нежные воспоминания, похожие на воспоминания о былой мечте, которую продолжают лелеять, несмотря на то, что она нереальна. И когда ты забудешь меня, я вернусь, я стану лучше, может быть, а ты – мудрее… Прощай, прощай. Если богу будет угодно, он подарит тебе счастье, которого ты не нашла во мне. Что можно выпить из пустого стакана?»[132]

Самый удобный маршрут в Бретань через Париж. В этом случае Флобер мог бы в последний раз встретиться с Луизой. Он не желает встречи и отправляет ей «последнее» письмо: «Ты хочешь знать, люблю ли я тебя… Скажу без обиняков, желая искренне покончить с этим… Это слишком важный для меня вопрос, для того чтобы ответить на него однозначно: да или нет. Для меня любовь не может и не должна быть на первом плане в жизни. Она должна лежать в тайнике. Кроме нее, в душе есть нечто другое, что, кажется мне, лежит ближе к свету, ближе к солнцу. Если для тебя любовь – главное блюдо в жизни, скажу – нет. Если специя – да… Если это письмо ранит тебя, если в нем удар, которого ты ждала, то, кажется, он не слишком груб… Вини, впрочем, только себя самое. Ты на коленях просила, чтобы я тебя оскорбил. Ну нет, оставляю тебе добрые воспоминания».[133]

Таким образом, 1 мая 1847 года, не оттолкнув окончательно эту гневную женщину, а лишь чувствуя, что переложил груз на другое плечо, он садится на поезд, идущий в Блуа, в компании с Максимом Дюканом, чтобы «поехать подышать полной грудью среди вереска и дрока или у волн на широких песчаных берегах…»[134]

Глава IX

Путешествия и планы путешествий

Два приятеля тоже задумали написать вместе книгу, которая расскажет о перипетиях их путешествий. Максим Дюкан будет писать четные, Флобер – нечетные главы. У каждого в кармане дневник, чтобы по горячим следам отмечать впечатления. Их одежда – «шляпа серого фетра; специально заказанный у Лузье посох; пара тяжелых ботинок (белой кожи, подбитых гвоздями из зубов крокодила); пара лакированных ботинок (к светскому костюму на случай дипломатических визитов, если таковые придется нанести…); пара кожаных гетр под тяжелые ботинки; пара драповых гетр – для защиты носков от пыли в тех случаях, когда будут надеваться лакированные ботинки; широкий холщовый пиджак (роскошь берейторов), широкие холщовые штаны, заправляющиеся в гетры, холщовая куртка элегантного покроя из грубой ткани. Добавьте к этому драповый костюм, состоящий из тех же предметов. Кроме того, прекрасный нож, две фляги, деревянная трубка, три фуляровые рубашки, предметы, необходимые европейцу для ежедневного туалета. И вы представите себе, как мы выглядели, когда приехали в Бретань. Так мы были одеты в дождливую и солнечную погоду в течение нескольких недель. Наряд для бала, похоже, никогда не продумывался с такой тщательностью и уж точно не сидел так удобно, как наша одежда».[135]

Флобер чувствует себя прекрасно и не жалеет о том, что отправился в это путешествие. Дружеское согласие с Максимом Дюканом доставляет радость после безумных сцен, которые устраивала Луиза. Они посещают замки Луары: Блуа, Шамбор, Амбуаз, Шенонсо… Но в Туре с Флобером случается нервный припадок. Доктор, вызванный немедленно, приписывает «в больших дозах сульфат хинина». Больной выздоравливает, и путешествие продолжается. Добираются до Бретани. Проклиная Луизу, Флобер в каждом пункте ждет от нее письма. И пишет ей 17 мая из Нанта: «Вы упрямо не желаете сообщать мне свои новости и жить ради меня, точно умерли. Что ж, буду спрашивать вас сам. Что вы делаете и как поживаете?.. Право, Луиза, оставайтесь такой же доброй, как и прежде, не презирайте меня. Я этого не заслуживаю. Не забывайте меня совсем, ведь я думаю о вас часто, каждый день… Если мы снова увидимся (при условии, что вы захотите этого), я не изменюсь, я останусь прежним со всеми хорошими и плохими чертами характера. Если это письмо снова останется без ответа, значит, мы расстались, и надолго, как будто один из нас уехал в Индию, а другой в Америку…» Она отвечает ему так, как считает нужным, – очень холодно. Тогда 11 июня из Кемпера он продолжает настойчиво просить в письме: «„Вы“, на которое я перешел, не выражает так наших отношений, как „ты“. Значит, я буду говорить тебе „ты“, ибо испытываю к тебе особенные неповторимые чувства, для выражения которых тщетно ищу и не могу найти верное слово… Я иду по берегу моря, я восхищаюсь купами деревьев, небом в облаках, солнечным закатом над волнами и зелеными водорослями, которые колышутся в море, точно волосы наяд; а вечером, усталый, ложусь в кровать с балдахином и ловлю блох. Вот такие дела! Мне просто необходимо было подышать свежим ветром. В последнее время мне было трудно дышать».

В Бресте, куда молодые люди приходят пешком с «грудью нараспашку, в развевающейся на ветру рубашке, платке, повязанном по бедрам, и с рюкзаком на плече, их встречают госпожа Флобер и Каролина. Беспокойная мать, госпожа Флобер, не могла дождаться встречи с сыном. „Бедная женщина не может без меня жить, она приехала (как, впрочем, договаривались) на встречу в Брест, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье, – и конец пути мы проделали, как и предполагали, вместе в экипажах, встречаясь и расставаясь, когда хотели“».[136] В Сен-Мало Флобер волнуется, думая о семидесятидевятилетнем Шатобриане, который является для него примером человека, преуспевшего в литературе и жизни. Он идет посмотреть на могилу, которую писатель приготовил себе при жизни на острове Гран-Бэ у моря. «Дорогая подруга, посылаю тебе цветок, который вчера в час заката сорвал на могиле Шатобриана, – пишет он Луизе. – Море было прекрасным, розовел закат, дул ласковый ветерок… Могила великого человека на скале, до нее долетают брызги волн. Он будет спать под их шум, в одиночестве, неподалеку от дома, где родился. Все время, что я был в Сен-Мало, я думал только о нем».[137]

29 июля – памятный день первой встречи с Луизой. В череде событий путешествия он забывает об этой дате. Луиза пишет ему, упрекая в том, что не послал ей цветы, как это сделал бы на его месте любой другой внимательный мужчина. «Опять слезы, упреки и, что уж самое странное, – брань, – пишет он ей в ответ. – Вы считаете, что 29 июля я должен был послать вам цветы. Вы прекрасно знаете, что я не переношу обязанностей, вы опять не попали в цель, хотя думали, что поразили ее, вы просите о том, чтобы я вас забыл, я могу забывать о вас иногда, но совсем – исключено. Вы не захотели принять меня со всеми моими недостатками, требованиями, которые я предъявляю к жизни. Я открыл вам мои тайны, вы хотели большего – внешнего проявления чувств, заботы, внимания, встреч, того, что – я тщетно пытался вам это пояснить – я не мог вам дать. Пусть будет по-вашему! Если вы проклинаете меня, то я вас благословляю, и мое сердце всегда будет волноваться при вашем имени».[138]

В следующих письмах тон одного и другого смягчается. Путешествие продолжается. Иногда пешком, по непроходимым дорогам, иногда в экипаже, запряженном лошадьми. Оно продлится три месяца. Три месяца под солнцем и дождем, в пыли, в грязи, три месяца здоровой усталости и ярких впечатлений. Госпожа Флобер и Каролина вернулись между тем в Круассе. Поскольку в городе свирепствует «детская болезнь», они уехали в Ла Буйе, который находится в восемнадцати километрах от Руана. Флобер приезжает туда к ним в конце августа. Луиза не расстается с мыслью встретиться с ним в деревне, он возражает, как и прежде, и пытается разубедить ее: «Вам не следует думать о поездке. В деревушке на берегу моря всего лишь дюжина домиков. Здесь нет места, где можно было бы встретиться. Немного терпения, дорогая моя; я думаю этой зимой провести в Париже пару недель».[139]

По возвращении в Круассе в сентябре с матерью и племянницей он мечтает опять уехать оттуда. На этот раз на Восток: «Так вот! если бы вы только знали, как мне хочется, мне просто необходимо собрать вещи и уехать подальше, в какую-нибудь страну, языка которой я не знаю, подальше от всего того, что меня окружает, от всего, что угнетает меня! Думаю, что никогда – уверен в этом – не смогу увидеть Китай, что никогда не буду спать под мерный шаг верблюдов и никогда, наверное, не увижу в лесах огоньки глаз тигра, затаившегося в бамбуковых зарослях!»[140]

Тем временем он делает описание своего путешествия в Бретань и Нормандию. Его беспокоит здоровье. «С моими нервами дела обстоят не лучше, – пишет он Луизе. – Жду сильного приступа со дня на день… На остальное мне на… как сказал бы Фидий». И некоторое время спустя продолжает: «Неделю назад у меня был приступ, после которого я чувствую себя разбитым и раздраженным… Мы (Максим Дюкан и я) занимаемся сейчас описанием нашего путешествия. И хотя эта работа не требует ни особого эстетства в передаче впечатлений, ни предварительного осмысления целого, я настолько отвык от пера и так досадую, особенно на самого себя, что хлопот у меня с этим делом немало. Я похож на человека, у которого хороший слух, но который фальшиво играет на скрипке; пальцы его отказываются точно воспроизводить звук, который он представляет. Из глаз горе-музыканта льются слезы, и смычок падает из рук».[141] И ей же: «Ты просишь написать о нашей совместной работе с Максом. Знай, что я от нее едва держусь на ногах. Стиль – та вещь, которую я особенно близко принимаю к сердцу, – держит в страшном напряжении нервы. Я мучаюсь от досады, переживаю. Временами даже болею от этого, по ночам меня трясет лихорадка… Что за странная мания проводить жизнь, истязая себя поиском слов, и целыми днями потеть, закругляя периоды!»[142]

Никогда еще Флобер не старался так, работая над содержанием и звучанием фразы. Здесь он в первый раз проявляет себя строгим ремесленником, обрабатывающим слова. Удивительно контрастируют главы, написанные Максимом Дюканом, с правильными безличными предложениями и главы, написанные Флобером, исполненные эмоций, красок жизни. Страницы, посвященные Комбуру, могиле Шатобриана, бойне в Кемпере-Корентене, равно как и другие, превосходны. Однако ни один, ни другой автор не собираются предавать огласке свои тексты. «Что касается их публикации, то и думать об этом нечего, – помечает Флобер. – Единственным нашим читателем мог бы стать королевский прокурор – и то по причине некоторых мыслей, которые могли бы ему не понравиться».[143]

По возвращении в уединение в Круассе его ждет радостное событие: возобновляется дружба с товарищем по коллежу Луи Буйе, который когда-то был интерном в руанской больнице, но оставил медицину и основал маленькую школу для детей, отстающих в развитии. Луи Буйе живет бедно, он увлечен литературой, относит себя к сторонникам «искусства ради искусства». Он сочиняет стихи, которые Флобер считает превосходными. Однако этот скромный, стеснительный и непритязательный человек не верит в свой талант. Он работает по восемь часов в день со слабыми детьми, зарабатывая на жизнь, и конец недели проводит в Круассе. Флобер не расстается с ним.

Старый дом на берегу Сены с приходом Луи Буйе оживает. Спорят, смеются. Это поддерживает настроение Гюстава, которому все реже и реже хочется поехать в Париж. Тем более что Луиза опять начинает унижать его, называя его представителем клана «гуляк», «скандалистов» и «курильщиков». Флобер смело парирует: «„Курильщик“ – согласен: я курю, еще раз курю, очень много курю и не просто курю, а очень сильно затягиваюсь. „Скандалист“ – тут тоже есть доля правды. Только я ругаюсь с самим собой, так, что этого никто не слышит… А ваш покорный „гуляка!“. Так ему чаще требуется хинин, а не средства от насморка; оргии же его столь безумны, что в его собственном городе, в том самом городе, где он родился и вырос, даже не знают, жив ли он».[144]

Говоря о своем презрительном отношении к политике, он не может тем не менее не интересоваться событиями, которые происходят в стране в последние недели 1847 года. Оппозиция не дает покоя правительству Луи-Филиппа, организуя в городах Франции собрания протеста. 25 декабря вместе с Луи Буйе и Максимом Дюканом Флобер присутствует на одной из таких манифестаций в большом зале, украшенном трехцветными флагами, в предместье Руана. Несмотря на враждебное отношение к королю, его возмущает заурядность речей, которые произносятся с трибун. «Я все еще нахожусь под впечатлением – смешным и в то же время жалким, – которое произвело на меня это зрелище, – пишет он Луизе. – Я был холоден, и в то же время меня тошнило от отвращения к патриотическому энтузиазму, который вызывали слова: „кормило государства, бездна, в которую мы низвергаемся, честь нашего знамени, сень наших стягов, братство народов“ – и прочие пошлости в том же роде».[145] Однако, судя по всему, эти призывы вдохновят революцию. 23 февраля 1848 года Флобер и Луи Буйе приезжают в Париж, чтобы принять участие в манифестациях, объявленных в газетах. Встречаются с Максимом Дюканом и Луи де Кормененом. На следующий день оказываются свидетелями беспорядков в столице. Увлеченные поначалу всеобщим смятением, они, оказавшись в самом центре событий, вступают в Национальную гвардию, и Гюставу с охотничьим ружьем в руках какое-то время кажется, что он участвует в республиканской акции. Зажатый в толпе, он видит развевающийся на баррикаде красный флаг, оратора, сраженного пулей, офицеров Национальной гвардии, которые пытаются внедриться между войском и народом, зарево пожара над городом. Крики людей: «Долой Гизо!» Захваченные толпой, Флобер и его друзья проникают в Тюильри и потрясены разграблением дворца. Затем идут к городской ратуше. Смешавшись с людьми, собравшимися на площади, они присутствуют при провозглашении республики. Эти картины всеобщего безумия останутся в памяти Флобера навсегда. Оказавшись в центре бури, он уже смутно представляет себе, как однажды, может быть, опишет ее. Все, что он видит, все, что переживает сейчас, кажется ему достойным описания. Однако за событиями, стремительно следующими одно за другим, разумом уследить невозможно. Отречение короля, провозглашение временного правительства, банковский кризис, создание революционных клубов, манифестации и контрманифестации в больших городах, попытка совершения государственного переворота «красными»…

Вернувшись в Круассе, Флобер издали смотрит на этот хаос осознанно и беспристрастно, с высокомерной насмешкой. «Что ж! Все это очень занимательно! – пишет он Луизе. – На эти озадаченные лица весело смотреть! Я искренно наслаждаюсь, глядя на потерпевших крах честолюбцев. Не знаю, окажется ли новая форма правления и создаваемое ею социальное положение благоприятным для Искусства. Это еще вопрос. Быть более буржуазным или более ничтожным уже нельзя. А более глупым – неужто возможно?»[146] Он считает, что на самые серьезные события необходимо смотреть с точки зрения художника. Не столь важно, что рушится мир, главное, что это подвластно таланту писателя. Строчки из письма, приведенные выше, – ответ на послание Луизы, в котором она как бы между делом сообщает, что беременна. От кого? Явно не от мужа, «официального», как она сама его называет, не от Виктора Кузена, не от Флобера, с которым не виделась несколько месяцев. В самом деле, преследуя Гюстава упреками, она не отказывает себе в других любовниках.[147] Отец явно один из них. «К чему все ваши предисловия перед тем, как объявить мне новость? Вы могли бы сообщить мне ее с самого начала, не мудрствуя лукаво. Я избавляю вас от своих соображений по этому поводу и от объяснения чувств, которые она вызвала во мне. Пришлось бы сказать слишком многое. Мне жаль вас, искренне жаль… Что бы ни случилось, можете всегда рассчитывать на меня. Даже если мы прекратим переписку, если не будем видеться, между нами всегда будет существовать связь, которая не сотрется, и останется наше прошлое, которое невозможно забыть. Несмотря на то что вы называете меня „чудовищем“, я не настолько плох, чтобы забыть честь – гуманность, если вам так больше нравится».[148]

Он гораздо более глубоко переживает в это время тяжелую болезнь Альфреда Ле Пуатвена. Считают, что причиной необратимого упадка сил стала его беспутная жизнь. По словам врачей, он безнадежен. А ему только тридцать два года. Флобер, которому двадцать семь, считает себя «таким же старым», как и он. Он спешит повидаться с другом в Невиль-Шам-д’Уазель. 3 апреля 1848 года Альфред ушел из жизни. «Альфред умер в понедельник, в полночь, – пишет он Максиму Дюкану. – Я похоронил его вчера и вернулся. Я провел две ночи у его тела (последнюю ночь целиком), я одевал его, я в последний раз его поцеловал и видел, как забивали гроб. Я был там два дня… два длинных дня. Сидя у его тела, я читал „Религии античности“ Крейцера. Окно было открыто, стояла чудесная ночь, было слышно, как кричали петухи, а вокруг факелов вились ночные бабочки. Я никогда не забуду этого – ни выражения его лица, ни первого вечера, когда из леса долетал отдаленный звук охотничьего рога… С восходом солнца, в четыре утра, служители и я приступили к делу. Я поднял его, повернул и одел. На кончиках пальцев у меня весь день оставалось ощущение его холодных, застывших членов. Он окончательно сгнил, запах проникал через покров. Мы завернули его в два покрывала. Когда закончили облачение, он был похож на египетскую мумию, завернутую в ткани. Я испытал за него не могу выразить какое чувство радости и облегчения… Вот, старина, что я пережил с вечера прошлой среды. Я был потрясен до мозга костей».[149] А Эрнесту Шевалье Флобер пишет: «Он страдал ужасно и умер в сознании. Ты знал нас в годы юности, знал, как я его любил, и понимаешь, какое горе принесла мне эта утрата. Не стало еще одного человека, еще один умер; все рушится вокруг меня; временами кажется, что я очень стар. С каждым несчастьем, которое происходит с нами, судьба будто бросает нам вызов, добавляя следующее; и ты едва успеваешь понять, что произошло, как следуют новые, которых ты не ждал, и так далее, и так далее. Да, странная штука жизнь! Не знаю, придумает ли от нее лекарство Республика, очень в этом сомневаюсь».

Время написания этого письма – 10 апреля 1848 года. На следующий день Флобер в первый раз стоит на посту, будучи солдатом Национальной гвардии. За два дня до этого он участвовал в параде в честь посадки дерева Свободы. Церемония, проходившая в сопровождении патриотических песен, громких политических речей и воззвания кюре, прославлявшего «христианскую республику»,[150] показалась ему нелепой. Хотелось бы поскорее забыть эту велеречивую суету. Центр его жизни не в Париже, а в Круассе. Между тем Руан тоже «шумит». Вдохновленные парижскими событиями, восстали сорок тысяч рабочих, которые требуют сокращения рабочего дня и увеличения заработной платы. Но безуспешно. Провинция оказывается мудрее столицы. На всеобщих выборах победу одерживают умеренные. Прокурор Сенар, возглавивший список победивших в Руане, призывает армию для того, чтобы разобрать баррикады. Среди восставших около тридцати жертв. Июньский мятеж в Париже повлек за собой массовые аресты. Председателем Совета становится Кавеньяк, который пришел на смену исполнительной Комиссии, отправленной в отставку. Порядок восстановлен. Флобера возмущает и жестокость репрессий, и ярость мятежа. Он не революционер и не консерватор. С равным негодованием он относится и к бунтарям – левым и к правым квакерам. Возобновляются нервные приступы. Он беспокоится за будущее племянницы Каролины. У Эмиля Амара, который вернулся из Англии, все более явно проявляются признаки умственного расстройства. Он становится опасным, заявляет о своем желании стать комедиантом, тратит за месяц тридцать тысяч франков и требует отдать ему дочь. Перепуганная госпожа Флобер прячется с ребенком у друзей в Форж-Ле-Зо. Поместить Амара в психиатрическую лечебницу не удается. В конце концов по решению суда Каролина на время остается у бабушки. «Я от этого сойду с ума, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье, – сойду с ума от горя. Если через несколько дней он (Эмиль Амар) не уедет в путешествие (что он собирается сделать) и если мы будем вынуждены, когда ему вздумается, принимать его, то мы сбежим в Ножан».[151]

Между тем Максима Дюкана, раненного в икру во время июньского восстания в Париже, Кавеньяк награждает орденом Почетного легиона. Этот, думает Флобер, проберется, как рыба между рифами, к самым высоким официальным отличиям. Что ж, хорошо, если это доставляет ему радость! Что касается его, то, оказавшись снова в заточении в Круассе, он начинает писать «Искушение святого Антония». На этот раз к нему приходит неожиданное вдохновение. Окунувшись с головой в работу, он совсем не думает о Луизе. Он знает, что в июне 1848 года у нее родилась дочь.[152] Она посылает ему прядь волос Шатобриана, умершего месяц назад, он холодно отвечает: «Спасибо за подарок. Спасибо за ваши прекрасные стихи. Спасибо за память. Ваш Г.».[153] Это приговор. Луиза забыта. На какое-то время хотя бы, решает Флобер. Ничто не должно беспокоить его в его потрясающем деле. Однако в ноябре месяце из путешествия в Алжир возвращается Максим Дюкан, и Гюстав чувствует, как в нем тоже пробуждается желание отправиться в теплые страны. Он говорит об этом с другом, который в феврале 1849 года приезжает к нему в Руан. В план посвящен и одобряет его старший брат Ашиль. Остается убедить госпожу Флобер. «Это будет нелегко, – говорит Ашиль, – но я постараюсь». Новость возмущает ее: эта длительная поездка, к тому же в дальние страны, может повредить здоровью сына! Она не сможет свыкнуться с мыслью о том, что он долгие месяцы будет находиться вдали от дома. Чтобы рассеять ее сомнения, приглашают доктора Клоке, который письменно свидетельствует, что это путешествие будет полезным для Гюстава. Госпожа Флобер, успокоившись, соглашается. «Раз это необходимо для твоего здоровья, поезжай с Максимом, – говорит она. – Я согласна». Ее лицо, помечает Дюкан, «стало еще более холодным, чем обычно». Гюстав, покраснев до кончиков волос, благодарит. Однако, добившись своего, он не торопится уезжать. Он хочет сначала закончить это дьявольское «Искушение», которое поглощает все его силы. «В октябре (не пугайся, речь идет не о моей свадьбе, а кое о чем более интересном), в октябре или в конце сентября я удираю в Египет, – пишет он Эрнесту Шевалье. – Я совершу путешествие по всему Востоку. Буду в отъезде месяцев пятнадцать-восемнадцать… Мне необходимо вдохнуть свежего воздуха в самом прямом смысле этого слова. Мать, видя, что мне это нужно, согласилась на путешествие. Так-то. Я с тоской думаю о том, как она будет волноваться, и тем не менее из двух зол – это меньшее. Я еще не уехал, многое может еще случиться!»[154] И дяде Парену: «Мы условились с матерью ни слова не говорить друг другу о путешествии до самого моего отъезда. По двум причинам. Во-первых: не стоит беспокоиться заранее и до поры до времени волновать ее. Во-вторых: я не закончил моего проклятого „Святого Антония“ (он все еще жив, проказник! а я из-за него худею), и это будет отвлекать меня и мешать работать. Знаете, старина, мысль о том, что я должен буду сдвинуться с места, беспокоит меня, а у меня и без того помимо Востока много забот, которые прямо-таки пляшут на краешке моего стола, а бубенчики дромадеров[155] звенят в ушах, чередуясь с мотивом моих предложений. Вот так, хотя путешествие – дело решенное, мы ни слова не говорим о нем, вы меня понимаете?»[156]

Вкалывая, как «десять негров», над «Искушением святого Антония», Гюстав ищет слугу, который будет сопровождать его и Максима в экспедиции. Дядюшка Парен берется подыскать толкового парня. Флобер считает, что этому человеку нужно будет ставить и разбирать палатку, чистить оружие, ухаживать за лошадьми, присматривать за багажом, чистить одежду и обувь, заниматься кухней, носить «костюм, который мы сочтем необходимым дать ему», обходиться без женщин, отказаться от вина и водки. Он будет ехать за хозяевами на лошади и получит тысячу пятьсот франков наградных. И еще одно: «Он должен будет, соблюдая наши интересы, оказывать нам (особенно в присутствии иностранцев) особенное почтение. Он должен, само собой разумеется, следовать за нами и в деревне будет спать у входа в палатку».[157] Любопытно, что у этого человека, ненавидящего буржуа, самые обычные мещанские представления об отношениях хозяев и слуг. Впрочем, он всегда считал равенство принципом абсурдным. Каждый в обществе должен находиться на своем месте: интеллектуал, творец – на высшей ступеньке лестницы; рабочий, служащий, слуга – внизу. Это отнюдь не исключает уважения друг к другу и даже симпатии. В конце концов идеального слугу находит Дюкан. Это некий Сассети, «отличный малый, корсиканец, старый служака (он уже бывал в Египте) и, похоже, хороший повеса».[158] Между тем Максим Дюкан собирается получить у фотографа азы совершенно новой в то время профессии. Он хочет привезти из путешествия фотографии, чтобы проиллюстрировать записи. 12 сентября он получает письмо – приказ от Гюстава: «Я закончил „Святого Антония“. Жду!»

На следующий день Максим Дюкан приезжает в Круассе, где встречает Луи Буйле, который тоже предупрежден о событии. Флоберу необходимо услышать их искреннее мнение, чтобы знать, следует ли ему публиковать это произведение, которым он сам доволен. Чтение продолжается четыре дня по восемь часов каждый. С полудня до четырех часов и с восьми часов до полуночи. Максим Дюкан и Луи Буйе обещают ничего не говорить во время чтения и высказать мнение в конце. Прежде чем начать, Флобер предупреждает, потрясая объемом рукописи (пятьсот страниц): «Если вы не будете кричать от восторга, вас уже ничем не пронять!» Однако с первых страниц Максим Дюкан и Луи Буйе удрученно посматривают друг на друга. Этот монотонный текст, в котором лирических отступлений больше, нежели действия, кажется им неинтересным. Язык красив, намерения честолюбивы, а результат – удручающий. Видения святого Антония не удались. Неужели Флобер работал почти три года над этим огромным произведением! После каждого чтения госпожа Флобер спрашивает у друзей, что они думают о сочинении ее сына. Они смущаются, избегая ответа. Наконец собираются для того, чтобы высказать мнение. Флобер, закончив чтение последних страниц, спрашивает: «Скажите перед нами всеми искренне, что вы думаете?» Отвечают прямо и безжалостно: «Это нужно бросить в огонь и забыть навсегда». Флобер вздрагивает как от удара, вскрикивает. Из его сердца только что вырвали книгу. Он неуверенно пытается возражать, защищая свое произведение. Однако судьи безжалостны. Редкие страницы выдерживают их критику. Они советуют другу забыть о романтизме и выбрать будничный сюжет, такой, как сюжет «Кузины Беты» или «Кузена Понса» Бальзака, отказавшись от отступлений и фантазий. «Не знаю, но попробую», – с трудом отвечает Флобер. Разговаривают до восьми утра, когда открывается дверь и входит госпожа Флобер, одетая в свое вечное черное платье. Она пришла за новостями. Сын сообщает о провале. Она, не сумев сдержать чувств, окидывает гневным взглядом Максима Дюкана и Луи Буйе. Они понимают, что она никогда не простит им оскорбления Гюстава. Потом друзья выходят в сад. И продолжают, сидя на скамейке, говорить о неудачливом «Святом Антонии». Максим Дюкан и Луи Буйе пытаются поднять Флоберу настроение. Они похожи на двух сиделок у изголовья больного. Луи Буйе неожиданно предлагает: «Почему бы тебе не написать историю Делоне?» Флобер вскидывает голову, в его глазах мелькает радостный огонек: «Отличная идея!»[159]

Максим Дюкан ошибся, назвав имя Делоне в «Литературных воспоминаниях». На самом деле речь идет об Эжене Деламаре – враче, бывшем ученике доктора Флобера. Он женился в первый раз на женщине старше себя и после того, как она умерла, женился во второй раз на Дельфине Кутюрье, юной особе, которая страдала нимфоманией и маниакальной расточительностью. Она обманывает его, влезает в долги и оканчивает жизнь самоубийством, оставив сиротой маленькую дочь. Он умрет несколько месяцев спустя. Чета Деламар жила в деревне Ри, в окрестностях Руана. Ее печальная история была известна всей округе. Вспомнив о ней после чтения «Искушения святого Антония», Луи Буйе возвращает интерес Гюстава к реальным событиям. Однако это всего лишь идея. Она, похоже, не вдохновляет. Флобер не собирается писать роман нравов, как ему советуют. Провал, который он только что пережил, кажется, совершенно иначе ставит вопрос о его писательском будущем. Ради чего работать, марать страницы, если ты не способен создать совершенное произведение! Идеальная литература для него – культ, он не может согласиться на приблизительное. Он надеется теперь только на перипетии экспедиции на Восток, чтобы исцелиться от неудачи. Может быть, благодаря перемене мест к нему вернется интерес к творчеству? Хотелось бы верить в это, однако он устал, растерян и, кроме того, беспокоится оттого, что должен будет расстаться с матерью. Плохой писатель и плохой сын – он понимает это. В таком настроении он собирает вещи. Мать плачет. Он волнуется. И тем не менее ни за что на свете не откажется от путешествия. Ему кажется теперь, что эта эскапада – неожиданное спасение и возможность бежать от самого себя.

Глава Х

Восток

Если Флобер – неисправимый мечтатель, то практического ума Максима Дюкана достанет на двоих. Чтобы беспрепятственно путешествовать, он добивается того, что каждый из них получает от правительства задание. Дюкан будет проводить научные исследования и фотосъемки на Востоке для министерства внутренних дел, в то время как Флоберу министерство сельского хозяйства и торговли поручило собирать сведения в портах и местах остановок караванов. Разумеется, задание, хотя и порученное им в высших кругах, не будет оплачено. Максим Дюкан намерен сдержать слово, отправляя исчерпывающую документацию о посещаемых странах; Флобер не собирается давать какие-либо отчеты в органы опеки.

22 октября 1849 года Флобер уезжает из Круассе, привозит в Ножан мать, где она будет жить у друзей, и, устроив ее, возвращается в Париж. Их расставание мучительно. Они не могут оторваться друг от друга. В который раз Флобер чувствует, что виноват перед этой несчастной женщиной. «Моя мать сидела в кресле напротив камина, – напишет он. – Я гладил ее руки и разговаривал с ней, я поцеловал ее в лоб, бросился к двери, схватил в столовой шляпу и выбежал из комнаты. Как она ужасно закричала, когда я закрыл дверь гостиной! Показалось, что я уже слышал этот крик в момент смерти отца, когда она взяла его за руку».[160]

Встреча со священником и четырьмя монахинями на вокзале в Ножане показалась ему дурным предзнаменованием. Когда он садится в парижский поезд, то оказывается в купе один и дает волю нервам – рыдает в носовой платок. На каждой остановке возвращается желание спрыгнуть на перрон и вернуться к матери. Такой доброй, такой нежной, такой заботливой! Она, не раздумывая, дала ему двадцать семь тысяч пятьсот франков для того, чтобы он мог осуществить свою мечту увидеть Восток. Она с самого детства рядом с ним: защищает, кормит, балует. И в благодарность он бежит от нее. Можно подумать, что она в тягость ему. На вокзале Монтеро его охватывают угрызения совести, и, желая забыться, он выпивает четыре стаканчика рома. В Париже с трудом добирается до квартиры Максима Дюкана и впадает в еще большее отчаяние, не застав своего друга дома. Максим Дюкан, который вернулся домой поздно вечером, находит Флобера на полу рядом с камином. Думая, что тот спит, подходит к нему, наклоняется и слышит сдавленные рыдания: «Я никогда больше не увижу свою мать! – говорит, волнуясь, Флобер. – Я никогда больше не увижу свою родину; это слишком длительное путешествие и слишком далекое; это искушение судьбы; настоящее безумие; зачем уезжать?»[161] Растерявшись оттого, что друг в последнюю минуту струсил, Максим Дюкан трясет его и наконец успокаивает. Несколько дней подряд они прощаются с друзьями и в последний вечер ужинают с Теофилем Готье, Луи Буйе и Луи де Кормененом в зеленой гостиной «Трех провансальских братьев» на Пале Рояль. Говорят о литературе, искусстве, археологии; и Флобер в этой шумной и сердечной атмосфере забывает о своих дурных предчувствиях.

На следующий день, 29 октября 1849 года, он пишет матери: «Все готово, мы уезжаем. Нам сопутствует прекрасная погода. Я скорее весел, нежели грустен, скорее безмятежен, нежели серьезен. Сияет солнце, сердце мое исполнено надежд». В тот же день друзья садятся в дилижанс – поезда на юг еще не ходят, – предвкушая необычное приключение. Из Лиона Флобер посылает своей «дорогой бедной старушке» – так он называет ее нежно – еще одно письмо: «Мне кажется, что мы не виделись десять лет».[162] Отныне он будет заставлять себя писать ей почти каждый день, как когда-то Луизе Коле. Ему почему-то кажется, что он не сможет вернуть долг, который чувствует за собой по отношению к матери. В Марселе его охватывают воспоминания об Элади Фуко – он идет к гостинице, где когда-то впервые испытал минуты счастья в объятиях женщины. Гостиница закрыта. На улице мелькают безразличные лица прохожих. Он начинает сомневаться в том, что Элади была в его жизни.

В воскресенье 4 ноября в восемь часов грузятся на пакетбот «Нил». Едва отчаливают, как Флобер констатирует, что не страдает от качки. Если Максим Дюкан и слуга Сассети больны, то он безболезненно переносит волнение моря. «Не знаю за что, но на борту меня обожают, – пишет он матери. – Эти господа называют меня папаша Флобер за то, кажется, что моя башка легко переносит морскую стихию. Видишь, дорогая старушка, какое удачное начало».[163] 15 ноября путешественники прибывают в Александрию. «Мы высадились на берег и попали в оглушительный шум и гам, – продолжает Флобер, – негры, негритянки, верблюды, тюрбаны, палочные удары так и сыплются направо и налево с гортанными окриками, от которых трещит в ушах. Я обожрался местным колоритом, подобно ослу, который до отвала набил брюхо овсом… Все женщины, кроме принадлежащих самому низшему сословию, в чадрах, а на носу у них висят, раскачиваясь, украшения, как конские налобники. Их лица закрыты, зато у всех открыта грудь».[164]

Друзья наносят официальный визит Сулейману Паше, «самому могущественному человеку Египта», вслед за ним Артин-Бею, министру иностранных дел, который принимает их с восточным гостеприимством, предлагает помощь – повозку и лошадей для продолжения путешествия. Они участвуют в охотничьих вылазках, фланируют по улицам, делают покупки на базарах, осматривают мечети, заходят в турецкие бани, откуда выбираются едва живыми от жары.

В Каире Флобер и Максим Дюкан переодеваются в восточные одежды. «Ваш покорный слуга облачился в широкую нубийскую рубаху из белого хлопка с украшениями в виде кисточек, покрой которой невозможно описать, – пишет он Луи Буйе. – Мой шеф побрился наголо, оставив лишь одну прядь волос на затылке (за нее Магомет втащит на небеса в Судный день), на голове у нас красные фески, которые раскаляются от зноя; я в первые дни сдыхал в ней от жары. У нас настоящие восточные физиономии. Максим Дюкан просто колоссален, когда курит свой наргиле, перебирая четки».[165]

Наконец добираются до пирамид. «Здесь и начинается настоящая пустыня, – рассказывает Флобер. – Я не мог справиться с собой – я пустил лошадь во весь опор, Максим Дюкан припустил вслед за мной; я добрался до лап сфинкса. При виде этого… у меня на мгновение закружилась голова, а мой компаньон стал белее бумаги, на которой я пишу. На закате сфинкс и три совершенно розовые пирамиды, казалось, таяли в солнечном свете; древний монстр смотрел на нас ужасающим неподвижным взором».[166] Первый раз ставят палатку и ужинают. На следующее утро совершают восхождение на пирамиду Хеопса, осматривают внутреннюю часть легендарного памятника – обители летучих мышей, – покои короля, покои королевы… Флобер потрясен дыханием времен. Разве можно мечтать о современном романе рядом с этими великими загадочными древностями? Как бы там ни было, он рад тому, что достиг вида настоящего путешественника: «Солнце решилось наконец-то вычернить мне кожу. Она почти достигла цвета античной бронзы (это мне нравится); я толстею (это меня огорчает); борода у меня растет, точно американская саванна».[167] Он с равным интересом изучает памятники и местных жителей. Брату Ашилю пишет о том, как его удивляют женщины, которые не стесняются, открывая грудь, и закрывают лицо: «В деревне, например, видя, что вы подходите к ним, они поднимают край одежды, чтобы закрыть лицо, и открывают грудь, то есть все тело от подбородка до пупка. Ох и насмотрелся же я этих сись! Насмотрелся! Насмотрелся! Заметь, у египтянок грудь удлиненная, наподобие вымени, она совсем не возбуждает. А вот что возбуждает, так это, например, верблюды, пересекающие базары, мечети с фонтанами, улицы, заполненные людьми в одеждах разных стран, кафе, тонущие в табачном дыму, и публичные площади, которые оглашаются криками скоморохов и шутов. Есть во всем этом… или скорее от всего этого веет неким подобием ада, который завладевает вами, источая особые чары, которые завораживают вас».[168]

На всякий случай он делает заметки: «Это может мне где-нибудь очень пригодиться». Любопытство побуждает его добиваться встречи с епископом православных коптов, который принимает его «зело вежливо». «Принесли кофе, и я тотчас принялся задавать ему вопросы относительно Троицы, Святой Девы, Евангелия, Евхаристии. Все мои былые познания о святом Антонии улетучились как дым. Это было великолепно – голубое небо над нашими головами, деревья, книги, лежавшие там и сям, добрый старик, который отвечал мне, бормоча в бороду; я сидел рядом с ним по-турецки и делал записи карандашом, в то время как Хасан[169] стоял и живо переводил… Я наслаждался по-настоящему. Это и был Древний Восток – страна религий и просторных одежд».[170] В том же письме он признается матери, что, несмотря на уйму мимолетных впечатлений от путешествия, он не забывает о своем писательском будущем: «Кем я буду по возвращении? Что стану писать? Чего буду тогда хотеть? Где стану жить? Чем заниматься? и т. д., и т. п., я сомневаюсь, я в нерешительности… Я околею в восемьдесят лет, так и не поняв самого себя и, может быть, даже не написав произведения, которое покажет, на что я способен. Хорош или плох „Святой Антоний“? Вот о чем, кстати говоря, я часто себя спрашиваю. Кто ошибся – я или кто-то другой?»

Через два месяца, проведенных в Каире, Флобер и его компаньон решают подняться вверх по Нилу на судне – легкой двухпарусной лодке с корпусом, выкрашенным в голубой цвет. «Нил совершенно гладкий, будто река масляная, – пишет Флобер матери. – Слева – весь арабский хребет, который вечером становится фиолетово-лазурным. Справа – равнины, потом пустыня».[171] Однако этот грандиозный вид не мешает ему мечтать о Франции. Временами, пресытившись красочностью пейзажей, он скучает по мирному уединению в Круассе. «Там далеко на спокойной, не античной реке у меня есть белый домик с закрытыми ставнями. Я сейчас далеко от тех мест, где в холодном тумане дрожат обнаженные тополя, где на холодных берегах теснятся глыбы льда, ломающегося на реке. Там в стойлах стоят коровы, циновки висят на шпалерах, в серое небо медленно поднимается дымок из труб на фермах. Я на время расстался с длинной липовой террасой в стиле Людовика XIV, где летом гуляю в белом халате. Через полтора месяца уже набухнут почки. Ветки покроются красными бутонами, потом распустятся первоцветы – желтые, зеленые, розовые, разноцветные… Милые мои первоцветы, рассыпьте свои семена, чтобы следующей весной я смог снова увидеть вас».[172]

В Эсне друзья идут к знаменитой куртизанке Кучук Ханем. Она в это время выходит из ванны. На ее черных волосах, заплетенных в тонкие косы, феска. Куртизанка одета в розовые с напуском шаровары, над грудью у нее вуаль из прозрачного газа. «Это царственная чертовка, грудастая, мясистая, с красивыми ноздрями, огромными глазами и великолепными коленками. Во время танца на животе у нее образовывались складки», – помечает Флобер. От нее исходит запах сладкого терпентина. Умастив руки гостей розовым маслом, она увлекает их в свои покои. Там исполняет для них «танец пчелы», который Флоберу кажется очень эротичным. У музыкантов, чтобы не отвлекались, завязаны глаза. Некоторое время спустя Флобер и Максим Дюкан вернутся к куртизанке и проведут с ней ночь. Праздник длится с шести до половины одиннадцатого, «в антрактах все целуются». Наконец Флобер занимается с Кучук Ханем любовью на ложе «из пальмовых веток». «Я целовал ее взасос, – пишет он. – Тело ее покрылось потом, она устала от танца, озябла. Я накрыл ее своей меховой венгеркой, и она заснула, держа мои руки в своих руках. Что до меня – то я не сомкнул глаз. Я всю ночь витал в сказочных мечтах… Рассматривая это красивое создание, которое крепко спало, положив голову на мою руку, я думал о своих ночах в парижском борделе, на меня нахлынули старинные воспоминания… В три часа я поднялся, чтобы выйти по нужде на улицу; сияли звезды. Небо было светлым и очень высоким».[173]

Рано утром друзья ушли от куртизанки. Флобер горд тем, что «из пяти раз ему удались три». И помечает с сожалением: «Я был бы вне себя от гордости, если бы, уходя, был уверен в том, что запомнился ей, что она будет думать обо мне лучше, чем о других, что я остался в ее сердце».[174]

В течение нескольких месяцев Флобер и Максим Дюкан плавают по Нилу, развлекаются, стреляют пеликанов, журавлей и крокодилов. «Разлегшись на диванах и покуривая кальян, мы мирно жили, наблюдая за проплывающими мимо берегами, а когда показывались развалины, наш раис останавливал лодку», – напишет Флобер. Дюкан старательно фотографирует все, что находит замечательным. У Флобера, который в меру сил помогает ему, черные от серебряного нитрата пальцы – он работает со сверхчувствительными пластинками. Оба загорели и обросли бородами. Флобер располнел. 11 марта достигают первого водопада, 22-го – следующего. Выше река несудоходна. Поворачивают обратно. Флобер пишет матери: «С этого времени мы будем незаметно приближаться друг к другу… Мне иногда очень хочется увидеть тебя. Вечером, прежде чем заснуть, я думаю о тебе; и каждое утро, как только просыпаюсь, ты – первое, что приходит мне в голову… Я вижу, как ты, подперев, как обычно, подбородок рукой, мечтаешь и грустишь».[175]

И еще: «Ты, наверное, сейчас плачешь, рассматривая карту, которая представляется тебе безбрежной пустыней, в которой затерялся твой сын. Не печалься, я скоро вернусь. Не болей, ведь только сильное желание заставляет жить. Я уехал почти полгода назад, через полгода я вернусь. Скорее всего это будет в следующем январе или феврале».[176]

По возвращении в Каир 27 июня после посещения грота Соломона путешественники решают пересечь пустыню на верблюдах. В пути разгорается ссора. Разбиваются обе бутылки с питьевой водой, которую взяли в дорогу. Путники изнемогают от жажды. Флобер шутки ради вспоминает парижское лимонное мороженое «У Тортони». Дюкан взрывается и грубо одергивает его. Два дня не разговаривают. К счастью, через день добираются до Нила. Речная вода кажется самым восхитительным напитком. Напившись, они мирятся.

В начале июля путешественники возвращаются в Александрию, в конце месяца – они в Бейруте. Затем короткими переходами на лошадях добираются до Иерусалима. «Иерусалим – оссуарий, окруженный стенами, – пишет Флобер Луи Буйе. – Все здесь гниет, на улицах дохлые собаки, в церквах – мессы. Огромное количество дерьма и всюду развалины. Польский еврей в кожаном лисьем чепце пробирается в тишине вдоль полуразвалившихся стен, в тени которых караульный турок-солдат курит, перебирая мусульманские четки. Армяне проклинают греков, которых ненавидят латиняне, изгоняющие коптов. Все это скорее грустно, чем смешно».[177] Тем не менее он думает о Христе и представляет, как тот в своем голубом хитоне взбирается на Масличную гору. По его вискам струится пот. Во время посещения Гроба Господня Флобер возмущен коммерческой эксплуатацией религии. «Сделали все, что можно, чтобы превратить святые места в посмешище. Настоящая проституция: лицемерие, алчность, фальсификация и цинизм, а на святость наплевать».[178] Он потрясен, увидев на стене святой гробницы большой портрет Луи-Филиппа, и между тем его трогает то, что греческий священник дарит ему освященную розу: «Я подумал о верующих душах, которым подобный подарок и в таком месте доставил бы удовольствие, и насколько мне все это было безразлично».[179] Посещают также Вифлеем, Назарет, Дамаск, Триполи…

По возращении в Бейрут Флобер понимает, судя по симптомам, что заразился сифилисом. «Вообрази себе, старина, что в Бейруте я подцепил семь язв, которые зажили и остались две, потом они слились в одну, – пишет он Луи Буйе. – Я тщательно лечусь. Подозреваю, что этот подарок преподнесла мне одна маронитка, однако это могла быть и маленькая турчанка. То ли турчанка, то ли христианка, которая из двух? Тема для размышления! Вот одна из сторон восточного вопроса, о которой не подозревает „Ревю де Монд“… Вчера вечером Максим Дюкан, который не целовался полтора месяца, обнаружил у себя две раны, которые, показалось мне, похожи на двуглавую язву. Если это все же она, то он в третий раз с тех пор, как мы в дороге, подцепил заразу».[180]

Он беспокоится, думая о том, чтобы сократить путешествие. Сначала предполагали пересечь Сирийскую пустыню и через Багдад добраться до Каспийского моря. Теперь этот план кажется ему неосуществимым. Кроме того, на непроходимых дорогах полно разбойников и на исходе деньги. Госпожа Флобер умоляет сына вернуться как можно скорее. Она скучает без него и не может больше ждать. Их самих рядом с этой роскошью охватывает чувство ностальгии и угрызения совести: «Если бы ты знала, как хорошо я представляю себе твои ожидания писем. Я вижу сад… дом… тебя, склонившуюся у окна… Я слышу стук щеколды ворот, когда приходит почтальон, и догадываюсь, как ты переживаешь, если писем нет!»[181]

Из Бейрута отплывают на Родос. Прибыв туда, оказываются в карантине – на острове эпидемия холеры. Выходят из лазарета и отплывают в Смирну, затем в Константинополь. 12 ноября добираются до этого города, который кажется Флоберу «огромным, как человечество». Здесь он узнает о смерти Бальзака. «Когда умирает человек, которым восхищаются, всегда грустно, – пишет он Луи Буйе. – Надеялся со временем познакомиться с ним и заслужить его любовь. Да, это был сильный человек, который сумел глубоко понять свое время. Он так хорошо изучил женщин, но, едва женившись, умер».[182]

В честь путешественников мать Бодлера и его отчим, генерал Опик, посол Франции при дворе султана, устраивают обед. Во время разговора Дюкан намекает на возрастающую известность Шарля Бодлера в Париже. Эта ремарка воспринята холодно. Однако в конце обеда мадам Опик отводит Дюкана в сторону и тихо спрашивает: «Вы и в самом деле думаете, что тот молодой поэт, о котором вы говорили, талантлив?»

Тем временем мадам Флобер приняла решение: она не может дождаться встречи с сыном и собирается приехать в Италию сама. Она пишет об этом Гюставу, сообщая одновременно о женитьбе его друга Эрнеста Шевалье. Она хотела, чтобы и ее сын устроил свою жизнь, женился. Ему только что исполнилось двадцать девять лет. Не самый ли подходящий возраст для того, чтобы создать семью? Флобер иронизирует в ответ: «Когда свадьба? – ты спрашиваешь это меня, узнав о женитьбе Эрнеста Шевалье? Когда? Никогда, надеюсь. Настолько, насколько человек в состоянии ответить на вопрос о том, чем он станет заниматься в будущем, я сейчас могу ответить на этот вопрос отрицательно. Общение с миром, в котором я потерся в течение этих четырнадцати месяцев, все больше заставляет меня думать о том, как бы закрыться в свою раковину… Думаю, что мой ответ прозвучит не слишком самонадеянно. Однако, если ты хочешь услышать начистоту, скажу: „Я слишком стар, чтобы измениться. Я вышел из возраста“. Когда ты жил всю жизнь так, как я, жизнью исключительно внутренней, заполненной беспокойным анализом, сдержанными порывами; когда ты то горел желаниями, то усмирял их; когда провел свою молодость, упражняясь в управлении своей душой так, как всадник управляет лошадью… Так вот, хочу я сказать, если ты не сломал себе шею с самого начала, то есть шанс не сломать ее и впредь. Я тоже определился в своей жизни в том смысле, что нашел свою золотую середину, свой центр тяжести… Вступить в брак – значит, изменить самому себе. Это пугает меня… Молодчина Эрнест! Он таки женился, имеет положение и по-прежнему подвизается в суде! Какой союз буржуа и господина! Он станет лучше, чем прежде, защищать закон, семью и собственность! Впрочем, он всегда твердо стоял на ногах. И тоже увлекался искусством… Теперь, я уверен, он там мечет громы и молнии против социалистических доктрин… Будучи судьей, он станет реакционером, как супруг – окажется рогоносцем, и, проводя, таким образом, жизнь между своей бабой, детьми и „прелестями“ своего ремесла, он как раз и станет тем самым малым, который пройдет все, что будто бы положено человеку. Уф! Поговорим о чем-нибудь другом».[183]

По прибытии в Афины он возвращается к теме, которая не перестает его волновать, и пишет на этот раз Луи Буйе: «Будем надеяться, что, несмотря на твои предсказания, итальянское путешествие не подтолкнет меня к узам Гименея. Ты знаешь семью, где в мягкой атмосфере воспитывается та юная особа, которая должна стать моей супругой? Мадам Гюстав Флобер! Неужели это возможно? Нет, я не такой тривиальный!»[184] Он, как повелось, посещает дома терпимости и занимается любовью с проститутками. Однако отказывается спать с шестнадцатилетней красавицей, которая хочет прежде осмотреть его фаллос, чтобы убедиться, что он не болен. «А так как у основания головки у меня еще было уплотнение и я боялся, что она его заметит, то вспылил и спрыгнул с кровати, крикнув, что она меня обидела».[185] Тем не менее он говорит, что находится в олимпийском настроении.

«Что за люди эти греки! Какие художники! Парфенон – одно из самых волнующих впечатлений в моей жизни. Что бы ни говорили. Искусство – то, к чему нужно стремиться в жизни. Пусть будут счастливы буржуа, я не завидую их тучному блаженству».[186]

В начале 1851 года они отправляются на Пелопоннес, он пишет матери, что их встреча недалека, и предупреждает, что она увидит, как он сильно изменился. Из-за болезни выпало много волос; он растолстел, отпустил бороду. Однако с приездом в Неаполь обещает побриться. «Прошло два года, я неузнаваемо изменился… Ты увидишь, что я не вырос, но потучнел. Когда смотрю на себя в зеркало, кажется, мне будет тяжело возвращаться домой».[187]

Наконец друзья перебираются из Греции на юг Италии. В Неаполе Флобер сдерживает слово, жертвует бородой. «Бедная моя борода! которую я мыл в Ниле, в которую задувал ветер пустыни и которая так долго пахла дымом томпака. Под ней я нашел безмерно расплывшееся лицо, я очень неприятен, у меня два подбородка и толстые щеки».[188] Как только сходят на берег, он идет в музеи. Его восхищают полотна великих мастеров. Рим не менее прекрасен. Неутомимые путешественники, Гюстав и Максим Дюкан бродят среди руин, осматривают картины, скульптуру. Перед «Мадонной» Мурильо во дворце Корсини Флоберу вдруг кажется, что художнику позировала Элиза Шлезингер. «Видел „Мадонну“ Мурильо, которая преследует меня, как наваждение»,[189] – пишет он Луи Буйе. И неделю спустя ему же: «Я влюблен в „Мадонну“ Мурильо из галереи Корсини. Ее лицо стоит передо мной, а глаза появляются и исчезают, как два мерцающих огонька».[190]

Оказавшись во власти воспоминаний об Элизе Шлезингер, он впадает в ярость, когда, спускаясь с паперти церкви Сен-Польор-ле-Мюр, вдруг видит женщину в красной кофточке, которая идет за руку со служанкой. Чернобровая незнакомка очень красива и свежа. «Меня, как гром средь ясного неба, охватила злоба. Мне захотелось броситься на нее, как тигру, я был ослеплен». Он помечает далее: «Белки ее глаз были особенными. Казалось, будто она пробуждается, приходит из другого мира, а между тем она была спокойна, спокойна! Ее зрачок, черный, блестящий, почти рельефный – настолько он был четким – смотрел безмятежно… Подбородок мягкий, уголки губ немного опущены, над губой – голубоватая тень, в целом лицо округлое… Я не увижу ее больше!»[191]

Он неожиданно понимает, что эта случайная прохожая являет его женский идеал. Жгучая брюнетка с черными глазами, легкой тенью над губой. Элиза Шлезингер и в то же время Элади Фуко! Любитель путан потрясен небесным видением. Привычный антагонизм между грубыми плотскими желаниями и неземными устремлениями души. То же балансирование между низменным и возвышенным, между дном и озарением, между реальностью и мечтой. Жаль, что эта женщина не ему предназначена! Он не узнает даже ее имени. Их дороги, едва сойдясь, навсегда разошлись. Флобер удручен: «Мне тотчас захотелось попросить у отца ее руки».

Через несколько дней он встретится с матерью, которая, как условились, приехала в Рим. Она постарела, похудела, страдает фурункулезом из-за «дурной крови» – конечно, болезни, приключившейся с ней в отсутствие сына. Но теперь она может с облегчением вздохнуть. Он здесь, рядом с ней, загорелый, веселый, сильный. Он, конечно, растолстел, у него выпало много волос, глаза на круглом лице кажутся маленькими. Не столь важно. Она нашла его. И больше не отпустит. Вместе посещают Флоренцию и Венецию. За путешествием с другом следует путешествие с матерью. Максим Дюкан оставляет их вдвоем и возвращается в Париж. Впрочем, отношения между мужчинами в последние недели их путешествия на Восток охладели. Живя бок о бок, они лучше узнали друг друга. Дюкан видит во Флобере лишь пылкого и бестолкового дилетанта. Флобер открыл в Дюкане карьериста, для которого литература – единственное средство выбиться в люди. Братское взаимопонимание на грани разрыва. К счастью, рядом с Гюставом мадам Флобер. Она заменила потерянного друга.

В июне 1851 года тандем «мать и сын» приезжает в Круассе. Прошел двадцать один месяц со времени его отъезда. Гюстав счастлив, вернувшись в зеленеющую деревню, к тихой реке, текущей под его окнами, в свой рабочий кабинет, к своим книгам. Он уезжал, мечтая открыть романтический Восток, Восток Байрона или Гюго, а возвращается оттуда потрясенный грубой и жестокой реальностью. Он не может забыть грязь и блеск, бедность и кричащую роскошь, которые соседствуют друг с другом. По сути, в этом безумном путешествии его интересовали больше лица, нежели пейзажи, и люди, а не памятники. Его все больше и больше интересует человек. Безнадежное сострадание и печаль переполняют его сердце перед ничтожеством жизни. Он делится этими мыслями в письме к Луизе Коле. Он совсем не думал о ней во время путешествия. Однако, вернувшись во Францию, само собой разумеется, возвращается к своим эпистолярным привычкам. Посердившись, Луиза отвечает ему. Она даже осмеливается приехать в Круассе, чтобы встретиться с ним. Какая назойливость! Он отказывается принять ее. Но затем она появляется перед оградой сада сама. Луиза с трудом узнает его. «Что касается его, то он показался мне очень странным в своем китайском одеянии, – пишет она. – Широкие штаны, блуза из индийской ткани, галстук желтого шелка, затканный золотыми и серебряными нитями, длинные ниспадающие усы. Его волосы поредели, на лбу появились морщинки, а ведь ему было только тридцать лет. В его глазах не было прежнего блеска».

Он обращается свысока к смутившейся женщине: «Чего вы хотите от меня, мадам?» – «Мне нужно поговорить с вами», – отвечает она. «Здесь это невозможно». – «Что ж, гоните меня. Значит, вы считаете, что мой визит оскорбит вашу мать?» – «Отнюдь, но здесь нельзя». Наконец она сообщает ему, что остановилась в гостинице «Англетер» в Руане. Он обещает приехать туда. И сдерживает слово. Едва он входит в комнату, она принимается жестоко упрекать его в бессердечности; он, не теряясь, парирует: не стоит «касаться пепла, праха реликвий». А так как она признается ему, что, потеряв всякую надежду, собралась выйти замуж за Виктора Кузена, он смеется в ответ: «Выходите замуж за Философа (Виктора Кузена), и мы увидимся вновь!» Видя, что он собирается уходить, она рыдает, кричит: «Вот как! Никогда, никогда я больше не буду в твоих руках!» – «Почему же? – спрашивает он. – Я сказал, что приеду повидать вас, это точно». «Я страстно поцеловала его, – рассказывает Луиза Коле, – он меня тоже поцеловал, только он по-прежнему владел собой».[192] Идут вместе по улице. Украдкой целуются. Когда останавливаются, он напоминает: «Нам надо расстаться». Она умоляет: «У следующего фонаря». Наконец долго обнимаются, обещая друг другу снова встретиться.

Расставшись с Луизой, Флобер пишет ей: «Должно быть, накануне в Руане я показался вам очень холодным. Но я не хотел быть холодным. Хорошим – да. Нежным – нет. Я был бы лицемером, если бы утверждал обратное, оскорбив тем самым ваше искреннее сердце… Я люблю ваше общество, когда вы слишком бурны. Грозы, которые так нравятся в юности, в зрелом возрасте скучны… Мы скоро снова встретимся в Париже, если я застану вас там».[193]

Итак, Луиза на крючке. Если она хочет сохранить Гюстава, нужно принять вновь прежний modus vivendi.[194] В Круассе приезжать нельзя. Лишь короткие встречи в Париже. И переписка. В который раз мадам Флобер одержала победу. Сын предпочитает ее любовнице. Он вернулся к своим домашним тапочкам и никогда не позволит самозванке нарушить покой Круассе. На самом деле ему в жизни нужны две женщины. Одна – чтобы лелеять, нежить, обожать его; другая – чтобы развлекать время от времени бесполезными любовными утехами.

Сегодня ему кажется, что он преодолел важный этап своего жизненного пути. Приближается тридцатилетие. Несмотря на злосчастный сифилис и лечение ртутью, от которой выпадают волосы, он прекрасно владеет своим пером. Правда, он еще ничего не опубликовал, лишь две маленькие вещицы, которые поместили «Колибри», когда ему было пятнадцать лет. И тем не менее – чрезмерная ли гордость или же загадочное предвидение – он чувствует, что достоин звания писателя больше, чем большинство тех, кто опирается на стопу книг со своими именами, выведенными крупным шрифтом на обложке.

Глава XI

«Госпожа Бовари»

В сентябре Флобер сделал выбор относительно сюжета нового романа: это будет история женщины, нарушившей супружескую верность. Он пишет Луизе Коле: «Я начал вчера вечером мой роман. Предвижу теперь трудности стиля, они пугают меня. Не такое простое дело – быть простым. Боюсь впасть в Поль де Кока или сделать нечто вроде шатобрианизированного Бальзака».[195] И помечает на рукописи, что начал работу в день Святого Гюстава – в свои именины, 19 сентября 1851 года. Написав несколько строчек, он должен прерваться – едет с матерью и племянницей в Лондон, чтобы нанять английскую гувернантку для Каролины, которой теперь пять с половиной лет. По случаю осматривают международную выставку и навещают Генриетту Коллье.

По возвращении в Круассе Флобер вновь принимается за дело с чувством того, что впрягается в тяжелую нудную умственную работу. Обратившись к современному банальному реалистическому сюжету, он сожалеет, что это не роскошные фантазии его «Святого Антония». Тем более что Максим Дюкан хочет опубликовать отрывки из этого последнего произведения в «Ревю де Пари», который основал с Луи де Кормененом, Арсеном Уссей и Теофилем Готье. Прежде чем принять решение, Флобер советуется со своим дорогим Луи Буйе. Вместе перечитывают самые значительные страницы «Святого Антония». Луи Буйе настроен скептически, замечая, что автор выложил в этом произведении все недостатки и выявил лишь некоторые достоинства. «Что касается меня, – пишет Флобер Максиму Дюкану, – то не знаю, что и думать. Я в сомнениях… Если я его опубликую, это будет самой большой глупостью. Ибо мне советуют это сделать из подражания, из послушания и безо всякой инициативы с моей стороны! А я не испытываю ни нужды, ни желания… Я похож на дурака, идущего по проложенному его друзьями пути, которые говорят ему: „Так надо!“ Сам же он этого не хочет, он считает, что все это глупо, и т. д. В сущности, он еще более жалок, чем круглый дурак, который проглатывает оскорбление, пропустив мимо ушей и не заметив, что оно засело в нем как заноза». Он так описывает свое отвращение к миру: «Моя молодость (ты видел только ее конец) была одурманена страшным опиумом досады, и так уж, видно, будет до скончания дней моих. Жизнь мне ненавистна. Я не могу сказать иначе! и сама жизнь, и все, что напоминает мне о том, что ее надо терпеть. Мне надоело есть, одеваться, стоять и т. д. Неужели ты думаешь, что я жил такой жизнью до тридцати лет, той жизнью, которую ты осуждаешь по воле случая, по прихоти, без предварительного размышления? Почему у меня не было любовниц? Почему я проповедовал целомудрие? Почему я оставался в этом провинциальном болоте? Неужели ты считаешь меня совершенным мямлей и полагаешь, что мне не было бы приятно изображать где-нибудь этакого молодца? Да нет же, я не прочь. Но взгляни на меня и скажи, возможно ли это? Ко всему этому я способен еще меньше, чем к возможности стать хорошим танцором. Немногие мужчины имели меньше женщин, чем я… И если я все еще не опубликован, то это кара за все те дифирамбы, которые я пел себе в юности. Разве не следует идти своим путем? Если я испытываю отвращение к движению, то, наверное, причина в том, что я не умею ходить? В иные минуты я думаю даже, что ошибся, решив написать трезвую книгу, а не пустившись в лирику, бурные порывы и философско-фантастические чудачества, которые могли бы прийти мне в голову».[196]

Несмотря на отвращение к сочинению этой «трезвой книги», он заставляет себя следовать строгому расписанию, в котором работе отведено значительное место. Его кабинет становится для него одновременно и убежищем от натиска жизни, и камерой пыток, из которой он не желает бежать. Он проводит там часы восторга, страданий и маниакального упорства. Он любит эту просторную комнату, освещенную пятью окнами, три из которых выходят в сад и два – на реку. Свою библиотеку с витыми деревянными колонками и полками, до отказа набитыми книгами. Портреты друзей. Кресло с высокой спинкой, диван для послеобеденного отдыха и мечтаний и стол из дуба, на котором разбросаны листки, с чернильницей в виде жабы и набором гусиных перьев – хозяин дома не признает стальных перьев и промокашек, которые годятся только для банковских служащих. Из произведений искусства – мраморный бюст сестры Каролины, выполненный некогда Прадье по посмертной маске, и будда. На полу – шкура медведя. За стенами – тишина. Жизнь в Круассе вращается вокруг этого большого избалованного ребенка, старение которого мадам Флобер не желает замечать. Все в доме должно молчать до десяти утра, поскольку Флобер, писавший допоздна, никогда не встает раньше. Разговаривают тихо, ходят на цыпочках, маленькую Каролину просят не играть в шумные игры и не смеяться громко, чтобы не беспокоить сон дяди. Наконец он громко звонит слуге, который приносит ему почту, газеты, ставит на стол стакан свежей воды, подает набитую табаком трубку, открывает ставни. Выкурив первую трубку и прочитав несколько писем, он стучит в перегородку – зовет мать. Она давно поджидает этого сигнала. Прибегает и садится у его изголовья, чтобы, как всегда, ласково поболтать утром. Она потеряла мужа, дочь, женила старшего сына и живет теперь только ради своего дорогого Гюстава. В одиннадцать часов он встает, делает утренний туалет и плотно завтракает. Рядом с ним за столом сидят мать, дядя Парен, Каролина и ее воспитательница, Жюльетта Эрбер. Блюда обильны. Флобер с аппетитом ест. После завтрака делает сто шагов на террасе под липами, чтобы переварить пищу. Во время этой прогулки он размышляет над своим романом и смотрит, как по Сене проходят суда. Затем дает урок племяннице. Гувернантка преподает девочке только английский язык. Он оставил себе историю и географию. И чрезвычайно серьезно исполняет роль учителя. Покончив с этим, до семи вечера читает. За ужином снова собирается вся семья. После того как убирают со стола, мать и сын вновь уединяются, чтобы поговорить по душам. В девять или десять часов мадам Флобер идет наконец спать. Только теперь он может предаться болезненной страсти писать. Все вокруг спит. Ночь хранит его. Времени не существует. Он – один в мире со своими героями из «Госпожи Бовари». Прикованный к столу, он порой работает по семь часов кряду. Моряки, спускающиеся по Сене, принимают за ориентир тот свет, который горит в окне на ночном берегу. В бесконечной деревенской тишине Флобер сражается со словами. «Я мучаюсь, я чешусь, – пишет он Луизе Коле. – Мой роман тяжело пускается в ход. Стиль зреет во мне, как нарыв, и фраза кружит в голове, не складываясь. Какое тяжелое ремесло – перо…»[197] Или еще: «Я извожу столько бумаги. Сколько исправлений! Фраза вызревает медленно. Что за дьявольский стиль я выбрал! Черт бы подрал эти простые сюжеты! Если бы вы знали, сколько я в них кручусь, вы бы пожалели меня».[198]

Уверенный в том, что у него на долгие месяцы достанет работы, он не радуется даже, получив экземпляры «Ревю де Пари», в котором Максим Дюкан опубликовал поэму Луи Буйе «Меленида». «Экземпляры „Мелениды“ произвели на меня грустное впечатление, – признается он вновь Луизе Коле. – Мы (Луи Буйе и я) провели вчера вдвоем всю вторую половину дня, мрачные, как тучи. Это было похоже на расставание, на прощание… Я спрашиваю себя, ради чего умножать число посредственных людей (или талантливых – что одно и то же), истязать себя столь незначительными делами, которые, знаю заранее, заставят меня пожать с сожалением плечами. Прекрасно быть великим писателем, завораживать людей своей фразой так, чтобы они прыгали от радости, точно каштаны в печи. Однако для этого нужно иметь что сказать. А у меня, признаюсь вам, кажется, нет ничего такого, чего не было бы у других, или что не было бы так же хорошо сказано, или чего нельзя сказать лучше».[199]

Однако и читатели, и критика хорошо приняли «Мелениду». И Флобер, отрицая принцип немедленной публикации, радуется успеху друга. В их отношениях нет ни малейшей ревности, лишь сердечная искренность, мужское согласие. «Поэма сира Буйе очень задела меня, – констатирует Флобер без иронии. – Вот и он теперь может гордиться тем, что принадлежит к литературной братии».[200] И сожалеет о том, что Буйе окончательно решил перебраться из Руана в Париж. «Он и меня перетащит туда, от чего я не откажусь, только это не радует».[201] Сам он время от времени отправляется в столицу, чтобы проветрить голову, повидаться кое с кем из друзей и встретиться с назойливой Луизой. Она передает ему свои рукописи, и он вынужден читать и исправлять их. 2 декабря 1851 года во время государственного переворота и расправы над республиканцами он находится в Париже: «Я несколько раз избежал смерти, спасся от удара сабли, от ружейного и пушечного выстрела. Ибо там было оружие на любой вкус и любого способа действия. Однако я равно очень много увидел… Провидение, знающее за мной страсть ко всему необычному, всегда заботится о том, чтобы послать меня на первые представления, когда они достойны того. На этот раз я не был разочарован – очень впечатляюще!»[202]

Политические потрясения лишь усугубляют его высокомерное желание держаться поодаль от мира. Он безразлично относится к тому, что Францией будет править король-президент, который вскоре станет императором. Он слишком занят своей «Бовари», для того чтобы интересоваться Луи-Наполеоном. Представление в январе 1852 года Максима Дюкана к званию офицера Почетного легиона вызывает его усмешку, он доверительно пишет Луизе: «Новость! Молодой Дюкан – офицер Почетного легиона! Это доставляет ему, должно быть, такое удовольствие! Когда он сравнивает себя со мной и оглядывается на путь, который прошел с тех пор, как мы расстались, он, конечно, считает, что я остался далеко позади него, а он продвинулся далеко (хотя бы внешне). Увидишь, как через несколько дней, схватив награду, он на том и оставит старушку литературу. В его голове перемешалось все: женщина, крест, искусство, сапоги; все это кружится вихрем сейчас на одном уровне, лишь бы оно продвигало – вот что для него важно». Впрягшись в свою «Бовари», как каторжник в мельничный жернов, он временами спрашивает себя, не ошибся ли он, придавая столько значения построению главы, музыке фразы? «Искусство в конечном счете, может быть, не более серьезно, чем игра в кегли? – говорит он себе. – Все, видимо, лишь колоссальный обман».[203] Однако тотчас спохватывается и восклицает: «Я продвинулся в эстетике или, по крайней мере, утвердился на давно избранном пути. Я знаю, как нужно писать. Ох! Боже! если бы я писал тем стилем, который себе представляю, каким бы писателем я был!.. Во мне живут в отношении литературы два разных человека: один влюблен в звучное, лирическое, грезит о высоких орлиных полетах, боготворит все звуки фразы и вершины мысли; другой – копается и добывает истину настолько, насколько это в его силах, придает равное значение и мелкому, и значительному факту, хотел бы заставить чувствовать осязаемо то, что создает… Замечательным мне кажется то, что я мечтаю написать книгу ни о чем, книгу без внешней притязательности, которая держалась бы на себе самой, внутренней силой стиля… Произведения самые прекрасные те, в которых меньше всего материи; чем ближе выражение к мысли, чем выше находится или совсем не чувствуется слово, тем прекраснее… Вот почему нет ни высоких, ни низких сюжетов».[204] Погоня за совершенством формы держит его нервы на пределе. Он жалуется Луизе в каждом письме: «Плохая неделя. Работа не пошла; я добрался до точки, после чего уже не знал, что сказать… Я делал наброски, исправлял, путался, шел на ощупь… Ох! какая скабрезная вещь – стиль! Ты, думаю, вовсе не представляешь себе жанр подобной книги. Насколько я был небрежен в других своих книгах, настолько в этой я стараюсь быть собранным и следовать прямой геометрической линии. Никакой лирики, никаких рассуждений, личности автора нет. Это будет грустно читать. Будут жестокие вещи, низменные и зловонные».[205] В ответ на ее восхищение «Святым Антонием», которого она только что прочла в рукописи, он пишет: «Я сейчас совершенно в другой сфере, сфере пристального наблюдения самых заурядных подробностей. Мой взгляд сосредоточен на душевной плесени».[206] Или же: «Мои нервы натянуты, как струны… Причина тому, наверное, мой роман. Дело не идет. Не движется. Я устал так, точно ворочал горы. Мне временами хочется плакать. Для того чтобы писать, нужна нечеловеческая воля. А я всего лишь человек… Ах! Каким безнадежным взором я гляжу на них, на вершины тех гор, к которым мечтаю подняться! Ты знаешь, сколько страниц я написал со времени моего возвращения? Двадцать. Двадцать страниц за месяц, работая по меньшей мере семь часов ежедневно! И какова же цель всего этого? Результат? Горечь, глубокое разочарование».[207] И еще: «Не знаю, как руки у меня порой не отваливаются от усталости и как не раскалывается голова. Я веду суровую жизнь, в которой нет радости; у меня нет ничего, чем можно было бы поддерживать себя, кроме какой-то постоянной злобы, которая временами плачет от бессилия, однако не проходит. Я люблю свою работу неистовой и странной любовью, как аскет власяницу, которая терзает его живот… Временами, когда я чувствую себя опустошенным, когда выражение не складывается, когда, написав столько страниц, обнаруживаю, что нет ни одной готовой фразы, я падаю на диван и лежу там, отупев от безнадежной тоски. Я ненавижу себя и корю за безумную гордыню, из-за которой задыхаюсь в погоне за химерой. Четверть часа спустя все меняется, сердце радостно бьется». Он так сжился со своими героями, что слезы навертываются на глаза, когда удается адекватно выразить их чувства: «В прошлую среду мне пришлось встать и сходить за носовым платком. Слезы текли по лицу. Я расчувствовался, работая, я по-настоящему наслаждался и выразительностью моей мысли, и фразой, которая ее передавала, и удовлетворением оттого, что нашел ее». Он проговаривает для себя эту фразу вслух после того, как написал. Испытывает ее своим «гортанным голосом», чтобы оценить ее музыку и увериться в том, что в ней не затаилось какого-либо неловкого созвучия. При малейшей зацепке вновь принимается за работу, зачеркивает – черновики его испещрены помарками, – шлифует до тех пор, пока слова не следуют друг за другом естественно и гармонично. Тогда он испытывает редкое опьянение от соответствия слова мысли. Однако это удовольствие длится для него лишь несколько мгновений. Он тотчас вновь охвачен чувством собственной беспомощности. И говорит об этом в заключение Луизе: «Временами на меня нападает страшная тоска, я чувствую томительную пустоту, охвачен сомнениями, которые злорадно смеются мне в лицо посреди самых простодушных удовольствий. Что ж! Все это я ни на что не променяю, ибо внутренне убежден, что исполняю свой долг, что я повинуюсь высшей воле, что я творю Добро, что я – на пути к Истине».[208]

К счастью, Луи Буйе, который еще не уехал из Руана в Париж, приезжает к нему в воскресенье в Круассе и поддерживает его в труде озаренного каторжника. Флобер читает ему то, что написал в течение недели. Вместе тщательно разбирают текст, строка за строкой. Впечатление Луи скорее благоприятное. После его отъезда Флобер будто немного воспрянул духом. Настоящую поддержку он находит и у Луизы. Она, кажется, со временем успокоилась. Он же не изменил своего взгляда на любовь, которую испытывает к ней. «За вас, которая любит меня, словно дерево ветер, – пишет он ей, – за вас, к кому в моем сердце живет глубокое и нежное чувство, волнующее и признательное, чувство, которое не умрет никогда; за тебя, дорогая женщина, которой я причинил столько горя, а мне хотелось бы дарить тебе только радость».[209] И еще: «Да, я люблю тебя, моя бедная Луиза. Мне хочется, чтобы твоя жизнь была светлой и легкой, усыпанной розами, радостной. Я люблю твое красивое, доброе, искреннее лицо, пожатие твоей руки, ощущение твоей кожи под моими губами. Если я суров с тобой, то, поверь, причина тому – печали, нервное напряжение и страшная апатия, которые мучат меня или целиком овладевают мною».[210]

Когда он устает жить отшельником, он едет в Париж повидаться с ней; останавливается в отеле, занимается с ней любовью и уезжает, успокоившись. Год назад она стала вдовой и теперь еще более свободна в своем выборе. У нее, впрочем, есть другие любовники помимо Флобера, и она не скрывает этого. А он отнюдь не ревнует. Такая позиция позволяет, на его взгляд, избежать опасности стать собственником. Он находит удобной жизнь вдали и отдельно от Луизы. Случается даже, что он – противник мещанских условностей – посылает скромные подарки своей любовнице: пресс-папье, флакончик сандалового масла, египетское колечко… Вернувшись в свою дыру, он перебирает в памяти счастливые мгновения, которые пережил с ней, однако никогда не торопится повторить свой подвиг. Воспоминаний, которые живут в нем, достаточно для того, чтобы вдохновлять его несколько недель: «Восемь дней назад в этот час я уходил от тебя, сгорая от любви. Как бежит время! Да, мы были счастливы, моя дорогая, дорогая подруга, я обожаю тебя».[211]

Уверяя ее в своих чувствах, он не перестает повторять, что никогда ни одна женщина не заставит его забыть о работе. «Едва подумаю о тебе, как мной овладевает чувство нежности, – вновь пишет он ей. – Мои путешествия в Париж (а езжу я туда только из-за тебя) – словно оазисы в жизни, куда я прихожу напиться и стряхнуть на твои колени пыль своих трудов… Я не вижусь с тобой часто из-за целомудрия и из-за того, что эти встречи слишком волнуют меня. Наберись терпения, я стану твоим через какое-то время и надолго. Через год-полтора я сниму квартиру в Париже. Буду ездить туда чаще и в течение года стану проводить несколько месяцев кряду».[212]

Время от времени, как и раньше, он боится, как бы она не забеременела. Когда же решатся отплыть эти проклятые «Англичане»? При одной мысли о нежеланном потомстве он приходит в ярость: «Я очень волнуюсь за твоих Англичан, хотя мне упрекать себя, впрочем, не в чем (ты же меня упрекаешь всегда). У меня – сын! О нет, нет. Лучше околею в канаве под колесами омнибуса. Сама мысль о том, что я кому-то дам жизнь, заставляет выть в душе от адской злобы».[213] Но, к счастью, всякий раз это лишь ложная тревога. И каждый раз, узнав «хорошую новость», он ликует от радости: «Боже сохрани от соития, которое я никогда не повторяю из-за подобного страха… Я ел свою кровь, желая твоей».[214] Успокоившись, он с новой нежностью относится к Луизе. И позволяет даже себе (он, враг любых литературных отличий) поздравить ее с получением новой премии Французской академии. А так как в это время он находится в Париже, то соглашается присутствовать на торжественной церемонии вручения наград. Гром барабанов, зеленые мантии, светские похвалы. Эта официальная игра доставляет ему радость за любовницу, которая, кажется, ею увлечена, однако еще больше убеждает его в том, что ему следует держаться от нее подальше, если хочет сохранить свое благородство.

Максим Дюкан напрасно настаивает на том, чтобы он наконец вышел на литературную сцену. Флобер отвечает ему высокомерной, гневной диатрибой: «Ты, похоже, видишь во мне какой-то тик или порок, который чернит меня в твоих глазах. Мое отношение к этим вещам определилось давно. Скажу тебе лишь, что все эти слова вроде: спешить, подходящий момент, самое время, занять место, добиться положения и вне закона – для меня пустой звук. Не понимаешь. Добиться? Чего? Положения господ Мюрже, Фейе, Монсоле и пр., и пр., и пр., Арсена Уссей, Таксиля, Делорда, Ипполита Люка и семидесяти двух иже с ними? Ну уж нет. Быть известным – не главное для меня. Это может доставлять удовлетворение лишь заурядным честолюбцам. Хотя не та ли это самая тема, у которой нет границ? Слава, даже самая неоспоримая, никогда не удовлетворяет в полной мере; все равно, когда человек умирает, он не уверен в своем имени, если только он не дурак. Значит, слава поднимает нас в собственных глазах не больше, нежели безвестность. Я стремлюсь к лучшему – нравиться себе. Успех, представляется мне, должен быть результатом, а не целью… Я лучше околею, как собака, чем хоть на секунду потороплю фразу, которая не вызрела. У меня в голове есть представление о том, как нужно писать, представление о красоте языка – именно к этому я стремлюсь. Когда я уверен, что сделал дело, то могу показать его и ждать похвалы, если оно того достойно. Таким образом, я не желаю дурачить публику. Так-то… Там „дыхание жизни“, говоришь ты, имея в виду Париж. По-моему, твое дыхание жизни отдает запахом гнилых зубов. Парнас, куда ты меня приглашаешь, источает, кажется мне, скорее миазмы и отнюдь не пьянит. Лавры, которые срывают там, вымазаны, надо признать, дерьмом… Конечно, кое-что приобретаешь в Париже – нахальство, однако там теряешь шевелюру… Я говорил тебе, что поеду в Париж, когда моя книга будет написана и когда я опубликую ее, если буду доволен. Мое решение не изменилось. Вот все, что я могу сказать, и ничего больше. Поверь мне, старик, пусть все идет своим чередом. Разгораются литературные споры или нет – мне наплевать».[215]

Получив это письмо, Максим Дюкан возмущенно отвечает, что не понимает подобных оскорбительных внушений. Флобер чувствует, что их отношения никогда уже не будут такими сердечными и искренними, как прежде. Однако стоит на своем. «Твоя обидчивость меня удивляет, – пишет он другу. – Зачем ты заводишь старую песню и предписываешь режим человеку, который считает себя совершенно здоровым?.. Разве я осуждаю тебя за то, что ты живешь в Париже, печатаешься и т. д.? Разве я тебе когда-то советовал жить так, как я?.. Что касается моего положения писателя, то я охотно уступаю его тебе… Я попросту буржуа, который живет, удалившись в деревню, занимаясь литературой и не требуя от других ничего – ни признания, ни почестей, ни даже уважения. Наши дороги разошлись, мы идем разными дорогами. Пусть бог ведет каждого из нас туда, куда он пожелает! Я стремлюсь не в гавань, а в открытое море. И если потерплю кораблекрушение, то траурную процессию поручаю вести тебе».[216]

Отправив другу эти гневные страницы, он оправдывается перед Луизой: «Я хороший ребенок до поры до времени, до определенной черты (черты моей свободы), которую лучше не переходить. А так как он (Максим Дюкан) захотел вторгнуться на мою самую личную территорию, то я задвинул его подальше, в угол… Я – варвар, оттого-то у меня слабые мускулы, нервная апатия, зеленые глаза и высокий рост; однако по той же причине я не лишен вдохновения, упорства, раздражительности. У всех нас – нормандцев – есть немножечко сидра в крови, терпкого, постоянно бродящего напитка, который иногда выбивает пробку». Принявшись за анализ своего характера, он продолжает с очевидным удовлетворением: «Если в любовных отношениях я такой сдержанный человек, то только потому, что окунулся в высший разврат очень рано для моего возраста и осознанно, чтобы все изведать. Найдется немного женщин, которых я не раздевал с головы до пят. Я обрабатывал тело как художник и знаю его. Я берусь писать самые трезвые книги во время гона. Что касается любви, то это тема размышления всей моей жизни. То, что я недодал чистому искусству, самой профессии, осталось ей; и сердце, которое я изучал, было моим. Сколько раз я чувствовал в лучшие свои мгновения холод скальпеля, который входил в мою плоть! „Бовари“ (в определенном смысле – обывательском – произведение, которое я сделал в меру моих сил общим и человечным) будет в какой-то мере суммой моего психологического опыта и только благодаря этой своей стороне будет иметь цену».[217]

В то время как он пишет ей это письмо, Луиза Коле флиртует с Альфредом де Мюссе. Но однажды вечером поэт, пьяный по обыкновению, пытается соблазнить ее в фиакре. Она отталкивает его, открывает дверцу и выскакивает на ходу из экипажа, поранив колено. Сцена происходит на площади Согласия. Негодующая, оскорбленная Луиза возвращается, прихрамывая, домой и пишет Флоберу, чтобы рассказать о своем злоключении. Он предостерегал ее от увлечения «сиром Мюссе». Но на этот раз, вопреки свойственной ему бесстрастности, ревнует: «Мне хочется убить его… Я бы с удовольствием поколотил его палкой… Ах! Так хочется, чтобы он вернулся и чтобы ты при мне и тридцати свидетелях выкинула его за дверь… Если он тебе снова напишет, ответь ему монументальным письмом из пяти строчек: „Почему я не хочу вас? Потому что вы мне отвратительны и потому что вы – негодяй“. Прощай. Обнимаю тебя, сжимаю, целую тебя всю. Тебя, моя бедная, оскорбленная любовь».[218]

Дело Мюссе быстро забывается посреди творческих мук. Настоящая любовница Флобера не Луиза Коле, а Эмма Бовари. Для продолжения работы над романом он 18 июля едет на выставку в местечко Гранд Курон. Возвращается больной от усталости, скуки и отвращения к этой «нелепой деревенской церемонии». Однако на лету схвачены тысячи деталей, которые послужат ему для композиции главы. Работа продвигается медленно. «Хорошая фраза в прозе должна быть подобна безупречному стихотворению – такой же ритмичной, такой же звучной»,[219] – пишет он Луизе. Или же: «Как раз для тех книг, которые мне так хочется писать, я располагаю наименьшими средствами. „Бовари“ в этом смысле будет стоить невероятных усилий, о которых буду знать только я. Сюжет, герои, чувства и пр. – все выше моих сил… Работая над этой книгой, я похож на человека, играющего на пианино пальцами, в каждом из которых по свинцовой пуле».[220] Или же: «Если моя книга хороша, она легко разбередит женскую душу. Не одна улыбнется, узнав в ней себя. Я разгадаю ваши страдания, бедные души, темные, влажные от затаенной печали, точно ваши задние провинциальные дворы, стены которых поросли мхом».[221] И еще: «Как надоела мне моя „Бовари“! Впрочем, начинаю из нее понемногу выпутываться. Никогда в своей жизни я не писал ничего труднее пошлого диалога, которым занимаюсь сейчас! Сцена в трактире потребует, видимо, месяца три, хотя точно и сам не знаю… Но скорее я сдохну над ней, чем смошенничаю».[222]

Догадываясь, что он раздавлен работой, она зовет его в Париж или в Мант, однако он упрямо отказывается, раздражаясь: «Не повторяй больше, что хочешь меня, не говори мне того, из-за чего я страдаю. Почему?.. потому что иначе не могу работать… Неужто ты думаешь, что и я не хочу тебя, что не скучаю от такой длительной разлуки? Но поверь наконец, что трехдневная поездка будет стоить мне двух потерянных недель, что мне нужны будут невероятные усилия для того, чтобы сосредоточиться; я избрал этот раздражающий тебя образ жизни, лишь исходя из неоспоримого и долгого опыта».[223] Тем не менее в начале ноября 1852 года он, забыв обо всем, приглашает Луизу встретиться в Манте. Свидание после долгой разлуки не столь горячо: «Твоя бедная природная сила вчера не была весела… Жизнь так и проходит, завязывая и развязывая веревочки, в разлуках, прощаниях, воздержании и желаниях. Правда, все было хорошо, очень хорошо и очень нежно. Но это уже возраст… Когда стареют, более сдержанно проявляют чувства и бывают более ласковыми».[224]

Понимая, что потерял целых шесть дней, Флобер возвращается в свой вертеп, где его поджидает Эмма Бовари. И работа, словно болезнь, которая живет внутри, вновь завладевает им. Она доставляет ему огромное наслаждение. Когда он сравнивает свое стремление к совершенной психологии и стилю с псевдонепринужденностью какого-то Максима Дюкана, то говорит себе, что у них совершенно разные представления о литературе, что они занимаются разным ремеслом. Последний роман друга «Посмертная книга» возмущает его своей пошлостью: «Не правда ли, жалкое зрелище, а? – пишет он Луизе. – Кажется, наш друг пошел не по тому пути. В этом чувствуется крайнее бессилие. Он играет из последних сил и выдавливает свою последнюю ноту».[225] Сам же очень озабочен тем, что у него нет необходимых физических сил для создания исключительного произведения, такого, каким он его себе представляет. Нервные приступы возобновляются.

11 декабря 1852 года он рассказывает о своей тревоге Луизе: «От каждого движения (в буквальном смысле), которое я делал, в черепе прыгали мозги, я вынужден был лечь спать в одиннадцать часов. Меня лихорадило, я был без сил. В голову пришла суеверная мысль. Завтра мне исполняется тридцать один год. Значит, мне предстоит перешагнуть тот фатальный год тридцатилетия, который является определяющим в жизни человека. Это возраст, когда обрисовывают будущее, определяются во взглядах, женятся, выбирают профессию». Несмотря на сомнения, он горд тем, что остается свободным: «Вид и мускулы еще молодые, и если лоб полысел, то перо, кажется, не потеряло ни одного волоска… Все мое тело любит тебя, и когда я смотрю на себя обнаженного, кажется даже, что жажду тебя каждой клеточкой кожи». Во время работы напряжение его ума таково, что он вскрикивает от ужаса, когда мать вдруг входит в его кабинет: «Сердце долго колотилось, я успокоился лишь через четверть часа. Вот насколько я поглощен, когда пишу. От неожиданности показалось, что в сердце вошел острый кинжал. Трудно, однако, наше ремесло!»[226] Воссоздавая то возвышенное, то низменное, он сравнивает свой роман с «варевом» и помечает: «Верю, что моя „Бовари“ пойдет». Однако тотчас добавляет: «Меня, будто вши, разъедают сравнения; я только и делаю, что давлю их. Фразы от этого кишат».[227] Чем дальше он продвигается в рассказе, тем больше испытывает трудностей, следя за психологией героев и в то же время за гармонией языка. Каждое мгновение он открывает непреодолимую пропасть между тем, что чувствует, и тем, что излагает, между мыслью и словом, между изменчивой сутью мечты и текстом, который застыл на кончике пера, на бумаге. В конце января 1853 года он констатирует, что его «книга», в которой будет приблизительно «четыреста пятьдесят страниц», находится только на полпути. Однако не хочет торопиться. Никто не ждет выхода книги. Даже он сам. И неожиданно делает неприятное открытие. Читая «Деревенского лекаря» Бальзака, он обнаруживает сцены, подобные тем, которые описал в «Бовари»: посещение кормилицы, поступление в коллеж в начале рассказа, «фраза такая же». Он теряет голову: «Можно подумать, что я у него списал, если бы моя страница, скажу, не хвалясь, не была бесконечно лучше написана».[228] Можно ли сказать что-то новое в литературе? – спрашивает он себя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад