Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фантастика в век НТР - Еремей Иудович Парнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако прежде чем говорить об этом, обратимся к одной общей черте в биографиях некоторых фантастов. Физики-ядерники Лео Сцилард и Отто Фриш, профессор биохимии Айзек Азимов, астрофизик Фред Хойл, антрополог Чед Оливер, астроном и крупный популяризатор науки Артур Кларк, философ и врач Станислав Лем, сподвижник Эйнштейна польский академик Леопольд Инфельд, создатель кибернетики Норберт Винер — вот достаточно убедительный перечень известных ученых и авторов научно-фантастических произведений.

Такая же картина наблюдается и в советской литературе. Академик В. Обручев был первым советским ученым, обратившимся к литературе этого вида. Ныне успешно сочетают научную деятельность с литературной работой многие хорошо известные у нас и за рубежом фантасты-ученые.

Можно, конечно, спорить, насколько случаен или, напротив, закономерен такой синтез науки и искусства. Думается все же, что он не случаен. Во всяком случае он точно отражает одну из главных особенностей современной науки: соединение отдельных, часто очень далеких друг от друга ветвей.

Иероглифы на базальтовой стене Абу-Симбела говорят: "Когда человек узнает, что движет звездами, Сфинкс засмеется, и жизнь на земле иссякнет". Мы не знаем еще, что движет звездами. Может быть, никогда не узнаем. Может быть, узнаем завтра. Важен не столько смысл изречения, сколько удивительная научная поэзия. Или, может быть, удивительная опоэтизированная наука? Нашему веку недоступно такое целостное восприятие мира. Человеческая культура давно уже разделилась на культуру естественную и культуру гуманитарную. Пропасть между ними растет день ото дня. У каждой не только свой особенный язык или специфика эволюции, но и свои эстетические каноны. Неудержимо растущее и непостижимо ветвящееся древо науки вырастило, наконец, собственные эстетические плоды, странные и ни на что не похожие. "Красивое уравнение", "изящный вывод", "ювелирный эксперимент". Слова, слова, слова! Здесь иное изящество, иная красота. Просто люди естествознания еще по привычке употребляют эстетические термины гуманитариев. Это всего лишь атавизм. Придет время — появятся и новые слова. Но попытаемся оглянуться назад, в туманную тьму, когда зарождавшаяся культура была настолько слаба и наивна, что существовала в некоем единении. Без всякого намека на дифференциальную — тысячеголовую гидру двадцатого века. Но вот беда, даже просто оглянуться назад и то мы не можем без точной науки. Древние манускрипты расшифровывают теперь кибернетики, археологические находки подвергают спектральным и радиокарбонным анализам физики и химики. Даже в поэтике появились подозрительные естественнонаучные метастазы. Самые привычные и обыденные вещи обрели вдруг неких количественных двойников. У вещей обнаружилась структура. Они стали телами (для физиков), веществами (для химиков), моделями (для математиков).

Революционные идеи естествознания с их радикальной ломкой привычных представлений о времени и пространстве, строении вещества и сущности жизни не могли не затронуть сознания даже абсолютно далеких от науки людей. Наука вторгается во внутренний мир не только прямо, связывая, допустим, силу эмоций с величиной информации, но и опосредованно. В том числе и через искусство. Наука и искусство — могучие реки человеческого познания. Цели у них общие. Пути, как принято говорить (но это отнюдь не самоочевидно), — различные. Где-то на заре цивилизации эти реки были слиты в единый поток. Когда же они разделились? И почему мы, во второй половине двадцатого века, вдруг вновь начинаем искать объединяющие их черты? Случайность это или закономерность? Возвращение по эволюционной спирали к "якобы старому" качеству или бесплодные поиски эфемерных закономерностей и связей? Может быть, научная фантастика, научно-художественная литература вообще и есть тот проток, который соединит оба русла?

Колесо учения неразрывно, и мы не найдем на нем места «стыковки», где гуманитарное знание перетекает в естественное. Слишком уж много оборотов сделало колесо познания с той далекой поры, когда наука, по выражению видного советского социолога Генриха Волкова, находилась в колыбели.

"Непосвященным людям, — как справедливо заметил известный английский популяризатор науки Ричи Калдер, — наука представляется в виде какой-то сокровищницы за семью печатями, доступной лишь избранным, где хранятся сундуки с драгоценностями, именуемыми «физика», "химия", «биология», "геология", «астрономия» и др. Каждый сундук заперт на замок с секретом, открыть который может только тот, кто посвящен в тайну его механизма. А в сундуках — множество ящиков и ящичков с надписями: "ядерная физика", «кристаллография», "твердое тело", "коллоидная химии", "органическая химия", «генетика», "биофизика", «биохимия» и так до бесконечности.

Но это, так сказать, статичная картина. В динамике она выглядит еще сложнее. Дифференциация науки порождает все большее число все меньших по размеру отдельных ящиков. Как бы в итоге не осталась у нас одна тара. А популяризировать науку становится все труднее. Статьи в таких журналах, как, скажем, «Природа», или "Химия и жизнь", все меньше напоминают популярные. Они напичканы графикой, формулами и даже математическими выкладками. На сегодняшний день они годятся лишь для ученых, которые хотят знать о достижениях коллег из смежных отраслей.

Нет и, вероятно, не может быть «словаря», с помощью которого удалось бы «перевести» науку на обычный язык. Нужен не словарь, а целый комплекс методов, которых пока нет. Вот почему современная система популяризации одновременно и необходима, и вредна, поскольку порождает дилетантизм. Внимательно прочтя хорошую популярную книжку по физике, читатель получает обманчивое ощущение, что он более или менее все знает, что он "на уровне". А вместе с тем он не приблизился к пониманию современной физики ни на шаг.

Как-то на севере Канады геологи привлекли одно индейское племя к поискам урановой руды. Когда индейцев спросили, как они представляют себе цель таких поисков, вождь невозмутимо ответил: "Искотчкотуит каочипьик", что значит "молния, выходящая из скалы".

Это прекрасная иллюстрация и огромной пользы, и весьма ограниченных возможностей нынешней системы популяризации.

Научная популяризация внесла колоссальный вклад в развенчание богов небесных и в создание богов земных. Наука стала ее богом, а ученый "пророком, влияние которого можно описать, но нельзя объяснить".

А современная научная фантастика, даже не пытаясь объяснить науку, смело ввела нас в лабораторию ученого, приобщила к миру его идей.

Мы уже пережили тот период, когда велись серьезные дискуссии на тему "нужен ли инженеру Бетховен" и неистовые рыцари ломали полемические копья на ристалищах физики и лирики. Многим чуть поседевшим ветеранам таких битв уже немного смешно вспоминать их. Профессия космонавта тоже стала попривычней. Мы видели этих бесстрашных людей из плоти и крови и на земле и в космосе. Поэтому и стыдно спорить нам теперь, возьмет или не возьмет с собой космонавт "ветку сирени".

Но настанет день, когда мы с неловкой усмешкой вспомним дискуссии и другого рода: "Можно ли быть сегодня культурным человеком не зная науки?"

Наука безразлична к проблемам морали, тогда как ученый — сознательный член общества — не может и не должен быть безразличным к ним. Нельзя языком математики, физики, биологии, химии излагать моральные аспекты тех или иных открытий. Фантастика дает такую возможность. И язык у нее, о какой бы науке ни шла речь, единый — общедоступный. В этом, мне кажется, основная притягательная сила фантастики для ученых.

"Если бы мне пришлось вновь пережить свою жизнь, — писал Чарлз Дарвин, — я установил бы для себя правило читать какое-то количество стихов и слушать какое-то количество музыки по крайней мере раз в неделю; быть может, путем такого постоянного упражнения мне удалось бы сохранить активность тех частей моего мозга, которые теперь атрофировались. Утрата этих вкусов… может быть, вредно отражается на умственных способностях, а еще вероятнее — на нравственных качествах, так как ослабляет эмоциональную сторону нашей природы".

Великий эволюционист понимал, насколько важно искусство для научного творчества. Природа едина, но математика далеко не единственный ее язык. Как правило, наиболее блистательные открытия приносит нам аналогия, перебросившая свой невидимый мост между самыми отдаленными областями человеческой жизни.

Вот почему моральные проблемы науки достигли теперь невиданной остроты. И те "нравственные качества", о которых писал Дарвин, определяют сегодня лицо ученого: либо гражданина своей страны, ответственного перед своей совестью и миром, либо маньяка, хладнокровно вооружающего поджигателей войны нервным газом, "пятнистой лихорадкой скалистых гор", кобальтовыми бомбами.

Так научная фантастика стала для ученых полигоном испытания моральных проблем. Причем полигоном открытым, на котором могут присутствовать сотни миллионов, зачастую очень далеких от науки людей. Отсюда особая ответственность, с которой подходят такие ученые, как Сцилард или Фриш, к литературе. Причастные к величайшей атомной эпопее, они вновь встретились на куда более скромной ниве научной фантастики. И мне хочется проанализировать, почему это произошло. Для этого пришлось бы возвратиться к событиям тридцатилетней давности, когда началась великая атомная гонка…

Обратимся однако к самим произведениям Фриша (новелла "О возможности создания электростанций на угле") и Сциларда (рассказ "К вопросу о центральном вокзале"). Словно сговорившись, оба они выбрали почти одинаковую форму изложения.

В первом случае — это стилизация под научную статью, во втором — своего рода обзор, как принято говорить, "современного состояния проблемы". Даже заголовки, и те удивительно похожи! Но если вспомнить, что заголовки примерно 40 процентов научных публикаций начинаются со слов "К вопросу о…" или "О возможности (невозможности)…", то все становится на свои места. Поэтому речь пойдет не о случайном сходстве, а о сходстве, обусловленном близостью поставленных задач. В научно-фантастической литературе, где исходные параметры обычно задаются весьма жестко, это случается часто.

Наверное, если бы это только было возможно, овладей человек атомной энергией до начала эры тепловых электростанций, новелла Фриша могла бы быть зарегистрирована в реестре открытий. Примерно так мог бы описать инженер-атомник только что изобретенную им угольную топку. Зачем понадобилась Фришу такая временная инверсия? Может быть, просто ради шутки? Недаром ведь эта новелла была включена в сборник "Физики шутят". Обратимся, однако, к заключительным словам новеллы:

"Существует возможность, хотя и весьма маловероятная, что подача окислителя выйдет из-под контроля. Это приведет к выделению огромного количества ядовитых газов. Последнее обстоятельство является главным аргументом против угля и в пользу ядерных реакторов, которые за последние несколько лет доказали свою безопасность".

Какой жестокой иронией звучат они на фоне газетных сообщений о крушениях бомбардировщиков с атомной бомбой на борту над испанским селением Паламарес и над гренландскими ледниками, о захоронении контейнеров с радиоактивными отходами в океане, что совсем недавно поставило под вопрос саму возможность сохранения жизни на планете. Нет, не ради шутки взялся за перо член Королевского общества и профессор Кембриджского Тринити-колледжа Отто Фриш, который был в числе тех первых, шагнувших к атомному веку.

Сотрудники Лос-Аламосской лаборатории, где был осуществлен знаменитый "Манхеттенский проект", пытались, когда уже дымился поверженный Берлин, остановить роковые шаги к бездне. Сцилард был одним из наиболее активных участников "Манхеттенского проекта" и одним из наиболее яростных противников бомбардировки японских городов. Он знал, что бомба уже находится в руках генералов, что цели намечены: Хиросима, Кокура, Нагасаки и Нигата. Жестокая шутка судьбы. Он отдал свои руки, свой мозг, всего себя одной задаче — спасти мир от угрозы тотального уничтожения. И детище рук его грозит теперь миру новой, неслыханной катастрофой.

"Нетрудно вообразить, как мы были потрясены, когда, совершив посадку в этом городе, обнаружили, что он необитаем…". Так начинается рассказ Сциларда "К вопросу о центральном вокзале". Чужие ученые чужой далекой цивилизации проводят раскопки на совершившей атомное самоубийство Земле. Рассказ ведется от лица исследователя, олицетворяющего "здравый смысл". Он полемизирует с неким Икрансом, выдвинувшим гипотезу о том, что "между обитателями двух континентов шла война, в которой побеждали обе стороны". Это юмор с оттенком самоубийства, немой крик, почти истерика. Для Сциларда картина испепеленной ядерными реакциями расщепления Земли — не досужая фантазия, а неотступное апокалипсическое видение. Он был одним из тех, кто освободил джина и не сумел потом загнать его обратно в бутылку. Он был драматургом и жертвой трагедии, которая разыгралась вокруг него. Казалось, что и за гранью смерти пепел живых, еще беззаботно смеющихся людей будет стучать в его больное сердце.

Этот "здравый смысл", неумение видеть дальше собственного носа заставляет подменить трагедию фарсом, копаться вокруг проблемы укромных помещений с буквами «Ж» и «М» на дверях. Мертвая, навсегда мертвая Земля! А если на секунду вернуться к истории, может быть, это его "здравый смысл" поставил теперь человечество на острие ножа? Нет, очевидно, это не так… Не "здравый смысл" вел его в то пасмурное утро к Эйнштейну, а эмбарго, наложенное немцами на чешский уран и пущенные на полную мощность электролизные батареи завода "Норск Хайдро" в Веморке.

Лео Сцилард до самых последних дней своей жизни (он умер от рака) продолжал бороться за мир. Все было подчинено этой сверхзадаче, как он ее называл. В том числе и литературное творчество. Кошмары оживали на бумаге, чтобы никогда не стать явью. Сцилард был гениальным физиком. Но после Хиросимы физика отошла для него на второй план. Вот почему рассказы Сциларда-фантаста нельзя рассматривать просто как хобби ученого. Он относился к ним очень серьезно. Он верил, что мир на земле зависит от воли каждого человека. Поэтому люди должны знать правду.

Мне выпало счастье встретиться один раз с Норбертом Винером. И когда я читал его рассказ «Голова», то мысленно видел всепонимающие, чудовищно увеличенные круглыми многодиоптрийными очками его глаза…

Вот врач, насильно приведенный гангстерами, обрил череп бандюги, погубившего его семью, выпилил кусок кости, обнажил мозг…

Мне казалось, что это рассказывает сам Винер, что он тот же хирург, который дал когда-то знаменитую клятву Гиппократа и решает теперь вековой гамлетовский вопрос. И с волнением ждал я, как решит его великий творец кибернетики, как решит его мудрый и очень добрый человек. Может быть, и для самого Винера это было своего рода внутренним монологом. Необходимо быть добрыми, но нельзя быть добренькими. После освенцимов и биркенау, после Хиросимы. Я не верю, что принципы демократии требуют равной свободы и для фашистов, чьи партии колониями ядовитых грибов взрастают в уютных теплицах «благополучных» стран, и для маньяков, одержимых манией насилия и убийства. Если человек сам отделяет себя от людей стеной ненависти, он теряет право быть человеком.

Неуловимые движения скальпелем, и перерезана незаметная нить. Бандюга будет жить. Внешне не произойдет никаких изменений. Но… обычно он хорошо продумывал свои дерзкие операции, а вот теперь план разработки почему-то примитивен, и «огонь» полицейских автоматов уничтожает всю шайку.

И я рад, что Винер именно так разрешил гамлетовскую проблему. В своей автобиографической книге он писал:

"Между экспериментальным взрывом в Лос-Аламосе и решением использовать атомную бомбу в военных целях прошло так мало времени, что никто не имел возможности как следует подумать. Сомнения ученых, знавших о смертоносном действии бомбы, больше других и лучше других представляющих себе разрушительную силу будущих бомб, попросту не были приняты во внимание, а предложение пригласить японские власти на испытание атомной бомбы встретило категорический отказ.

За всем этим угадывалась рука человека-машины, стремления которого ограничены желанием видеть, что механизм пущен в ход. Больше того, сама идея войны, которую можно вести, нажимая кнопки, — страшное искушение для всех, кто верит в силу своей технической избирательности и питает глубокое недоверие к человеку. Я встречал таких людей и хорошо знаю, что за моторчик стучит у них в груди. Война и нескладный мир, наступивший вслед за ней, вынесли их на поверхность, и во многом отношении это было несчастьем для нас всех.

Примерно такие и многие другие мысли проносились у меня в голове в день Хиросимы".

Мы можем услышать стук «моторчиков», читая рассказ американского ученого Роберта Уилли «Вторжение». Вроде бы совершенно случайно начался этот конфликт. Пришельцы приняли прожекторный луч за оружие землян и ответили ударом на удар. А потом застучали «моторчики». Люди с такими механическими штучками в груди, которые в свое время обрушили атомный смерч на Хиросиму и которых на Южноамериканском континенте зовут «гориллами», приступили к привычной работе.

Восьмидюймовые гаубицы в лесу, оцепление, бомбардировки с воздуха, танки. Даже в странной войне — "на войне как на войне". Создатель уникальной плотины инженер Уолтер Харлинг вроде бы совершил акт героизма. С тысячами хитроумных предосторожностей, без страха и сомнения, совсем один взорвал он детище рук своих. Электростанция перестала давать ток, силовая завеса над кораблями пришельцев исчезла, и тысячи тонн металла, начиненного тринитротолуолом, сделали свое дело. Вроде бы все хорошо, можно спать спокойно. Земля избавлена от… непонятной угрозы. Ликующие толпы во главе с самим генералом бросаются к герою. А он, "не слушая поздравлений, сообщил своим спасителям, что Харлинговская плотина начнет работать еще до весны".

Но мы-то понимаем, какое гнусное дело совершил этот филистер, уверенный в своей правоте, ни на секунду не задумывающийся над тем, что творит. И не столько тот факт, что "снаряды накрыли цель, и цель перестала существовать", сколько это тугодумное безмыслие, эта безапелляционная непогрешимость навевают тягостное чувство бессилия, гнева и стыда.

Такое же тихое отчаяние, спрятанное под внешним благополучием иерархического порядка и ритуала, слышится и в рассказе американского ученого и фантаста Чэндлера Девиса "Блуждая на высшем уровне". Бюрократизм, доведенный до предела, продуманный регламент абсолютного централизма оборачиваются в итоге не только анархией, но и абсурдом. Корпорация, в которой блуждает профессор Леру, — экологически замкнутая система. В ней нет места ни для него, ни для его аксидазы, ни для кого-либо другого. Абсолютное отчуждение от науки, от реальной жизни. Бюрократическая машина делится равнодушно и неотвратимо, как одноклеточная бактерия, и замыкается сама в себе. Она настолько совершенна, что даже жертвы творят молитвы во славу ее. Но как раз такое совершенство и бывает чревато взрывом. И этот взрыв неминуем, несмотря на то, что сам Чэндлер Девис видит в развитии лишь эволюционную сторону. Революции не только неизбежны, они необходимы, хотя бы для того, чтобы взорвать «совершенство» корпораций. Профессор Леру — это уже не трагический гений, не поверженный в борьбе с бездушной машиной титан, это слепой и безвольный червяк. Таким рисует автор ученого будущего, экстраполяцию нынешнего состояния монополистической бюрократии.

К такой же статичной экстраполяции прибегает и американец Джон Пирс ("Грядущее Джона Цзе" и "Не вижу зла"). Правда, то грядущее, в котором оказывается Джон Цзе, мало напоминает мир корпорации. Но общность исходных позиций бросается в глаза. Заглавие "Не вижу зла" звучит как своего рода кредо. Вик Тетчер, герой рассказа, идет дальше профессора Леру. Он продает себя и свою науку без трагической маски на лице, весело, бесшабашно, игриво. Он просто в этом не видит зла. Это не значит, конечно, что автор столь же слеп, как и его герой. Пирс прекрасно видит зло. Поэтому он, собственно, и берется за перо. Но будущее он раскрывает только методом статической экстраполяции, не предвидя, даже не ожидая нового качества. Причем делает это в какой-то мере декларативно. Недаром в том грядущем, куда попадает ядерный физик Джон Цзе, само слово "ядерный физик" звучит как грубое ругательство. Это явный намек на то, что ядерщики опять «провинились» перед человечеством. Мы можем только догадываться, что выкинули они на этот раз.

Мне думается, что именно в этом слабость рассказов Пирса. Он буквально следовал известному принципу, согласно которому история повторяется дважды: один раз как трагедия, другой раз как фарс. Поэтому-то он и придал своим рассказам четкие элементы фарса. Но возвращаясь вдруг памятью к рассказу Сциларда, мы понимаем, что трагедию ничем нельзя подменить.

Рассказ известного американского биолога Джеймса Макконелла "Теория обучения", пожалуй, самый интересный в первом и единственном пока сборнике "Пиршество демонов", составленном только из произведений ученых.

С аналитической беспощадностью и внешней бесстрастностью Макконелл предпринимает исследование проблемы, которая и не нова, и вроде бы не очень важна, и уж во всяком случае не вызывает у большинства людей особенно сильных эмоций. Действительно, сколько раз на протяжении веков говорилось о наших "меньших братьях", "четвероногих друзьях" и т. п. И всякий раз человек призывал одуматься, снизойти, прислушаться… Тщетные потуги. Даже дельфиний промысел не везде прекращен.

Но вот человек сам оказывается в положении подопытного животного и с горечью, юмором, болью, отчаянием, наконец, вынужден регистрировать каждый шаг унизительных абсурдных испытаний. Он стал подопытным животным для внеземного психолога. Причем создалась парадоксальная ситуация. Испытатель проводит свою жертву через все круги экспериментального ада (точно так же, как жертва поступала в свое время с лабораторными крысами): коробку Скиннера, Т-образный лабиринт, прыжковый стенд.

"Нет, наверное, это все-таки ад, и приговор лорда Верховного Палача гласил: "Пусть кара будет достойна преступления!"

И подопытному совершенно ясна психология испытателя (еще бы, это почти зеркальное отражение!), который с тупой настойчивостью ставит эксперимент за экспериментом, не давая себе труда задуматься. Испытатель целиком во власти догмы: животные — homo sapiens для ученых его планеты животное — не наделены сознанием. А подопытный бьется о железные стенки дурацких ловушек, которые по самой природе своей не позволяют ему проявить интеллект. Любое отклонение от статистического распределения расценивается испытателем либо как сложный инстинкт, либо как патология. В последнем случае следует закономерный вывод. Главный экспериментатор межгалактической космолаборатории ПСИХО-145 возвращает "подопытный образец в исходную колонию" (обратно на Землю), которую предлагает уничтожить. Разве не так поступают в том случае, когда заболевают животные в исследуемом ареале? Разница только в масштабах!

Макконелл взял старую проблему. Он совершил «только» простую инверсию, прибег к доказательству от противного. Испытанный научный прием, который вдруг озарил обыденность неземным беспощадным светом.

Повесть Фреда Хойла и Джона Эллиота "Дар Андромеды" затрагивает все ту же большую проблему ответственности ученого. Устами своего Галилео Галилея Брехт сказал: "Если ученый не будет осознавать свою ответственность перед обществом, то настанет день, когда на очередное новое открытие человечество откликнется воплем ужаса". Хойл и Эллиот положили эту проблему в основу фабулы.

Хойл по праву считается гениальным астрофизиком. Он выдвинул ряд совершенно фантастических гипотез в области космологии и физики небесных тел. Ему принадлежит гипотеза о рождении вещества в вакууме, хорошо объясняющая трудные аспекты теории расширяющейся Вселенной; он первым предположил, что квазизвездные источники являются сверхзвездами, а не туманностями. Но повесть "Дар Андромеды" не блещет фантастической стороной. Она во многом традиционна, в ней нет новых для фантастики идей. И все же она привлекает нас активным неприятием зла, четкой расстановкой сил, неприкрытой авторской симпатией к честным и деятельным людям. Люди второй половины двадцатого века не слишком удивляются картинам вселенских катастроф. Поэтому связывание азота атмосферы, страшные бури и падение давления не очень задевают наше сердце и как бы скользят мимо сознания. Они воспринимаются скорее как условный символ, знак некой угрожающей людям беды.

Но это не лишает остроты чисто событийные приключенческие эпизоды. Авторы ненавидят насилие и фашизм, верят в силу человеческого разума и в доброту разума далекого, внеземного. Они не только ставят вопросы, во и отвечают на них, не только вскрывают потенциальные источники опасности, но и указывают пути борьбы.

Рассказы писателей-ученых так же трудно объединить тематически, как и любые другие научно-фантастические произведения. Может быть, потому, что они отнюдь не всегда касаются сугубо волнующих современного ученого проблем. Но теряя такую свою специфику, они не становятся менее интересными для читателя. У искусства свои законы. Кем бы ни был написан рассказ: физиком, врачом, филологом — он живет потом своей жизнью независимо от профессии или интересов автора. Биография Сциларда или Винера помогает нам понять, почему именно они создали данное произведение, но ничего не добавляет к самому произведению.

Вот рассказ профессора биохимии и одного из наиболее известных фантастов Айзека Азимова "Что если…". Заголовок его обещает нам классический рассказ-эксперимент. Мы прочли первые строки и забыли, что Азимов биохимик, вообще забыли про Азимова! Нас интересуют только лирические миниатюры, говорящие о неотвратимости любви, или, может быть, судьбы. Но, когда мы прочли рассказ и мысленно возвратились от конца к началу, нам становится понятно, что эксперимент все же состоялся. Может быть, речь здесь идет о закономерностях статистики или о том, что будущее в каком-то виде «записано» на эйнштейновских мировых линиях. Разве это нам важно?

Юмористический рассказ Уильяма Моррисона (псевдоним американского химика Джозефа) "Пиршество демонов" вовлекает нас в трагикомический водоворот событий, венцом которых является превращение нашей планеты в некую антиэнтропийную флюктацию, живущую наперекор разлетающейся и выхолаживающейся Вселенной. И, право, нас не очень удивило, что абстрактные «демоны» Максвелла превратились в реально существующие образования, напоминающие одновременно и саламандр средневековых мистиков, и сгустки элементарных частиц. Более того, мы не очень интересуемся и соблюдением второго закона термодинамики для Земли и неприменимостью его ко Вселенной. Конечно, при желании даже здесь можно было бы обнаружить определенный подтекст (о котором автор, конечно, не подозревал), но разве юмор сам по себе не может быть целью?

Очевидно, можно наметить такую закономерность. Чем дольше ученый занимается фантастикой, тем дальше он отходит от науки, тем яснее видит в фантастике только литературный прием и тем чаще обращается к исконным общечеловеческим темам.

Азимов давно стал для нас «только» писателем, Моррисон, который занимается литературой с 1945 года, давно с легким сердцем нарушает в своих рассказах самые фундаментальные законы природы.

Так с разных сторон мы подходим к основному объекту исследования ученых-фантастов, вообще фантастов, литературы вообще. И объект этот — человек, с его недостатками и высокими идеалами, с его силой и слабостью, смертный представитель бессмертного человечества. Все в этом объекте достойно самого пристального внимания: конфликт логики и чувства ("В безвыходном положении" Роберта Смита), неодолимое стремление к невозможному ("Малыш Андерсон" Роберта Ричардсона), временная атрофия мышления, вызванная подменой подлинного исследования догмой ("Теория обучения" Джеймса Макконелла), самопожертвование и победа над низменными побуждениями ("Робинзоны Вселенной" чешского ученого Франтишека Бегоунека).

В этом сила и новизна научной фантастики, которая позволила скрестить на человеке прожекторные лучи науки и искусства, которая сама пронизана теплым светом прекрасного и холодного огня научного поиска.

Исследователи грядущего

Уже к середине XVIII века в Росси появились оригинальные утопические произведения, живописующие процветающие страны с идеальным социальным строем. Конечно, первые русские утописты П. Ю. Львов и В. А. Левшин испытали влияние Кампанеллы, Мора и "Новой Атлантиды" Френсиса Бэкона — первой научно-технической утопии. Но это же совершенно естественный процесс! Как мы уже видели, европейские литературы тоже развивались под влиянием пионеров утопического социализма.

И в русских и в западноевропейских образцах социальной утопии было много путаного. В домарксистскую эпоху истинные движущие силы истории понимались либо слишком упрощенно, либо, напротив, фетишизировались. У того же Кампанеллы в коммунистическом, казалось бы, обществе сохраняются самые варварские обычаи его времени, а в идеальном обществе М. М. Щербатова ("Путешествие в царство "Офирское"") удивительно уживаются монархический деспотизм и прогрессивный экономический базис. Будь иначе, это сочинение вряд ли смогло увидеть свет в крепостнической России.

Философская и научно-социальная фантастика гармонично сочетаются в незаконченном романе В. Л. Одоевского "4348 год. Петербургские письма". Это весьма заметная веха в истории мировой мысли. В романе Одоевского присутствуют многие черты, выделяющие научную фантастику в особый вид литературы. Ученые просвещенной России, ставшей к 4348 году центром мировой культуры, покорили воздушное пространство и научились управлять воздухом, изобрели синтетические искусства (см. соответствующие места в "Туманности Андромеды" И. Ефремова и "Магеллановом облаке" С. Лема), научились получать искусственную пищу из небелковых продуктов. Короче говоря, в романе есть все то, что делает произведение научно-фантастическим. Одоевский заглядывал из николаевской России в тысячелетия, не подозревая, что век спустя многое из того, о чем он мечтал, станет реальностью. Его последователь американский писатель Эдвард Беллами в нашумевшем романе "Через сто лет" пытался заглянуть «всего» на век вперед, но и его опередил научный прогресс лишь за какие-нибудь три десятилетия.

Не в том дело, что сбылось или не сбылось. Писатель — не пророк. Одоевский звал из царства казарм и палочной дисциплины в мир прогресса и социального равенства. Этим и ценен его незавершенный и во многом наивный роман. И еще одно. Вслед за Одоевским к утопическому жанру обратился Н. Г. Чернышевский. Речь идет о том самом Четвертом сне Веры Павловны ("Что делать?"), который так подробно изучается в наших школах.

Оригинальную утопию гротеска ("344 год. Рукопись Мартына Задека") создал в 1833 году известный русский писатель А. Ф. Вельтман. Утопические картины "мужицкого рая" присутствуют в произведениях Льва Толстого, Н. Н. Златовратского и других. Модели общинного социализма создают писатели-народники С. М. Степняк-Кравчинский, Г. И. Успенский, П. В. Засодимский.

В 1895 году инженер В. Н. Чиколев публикует роман "Электрический рассказ", герой которого знакомится в "Институте экспериментального электричества" с электрифицированными фермами, электровозами, всякого рода автоматами. Это был почти в буквальном смысле слова взгляд в завтра. Потом это получило название "фантастики ближнего предела", в которой уже разработанные, но еще не вышедшие из стен научных лабораторий приборы и материалы сделались самоцелью, основным объектом повествования. Люди к таким приборам были искусственно пристегнуты, поскольку без людей не может быть и литературного произведения.

Другой инженер, А. Родных, в романе "Самокатная подземная железная дорога" выдвинул любопытный проект дороги, по которой поезда движутся под воздействием земного тяготения. Профессор Бахметьев предвосхитил в романе "Завещание миллиардера" создание больших исследовательских коллективов, инженер Н. С. Комаров (роман "Холодный город") нарисовал широкие полотна борьбы человечества с климатической катастрофой и тоже отдал известную дань воображаемому транспорту будущего.

В 1892 году вышел в свет роман Н. Шелонского "В мире будущего". Шелонский писал о трансмутации металлов, о прозрачной броне, идеальных теплоизоляторах и т. д. — то есть о всем том, что действительно пришло к людям через несколько десятилетий.

Это была добрая жюльверновская традиция. Она развивалась параллельно с "чистой фантастикой", которая достигла в России исключительных высот. И если теперь имя того же автора "Самокатной дороги" мало кому что скажет, то образцы русской "страшной повести" вошли в пантеон мировой литературы. Еще бы! Здесь и такой титан, как Гоголь ("Вий", "Страшная месть" и др.), и такой тонкий мастер, как А. К. Толстой. А "Звезда Соломона" и «Олеся» А. И. Куприна, разве это не шедевры? А «Крысолов» А. С. Грина? Эта повесть, кстати, обнаруживает влияние Гофмана в экспозиции и мрачно-гротескном колорите. Но есть в ней и нечто качественно иное — чистейший элемент научно-фантастического релятивизма, свойственный, допустим, Уэллсу. Герой Грина попадает в комнату, каждая минута в которой соответствует многим часам обычного земного времени. Это уже не легендарный Рип-ван-Винкель Ирвинга, проспавший двадцать лет как одну ночь. Это уже тот физический релятивизм, который принес Эйнштейн и без которого не обходится ни один современный научно-фантастический рассказ о звездных экспедициях.

Любопытно, что и Куприн следовал не только традиции страшного рассказа, где не умолкая звучит тема рока, но и оставил заметный след в области романтической ориенталистики ("Аль-Исса") и в области собственно научной фантастики. В некоторых его вещах ясно видны черты утопии. Он нарисовал фрагменты технократического общества будущего (повесть "Жидкое солнце" и рассказ "Тост").

Что касается той же романтической ориенталистики, то она всегда была близка русской литературе. Мотивы «Ватека» воспринял вслед за Байроном М. Ю. Лермонтов, после чего они стали неотъемлемой частью общей, если можно так сказать, литературной атмосферы. Той атмосферы, в которой родились такие различные произведения, как «Саломея» Уайльда, «Саламбо» Флобера, «Фараон» Пруса, «восточные» новеллы Куприна.

Но, как уже говорилось, жюльверновская линия развивалась почти независимо. Под влиянием "необыкновенных путешествий" французского фантаста написано было множество заслуженно забытых теперь романов.

Новаторством отличаются романы А. Богданова "Красная звезда" (1908), "Инженер Мэнни" (1913), сильно повлиявшие потом на А. Толстого в его работе над «Аэлитой». Действие обоих романов протекает на Марсе. Русский революционер Леонид летит на Марс на «этеронефе» — корабле с реактивной тягой, на корабле с атомным двигателем! Следовательно, А. Богданов внимательно следил за развитием научной мысли. Недаром его "Красная звезда" отличается глубокой разработкой социальных тем (социалистическое общество на Марсе), интересными мыслями о путях развития цивилизации и о месте человечества во Вселенной. Золотыми блестками пронизывают ткань книги научные предвидения поразительной глубины. Ведь Богданов говорит даже о некой "отрицательной материи", которая входила в состав первичной туманности, из которой образовались звезды. Только теперь после открытия антивещества мы можем по достоинству оценить эту интуитивную догадку.

Писал научно-фантастические очерки и К. Э. Циолковский Именно в них излагал он свои замечательные, опередившие время идеи. "На Луне", "Грезы о Земле и небе", "Без тяжести", "Вне Земли" — все эти уникальные по широте и смелости очерки были созданы им в период с 1893 по 1918 год Это не научно-фантастическая литература в строгом смысле слова. Но без преувеличения можно сказать, что очерки Циолковского во многом определили характер ранней советской фантастики. Александр Беляев, в частности, многим обязан Циолковскому.

Советская фантастика родилась вместе с Советским государством. Еще не отгремели бои гражданской войны, когда первые советские издательства стали выпускать научно-фантастическую литературу. Это были трудные годы для жизни людей, но какой простор давали они мечтам! "Мы наш, мы новый мир построим" — это стало делом каждого. Молодые красноармейцы, рабочие, рабфаковцы торопили время. Как хотелось хоть одним глазком заглянуть в тот прекрасный, сверкающий мир, который они взялись строить. Понимали, что предстоят еще годы и годы борьбы, но сердцем чувствовали радостный и светлый тот мир, словно до него осталось рукой подать. Эту молодую ненасытную жажду, горячее счастливое нетерпение, очевидно, ясно ощущали писатели. Они писали о яростной борьбе со старым миром и о том мире, который грядет за этой борьбой. Так определилось основное содержание научной фантастики тех лет.

Классические произведения того периода «Аэлита» и "Гиперболоид инженера Гарина" полностью отвечают короткой формуле: борьба, полная напряжений и приключений, победа и вновь борьба за построение социализма.

Научная фантастика тех лет тесно связана с приключениями и детективом. Тот же "Гиперболоид инженера Гарина" с одинаковым на то основанием можно считать и фантастикой и остросюжетным захватывающим детективом. А «Месс-Менд» Мариэтты Шагинян это уже почти целиком авантюрный роман с некоторыми элементами фантастики: таинственный металл лений, мутный шарик, навевающий сон, свисток, пронзительный звук которого заставляет человека душить самого себя.

Фактически с фантастики начинали свой путь тогда такие, например, писатели, как Валентин Катаев, Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Всеволод Иванов и Виктор Шкловский. Эти имена говорят сами за себя. Ефим Зозуля написал рассказ "Граммофон веков" о машине, возвращающей давно-давно умершие звуки. Илья Эренбург создал знаменитый "Трест Д. Е." — роман о гибели Европы, где политическая сатира и фантастика вплетены в головокружительный авантюрный сюжет. Крупнейший советский ученый академик Обручев написал «Плутонию» — роман, соединяющий в себе черты "Затерянного мира" Конан-Дойля и "Путешествия к центру Земли" Жюля Верна, но тем не менее удивительно своеобразный и точный. За «Плутонией» последовала "Земля Санникова". Обе книги эти не устарели до сих пор. Их с удовольствием читают и перечитывают новые поколения школьников.

О советской фантастике первых лет революции, о фантастике первых пятилеток можно было бы написать отдельную книгу. Наверное, это когда-нибудь будет сделано. Среди наших критиков есть великолепные знатоки этой темы. В этой же книжке едва удастся даже упомянуть все наиболее значительные книги тех лет. Ведь с 1923 по 1930 год в нашей стране было создано не менее сотни научно-фантастических произведений. Это внушительное число даже по сегодняшним меркам.

Конечно, далеко не все эти произведения выдержали проверку временем. Было много подражательных, иногда и беспомощных в литературном отношении книг. Фантастика тогда только нащупывала путь. Рука об руку шла она с приключениями и детективом, считалось, что серьезная идея требует легкого, чуть ли не легкомысленного сюжета. "Приключения идеи" подменялись просто приключениями, течение мысли заслонялось течением событий.

И все же фантастика росла, крепла, совершенствовалась и была очень разнообразной. Александр Грин создал при Советской власти свои лучшие вещи, взволнованные, романтические. "Блистающий мир", "Дорога никуда", "Золотая цепь" — эти прекрасные книги трудно уложить в прокрустово ложе узкого жанра.

Но вряд ли кто может сказать, что они не фантастичны. Конечно, левитация, свободное парение в эфире над цветущей землей у Грина или, положим, у Беляева имеют различное значение. В первом случае это скорее символ, потребность и способность души, во втором — фантастическое свойство, результат тех или иных совершенно рациональных манипуляций. Просто Грин — фантаст, а Беляев — научный фантаст. Различные ветви одного литературного течения. Грин создает глубоко символическую и таинственную "Бегущую по волнам", а Беляев — "Голову профессора Доуэля", о которой известный хирург и писатель-фантаст Амосов сказал, что описываемые в ней операции сегодня уже вопрос морали, а не науки и хирургической техники.

В двадцатых годах были написаны "Остров Эрендорф" В. Катаева, "Лучи смерти" Н. Карпова, "Тайна сейфа" Л. Никулина, «Иприт» В. Иванова и В. Шкловского, «Антибеллум» и "Лучи жизни" В. Никольского, «Катастрофа» В. Каверина, «Гольфштром» А. Палея и другие.

В основном это был фантастический детектив, развертывающийся на широком фронте классовых битв. Лучи смерти или холодное течение приводили мир на грань катастрофы. В напряженной борьбе прогрессивные силы одерживали верх и оружие оборачивалось против тех, кто готов был сокрушить государство рабочих даже ценой гибели планеты. Это, конечно, упрощенная схема. Но она отлично подходит ко многим произведениям того периода: и к «Месс-Менд», и к «Гольфштрому», и к "Гиперболоиду инженера Гарина". Это направление во многом определило и характер советской фантастики последующего десятилетия.

Традиционная для мировой фантастики тема дуализма научного прогресса тоже была затронута советской фантастикой. Еще в классическом «Франкенштейне» Мери Шелли показала, как научное открытие оборачивается теневой стороной, грозящей людям неисчислимым бедствием. С тех пор эта формула постоянно использовалась фантастами… "Тень и блеск" Джека Лондона, близкая ей по проблематике повесть Уэллса «Человек-невидимка», "Остров доктора Моро" того же Уэллса, "Возвращение со звезд" Лема и "Четвертый ледниковый период" Кобо Абэ — это все различные воплощения "франкенштейновской формулы".

Она же легла и в основу такого романа о вызванной научным открытием катастрофе, как, к примеру, "Аппетит микробов" А. Шишко. Но советский писатель не ограничивается тем, что показывает уничтоженный чудовищной катастрофой Париж. Для него такая катастрофа является поводом для бунта во французских казармах, который заканчивается свержением буржуазной власти. Здесь налицо как бы смешение жанров советского романа фантастических приключений, о котором уже говорилось, с романом-предупреждением.

Проблемы научного поиска тоже нашли своих выразителей. В интересных романах В. Орловского "Бунт атомов" и "Машина ужаса" говорится и о цепной ядерной реакции в атмосфере, и о машине, излучающей волны ужаса. Потом эту тему подробно разработал А. Беляев в романе "Властелин мира".

Александр Беляев — одна из наиболее крупных фигур в нашей фантастике. Кажется, не было такой научной проблемы, такой буквально носящейся в воздухе идеи которая бы ни привлекла его внимание. Он писал о передаче мысли на расстоянии ("Властелин мира"), о космических путешествиях ("Прыжок в ничто"), искусственных спутниках ("Звезда КЭЦ"), проблемах синтетической пищи ("Вечный хлеб"), роковой для фантастов Атлантиде ("Последний человек из Атлантиды"), левитации ("Ариэль"), радио ("Борьба в эфире), переделке человеческой природы ("Человек-амфибия") и т. д. Его интересовало, что случится, если замедлится скорость света, человеческая индивидуальность будет перенесена в организм слона, глаза обретут способность видеть электрический ток…

Далеко не все его произведения равноценны. Время во многом опередило самые смелые его прогнозы. Но на лучших книгах Беляева воспитывались поколения советских детей. Его творчество — одна из наиболее заметных вех в развитии советской фантастики. Беляев уступал А. Толстому и в литературном мастерстве и, может быть, в оригинальности идей. Но по широте разработки темы, по глубине писательской эрудиции, научной выдумки с ним мало кто мог сравниться. Неповторимая муза Александра Грина оказала слабое влияние на советскую научную фантастику. Зато влияние А. Беляева и А. Толстого было колоссальным.

Большое место в фантастике тех лет занимала и утопия. Повесть А. Богданова "Инженер Мэнни", которая значительно уступала по художественному мастерству и оригинальности идей более ранней его "Красной звезде", переносила читателя на Марс, выбранный писателем в качестве социологической модели будущего Земли. Технократический социализм Богданова, построенный в процессе постепенной эволюции, выдвигался им в качестве единственного пути развития.

О каком просветительстве или эволюционизме можно было говорить после штурма Зимнего, иностранной интервенции, жестоких боев гражданской войны?

Участвовавший в разгроме Колчака молодой красный комиссар Вивиан Итин возвращается к своей недописанной повести, начатой еще в 1916 году. Но разве теперь можно писать ее как в 1916 году? Не только мечта, но и живая действительность диктуют теперь писателю, как он должен показать общество будущего. Да и сама мечта обрела вдруг четкие грани реального, близкого, научно предвидимого.

"Страна Гонгури" Итина вышла в свет уже в 1922 году, Главный герой ее революционер Гелий засыпает в тюремной камере накануне казни, а просыпается ученым Риэлем в стране Гонгури, где свободные гордые люди живут в огромных дворцах, окруженные творениями искусства и совершеннейшими достижениями науки. Эти люди отправляются в космические экспедиции и проникают в тайны материи. Итин создал развернутую утопическую эпопею, совершил первую в советской фантастике попытку нарисовать мир будущего. Он писал свою книгу в те дни, когда только-только закончилась гражданская война, когда не хватало ни хлеба, ни топлива. Такова участь фантаста, таковы странные законы его творчества. И Эдгар По и Грин, буквально умирая от голода, писали о прекрасных людях, живущих среди сказочного изобилия.

Но молодой комиссар, с оружием отстоявший свою мечту, не только видел в фитильке коптилки электрическое солнце грядущего мира, он знал, твердо знал, что такое время придет.

Трагический конец повести не воспринимается как трагедия, как личное крушение отдельного человека. Гибель Риэля символизирует тот высокий драматизм, который станет потом характерным для любого серьезного размышления о космических судьбах человечества, о пути его к совершенству, исполненном страданий и героической борьбы пути (вспомним хотя бы главу "Тибетский опыт" из "Туманности Андромеды").

"Путешествие во сне" — характерный прием фантастики. Еще Апулей использовал его в "Золотом осле", столь пленившем юного Пушкина. Четвертый сон Веры Павловны, межзвездные скитания героя лондоновской "Смирительной рубашки", изощренный дуализм сна и действительности в "Мастере и Маргарите", наконец, простейший вариант сна у Беллами ("Взгляд назад") — все это различные варианты одного приема.

Но прием, использованный Итиным, не совсем традиционен. Вспомним, что его герой заснул в камере смертников. Знаменитый русский революционер Николай Морозов, много лет просидевший в Шлиссельбургской крепости, писал, что заключенные подолгу обсуждали между собой различные варианты как бы «нематериального» побега из тюрьмы. Когда, кажется, человеку отрезаны все пути к свободе, он готов хоть мыслью своей проникнуть сквозь тюремные стены.

Вот почему сон Гелия нельзя рассматривать только как простейшее средство, выбранное автором для перенесения героя в иной мир. Этот сюжетный ход становится еще и изобразительным средством, он несет самостоятельную эмоциональную окраску. Джек Лондон интуитивно чувствовал это. Ведь его герой тоже «нематериально» бежал из тюрьмы во время страшной пытки смирительной рубашкой.

Простейший прием преодоления временной бездны во сне избирает в своей утопии "Через 1000 лет" В. Никольский. Здесь даже название указывает на роман Беллами. Но время, естественно, накладывает свой неповторимый отпечаток. Герои Никольского не просто засыпают, они погружаются в анабиоз посредством особого газа, аналогично, скажем, тому, как засыпает герой современного нашего фантаста В. Савченко ("Пробуждение профессора Пинкберна"). Это не случайный штрих. Он довольно многозначителен. Для советской утопии тех лет уже недостаточно традиционно фантастического повода к пространственно-временному переходу, ей нужен научно-фантастический повод, внешне убедительный, «работающий» на создание реального впечатления.

Такова была реакция писателя на бурное развитие советской науки. Страна перестала быть полем сражения, она превращалась в исполинскую строительную площадку. Каналы, железные дороги, шахты, металлургические гиганты, электростанции — все это возводилось с неслыханной доселе широтой и размахом. Такому грандиозному строительству должна была отвечать и соответствующая научно-техническая база.



Поделиться книгой:

На главную
Назад