Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ги де Мопассан - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прощай, старина Жозеф, наше знакомство было очень неполным, очень коротким. Но что делать? Может быть, и к лучшему, что я не видел твоей физии, а ты моей».

Это письмо Мария восприняла как ушат грязной воды, выплеснутый прямо в лицо. Задыхаясь от гнева, она делает запись в своем дневнике 18 апреля 1884 года: «Как я и предвидела, между моим писателем и мною все кончено. Его четвертое письмо грубо и глупо». Но не думайте, что она воздержится от ответа тому невеже, который в ответ на ее булавочные уколы осыпает ее выражениями в стиле ломового извозчика:

«Ваше письмо слишком сильно благоухает. Вовсе не было надобности тратить столько духов, чтобы заставить меня задохнуться. Так вот что вы нашли ответить женщине, виноватой лишь в том, что она проявила неосторожность? Красиво, ничего не скажешь.

Без сомнения, Жозеф во всех отношениях не прав, именно поэтому он и чувствует себя задетым. Но он находился под властью легкомыслия, почерпнутого из ваших книг, как если бы это был напев, от которого никак не можешь избавиться.

Тем не менее я его строго порицаю, ибо нужно быть уверенным в любезности противника, прежде чем рискуешь шутить таким образом.

Притом, мне кажется, вы могли бы унизить его с большим остроумием.

А теперь скажу вам одну невероятную вещь, которой вы, без сомнения, никогда не поверите, и так как узнаете о ней слишком поздно, то она имеет только исторический интерес.

Скажу вам, что и с меня довольно нашей переписки. После вашего четвертого письма я охладела… Пресыщение?

Впрочем, я обыкновенно дорожу лишь тем, что от меня ускользает. Я, значит, должна была бы теперь дорожить вами? Но это не совсем так.

Почему я вам писала? В одно прекрасное утро просыпаешься и открываешь, что ты редкое существо, окруженное глупцами. Горько становится при мысли, что рассыпаешь столько жемчуга перед столькими свиньями.

Что, если написать человеку знаменитому, человеку, достойному того, чтобы понять меня? Это было бы прелестно, романтично, и – кто знает? – быть может, после нескольких писем он стал бы другом, завоеванным при довольно оригинальных обстоятельствах. И вот я задалась вопросом: кому же писать? И выбор падает на вас.

Такого рода переписка возможна только при двух условиях. Первое условие, это – поклонение, не знающее границ, со стороны лица, которое остается неизвестным. Это безграничное поклонение порождает симпатию, побуждающую вас говорить такие вещи, которые неминуемо должны волновать и интересовать человека знаменитого.

Ни одного из этих условий нет налицо. Я вас избрала в надежде впоследствии поклоняться вам без границ! Ибо, как я думала, вы очень молоды. Относительно.

И вот я вам написала, силясь охладить свой пыл, а кончила тем, что наговорила вам „непристойностей“ и даже неучтивостей, полагая, что вы удостоите заметить это. Мы дошли до той точки – употребляю ваше выражение, – когда я готова признаться, что ваше гнусное письмо заставило меня провести очень скверный день.

Я так смята, точно мне нанесли физическое оскорбление. Это абсурдно.

Прощайте, говорю это с удовольствием.

Если у вас еще сохранились мои автографы, пришлите их мне. Что касается ваших, то я уже продала их в Америку за сумасшедшую цену».

Иной на месте Ги обрадовался бы, что наконец-то отвязался от этой безумицы, скрывающей свое имя и лицо, которая то дразнит его своим кокетством, то осыпает оскорблениями. Но в тот момент, когда он уже собирался сунуть эту корреспонденцию в ящик стола, на него внезапно нахлынули угрызения совести. Мало-помалу он приохотился к этой литературной шалости. Вот что писал он из своего этретатского убежища:

«Неужели я задел вас за живое, сударыня? Не отрицайте этого. Я в восторге. И униженно прошу за это прощения.

Я спрашивал себя: кто же это? Вначале она пишет мне сентиментальное, мечтательное, экзальтированное письмо. Это присуще молодым девушкам; значит, она девушка? Большинство незнакомок – девушки.

Тогда, сударыня, я ответил в скептическом тоне. Вы пошли дальше меня, и ваше предпоследнее письмо содержало ряд странных мыслей. Я уже не знал более, к какой породе женщин вас отнести. Я все думал: кто это? женщина, прячущаяся под маской, чтобы позабавиться, или просто бесстыдница?

Знаете ли вы испытанное средство, позволяющее на балах в Опере узнавать светских женщин? Их щекочут. Проститутки привыкли к этому и просто заявляют: „Ну, хватит!“ Но прочие сердятся.

Я ущипнул вас, и весьма неподобающим образом, признаюсь в этом, и вы рассердились. Теперь я прошу у вас прощения тем более, что одна фраза вашего письма очень меня огорчила. Вы пишете, что мой „гнусный“ ответ заставил вас провести скверный день.

Нет, не слово „гнусный“ меня задело. Поймите, сударыня, мне было больно по другим, более тонким причинам, а также при мысли, что незнакомая женщина пережила из-за меня скверный день.

Поверьте, сударыня, я не так груб, не так скептичен и не так непристоен, каким предстал перед вами.

Но помимо воли я питаю большое недоверие ко всякой таинственности, ко всему незнакомому и к незнакомкам.

Как вы можете требовать, чтобы я искренне говорил с некой Х., которая пишет мне анонимно и может оказаться врагом (у меня таковые имеются) или просто любительницей шуток? Я и сам надеваю маску, когда имею дело с замаскированными людьми. На войне это допускается. А благодаря хитрости я заглянул в один из уголков вашей души.

Еще раз простите.

Целую незнакомую ручку, которая пишет мне.

Ваши письма, сударыня, в вашем распоряжении, но я передам их лишь в ваши руки. Ах, для этого я был бы готов предпринять путешествие в Париж».

И тут же Мария Башкирцева растаяла в нежности, но и напыжилась тщеславием. «Розали принесла мне с почты письмо от Ги де Мопассана, адресованное „до востребования“, – заносит она в свой дневник 23 апреля. – Пятое письмо – самое лучшее. Мы более не злимся друг на друга. И к тому же он опубликовал в „Голуа“ очаровательную хронику. Я чувствую, что смягчилась. Забавно! Этот мужчина, которого я не знаю, занимает все мои мысли. Думает ли он обо мне? Для чего он мне пишет?» Решительно настроенная более не подавать признаков жизни, она тем не менее снова поддается искушению: «Хочется прощать… потому что я больна, и я, как это со мною никогда не случалось, смягчилась по отношению к себе, ко всему свету, к вам, который сыскал средство быть мне столь глубоко неприятным. Как докажете вы, что я не шут и не враг? Тем более невозможно поклясться вам, что мы созданы для того, чтобы понять друг друга. Вы не стоите меня. Сожалею о том. Ничто не будет для меня приятнее, чем признать за вами все превосходства – за вами или за кем-нибудь другим… Что ж, я позабуду, что между нами было все кончено».

Мопассан шлет ей еще одно письмо, исполненное ироничной галантности и декадентского пессимизма. «Все в жизни мне более или менее безразлично: мужчины, женщины и события…Все в мире – скука, шутовство и ничтожество…Целую Ваши ручки, сударыня».

Ответа не последовало. Гордая Мария Башкирцева решила прекратить игру. Она не сомневалась, что Мопассан раскрыл (каким маневром?) ее имя и что, когда он принял решение более не поддерживать с нею переписку, у него гора с плеч свалилась. Семью годами позже он напишет письмо другой русской девушке – мадемуазель Богдановой, жительнице Ниццы, заваливавшей его пламенными письмами: «Я ответил мадемуазель Башкирцевой, это правда, но так и не захотел с ней встретиться…После этого она умерла, и, таким образом, я с нею не познакомился. У ее матери имеется десяток писем, адресованных мне, но не посланных. Я не захотел прочесть их, несмотря на самые настойчивые просьбы». Письмо датировано 10 ноября 1891 года; Мария Башкирцева ушла из жизни в 1884-м.

Встречался Мопассан с Марией Башкирцевой, нет ли, а только лестна ему была страсть молодой девушки к его творчеству и его персоне. В Этрета он распределяет свое время между занятиями спортом, писательским трудом и легкодоступными любовными похождениями. Встав в восемь утра, он без завтрака садится за письменный стол и трудится до полудня. После чего ныряет в лохань с ледяной водой, что наполняет его мысли апломбом, и плотно заправляется. Во второй половине дня упражняется в стрельбе из пистолета, выпуская по 40–50 пуль зараз на глазах у верного камердинера Франсуа Тассара, который восторгается его меткостью. Потом отправляется к морю. Плавает подчас до изнеможения. Но каждое утро ему приходится промывать исстрадавшиеся глаза. К тому же его, как и прежде, мучают жуткие мигрени; вот слова, которые запомнились Франсуа Тассару: «Я сделаю себе втирание вазелина и, если в 11 часов не полегчает, немного подышу эфиром». Несмотря на все свои хворости, он привечает у себя многочисленных юных прелестниц, входящих в ворота «Ла Гийетт» непрерывною чередою, точно манекенщицы на дефиле. Поговаривают, что он устраивает в окрестной местности разнузданные вечеринки. Как в провинции, так и в Париже о нем ходят слухи как о самце, не ведающем утоления; и все-таки в перерывах между плотскими утехами без любви он берется за перо. В несколько месяцев он публикует том новелл «Мисс Гарриет» у Авара, а другой – «Сестры Рондоли» – у Оллендорфа. Кроме того, он переиздает сборник новелл «Лунный свет» и публикует большую новеллу «Иветта». По поводу этого последнего сочинения он пишет издателю Авару: «Я пошлю Вам „Иветту“ через три-четыре дня, но не хочу издавать эту новеллу так, чтобы она одна заняла весь том. Подумают еще, что я придаю ей большее значение, чем она того заслуживает. Я хотел – и мне это удалось – воспроизвести, в качестве литературного подражания, элегантную манеру Feuillet et Cie. Это – изящная безделка, а не психологический этюд. Это ловко, но не сильно» (письмо от 2 октября 1884 г.).

Тем не менее эта новелла, которой он не придавал особого значения, принадлежит к числу самых завершенных его произведений. Особенно привлекателен тонкий, сдержанный и волнительный портрет молодой девушки по имени Иветта. Дочь куртизанки, наивная и чистая девушка, нежный цветок, цветущий в этой распутной атмосфере. Силою простого физического импульса в нее влюбляется модный франт по имени Жан де Сервиньи, который, как и Мопассан, был охоч до гимнастики, фехтования, парной бани и душа. «Его желания, утомленные жизнью, которую он вел, всеми теми женщинами, которых он покорил, всеми познанными им любовными связями, проснулись перед этим редкостным созданьем – таким свежим, возбуждающим и необъяснимым». Но Жан де Сервиньи уже знает, что Иветте, чью чистоту и честность он так ценит, не избежать закона своей среды и что молодая девушка станет всего-навсего дорогой девкой, и больше никем. А что же Иветта? Когда после непродолжительной иллюзии она застает свою мать в объятиях любовника, ей открывается во всей доподлинной натуре бесславное положение содержанки. От отчаяния она предпринимает попытку покончить с собою, отравившись хлороформом. Но в самом ли деле она хочет умереть? Не питает ли она втайне надежду выжить, испытав необходимый шок? Инстинкт самосохранения оказывается сильнее, чем отчаяние и стыд. Придя в себя, Иветта капитулирует и соглашается войти в этот мир «позолоченной проституции», который хоть и разрушает человеческое достоинство, зато обеспечивает существование. Эту историю, в которой горечь смешивается со сладостью, автор расцвечивает колоритными воспоминаниями о своих прогулках на лодке по Сене и наблюдениями за нравами полу и просто света. Кстати, одновременно с правкой «Иветты» он трудится над большим романом «Милый друг», в котором развертывает темы, эскизно набросанные в новелле. 24 октября 1884 года он выскакивает из своего кабинета в «Ла-Гийетт», направляется к Франсуа Тассару, который в этот момент кормил петуха, и радостно восклицает: «Я закончил „Милого друга“! Надеюсь, он будет в удовлетворение тем, кто требует от меня какой-нибудь длинной вещи… Что касается журналистов, то они на него накинутся, это так на них похоже! Я их жду!»

Этот намек на возможную реакцию со стороны журналистов был тем более оправданным, что действие романа развертывается в среде пишущей братии, которую Мопассан знал как облупленную. Герой романа Жорж Дюруа – молодой и жизнерадостный искатель приключений без гроша в кармане. Усатый и франтоватый, истый нормандец, истый безбожник, успешный охотник за придаными и наследствами и презирающий любовь, он представляется карикатурою на автора. Последний охотно называет его «милым другом» и даже будет высмеивать это прозвище в многочисленных посвятительных надписях на своей книге. Но в противоположность автору это – пройдоха без малейших угрызений совести, который заставляет свою любовницу писать за него статьи. Впоследствии Дюруа будет цинично пользоваться благосклонностью женщин, переходя от одной к другой с холодной решимостью обеспечить себе карьеру. Это ему удается в течение как минимум трех лет, в течение которых он накапливает состояния и почести, не забывая о прибылях. По ходу действия романа Мопассан бичует с безжалостным пылом колониальные аферы эпохи, маневры финансовых воротил-акул, мелочные склоки и страстишки пишущей братии, капитальную роль женщин в обществе, которое хотело бы видеть в них лишь объект опеки. Это одновременно точная картина парижской жизни и психологический этюд торжествующего карьеризма. Деньги и секс – вот главное. Плотская любовь на службе коррупции, шантажа и властвования. В этом мире едят, пьют, совокупляются, прогуливаются в экипажах, бегут подышать пряностями Фоли-Бержер, сражаются на шпагах, отправляются проветриться за город, и вся эта повседневная мышиная возня преследует только одну цель: достичь успеха, сокрушая других.

Вокруг Дюруа суетятся несколько женщин, возбужденных сексуальной мощью этого быка-производителя. Это – высокоинтеллектуальная и увлеченная политикой мадам Форестье, которая выступает в качестве литературного «негра» при его дебютах; брюнетка мадам де Марель, которая, содержа его, терпит измены, но прощает все – ведь ей так сладко это сомнительное удовольствие якшаться с ним; плаксивая мадам Вальтер, «старая озлобленная любовница», готовая на все, чтобы удержать своего молодого любовника; девушка из Фоли-Бержер по имени Рашель и даже крошка Лорин, неприрученное и чистое дитя, впадающее в экстаз при виде роскошного самца, которого ее мамаша принимает у себя в гостиной. «Милый друг» властвует над своими жертвами при помощи науки соблазнения, которая действует почти как магия. Что более всего прельщает в нем дам, так это его усы, прикосновение которых, разом шелковое и щекочущее, доставляет столько наслаждения. «Закрученные усы, словно пенящиеся на губе» – так характеризует их Мопассан, вне всякого сомнения, думая о своих собственных усах, которые так ценились его многочисленными партнершами. Бурный мир, встающий со страниц «Милого друга», отдает весьма специфическим смешением запахов: гнилости и альковного парфюма. О чем бы ни писал он – о женщинах, журналистах, о банкирской или политической жизни, – он сознает, что не преувеличивает. Но, как он сам посетовал Франсуа Тассару, опасается реакции публики и критики. И притом еще в большей степени, чем после выхода в свет романа «Жизнь».

Ожидая «испытания правдой», он наконец-то решился переехать в свою новую квартиру на первом этаже дома № 10 по улице Моншанен (ныне улица носит имя Жака Бенгена). Убранство нового жилища стоило ему многих забот и средств. Ему хотелось обрамить себя пооригинальнее и попышнее. В буфете – неизменные фаянсы из Руана, на полу – медвежья шкура, чтобы сидеть на ней; повсюду – золоченые будды и святые из полихромного дерева. Пианино, накрытое церковной ризой. Кровать в стиле Генриха II, буфет ренессанс. На туалетном столике выстроились в ряд коробочки с рисовой пудрой и флаконы духов, предназначенных юным посетительницам. В теплице пышно разрослись роскошные растения; унизанные жемчугами бамбуковые занавески, отделявшие комнату от комнаты, бренчали всякий раз, когда кто-то проходил сквозь них. Жорж де Порто-Риш находил сие жилище «загроможденным безделушками дурного вкуса, слишком натопленным, слишком тесным, слишком напарфюмированным».

Что до Эдмона де Гонкура, то, когда он нанес визит своему утопавшему в роскоши собрату по перу, то пришел в ужас – всю эту невероятную и странную обстановку он счел достойным разве что проститутского жилища («Cré matin, le bon mobilier de putain»). «А говорю я об обстановке, окружающей Ги де Мопассана. Нет, право, никогда еще не видел такого! Представьте-ка у мужчины небесно-голубую с коричневыми полосами обшивку стен, каминное зеркало, наполовину затянутое плюшевой занавеской, сине-бирюзовый фарфоровый гарнитур из Севра – это тот обрамленный медью Севр, который обыкновенно встречается в магазинах, где предметы обстановки приобретаются по случаю, и эти верхние части дверей, состоящие из головок ангелов из размалеванного дерева, взятых из старинной этретатской церкви, крылатые головки, улетающие на волнах алжирских тканей! Право, так ли справедливо со стороны бога дать талант человеку со столь отвратительным вкусом!» (Дневник, запись от 1884 г.)

Создавая впечатление, что, окружив себя этим громоздким и напарфюмированным обрамлением, дышащим проститутской чувственностью (sensualité de cocotte), Мопассан конкретизировал этим свой успех. Впрочем, он особенно не засиживался в этом антураже, сбегая то в Этрета, то в Канны, чтобы навестить свою еще хворую и хнычущую мать. В начале 1885 года он даже предпринимает более дальнее путешествие, отправившись в Рим в компании с живописцем Жерве и журналистом Жоржем Леграном. Романист и драматург Анри Амик предполагал воссоединиться с компанией в Неаполе.

Ги считал заграничную поездку идеальным лекарством после напряженного труда. В Италии он был готов решительно любоваться всем. Но Венеция внушила ему отвращение, а Рима он терпеть не мог. «Я нахожу Рим ужасным, – писал он матери 15 апреля 1885 года. – „Страшный суд“ Микеланджело имеет вид ярмарочного занавеса, написанного каким-нибудь невеждой-угольщиком для балагана, где состязаются борцы. Это – мнение Жерве и воспитанников Римской школы, с которыми я вчера обедал. Они не понимают ореола восхищения, который окутывает эту мазню. Лоджии Рафаэля красивы, но мало волнуют. Собор Св. Петра – решительно величайший памятник дурного вкуса, который когда-либо был построен. В музеях – ничего (достойного), кроме восхитительного Веласкеса».

Из Рима Ги направляется в Неаполь, где мигом влюбляется в эти извилистые улочки, нечесаных христарадников,[62] проституток с глазами, точно раскаленное уголье, барочные храмы, где пахнет ладаном и нечистотой, пиццерии, откуда исходят аромат печеного теста и острый запах чеснока. Он посещает Геркуланум, поднимается на Везувий на фуникулере, плавает на катере на Капри и на Искью. 15 мая 1885 года он пишет из Рагузы Эрмине Леконт де Нуи: «Встаю в четыре или пять часов утра, качу в коляске или выступаю в пеший поход. Я вижу памятники, горы, города, руины, удивительные греческие храмы среди диковинных пейзажей, а затем вулканы – маленькие вулканы, выплевывающие грязь, и большие вулканы, извергающие пламя. Через час отправляюсь в путь, чтобы предпринять восхождение на Этну…Желудок мой ни к черту, а глаза – тем более. Что до сердца, то оно работает как часы, и я лажу по горам, не чувствуя его ни на секунду».

Среди всех этих шатаний и открытий он находит время читать – точнее говоря, заставляет себя читать,[63] поскольку глаза у него, по его собственному признанию, ни к черту, – «Жерминаль» Золя и поздравил автора с его последним романом: «Вы привели в движение огромную массу трогательного и бестиального человеческого материала, явили на свет Божий столько внушающей жалость нищеты и глупости, всколыхнули такую страшную и прискорбную толпу, вписав все это в такой изумительный декор, что, конечно, ни одна книга не была еще так насыщена жизнью и движением, такой массой народу» (Палермо, пятница вечером, май или июнь 1885 г.). Сам же он рвался в Париж, чтобы присутствовать при «запуске» в обращение «Милого друга». Он проезжает через Рим, где вместе с Полем Бурже гостит у графа Примоли. По просьбе Мопассана граф отвел двух собратьев по перу в солдатский бордель. Поль Бурже остался сидеть в гостиной, но Ги, которому – доброму вору все впору! – годилась любая женская плоть, поднялся на второй этаж в сопровождении девицы с основательно обветшалыми формами. Утоливши потребности грубой своей натуры, он, весь исполненный гордости, спустился вниз по лестнице и уселся напротив Поля Бурже, который встретил его чопорной миной и с иронией заявил: «Теперь, мон шер, я понимаю вашу психологию!» Несколько дней спустя, посетив Палермо, он попросил показать ему квартиру, в которой Рихард Вагнер поверил нотной бумаге последние такты «Парсифаля». Там он всласть надышался запасом розовой эссенции и удивлялся рафинированности немецкого композитора, который наполнил таким благоуханием свое жилище, что казалось, будто он вот-вот сюда вернется.[64]

Но что более всего поразило его воображение, так это великолепная бронзовая фигурка овна из сиракузских раскопок, выставленная в городском музее. Он был так очарован первобытным животным началом, воплощенным в этом звере, что почувствовал свое с ним братство: «Во мне трепещет нечто от всех животных, от всех их инстинктов, от всех смутных желаний низших тварей».

Жуировать и сочинять – вот смысл жизни! Все остальное – побоку!

Тем не менее, услышав о подземелье, полном мумий, которое туристы посещают, дрожа от ужаса, он решает туда направиться. Старик монах в глубоком капюшоне, надвинутом по самые глаза, повел его по зловещим галереям катакомб. Зрелище ужасало и забавляло одновременно. Ги проходил мимо сотен мумифицированных трупов, чья одежда рассыпалась в прах. Казалось, обтянутые кожей черепа с глубокими глазницами и выступающими зубами потешаются над толпами любопытствующих. На скелетах женщин еще сохранялись кружевные чепчики, струящиеся платья с кокетливыми ленточками, чулки, облегающие кости ног. При виде всего этого Мопассан с еще большей остротою почувствовал, как это важно – брать от жизни все, не упускать наслаждений, посылаемых моментом! Жизнь так коротка – так хватай ее за хвост, уступай любым аппетитам своей бренной плоти! «Все там будем»… Но прежде – выпьем до дна кубок наслаждений! Он выскочил из катакомб, опьяненный бодростью и нетерпением. Позже, созерцая в Сиракузах античную статую Венеры, он впал в экстаз при виде жеста мраморной богини, деликатно прикрывшей рукою свое самое интимное – «она прячет и показывает, скрывает и обнажает, привлекает и утаивает», и, как кажется Мопассану, это в полной мере определяет манеру поведения женщины на земле.

Сказать по правде, все, что он увидел в Италии, укрепило в нем ироничное и сумрачное представление о человеческом состоянии. Он не так уж много прочел в своей жизни, да и вообще не считал необходимым целенаправленно заниматься самообразованием – ему хотелось, чтобы его пером водил инстинкт, а не размышления, а что касается философии, то с него достаточно мрачных теорий Шопенгауэра. Мопассан недвусмысленно заявлял, что видит в этом знаменитом немце своего учителя мышления и что сам Вольтер рядом с этим гением – не более чем карлик, способный только на мальчишечьи сарказмы. «Шопенгауэр, – говорил Ги, – заклеймил человечество печатью своего презрения и разочарования». Кроме того, он испытывал также глубокое восхищение Гербертом Спенсером, проповедовавшим убеждение, что любое знание имеет свои пределы и что наука – не более чем обман и надувательство. Это двойное интеллектуальное воздействие ощущается в большей части творений Мопассана. Но вот еще один момент, покоривший его в мышлении Шопенгауэра, а именно – мнение философа с берегов Рейна о женщине как о существе низменном, вздорным, коварном, скрытном, пользующемся своею слабостью и своими прелестями для порабощения мужчин. Для Мопассана, как и для Шопенгауэра, женщина – неизбежный враг, которого ни объехать, ни обойти. А раз так, то надо использовать ее и властвовать над нею. И ни в коем случае не поддаваться на ее ласки, что непременно приведет к преданности ей, а то и рабству. Всякому мужчине в своих отношениях с любовницей или законною супругою надлежит выбрать между хамским отношением, каковое спасет его, или пониманием, которое его погубит. Таково мнение «Милого друга» во всей красе.

По мере приближения даты выхода книги в свет Ги чувствовал все возрастающее беспокойство по поводу того, какой прием ожидает его малосимпатичного героя. Когда роман поступил в продажу, его автор еще находился в Риме; там он и узнал о первых откликах. Все журналисты как один ополчились на выхваченную из их собственной среды картину, написанную при помощи едкого купороса… Сознавая, что самым жестоким образом увеличил число своих недругов, Ги тут же пишет в свое оправдание письмо главному редактору «Жиль Бласа», где первоначально, в журнальном варианте, был опубликован «Милый друг»: «Создается впечатление, что мне хотелось, посредством выдуманной мною газеты „Французская жизнь“, подвергнуть критике, а то и устроить процесс надо всею парижской прессой. Если бы я подверг атаке настоящую большую газету, то те, кто сейчас дуются, имели бы все основания ополчиться на меня. Я же, напротив, предусмотрительно вцепился в один из тех листков сомнительного свойства, некий печатный рупор банды политических спекулянтов и любителей биржевых афер, ибо такие листки, к сожалению, существуют… Желая обрисовать мерзавца, я развивал его образ в среде, достойной его, чтобы придать этому персонажу большую рельефность… Но как можно было предположить хоть на секунду, что я помышлял об обобщении всех парижских газет в лице одной?» И, чтобы наилучшим образом разоружить своих хулителей, добавляет: «Став журналистом силою вещей, Милый друг пользуется прессой так же, как вор пользуется лестницей… Создается впечатление, что мне хотелось устроить судебный процесс надо всей парижской прессой… Это до того смешно, что я и впрямь не возьму в толк, какая муха укусила моих собратьев».

Несмотря на эти полные наивности протесты, опубликованные в журнале «Жиль Блас» 7 июня 1885 года, читатели принялись искать ключи к роману. Иные сходства казались лежавшими на поверхности. Так, директор газеты «Французская жизнь», в которой трудился Милый друг, представлялся вылитой копией директора «Голуа» Артура Мейера. И журналисты, которые окружают его, скопированы с реальной действительности. Сотрудников «Жиль Бласа», «Шаривари» и «Грело» Мопассан сто раз встречал в конторах редакций и в кафе. Конечно, были среди них и настоящие писатели, но все-таки больше пройдох, готовых уцепиться за любую сплетню – на что только не пойдешь ради хлеба с маслом! Ярмарка хапуг, где доминируют профессиональная ревность и культ денег. Но горе тому, кто хотел бы вывести на чистую воду этих рьяных служителей текущего момента! Пора, думал Мопассан, вернуться в Париж и понаблюдать за тем, как расходится книга.

К счастью, отзывы критиков в общем и целом оказались хорошими. Хвалили жестокую правду повествования, рельефно вылепленные характеры героев, законченный тип отпетого канальства на службе холодного карьеризма. Правда, иные аристархи продолжали утверждать, что автор понапрасну окарикатурил мир прессы. Но эти толки более не волновали Мопассана. Он метил не в бровь, а в глаз – и угодил в самое яблочко! Одно только омрачило ему торжество: скончался Виктор Гюго, и эта смерть погрузила страну в ступор. Похороны национального масштаба, отдание последних почестей великому почившему отвлекли публику от других литературных событий. В гостиных и на улицах только и говорили, что об усопшем, который хотел, чтобы его отвезли на кладбище на бедном катафалке. «Насчет „Милого друга“ ничего нового, – писал Ги матери 7 июля 1885 года. – …Я из кожи лезу вон, чтобы активизировать продажу, но без особого успеха. Смерть Виктора Гюго нанесла ей страшный удар. Мы на 27-м издании, 13 тысяч экземпляров продано. Как я и говорил тебе, мы дойдем до 20 или 22 тысяч. Это весьма почетно, но и только».

Все же продажа книг мало-помалу набрала обороты, и на лицо Мопассана вновь вернулась улыбка. Удовлетворение его могло бы быть полным, если бы не острые приступы боли в правом глазу и в голове. Ко всему прочему, он все чаще бывал подвержен странному раздвоению – он как бы «выходил из себя», но не в переносном, а скорее в буквальном смысле слова. «Случалось видеть, как он внезапно останавливался на середине фразы, устремив глаза в пустоту, наморщив лоб, как если бы слушал какой-то таинственный шум, – писал Франсуа Тассар. – Это состояние длилось лишь по нескольку мгновений, но, вновь беря слово, он говорил более слабым голосом и тщательно растягивал слова». Случаясь и такое, что, разглядывая себя в зеркало, Мопассан внезапно терял понятие о том, кто он такой есть, и в изумлении задавал себе вопрос, кто этот чужак, который с таким недоброжелательством устремил на него взгляд в упор. Обеспокоенный обострением своих несчастий, он захотел пройди курс лечения в Шарль-Гийоне. Но… до отдыха ли было ему? Едва заняв номер в гостинице, он задумывает новый роман – «Монт-Ориоль», действие которого происходит как раз на курорте.

Наблюдая за жизнью курортников, делая заметки, прогуливаясь по окрестностям, Мопассан в то же время серьезно размышляет о своем искусстве и своей карьере. Своему корреспонденту Морису Вокеру, интересовавшемуся концепцией романа, автор отвечает с ученой уверенностью: «Мне кажется, для того, чтобы творить, не надо слишком много рассуждать. А нужно много наблюдать и размышлять об увиденном. Видеть: этим все сказано. И видеть правильно. Под выражением „видеть правильно“ я понимаю: видеть собственными глазами, а не глазами учителей. Оригинальность художника является сначала в малом, а не в большом. Шедевры строятся на незначительных мелочах, на обыкновенных (vulgaires) предметах. Нужно отыскивать в вещах такое значение, которое доселе не было открыто, и попытаться выразить его по-своему. Тот, кто удивит меня, говоря о булыжнике, стволе дерева, крысе, старом стуле, находится, конечно, на пути к искусству и будет способен, позднее, к работе над большими сюжетами…И затем, я думаю, надо избегать туманных вдохновений. Искусство суть математика, великие эффекты достигаются простыми и хорошо скомбинированными средствами…Я думаю, что талант есть не что иное, как длительное размышление, так как дарован он людям, которые обладают умом… Но прежде всего, прежде всего – не подражайте, не вспоминайте ничего из ранее прочитанного; забудьте все, и (я сейчас выскажу вам чудовищную мысль, которую нахожу абсолютно верной) – чтобы стать вполне личностным, не восхищайтесь никем!»[65]

…Отправив это письмо, Ги подумал с тоскою о своих собственных литературных дебютах. Настал ли его черед самоутвердиться в глазах молодых? Какой путь пройден с тех пор, когда, не имея уверенности в своем будущем, он жадно внимал советам дорогого великого Флобера!

Глава 12

Воздух салонов и воздух просторов

Вознесенный успехом, Мопассан расширяет круг своих светских знакомств. Среди всех женщин высшего общества, которые выражали ему свое восхищение, наиболее близкой к себе он почитал Эрмину Леконт де Нуи. Супруга французского архитектора, делавшего блистательную карьеру в Румынии, Эрмина отказывалась жить со своим супругом в Бухаресте и пребывала в любовном томлении, усугубленном разлукой. В этом браке у нее был маленький сын Пьер (впоследствии ставший видным биологом), которого она окружила заботой, но который один не мог скрасить ей одиночество. Она была соседкой Мопассана по Этрета – здесь у нее была вилла, называемая «Ля Бикок». Эрмине льстила почтительная привязанность, которую он ей выказывал. По его словам, ей был присущ гений дружбы. Нигде не чувствовал он к себе такого доверия, как подле нее. Но, помимо гениальной способности к дружбе, эта очаровательная легкомысленная блондинка обладала характером, дерзостью и отличалась вкусом к словесности. Она читала своему Ги вслух, когда тот особенно страдал глазами. Растянувшись на диване, в полумраке, он с наслаждением слушал из уст Эрмины строки переписки Дидро с мадам Войян, мадам Лепинасс и мадам д’Эпинэ. «Как-то раз, – вспоминала Эрмина, – Мопассан позабавился тем, что сочинил, взяв за модель песенку мадам дю Деффан, девять неплохих куплетцев, наполненных изысканным комизмом». Правда, время от времени она бывала шокирована скабрезными шутками Ги и все-таки относилась без презрения к посягательствам своего друга на ее стыдливость. Поначалу привязанность, которую она выказывала этому знаменитому писателю с рыцарственными манерами, носила чисто платонический характер. Она была слишком влюблена в своего находившегося в почтительном отдалении мужа, чтобы открыть себя еще какому-то соблазну. Но мало-помалу отношения между нею и Ги становились все теснее. Она принимала его все с большим кокетством и со все возрастающей признательностью. Он занял в ее существовании такое место, что много позже она поведает об их отношениях в анонимно опубликованном романе «Любовная дружба» и в книге воспоминаний «Глядя, как проходит жизнь».[66] Поначалу она, находясь с глазу на глаз с Мопассаном, колебалась между соблазном уступить ему и удовольствием посопротивляться. Неисправимый юбочник и волокита принял правила игры, упоенный тщеславным чувством, что наконец-то отмечен женщиной, стяжавшей репутацию недоступной. «Протяните мне Ваши руки. Я облобызаю Вам также и ножки», – писал он ей. Осмеливался ли он зайти дальше? Ничто не позволяет утверждать это. Представляется даже, что эта идиллия, столь важная в жизни Эрмины, была для него некоей передышкой между двумя более банальными и более существенными приключениями.

Чем еще занимается он в Этрета, помимо флирта с соседкой? Охотой. Он прямо-таки балдеет от этих охотничьих походов на заре, в холоде и тумане, с согбенной спиной, руками в карманах и ружьецом под мышкой. «Мы… шагали совершенно бесшумно – наша обувь была обмотана шерстяными тряпками, чтобы не скользить на речном льду. Взглядывая на собак, я всякий раз видел белый пар их дыхания» – это строки из новеллы «Любовь». В этой же новелле он с тонкостью анализирует свою охотничью страсть, сопоставимую разве что со сладострастьем плотским: «Я унаследовал все инстинкты и страсти первобытного человека, охлажденные здравым смыслом и чувствами человека цивилизованного. До безумия люблю охоту, и, когда вижу окровавленную дичь, когда вижу кровь на ее перьях и кровь на своих руках, сердце у меня начинает так бешено колотиться, что темнеет в глазах». О да, ему была присуща исконная жестокость, берущая свое начало в глубинах годов; жестокость как по отношению к покоряемой им женщине, так и к убиваемой им дичи. Эта доходящая до степени садизма жестокость является в очень многих его новеллах – будь то сюжет о трагической смерти девочки («Маленькая Рок»), или о гибели осла от рук двух идиотов («Осел»), или о мученической смерти женщины, заживо сожженной ревнивым мужем («Вечер»). Эти описания проникнуты неким варварским лиризмом, торжествующей пунктуальностью, от которой берет оторопь. Речь идет не просто о позиции рассказчика, который прибегает к подобным эффектам, чтобы встряхнуть апатичную публику. В жизни, как и в словесности, он способен быть то жалостливым, то яростным, то деликатным, то грубым. Он подтверждает это в своих письмах с очевидною искренностью. «Мне больше всего нравится стрелять в пролетающую птицу, – признается он в письме к г-же Стро (Straus),[67] – хотя, видя, как она умирает, я сожалею, что убил ее. Иду дальше, преследуемый угрызениями совести, а перед глазами стоит бьющаяся в агонии птица. И вновь стреляю. Так я всегда веду себя вдали от людей и событий. Мне кажется, что здесь я чувствую жизнь сильнее и грубее, чем в городах, где общение с себе подобными уводит, отдаляет человека от жестокой близости природы…Надо чувствовать себя с такой силой, чтобы каждое ощущение потрясало тебя до основания, как потрясает землю вулканический толчок». Кстати сказать, Мопассан одинаково счастлив в этом слиянии с природой как за городом, так и на морских просторах. Он питает самый настоящий культ возделанной земли, деревьев, диких тварей, движущейся воды. «Мои глаза, открытые, словно голодный рот, пожирают землю и небо, – пишет он в „Жизни пейзажиста“. – Да, я искренне и глубоко чувствую, что поглощаю своим взглядом мир и перевариваю цвета, как переваривают мясо и фрукты».

Все же после стольких недель одиночества и шатаний, требовавших значительных физических усилий, Мопассан не прочь возвратиться в Париж. Там он все с тем же сладостным отвращением (écoeurement délectable) бросается с головой в роскошные салоны, театральные вечера и литературные обеды. Вскоре он открывает для себя царствующее над Парижем еврейское интеллектуальное общество и находит его привлекательным. 25 ноября 1885 года Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник: «Еврейские женщины высшего общества сейчас большие любительницы чтения, и они одни читают – и осмеливаются в том признаться – молодых талантливых авторов, которых позорит Академия». И впрямь, несколько богатых семей племени Израилева, нажившихся в период Второй империи, принимали в своих пышных жилищах артистов, писателей, журналистов, знаменитых адвокатов и антикваров – словом, всю публику такого рода, что была в городе. Проявив внимание к этому феномену, Ги вдохновился им, чтобы живописать в романе, над которым он в то время работал, коварные махинации финансиста-еврея по имени Вильям Андерматт. «Еврейская раса, – пишет Ги, – пришла к часу мщения. Раса угнетенная, как французский народ до Революции, теперь готова подвергнуть угнетению других силою золота» («Монт-Ориоль»). Как и большинство современников, он испытывает бессознательное отвращение к этим делягам-воротилам, которые после того, как были длительное время отстранены от власти, утвердили свой успех в финансовой, политической и культурной областях. Вместе с тем в противоположность глобальному антисемитизму Дрюмонта, возгласившего с полос «Еврейской Франции»: «Все исходит от еврея и все возвращается к еврею», антисемитизм Ги куда более тонкий, робкий, избирательный. Его презрение направлено по преимуществу на тех, кто ворочают огромными капиталами и проводят спекулятивные операции то в одной, то в другой стране, – всех этих Ротшильдов, Перейров, Фульдов… Но при том что он осуждает их за страсть к златому тельцу и жажду гегемонии, он ослеплен их женщинами. Коренной нормандец, он втихую смакует тайну еврейских красавиц, которые кажутся ему явившимися с иной планеты, из иной цивилизации. Находясь рядом с ними, он чувствовал, будто отправился в дальние края, хотя никуда не уезжал из Франции. Не кровь ли ведьм течет в их жилах? Так что они вполне заслуженно ходят королевами сей Третьей республики с самого ее младенчества и устраивают сговоры с целью назначения министра или избрания академика.

Самой пленительной из этих дочерей Сиона показалась ему Мария Канн, происхождения малороссийского.[68] Она была сестрой мадам Каэн д’Анвер и жила в элегантном особняке маршала Вийяра по адресу: рю де Гренель, 118. Там, в этих роскошных гостиных, встречались такие важные особы, как Поль Бурже, профессор Видаль, Эдмон де Гонкур, живописец Боннар, аббат Мюнье и Эдмон Ростан. Очаровательная брюнетка с ослепительно белой кожей, Мария Канн была преисполнена мечтательной апатии, перед которой Ги решительно не мог устоять. Да только ли он! Возвратившись с одного из обедов у Марии Канн, Эдмон де Гонкур записал 7 декабря 1885 года в свой дневник: «Троица слуг, выстроившаяся на лестнице, высота сих двойных дверей, огромные размеры комнат, анфилада гостиных, обитых шелком, говорят вам о том, что вы – в жилище израэлитского банкира… На диване небрежно расселась мадам Канн с кругами под огромными глазами, полными сумеречного томленья; кожа оттенка чайной розы, черная родинка на скуле, насмешливо загнутые кверху уголки губ, обширное декольте, обнажающее белизну лимфатической груди, ленивые ломаные жесты, которые порою словно охватывает лихорадка. Эта женщина обладает совершенно неповторимым шармом – умирающим и ироничным одновременно (charme à la fois mourant et ironique tout à fait singulier), к которому примешивается свойственная русским прельстительность, интеллектуальная порочность в глазах и простодушное щебетанье… А впрочем, если бы я был по-прежнему молод и по-прежнему искал любовных похождений, я желал бы от нее одного лишь кокетства: мне казалось, что, если бы она мне отдалась, я испил бы с ее губ, с ее уст толику смерти. Порою она так стискивает себя руками, что у меня возникает мысль о теле, лежащем спеленутым в гробу». В этот вечер разговор и впрямь носил погребальный характер. Зашла речь об утопленниках, выставленных в морге. И тут же Мопассан пустился в полные реализма рассказы о мертвецах, которых он выловил в Сене. Чтобы заставить содрогнуться дам, он рассказывал об этом во всех ужасающих подробностях. Эдмон де Гонкур, который с недоброжелательством наблюдал за ним, догадался, какую он ведет игру, и записал: «Он (Мопассан) растекается мыслью по кáше (bouillie), папье-маше, смакует омерзение, вызываемое этими мертвецами, с преднамерением – и это очень чувствуется – воздействовать на мозг присутствующих здесь молодых женщин и навязать им свою персону рассказчика, наводящего страх и загоняющего в угол кошмаром». Сидя на стуле, «улыбчивая и напуганная, и восхитительно умирающая» (adorablement crevarde) Мария Канн не сводила глаз с этого гостя с могучими плечами, который самым откровенным образом говорит о самых деликатных вещах и о котором ходит слух, что в деле удовлетворения женщин ему равных нет. У нее был легкий флирт с изящным Полем Бурже; так, может, стоит отдать предпочтение бодрому бычку из Этрета? Поставив этот вопрос, она все же предоставила времени решить его. Что касается Ги, то он, с одной стороны, очарован меланхоличной и болезненной Марией Канн, с другой – проявляет интерес (в большей степени интеллектуальный) к другой женщине из высшего еврейского общества, Женевьеве Стро (Straus).

Дочь композитора Фроменталя Алеви, автора оперы «Еврейка», она была замужем за Жоржем Бизе; овдовев в 1875 году, она вышла замуж вторым браком за адвоката Эмиля Стро. Вряд ли можно было назвать ее красавицей с точки зрения классических канонов, но ее прямой взгляд, искрометный ум и широта культуры заставляли забыть о неправильности ее черт. По мнению Эдмона де Гонкура, у нее «темперамент мужчины» и она не потерпит, чтобы кто-то пытался «смирить» ее. У этой лесной нимфы Мопассан встречался с многочисленными молодыми людьми, посвятившими себя перу, – среди них были Даниэль Алеви, Фернан Грег, Робер де Флерс, Луи де ля Саль и робкий лицеист по имени Марсель Пруст. Этот последний еще вспомнит Женевьеву Стро и ее благоверного, живописуя графа и графиню да Германт в романе «В поисках утраченного времени».

Поначалу Мопассану хотелось только не ударить в грязь лицом в этом, таком парижском, салоне, хозяйка которого имела такое поразительное влияние на критиков. Чтобы увереннее покорить ее, он просит ее о великой милости – свидании тет-а-тет. «Я буду крайне неосторожен и крайне эгоистичен, – пишет он госпоже Стро. – Не будет ли возможным хоть иногда видеться с Вами у Вас дома – только не в те часы, когда у вас светское светопреставление! Если Вы находите меня назойливым, так и скажите. Я не обижусь. По большому счету, эта просьба более чем скромная – единственное, в чем ее недостаток, так это в том, что она заявлена не в стихах. Так прямо скажем, разве не естественно, чтобы я просил тех женщин, чьему соблазну поддался, о возможности видеться с ними почаще и наедине, чтобы лучше наслаждаться ими, чтобы лучше вкушать их шарм и грацию? Я люблю приходить, когда чувствую, что меня ждут, когда глядят на меня одного, когда слушают меня одного и когда я в одиночку любуюсь Вами, прекрасной и очаровательной, и обещаю Вам, что надолго не засижусь… Вы, конечно, подумаете, что еще не вполне хорошо меня знаете и что я вскорости буду умолять о привилегиях интимной близости! Что мне за прибыль в том, если я буду дольше ждать? Да и с чего бы? Мне теперь ведомы Ваши чары, я знаю, как я люблю, как мне нравится и как мне и далее ежедневно будет нравиться природа Вашей мысли». И в завершение сей неисправимый женоненавистник снисходит до более уважительного заявления в отношении слабого пола: «Я считаю, что женщина суть владычица, имеющая право делать исключительно то, что она захочет, выполнять все свои прихоти, предлагать к исполнению все свои фантазии и не терпеть ничего, что было бы для нее причиною беспокойства или скуки».

* * *

Позже он даже пригласит Женевьеву Стро на дружеский ужин к себе на рю Моншанен. «Знаю, что отнюдь не принято, чтобы женщина приходила на обед к парню, – писал он, – но я что-то не вполне понимаю, с чего это должно шокировать, если женщина встретит там других знакомых женщин? Ну, а если я вручу вам список всех персон, которые приходят ко мне обедать и ужинать – хоть в Каннах, хоть в Этрета, хоть здесь (в Париже. – Прим. пер.), Вы найдете его достаточно длинным и полным достойных имен. (Выделено в тексте. – Прим. пер.) Право, мадам, Вы меня очень осчастливите, приняв мое приглашение, я обещаю Вам не посылать в „Жиль Блас“ репортажа об этом обеде» (письмо 1887 г.). Эта ссылка на множество «достойных имен» и ироничное обещание не впутывать в это дело журналистов из «Жиль Бласа» говорят о рассчитанном снобизме Мопассана: он методично завоевывает столицу при посредстве нескольких светских женщин. Эрмина Леконт де Нуи, Эммануэла Потоцкая, Мария Канн, Женевьева Стро – какой очаровательный квартет за его спиной! Все они были в большей или меньшей степени влюблены в него, служили его реноме, но не останавливались перед тем, чтобы иной раз сыграть с ним дурную шутку. «Праздные дамы и мужчины, – писал Леон Доде, – с удовольствием открыли для себя эту новую голову нормандского турка – такого страстного, что вскипает кровь, помешанного на катании на лодках и демонстрации мускулов; все забавлялись тем, что рады были посадить его в самую дырявую калошу».[69]

Так, однажды мадам Каэн д’Анвер, пригласив Ги на обед, передала ему через друзей, чтобы он явился одетым в красное. И что же? Переступив порог гостиной, он увидел, что все прочие сотрапезники одеты в черное… Все вокруг принялись прыскать со смеху. Надо ли говорить, как для него испорчен был вечер!

Между тем Женевьева Стро становилась все более чувствительною к ухаживаниям, которыми щедро одаривал ее этот неотесанный мужлан и гениальный писатель в одном лице. Эдмон де Гонкур даже был убежден в том, что молодая женщина готова была бы все бросить ради Мопассана, если бы он высказал свое желание с большей настойчивостью. И дает в своем дневнике несколько возвышенный портрет этой загадочной и энергичной молодой особы: «Одетая в мягкий и пышный халат из светлого шелка, отделанный сверху донизу большими петельками с помпончиками, она лениво забилась в глубокое кресло; ее ласковые глаза черного бархата были подвижны, словно в лихорадке, а вялые позы исполнены кокетства. На коленях у нее была черная собачонка Виветта, у которой на лапках были коготки, как у пташки». В этот день она вела преисполненный меланхолии разговор о любви – по ее словам, после обладания друг другом редко случается, чтобы двое влюбленных любили друг друга равною любовью. Месье слушали ее с возбужденным интересом. И Мопассан, надо полагать, не с меньшим, чем все другие. Эдмон де Гонкур ненавидел его и за успех у женщин, и за многотиражный писательский успех. «Ну почему это в глазах некоторых людей Эдмон де Гонкур – всего лишь джентльмен, дилетант, аристократ, для которого литература – только игрушка, а какой-нибудь Ги де Мопассан – истинный homme de lettres? – с яростью писал он. – Почему так, скажите мне по совести?» (Запись от 27 марта 1887 г.) Скажем прямо, озлобление Гонкура было столь велико, что он всю жизнь станет бичевать вульгарность, безумную гордыню и раздутый талант своего соперника. Он будет утверждать, что «Мопассан – это Поль де Кок сегодня» (le Paul de Kock de temps présents), что его проза – не более чем расхожая копия, принадлежащая всему свету, что он постыдно пресмыкается перед шикарным светом, что, принимая посетительниц, он выставляет напоказ свое мужское достоинство, на коем тщательно выписал язвочки, чтобы сильнее напугать, – и наконец, что слава Мопассана оркестрована его еврейскими подружками. «Успех Мопассана у шлюх (femmes putes) из высшего общества подтверждает их канальский вкус, – писал он, чтобы окончательно раздавить того, кого считал завзятым карьеристом. – Никогда не видел у светского человека такого румянца, таких простецких манер, такого плебейского сложения (une architecture de l’être plus peuple) – и при этом он рядится в одежды, словно явившиеся из „Прекрасной садовницы“, а шляпы непременно надвигает на самые уши. Светские женщины решительно любят красавцев, обладающих грубой красотою» (запись от 3 июля 1893 г.). И еще: «Еврейское общество оказалось пагубным для Мопассана и Бурже. Оно сделало из этих двух умных существ негодяев от пера (выделено в тексте. – Прим. пер.), наделив их всею ничтожностью, присущей этой расе».

Однако Мопассан ничуть не чувствует себя скомпрометированным тем, что вращается в свете. Более того, он даже видит в этом одну из причин того, что его карьера идет по нарастающей. По мнению Жака-Эмиля Бланша, автора «Жизни» заваливали пудами приглашений. «Когда кто-то из друзей приглашал его отобедать, Ги де Мопассан доставал важно, как доктор, маленький блокнот с золочеными уголками и записывал приглашение на достаточно отдаленное число», – писал он.

С какой же легкостью отдалился Ги от своего семейного окружения! С его точки зрения, отцу и брату, прозябающим в серости и в посредственности, следовало бы завидовать его успеху. Он любит их, но не чувствует нужды ни ставить их в известность о своей жизни, ни сколько-нибудь регулярно самому узнавать новости о них. Время от времени мать сообщала ему о праздной и бесцветной жизни Эрве, и этих редких вестей ему было достаточно. В порыве тщеславия Лора высказала ему всю свою нежность, все свое восхищение исключительным писателем, который силою чудес явился на свет из ея чрева, – и, по ее собственному признанию, это высшая награда в жизни женщины. Между тем здоровье Ги оставляло желать много лучшего, и мать беспокоилась, не от нее ли унаследовал он свои нервные нарушения. Поэт Танкред Мартель, встречавшийся с Мопассаном на парижских Больших бульварах, отмечал, что он разговаривал как-то странно, словно что-то снедало его изнутри. «Его смуглый оттенок кожи, куцые усы, медленный ленивый шаг придавали ему вид солдата колониальных войск, уставшего от долгого пребывания на солнце или злоупотребляющего наркотическими зельями. Его взгляды пронзали презрением к окружающим». А романист Морис Тальмейр даже утрирует: «В его глазах всегда была все та же тоска, от которой они казались остекленевшими, и тоска эта становилась все более сумрачной, все более безутешной, все более стекленящей, и он говорил мне, отведя в сторону: „Вот, милый мой друг, где я нахожусь… Я кончен!“»

Пытаясь бороться с такой хандрой, которую приписывал бесцветному городскому существованию, Ги вдруг решил удрать из Парижа и вдохнуть полной грудью воздух просторов. И вот он уже в Антибе, где нанимает виллу «Ле Боске» – милый провансальский дом с зелеными ставнями, принадлежавший морскому офицеру Морису Мютерсу. Мать писателя жила с сыном вместе. Недужная женщина существовала от мигрени к мигрени, но не сдавалась: ее мысль была такою же живой, а поведение делалось все более авторитарным. Она любила прогуливаться с сыном в саду, при бледных лучах скупого осеннего солнца, и слушать его рассказы о литературных проектах, трудах и похождениях. Успехи Ги у женщин льстили ей и забавляли ее. О чем бы ни спросил ее сын, она всегда с уверенностью высказывала свое мнение. И, слушая ее, он говорил себе, что после ухода из жизни Флобера она оставалась единственной точкой опоры, единственной, к кому он мог обратиться за поддержкой в своей такой беспутной жизни.

Каждое утро Ги усаживался за стол и пускался в работу над своим новым романом – «Монт-Ориоль». Ко всему прочему у него с некоторых пор появилось превосходное средство развлечения, к которому он охотно прибегал посреди своих литературных занятий: красивая 11-метровая яхта водоизмещением 9 тонн. Писатель приобрел ее у своего собрата по перу Поля Соньера и, как и следовало ожидать, окрестил ее «Милый друг». На этой яхте с изящным корпусом и впечатляющим парусным вооружением имелось четыре спальных места для пассажиров, а всего судно могло взять на борт восьмерых. Экипаж состоял из двух морских волков – Бернара и Раймона. «Капитан Бернар был тощ, гибок, удивительно чистоплотен, заботлив и осторожен, – так охарактеризует его Мопассан в одной из новелл. – У него была борода по самые глаза, сиявшие добрым взглядом, и добрый голос… Но в море все беспокоило его – и внезапно возникшее волнение, которое вызывал летящий над открытым морем бриз, и распростершаяся над Эстерелем туча, свидетельствующая о мистрале на западе, и даже растущие показания барометра, которые могли свидетельствовать об урагане с востока». Что же касается Раймона, то «это был сильный, смуглый и усатый парень, неутомимый и смелый, столь же преданный и честный, как и другой, но не такой подвижный и нервный, более спокойный, более покорный сюрпризам и коварствам моря».

Всякий раз, поднимаясь на борт своей яхты, Мопассан испытывал прилив гордости. Он любовался палубой, обитой панелями из тика, надежным такелажем, массивным штурвалом из красной меди и наслаждался размышлениями о том, что все это он оплатил своим писательским трудом. Вся эта прелестная игрушка – от киля до верхушки мачты – явилась символом его успеха. Еще не забрезжил рассвет, а Бернар уже спешит к вилле Мопассана и бросает в окно горсть песку, чтобы разбудить хозяина. И тут же Ги, совершив свой утренний туалет, стремился в порт. Занималась заря. Бледнели звезды. Вдалеке выходили из тени Альпы, окрашиваясь в розовый цвет. Маяк Вильфранша еще бросал на поверхность моря свои пучки света, затем угасал. Находясь между небом и водой, Мопассан упивался одиночеством, свободой и союзом с ветром и волной. Это безмолвное скольжение приносило ему такой глубокий, такой стихийный душевный покой, что ему даже не хотелось открывать новые берега. Его круизы ограничивались портами побережья, как-то: Вильфранш, Ницца, Канны, Сен-Тропе, Марсель, иногда – Портофино… Когда же он возвращался в Антиб, то бывал преисполнен впечатления, что свежая морская вода очистила ему мозг.

В декабре он покидает виллу «Ле Боске» и переселяется в «Шале дез Альп» по дороге на Бадин. Оттуда, с вершины, писатель мог наслаждаться распростершейся вдали цепью гор, а поближе – Антибом и вобанскими укреплениями. Когда дул добрый бриз, Бернар поднимал над виллой флаг владельца и устраивал выход в море. Когда же погода оставляла желать лучшего, Мопассан утешался тем, что упражнялся в стрельбе. И как-то раз он даже нанес визит жившему по соседству брату Эрве, который кое-как остепенился и создал в Антибе при помощи субсидий брата сельскохозяйственное предприятие.

19 января 1886 года Эрве решился и взял в законные супруги юную девицу из окрестности Грасса по имени Мария-Тереза Фантон д’Андон. Этот союз озадачил Мопассана. Не пристало ли и ему вот так же взять и решиться? Он так и поведал обо всем без утайки своему камердинеру. Но это было не более чем идеей, витавшей в воздухе. Идеальное существо суть выдумка импотента, говорил он сам себе. Никакая женщина не заслуживает того, чтобы связывать с нею свою судьбу на всю жизнь. Неспособный остановиться на какой-то одной, он искал утешения в том, что меняет партнерш как перчатки.

Если он находит некое удовольствие в светских галантностях, так только с тем условием, чтобы тут же, как бросаются в омут, пуститься в шашни с самыми отъявленными потаскухами. Его поклонение Приапу беспокоило Поля Бурже. Как-то раз Мопассан пригласил его позаниматься любовью с одной из своих метресс, которую замаскировал по такому случаю. Как он сам утверждал, это супруга одного из преподавателей университета, которая не хочет, чтобы ее узнали. И вот она является с черною полумаской на лице и раздевается одним движением руки. При виде этого в одно мгновенье ока обнажившегося тела оцепеневший Поль Бурже также скидывает с себя все… На это женщина зычно кричит… Кому бы вы думали? Мопассану! «Ко мне, мой фавн!» – и бросается на своего возлюбленного, касаясь его алчными устами… Бедному Бурже ничего не оставалось, как забиться в угол и в смущении наблюдать за сценою дикого плотского разгула. Вскоре после этого к Мопассану заявился Катулл Мендес со своей подругой для четверного «поединка». «И тогда, – рассказывал Поль Бурже Эдмону де Гонкуру, – все четверо пустились в жуткую оргию, под занавес каковой жена университетского профессора, впав в истерический кризис, бросилась в соседнюю комнату за принадлежащим Мопассану револьвером и пульнула в обоих кавалеров; пытаясь разоружить ее, Мопассан был ранен в руку. Именно эту рану Мопассан, которого я как-то вечером встретил на железной дороге, выдал мне за ранение, нанесенное супругом, которого он как раз бесчестил». (Гонкур. Дневник. Запись от 1 ноября 1892 г.)

Означенные всплески сексуального разгула обыкновенно практиковались в периоды пребывания Мопассана в Париже или Этрета. Зато в Антибе он ведет почти что монашеское существование. «Что сказать вам о здешней жизни? – пишет Мопассан Эрмине Леконт де Нуи. – Плаваю на яхте и, главное дело, работаю. Я пишу историю страсти (Монт-Ориоль. – Прим. авт.), очень экзальтированную, очень бодрую и очень поэтичную. Это и меняет меня, и приводит в замешательство. Главы, посвященные чувствам, правились куда больше остальных. Но, как-никак, дело идет. Стараешься со всем прилежанием» (письмо от 2 марта 1886 г.). Несколько месяцев спустя он пишет все той же адресатке: «Я живу в абсолютном одиночестве. Работаю и плаваю на яхте – вот вся моя жизнь. Я никого, никогошеньки не вижу ни днем, ни ночью. Я погружен в ванну отдыха, тишины, в ванну прощания. И вовсе не знаю, когда вернусь в Париж» (ноябрь 1886 г.).

Бывало, он по нескольку дней кряду не выходил из своей комнаты, затворив ставни, чтобы дать отдых глазам. Потом усаживался за письменный стол и снова рьяно брался за работу. За истекший год он опубликовал десятка три новелл и хроник, а также предисловие к «Манон Леско». 16 января 1886 года поступает на прилавки книжных магазинов сборник новелл под заглавием «Туан». Так как в привычке Мопассана было менять издателей, чтобы разделять риски и с большим авторитетом царствовать в своей профессии, то на сей раз он обратился к Марпону и Фламмариону. Месяц спустя еще один сборник новелл – «Мосье Паран» – увидел свет у Оллендорфа. В конце мая отличился Авар, пустив в продажу сборник «Маленькая Рок». Экземпляр этого сборника Ги послал графине Потоцкой, снабдив такой вот двусмысленной надписью: «Посвящение от незнакомца».

Несмотря на то что книгами Мопассана были завалены полки всех книжных магазинов, спрос не снижался – успех был налицо! Критика воздавала хвалу бурной эмоциональности и бодрому и сдержанному стилю автора. Публика с изысканной дрожью бросалась в гущу населявшей страницы этих книг разномастной фауны, где сметались в кучу пейзане и проститутки, светские львицы и психически неуравновешенные типы. По общему мнению, мало кто из писателей обладал подобным даром проникновения в гущу природы и хитросплетений человеческой души. Все представлялось правдивым в этих страницах, которые, казалось, были написаны на одном полете пера. Сознавая тот невероятный ажиотаж, который он вызвал среди читателей, Мопассан лелеет свою публичность, направляет отклики в прессу, ведет строгий счет продажам и тормошит издателей, тянувших с оформлением его авторских прав. Страстно охочий до денег, решительный в делах, он постоянно страшится, что его обжулит кто-то, кто похитрее. Когда же его охватывали сомнения по поводу правильности контракта, он консультировался у адвокатов, в частности у мосье Эмиля Стро – супруга соблазнительной Женевьевы.

Кстати сказать, Мопассан прекрасно осознавал, что своею литературною известностью и успехом у женщин он стяжал себе многочисленных врагов среди собратьев по перу. Приходя на встречи к Гонкурам на чердаке особняка «Отей», посещая писательские обеды, он повсюду угадывал за приветливыми лицами ревность, а порою и ненависть. В мае 1886 года, едва вышел в свет сборник новелл «Маленькая Рок», молодой хроникер и романист Жан Лоррен пустил в свет роман под названием «Très Russe» («Русская из русских»)… Означенный Жан Лоррен, чье настоящее имя было Поль Дюваль, был в детстве товарищем Эрве по играм в Этрета, и не раз Ги, который был старше и того и другого, пугал их, закутываясь в простыни и изображая привидение. На сей раз Жан Лоррен устроил фарс Мопассану. Неисправимый гомосексуалист, страстный ходок как по салонам, так и по кабаре низкого пошиба, робкий приятель Эрве сделался несносным рассадником сплетен. Читая его книжицу, Мопассан задыхался от гнева. В гротескном образе писателя Бофрилана он узнавал самого себя. Герой романа по имени Мориа завидует этому фату. «Я ревную, – говорит он, – к его бицепсам, которые он по три часа в день упражняет гантелями, чтобы эпатировать женщин, ревную к его атласным шляпам… Истинный труженик пера, который сам себя заклеймил и в Париже, и в провинции, и за границей». Развивая свою карикатуру, Лоррен ехидничает: «Его прошлое было полно истерическими старухами, альковными грешками с синими чулками, любовными страстями горячего самца – как он хвалится, что он таков! Это – образцовый жеребец, литературный и пластичный, из той же великой упряжки, что и Флобер, Золя и Сю, победитель всех состязаний Цитеры и прославленный до самого Лесбоса, одержавший верх как в схватках, так и вне таковых». Тупой и хвастливый, Бофрилан – сиречь Мопассан – терпит насмешки от женщины, в которую влюблен Мориа, русской авантюристки мадам Литвинофф. Думая, что он улегся с нею, незадачливый ловелас в действительности проводит ночь с ее служанкой, тогда как Мориа в объятьях своей метрессы смеется над тем, как жестоко подшутил над собратом. Убежденный в том, что в этом тупице весь Париж узнает не кого другого, а его, Мопассан решил вызвать этого наглеца Жана Лоррена на дуэль. В качестве оружия он выбрал, разумеется, пистолет, во владении которым был непревзойденным мастером. Неважно, что при этом он презрел некоторые условности «поединков чести», ибо, по его собственному убеждению, «рамки дозволенной глупости» (выражение взято из предисловия к книге барона де Во «Стрелки из пистолета») в сей ситуации превзойдены вне всякой меры. У него теперь было только одно на уме – продырявить шкуру этого негодяя, который осмелился оцарапать его самолюбие! Та и другая стороны определились с выбором свидетелей. Но в тот же день струхнувший «бледный негодяй» ретировался и публично объявил, что образ Бофрилана – собирательный и «списан со многих индивидов; не так ли поступал и обиженный Мопассан, создавая своего „Милого друга“?» Скрепя сердце Мопассан принял извинения у этого педераста, который оказался к тому ж еще и трусом. «Он предпочел общаться со мною письменно», – сказал Ги презрительным тоном Эдмону де Гонкуру на обеде у принцессы Матильды. Но не останется ли какого-либо следа от этой перепалки в умах читателей и в особенности читательниц? Неважно, внезапно заявил Мопассан. Ему хотелось по-прежнему эпатировать мир, и для этого требовалось казаться все более циничным, разительным, провоцирующим. «Это был физический тип Второй империи, – писал Абель Эрман, – с квадратными плечами, незаметно переходящими в шею, жестами, как у борца (спортсмена. – Прим. пер.) или чернорабочего, и манерой держать голову, выражая решительность и инициативу». Порою, принимая у себя на рю Моншанен очередное скопище светских дам, Ги устраивал им демонстрацию силы, хватая стул из массивного дерева – самый тяжелый, какой только был у него в заставленном тяжелою мебелью жилище, – поднимая его одною рукою, да еще одними пальцами. Кое-кого из дамочек сие приводило в экстаз… Мопассан пыжился вовсю, демонстрируя свой торс. Он чувствовал себя смешным и одновременно неотразимым. В нем смешались бестиальность и чувство сострадания, наивность и лукавство, комичность и искренность, мощный инстинкт и непробиваемая тупость. Как бы там ни было, дамам Мопассан нравился таким, как есть. И как бы он их ни презирал, тем не менее испытывал к ним головокружительное тяготение. В глубине души он желал бы не слишком поддаваться их чарам. Как он сам признается Эрмине Леконт де Нуи: «Я их не люблю; но они забавляют меня. Я нахожу с их стороны большим фарсом, когда они пытаются убедить меня, что я нахожусь во власти их шарма… А к каким только уловкам не прибегают они, чтобы удержать меня в этом убеждении! Одна из них дошла даже до того, что в моем присутствии не ела ничего, кроме лепестков роз…»

И даже в путешествии он ищет приключений – желательно мимолетных. Получив приглашение в Англию от барона Фердинанда де Ротшильда и явившись туда в августе 1886 года, Мопассан провел несколько дней у гостеприимного хозяина в его замке Уодсден в Хэмпшире, а оттуда направился в Оксфорд. Только вот погода оставляла желать лучшего. Свистел ветер, хлестал дождь, пассажиры дилижанса стучали зубами с холодрыги и подыхали с голодухи. Пьяный кучер осыпал пассажиров ругательствами. Когда же Мопассан ступил на мостовую этого старинного университетского города, исчезнувшего за потоками воды с небес, ему хотелось только одного – поскорее покинуть эту негостеприимную землю. Возвратившись в Лондон, он утешился тем, что посетил выставку восковых фигур в музее Тюссо и побывал на вечере в театре «Савой». Что более всего разочаровало его, так это то, что в ходе своих скитаний ему так и не удалось вкусить любви в объятьях истинной подданной Ея Королевского Величества. За неимением таковой он принужден был довольствоваться фламандкой из города Гента – красоткой с аппетитной грудью. Но в любом случае он был сыт по горло Англией, с ее климатом, ее музеями, ее суровыми нравами, и торопился возвратиться во Францию, оставив своему попутчику такую вот лаконичную записку: «Мне слишком холодно, этот город слишком холоден. Я покидаю его, чтобы возвратиться в Париж; до свидания, тысячу благодарностей».

В сентябре он уже снова был в Этрета, принимал друзей у себя в «Ла-Гийетт» и разделял с ними охотничьи радости. Но вот налетели осенние туманы, и он решил отправиться на юг. Там завзятому охотнику предстояло преображение в заправского морехода: его ждал заново выкрашенный «Милый друг» со своею верной командой из двух человек. Погода была столь чудесной, что Мопассан предпринял ряд многодневных прогулок по морю. Он даже нанес визит Марии Канн, находившейся в Сен-Рафаэле. Но вскоре ему пришлось вернуться в Париж, чтобы наблюдать за выходом в свет своего нового романа «Монт-Ориоль», над которым он трудился (с перерывами) полтора года.

Получив рукопись, издатель Авар воспрянул от восторга. «Я прочел ее в минувшую ночь на одном дыхании, залпом, и до сих пор пребываю ошеломленным, точно пораженный громом – так эта книга потрясла меня и перетряхнула мне душу, – писал издатель автору. – Заявляю вам, что эта книга – возвышенный и неувядаемый шедевр. Это – творение Мопассана во всем развитии и полноте его гения и полной зрелости его чудесного таланта» (письмо от 10 декабря 1886 г.).

Чтобы поведать эту историю, замешенную на деньгах, интриге и страсти, Мопассан задействовал все то, что мог наблюдать, находясь на курорте в Шательгийоне. С точностью и иронией, бьющими не в бровь, а в глаз, писатель живописует взлет термального курорта Анваль, патроном которого выступает банкир-ловкач еврейского происхождения Вильям Андерматт. Как характеризует его сам Мопассан, этот деляга походил на какую-то странную машину в человеческом облике, построенную исключительно затем, чтобы калькулировать, ловчить и направлять свой ум на манипулирование деньгами. Символ торжествующего капитализма, Андерматт преследует свою цель с безжалостным упорством, не отступая ни перед какой деструкцией, ни перед какой экспроприацией. Дела на курорте идут в гору, его воды привлекают все больше пациентов; на фоне этого, согласно трагической фатальности, деградирует любовь прекрасной блондинки Кристианы Андерматт и дамского угодника Поля Бретиньи. Узнав, что Кристиана беременна, Бретиньи, в рефлексе отвращения, отстраняется от нее. Таким образом, эхом финансовому успеху отзывается провал сентиментального приключения. И происходит вся эта мышиная возня, в коей участвуют и предприниматели, алчущие до наживы, и парочки, жаждущие любовных приключений, в атмосфере города на водах с характерными для такого места соперничеством среди врачей, толпами курортников и отупляющим образом жизни. От гостиниц к ванным заведениям, от ванных заведений назад в гостиницы – вот и весь ритм жизни праздной курортной толпы. Охваченный неутолимой яростью, Мопассан злобно высмеивает всех этих существ, одни из которых заняты своим здоровьишком, другие – банковским счетом. Он бичует, поднимает на смех, мстит этим толстосумам из племени Израилева, этим буржуа с животами, как пивные бочки, этим аристократам, плывущим по течению. В этом бичующем смехе как раз и заключается лучшее, что есть в «Монт-Ориоле», – если психологическое исследование и сентиментальные перипетии в романе представляются несколько тяжеловесными, то сопровождающий их юмористический репортаж придает всему ансамблю жизнь и блеск.

Критика не дала маху – с самого начала грянул сплошной концерт похвал. «С легкостью, а главное, с удивительной ясностью Мопассан быстрым движением устремляет нас к развязке, при всей той многочисленности персонажей и разнообразии эпизодов» пишет Брюнетьер на страницах «Ревю Де Монд». «Ни один из наших видных молодых романистов не дал мне двойного ощущения человеческих комедии и трагедии – во всяком случае, в той степени, как это сделал Мопассан, – утрирует Альбер Вольф на страницах „Фигаро“. – Он обладает таким редкостным у писателя двойным даром умилять читателя и забавлять его, развлекать и побуждать к размышлению».

Подстегиваемая прессой, публика расхватывала новое сочинение неутомимого Мопассана «на доверии». Даже молоденькие подружки сочинителя – прелестницы из племени Израилева, – которых книга могла бы возмутить, и те не были строги с ним за то, что он окарикатурил их соплеменницу в лице госпожи Андерматт. Только Ротшильды встретили его холодно, так что он после этого несколько недель подряд не осмеливался появляться в их гостиных. Впрочем, они быстро простили его выходку балованного дитяти. Тома продолжали разлетаться с магазинных полок, как пух и перья на ветру. Двадцать пять изданий, выпущенных для Парижа, и тридцать восемь – для провинции были распроданы за два месяца. Но Авар, против всякой очевидности, жалуется на медленный ход продаж; по этому поводу Мопассан теребил его – заметим, не без юмора: «Я еще не получил мой счет, каковой, согласно нашей договоренности, должен быть у меня в первых числах месяца. Вы снова ставите меня в затруднительное положение» (письмо от 29 апреля 1887 года). Впрочем, говоря о своем «затруднительном положении», Мопассан, мягко говоря, лукавил. Что-что, а на кусок хлеба с маслом ему хватало. Авторские права приносили ему до 60 000 франков в год. По свидетельству отца писателя, цитируемому А. Люмброзо, деньги Мопассан держал в одной парижской меняльной конторе и черпал оттуда по мере надобности.

Однако на гребне литературного и финансового триумфа Мопассана охватило вот какое беспокойство. Эдмон де Гонкур только что опубликовал первые три тома своего «Дневника». Читая сей опус, Мопассан пылал гневом – Гонкур предавал огласке самое доверительное, а также салонные сплестни, каковые и составляли соль публикуемого сочинения. Как и покойный Флобер, Мопассан держался мнения, что жизнь писателя должна пребывать под завесой тайны. К счастью, опубликованный текст охватывал только период с 1851 по 1870 год, когда Мопассан еще не имел сношений с автором. Ну, а как выйдут из печати следующие тома – не будут ли преданы огласке подробности их встреч, пикантные анекдоты и неуважительные суждения? Невзирая на такое предчувствие, Ги все же направил Гонкуру письмо, в котором поздравил с выходом книги, которую охарактеризовал как «полную литературного материала, новых, неожиданных идей, глубоких и любопытных наблюдений».

Эдмон де Гонкур был президентом комитета по сооружению памятника Флоберу в его родном городе. Однако за пять лет по подписке удалось собрать всего только 9 тысяч франков, тогда как скульптор требовал 12. Удивленный таким охлаждением чувств, хроникер из «Жиль Бласа» за подписью «Сантиллан» с иронией прокомментировал скупость друзей Флобера и упрекнул Эдмона де Гонкура в том, что тот не пожертвовал на столь благое дело ежегодную ренту в 6000 франков, полагающуюся ежегодно каждому члену будущей Академии.[70] Охваченный порывом щедрости, Мопассан написал в «Жиль Блас», что согласен с мнением Сантиллана, а что касается его самого лично, то он добавляет еще тысячу франков к тем суммам, которые уже пожертвовал. Однако сей жест не понравился Эдмону де Гонкуру, каковой расценил его как оскорбление в свой адрес. Он тут же, не сходя с места, объявил Мопассану, что подает в отставку с поста президента и что он только счастлив избавиться от хлопотного дела, в котором ему слишком часто приходилось быть «только орудием выполнения чужих пожеланий, которые не всегда совпадали с его собственными». Перед лицом таких серьезных событий отдыхавший в Антибе Мопассан вскочил в поезд, следовавший на Париж, и предстал пред очами разгневанного Эдмона, который принял его с холодком. Наконец после долгих объяснений, дружеских протестов и извинений со стороны виновного «президент» взял назад свое заявление об отставке. Тем не менее он пометил в своем дневнике, что если и капитулировал, так только из-за собственной бесхарактерности, трусости и нежелания докучать этим делом публике. В тот же вечер, увидев Мопассана у принцессы Матильды, он в гневе завершил: «Вот характерное определение индивида, которое я искал так долго: это – образ и тип молодого нормандского барышника» (Дневник, 2 февраля 1887 г.).

Не сознавая презрения, которое испытывал к нему собрат по перу, Мопассан сиял. Он был столь утешен тем, что благодаря его вмешательству удалось добиться сплочения Флоберовского комитета, что готов был признать талант и сердце за каждым из тех, кто входит в состав этой благородной ассоциации. Друзья Старца – и его друзья, а как может быть иначе? Он заявил об этом вслух и несколько дней спустя решил принять участие еще в одном коллективном демарше, нацеленном на сей раз не на возведение памятника Флоберу, а на протест против возведения Эйфелевой башни. Эта странная металлическая конструкция, предназначенная для того, чтобы венчать собою Всемирную выставку 1889 года, находилась еще на этапе строительства первого этажа. И уже тогда большая часть парижан стала на дыбы против имплантации в небеса их родного города столь чудовищной конструкции. Многочисленные представители артистического мира составили манифест, который Мопассан подписал в порыве настроения. Его имя фигурировало бок о бок с такими звучными именами, как Мейсонье, Гуно, Сарду, Пайерон, Коппе, Сюлли Прюдом, Леконт де Лиль, в открытом письме, опубликованном в газете «Тан» 14 февраля 1887 года: «В течение двадцати лет мы будем вынуждены смотреть, как, подобно чернильному пятну, будет расползаться отвратительная тень от отвратительной железной колонны, закрученной болтами… Париж Жана Гужона, Жермена Пилона, Пюже сделался Парижем мосье Эйфеля…»

Но строительство башни шло своим чередом. Так что тщетным было проклятие, посланное Мопассаном этой «долговязой и тощей пирамиде из железных лестниц», которая напоминала ему «неуклюжий гигантский скелет». Мопассан считал означенное сооружение символом цивилизации индустрии и профита, из которой мечты, фантазия, да и сама свобода окажутся решительно исключены. Пылая негодованием от засилья всего этого капитала, который привносит такие скорые изменения в жизнь, от этого утопающего в роскоши общества, в котором все только ищут повода скомпрометировать друг друга, Мопассан возвращается в Антиб, к морю, к голубым просторам, к своей легкокрылой яхте, и пытается, бороздя морские дали, вытравить из сознания воспоминание об этой безобразной и гордой железной конструкции. Никогда прежде он как француз не был так разочарован своими соотечественниками, и никогда прежде не случалось ему вот так, в одно мгновение, стяжать их одобрение.

Глава 13

«Орля»

В противоположность иным писателям, которые открыто заявляют, что не в состоянии работать над двумя произведениями одновременно, Мопассан с легким сердцем откладывал одну рукопись, чтобы окунуться с головой в другую и затем вернуться к первой, согласно капризам своего вдохновения. Так, в конце 1886 года, шлифуя роман «Монт-Ориоль», он между делом сочинял большую новеллу с названием «Орля». В этом своем сочинении он анализирует, как в человека просачивается безумие и он чувствует, что мало-помалу утрачивает свое «я», между тем как под его кожу проникает не поддающееся идентификации существо, которое начинает управлять его мыслями. В эту пору свет был повально увлечен курсами доктора Шарко в больнице Сальпетриер, посвященными неврозам и истерии. Мопассан хорошо знал этого выдающегося психиатра, с которым он делил трапезу у Эдмона де Гонкура и который обследовал его мать. По-видимому, во время этих встреч писатель задавал врачу вопросы об особенностях поведения его больных. Со своей стороны, Жорж де Порто-Риш рассказывает, что идея «Орля» зародилась из его разговора с Мопассаном о значении экстрамедицинского начала в некоторых патологических состояниях. Тургенев также часто рассказывал своему молодому другу о проявлениях таинственных сил, которые разрушают и терроризируют человека. Возможно, Тургенев и указал Мопассану на «Записки сумасшедшего» Гоголя, пылающие отрицанием реального мира. В действительности Мопассана уже давно обуревала идея фантастического в обыденности. Говоря, в частности, о Тургеневе, он хвалит в его творчестве «это обостренное ощущение необъяснимого страха, которое приходит, как неведомое дыхание из иного мира». Да и сам он нередко касался в своих сочинениях темы страха, галлюцинаций, раздвоения личности. Что в новелле «Он?», что в «Сумасшедшем», что в «Страхе» или «Шевелюре» – везде неизменно выступает ослепляющая, пугающая мысль, что все мы – игрушки каких-то могучих неведомых сил, которые бросают нас то вправо, то влево, а то и вовсе замещают собою нас. У каждого индивида существует некое внешнее «я» («hors-soi»), которое внезапно может занять его место. Да и самого Мопассана сколько раз охватывало чувство, что он изгнан из самого себя. Он даже лицезрел это, сидя в своем писательском кресле. Потом мираж исчезает, и мир вокруг писателя снова становится рациональным, логичным. Бесспорно, этот личный опыт послужил ему для написания «Орля». Но мастерство, с каким он оркестровал и развивал этот материал, служит доказательством твердости его ума. У этой новеллы имелся и первый, совсем краткий вариант в форме рассказа умалишенного; и еще одна, куда более продолжительная и более насыщенная, определенно в форме дневника. Этот последний вариант позволяет проследить шаг за шагом, как прогрессирует болезнь в мозгу рассказчика, со всеми ее ремиссиями, отклонениями и патологическими проявлениями. Некий монах из монастыря Мон-Сен-Мишель сказал ему: «Неужели мы видим всего лишь стотысячную часть того, что есть на самом деле?» И вот он задает вопрос: «Новое существо? Почему же нет? Оно должно явиться беспременно! Отчего бы нам быть последними?» Это новое существо и есть Орля, возникшее неведомо откуда и уполномоченное неясно какой, но разрушительной миссией: «Я-то кто такой? Это он, Орля, неотступно преследует меня, занимая мои мысли подобными безумствами! Он пребывает во мне, он становится моей душою; я убью его!» Чтобы избавиться от этого непрошеного гостя, рассказчик поджигает собственный дом. Но Орля – неосязаемому, неуязвимому – удается ускользнуть, а побежденный человек во плоти и крови пишет вот эти последние слова: «Он не умер… И тогда… Надо будет, чтобы это я, я покончил с собою!»

Этой своею новеллой – одною из самых глубоких, самых волнующих в подборке – Мопассан утверждает свой нигилизм лицом к лицу с непостижимой вселенной. «Сегодня я послал в Париж рукопись „Орля“, – сказал он Франсуа Тассару. – Вот увидите, не пройдет и восьми дней, как все газеты напишут, что я сумасшедший. Что касается меня, то, к их радости, я нахожусь в здравом уме, и, сочиняя эту новеллу, я прекрасно знал, что делал. Это – труд воображения, который поразит читателя и вызовет у него мороз по коже, ибо произведение это – необычное». Когда же друг писателя Робер Пеншон, прочтя «Орля», сказал автору, что эта повесть «вполне революционизирует мозги», тот разразился вполне откровенным смехом и заявил – мол, что касается его, то у него мозг отнюдь не «взбаламучен» (troublée). Тем не менее, хоть и бесспорно, что «Орля» был написан во вполне здравом уме, правда и то, что герой этой повести подвержен страхам, предчувствиям, тенденциям к саморазрушению, свойственным автору. Как и его персонаж, Мопассан, глядя в зеркало, порою обнаруживал там пустоту вместо собственного отражения. Как и его герою, Мопассану, когда он просыпается по утрам, порою кажется, что кто-то ночью выпил воду из его графина. Как и герой, автор чувствует рядом с собою присутствие некоего невидимого существа, «которое, обладая… природой материальной, хоть и непроницаемой для наших чувств, способно вмешиваться в ход вещей, завладевать ими и менять местами». И, как и персонаж, автор видит в самоубийстве единственный возможный исход деградации личности. И именно потому, что он сознает это странное родство между сумасшедшим из новеллы и человеком в здравом уме, написавшим таковую, он открещивается, с помощью всплесков смеха, от своей принадлежности к миру, выведенному в «Орля». Как рассказывал камердинер Мопассана, иногда вечернею порою писатель убавлял огонь в лампе и в полумраке, достав тончайшую расческу, которую привез из Италии, принимался расчесывать свою кошечку против шерсти. Животное съеживалось, извивалось, мяукало от раздражения и наслаждения одновременно. А Мопассан наслаждался, глядя на отблески фосфоресцирующего свечения, возникавшие при этой процедуре. В эти моменты ему казалось, что он входит в контакт с обратной стороною мира, что он сам – представитель кошачьего племени.

Выйдя в свет 17 мая 1887 года в одноименном сборнике новелл, «Орля» был квалифицирован прессой как высококачественное произведение, в котором доминируют оккультные влияния. Если читатели подпали под чары этой тлетворной исповеди, то Мопассан был уверен, что, поверив ее бумаге, временно освободился от своих идей-фикс. Возвратившись к своей повседневной бурной и радостной жизни, он взялся за работы по своей усадьбе в Этрета. В ней появились душевая и билльярдная. Между делом он принимает своих друзей у себя в «Ла-Гийетт», читает Эрмине Леконт де Нуи начало своего нового романа (да, так! Едва опубликовав «Орля», он взялся за «Пьера и Жана»!) и молвит слово перед службами Министерства народного просвещения, чтобы Золя, который мечтал об ордене Почетного легиона, получил-таки наконец вожделенную красную ленточку. Но, добиваясь этого официального признания для друга, он упорно отказывался от него сам – ему был памятен урок Флобера, враждебного всякому официальному признанию. «Что касается меня, – пишет он Золя, – я сжег свои корабли, чтобы пресечь любую возможность возвращения. В минувшем году я отказался, в формальных и определенных терминах, от креста, который хотел мне вручить мосье Шпюллер. Такой же отказ я адресую и мосье Локруа. К этому решению меня привели не рассуждения и не принципы, так как я не вижу, за что следовало бы презреть орден Почетного легиона, но глубокое, глупое и непобедимое отвращение. Зная себя, я признаю, что мне будет весьма неприятно оказаться награжденным и что я буду сожалеть всю жизнь, если приму награду. И так же сожалеть будет Академия, и от этого, как мне кажется, принять награду было бы еще большей глупостью с моей стороны».

(Письмо это датируется 1887 годом; орден Почетного легиона будет вручен Золя только год спустя.)

Тем не менее сие гордое презрение к побрякушкам славы ничуть не мешало Мопассану все более и более жаждать восхищения. Не удовлетворяясь шумом, производимым его книгами, он ни с того ни с сего еще решил удивить публику, поднявшись на воздушном шаре. Некий капитан Жовис, которого Мопассан встретил в Ницце, взялся за постройку аэростата. Ну, а как назовем это средство преодоления земного тяготения? Никаких сомнений: воздушный шар будет окрещен «ОРЛЯ» и никак иначе. Это еще подогреет шумиху вокруг книги. И вот 8 июля 1887 года огромная сферическая оболочка объемом в 1600 кубических метров наполняется газом на Ла-Вийетском газовом заводе. На эту церемонию созвано ни много ни мало триста персон. Отобедав в заводской столовой, пилот Морис Майе приглашает Мопассана и еще нескольких пассажиров сесть в гондолу. Веревки перерублены – и воздушный шар мощным порывом устремился ввысь. Лишившись от волненья голоса, Ги видит, как быстро удаляется земля. Не навсегда ли? Внизу расстилался Париж – огромный муравейник, ощетинившийся башнями, колокольнями, куполами, рассеченный надвое мерцающим безмолвием Сены. Вот показался Сен-Гратьен, где живет принцесса Матильда; проплывали деревни – сельские домики казались похожими на разбросанные детские кубики, а между деревнями тянулась монотонная гладь возделанных полей. Подвешенный в воздухе, Мопассан испытывал легкое головокружение, как во время своих первых прогулок на яхте. Освободившись от окружения толпы двуногих тварей, он мог наконец поразмышлять о вечности… Впрочем, вокруг него уже началось волнение. Изголодавшиеся и перевозбужденные пассажиры принялись за холодных цыплят, запивая шампанским. Ги присоединился к остальным. Пилот сбросил балласт, и шар вновь набрал высоту. Солнце село. В серо-синем небе загорались робкие звезды. «Несший нас воздух сделал из нас немых, веселых и сумасшедших существ», – скажет Мопассан. Внизу проплывали города, точно кто-то горстями рассыпал по земле огни; зазвонил колокол, стала заниматься заря. «Орля» миновал Лилль, Брюгге; вот показалось море, по которому проносились пенящиеся гребешки волн, потом – снова поля и луга. Настало время спускаться. Открыли клапан, и газ с шипеньем вырвался наружу. Земля приближалась с ужасающей быстротой. Но вот пилот сбрасывает якорь, и гондола жестко садится на землю. Тут же отовсюду сбежались пейзане поглазеть на нежданных гостей, свалившихся с неба. «Орля» доставил своих пассажиров до местечка Гейст-сюр-Мер в Бельгии, в устье Шельды. Безмерно очарованный своими воздушными скитаниями, Мопассан рассылает депеши друзьям и в редакции газет. К примеру, телеграмма, адресованная Эрмине Леконт де Нуи, выглядела так: «Великолепная посадка в устье Шельды. Восхитительное путешествие!»

Вышеописанному литературно-спортивному событию уделили внимание все газеты; иные комментарии были окрашены оттенком иронии. Стремясь выжать из этого вызванного любопытством успеха максимум возможного, Ги послал хронику своего подвига в «Фигаро». Вся мелкая сошка из числа пишущей братии похлопывала себя по бедрам – в их глазах Мопассан сам был надутым пустомелей.[71] Поднимаясь в гондолу воздушного шара, он прежде всего хотел подчеркнуть, что возносится над толпою современников. Ну, а если и изволил снизойти на грешную землю, так только затем, чтобы ринуться в бой за добрый куш. «Я же говорил вам, какой он летун в облаках!» – воскликнул язвительный Жан Лоррен. Мопассан быстро понял, что, пожалуй, перехлестнул: ожидал оваций, а на деле только потерял в общественном мнении. Обеспокоенный, Мопассан пишет своему издателю Оллендорфу: «Дождь откликов, который высыпал на страницы газет по поводу моего путешествия на воздушном шаре, стяжал мне множество насмешек и изрядное количество неприятностей. Умоляю Вас прекратить этот поток. Не я подал идею назвать воздушный шар заглавием моей книги, у меня создалось впечатление, что все вокруг лупят палочками по моему шару, как по барабану» (письмо от 15 июля 1887 г.).

Как рассказывает Франсуа Тассар, Мопассан повторил свой подвиг год спустя, но остерегся известить об этом газеты. Укрывшись в своем убежище в Этрета, Ги вновь окунулся с головой в свой новый роман – «Пьер и Жан». Ему хотелось позабыть о всей той шумихе, вызванной его достижениями в области аэронавтики. 29 июля 1887 года, в то время, как Ги наслаждался покоем в «Ла-Гийетт», молодая женщина по имени Жозефина Литцельман, проживавшая в Венсенне, в доме № 25 по рю дю Миди, родила дочку по имени Маргарита. У нее уже было двое детей – мальчик Люсьен, явившийся на свет в 1883 году, и доченька Люсьенна, 1884 года рождения. Отец всех троих детей оставался неизвестным. Во всяком случае – официально. Но в окружении матери троих малышей шушукались, что это – внебрачные дети писателя Мопассана. Он соблазнил красавицу в бытность ее подавальщицей воды у источника Маргариты в Шательгийоне. Всего-навсего одно приключение среди сотен подобных. И то сказать, на этих водах такая скука смертная!

Не Жозефину ли имел в виду Ги, выводя на страницах «Монт-Ориоля» одну из тех безымянных молодых женщин, которые, смиренно сидя в своем киоске, безмолвно протягивали стакан чистой, прозрачной воды какой-нибудь курортнице, спешившей продолжить свой променад. О Жозефине Мопассан вспоминал и в последующие годы. Кто она была ему? Так, метрессой – одной из многих среди его бесчисленных связей. Но эти отношения он старался не афишировать, и намерения признать означенных детей своими у него не было никогда.[72] Тем более – связать себя узами законного брака с их матерью: эту мысль он в ужасе гнал от себя прочь. Закоренелая вражда писателя к браку, физическое отвращение к отцовству, наконец, уверенность в том, что подобный мезальянс привел бы в негодование Лору, – ну как со всем этим приглашать женщину под венец? И то сказать – как могла бы Лора, желавшая, чтобы ее дети рождались в замках, принять в семью подобную простолюдинку?! Одержимая аристократическим тщеславием и снедаемая материнскою ревностью, Лора побуждала Ги пребывать в эгоистическом холостячестве. Она не хотела, чтобы он променял весь свой донжуанский список на какую-то одну женщину, не желала ему иных детей, кроме книг. Это себя имел он в виду, когда характеризовал персонажа из «Монт-Ориоля» Бретиньи как принадлежащего «к породе любовников, но не к породе отцов». Бретиньи, по примеру своего создателя, испытывает жгучее отвращение при виде беременной женщины, ибо таковая больше не является «исключительным обожаемым созданием, о котором мечтают», а стала попросту «животным, воспроизводящим породу». Тем не менее есть основания предполагать, что Мопассан втайне оказывал материальное вспомоществование Жозефине Литцельман. Эта потаенная поддержка троих внебрачных детей позволяла ему сохранять совесть спокойной. Рассказывали, что он время от времени даже виделся с ними издалека. Но – и только.[73] Настоящая жизнь его протекала в других местах – в мире салонов и гостиных и в среде своих собратьев по перу.

Как раз в эти августовские дни 1887 года литературные круги бурлили. Газета «Фигаро» только что опубликовала «Манифест пяти» – яростный наскок, подписанный Полем Боннетеном, Ж. -А. Росни, Люсьеном Декавом, Полем Маргериттом и Гюставом Гишем и направленный против романа Золя «Земля», который был объявлен ими непотребным. «Мы отвергаем этих голубчиков, порожденных золяисткой риторикой, эти огромные, сверхчеловеческие и рогатые силуэты, лишенные сложностей, грубо набросанные тяжелыми массами в среду, случайно намеченную рамками портьер». Такое осуждение натурализма несколькими молодыми авторами чрезвычайно обрадовало Эдмона де Гонкура и Альфонса Доде. Оба лагеря вели словесную перепалку со страниц противостоящих друг другу журналов. Однако Мопассан воздержался от участия в перепалке. Он утверждал, что не принадлежит ни к какой школе. И направил Золя поздравление с тем, что тот живописал с такою силою в своем последнем романе бестиальное начало, воплощенное в крестьянском мире: «Я очень доволен, мой милый друг, написать вам, сколь прекрасным и возвышенным я нахожу это новое сочинение большого мастера, которому я сердечно пожимаю руки» (письмо, датированное январем 1888 г.). Сам же Ги продолжал трудиться над «Пьером и Жаном», рукопись которого он таскал с собою повсюду, куда бы ни направлял путь. Так, он отправляется на Лазурный берег, чтобы принять участие в судьбе своего младшего брата Эрве, который, как писал Мопассан, «перенес опасную лихорадку с опасными следствиями для мозговой оболочки» (письмо, написанное летом 1887 г.). Пригласив к брату многих медицинских светил, он отправляется, наполовину утешенный, в Этрета, где открывает охотничий сезон. И что же? Оказывается, все окрестные землевладельцы получили анонимные письма, в которых разоблачались его дурные нравы! Не махинации ли какой-нибудь ревнивой женщины? Тайна сия великая есть… Пожав плечами, он снова пакует чемоданы. На этот раз место назначения – Марсель. Прибыв туда 3 октября 1887 года со своим камердинером, он останавливается в отеле «Ноай», посещает предназначенное к продаже судно «Зингара», фланирует по разгоряченным многоголосым улицам и на следующий день отплывает в Алжир.

В Алжире Ги очарован «уникальным привкусом» этой страны и вместе с тем разочарован отсутствием комфорта в жилищах, которые ему предлагались. «Мы переходили из гостиницы в гостиницу, сетуя на номера и на кормежку, – пишет он матери. – Шум алжирского порта у меня под окнами напомнил мне авеню Виктора Гюго – но чудовищную авеню Виктора Гюго, с гудками паровозов, сиренами трансатлантических пароходов, паровыми кранами и арабами-докерами, нагружающими и разгружающими пакетботы» (октябрь 1887 г.). Немного времени спустя он снимает двухкомнатную квартиру на рю Ледрю-Роллен, совершает ряд прогулок под стать туристу, любуется кедровым лесом, но более всего интересуется мусульманскими женщинами, чьи горящие из-под покрывала глаза чаруют его. Возвратившись к себе в жилице, он сражается с комарами, которые не дают ему сомкнуть глаз. Но еще хуже мигрени, становящиеся все жесточе в продолжение ночи. У него больные глаза, и тем не менее он порывается видеть солнце, безмятежную ослепляющую красоту пустыни. «Только что отшагал на собственных ногах прекрасную экскурсию по дикой стране, похожей на ковер из львиных шкур, – пишет он врачу Анри Казалису, прославившемуся как поэт-символист под псевдонимом Жан Лаор. – Я повидал неизведанный уголок Алжира, где наткнулся на чудесные овраги в сказочных девственных лесах». Писатель посещает Константин, Бискру, а достигнув горячих вод Хаммам-Рира, восхищается еще больше, о чем с таким лиризмом поведал Женевьеве Стро: «Я упиваюсь воздухом, приходящим из пустыни, и поглощаю одиночество. Это и хорошо, и грустно. Иногда по вечерам я захожу в африканские постоялые дворы – одна-единственная комната, выбеленная известью, – где я ощущаю на сердце тяжесть расстояний, отделяющих меня от всех, кого я знаю и кого люблю, ибо я люблю их. На другой день я так же отдыхал до полуночи у дверей обветшалого караван-сарая, где вкушал яства, которым не мог дать определения, и пил воду, о которой мне более и вспоминать не хочется. Издали, с бесконечных расстояний, доносился лай собак, тявканье шакалов, вой гиен. И эти звуки, под небом с пламенеющими звездами, этими огромными, чудесными, бесчисленными звездами Африки, были столь заунывными и так навевали ощущение одиночества и невозможности возвращения, что я почувствовал холод в спине» (письмо начала 1888 г.).

Более умеренными будут слова, которые он скажет матери: «Я и впрямь начинаю чувствовать благородное влияние жары после небольших проблем с акклиматизацией. Но пробыть здесь мне предстоит долго». Впрочем, от этой последней мысли он вскоре отказался и переехал поездом в Тунис. Там он дает себе отдых от накопившейся усталости, принимает сеансы массажа у здоровенного негра атлетического сложения, нанимает коляску для прогулок по окрестностям, и ему даже чудится, что он отыскал тень Флобера в руинах Карфагена.[74] Ну и, конечно, Ги радуется, навестив местную знаменитость – «толстуху туниску» в 120 кило весу, с тремя дочерьми: «Три девицы, три сестры… проделывали свои непристойные кривляния под благосклонным оком матери…»

Впрочем, вся эта восточная экзотика не чрезмерно позабавила Мопассана, и он уже с чувством ностальгии подумывал о женщинах, которых оставил во Франции. Чары одной из них оказывали на Мопассана особое воздействие – на таком далеком расстоянии! Имя чаровницы до нас не дошло, но чувство, которое он к ней испытывал, было таковым, что он – враг всякой продолжительной связи – какое-то мгновение подумывает о том, чтобы сделать ее постоянной спутницей жизни. «Со вчерашнего вечера я самозабвенно думаю о Вас, – пишет он ей из Туниса. – В мое сердце внезапно ворвалось безрассудное желание вновь увидеть Вас, и немедленно, здесь, перед собою. И я готов переплыть через моря, преодолеть горы, оставить за своей спиной города – и все ради того, чтобы положить руку на Ваше плечо, вдохнуть запах Ваших волос. Ну, а сами-то Вы разве не ощущаете, как это исходящее от меня желание бродит вокруг Вас, ищет Вас, умоляет Вас в ночной тиши? Мне более всего хочется увидеть Ваши глаза. Ваши ласковые глаза. Ну почему это наша первая мысль – всегда о глазах женщины, которую мы любим? Как неотступно преследуют они нас, как они делают нас счастливыми или несчастливыми, эти маленькие ясные, непроницаемые и глубокие загадки, эти маленькие синие, черные или зеленые пятнышки, которые, не меняясь ни в форме, ни в цвете, попеременно выражают то любовь, то безразличие, то ненависть; в них читается то утешающая ласка, то леденящий ужас – и все это куда красноречивее, чем самые обильные слова и самые выразительные жесты. Через несколько недель я покину Африку. Я снова увижу Вас. Вы обрадуетесь мне, не так ли, моя обожаемая?» Получил ли Мопассан ответ на это пламенное письмо? При любых обстоятельствах, «обожаемая» предусмотрительно предпочла остаться в тени. Она присоединилась к когорте всех этих неведомых женщин, которыми Мопассан желал обладать, а может быть, и обладал фактически, но которые так и не оставили следа в истории.

Однако в действительности не столько таинственная незнакомка явилась причиной, побудившей Ги возвратиться в Париж, сколько предстоявшая публикация «Пьера и Жана» и африканских впечатлений. «Я путешествую и делаю заметки, – пишет он из Туниса своей кузине Люси ле Пуатевен. – Я заканчиваю мой роман, сочиняю повествование о путешествии; а когда наступает вечер, я совершенно не способен чем-либо заняться» (письмо от 3 января 1888 г.). Несколько недель спустя он со всею откровенностью поведает матери все, что думает о своем новом сочинении: «У „Пьера и Жана“ будет литературный успех, но не будет успеха продаж. Я уверен, что книга хорошая… но она жестока, что помешает ее продажам» (конец сентября 1887 г.). Разумеется, он уже выбрал издателя. В намерения автора входило покарать Авара, который постоянно задерживал выплату гонорара и не очень-то эффективно занимался распределением тиража. «Не хочу создавать впечатление, будто играю с вами в кошки-мышки, – объявил Мопассан Авару без обиняков, – поэтому лучше сам скажу вам, что хочу передать Оллендорфу небольшой роман, который давно был ему обещан» (письмо от 19 сентября 1887 г.). А месяц спустя он загоняет гвоздь еще глубже: «Вы только что снова поставили меня в высшей степени затруднительное положение, и на сей раз я нахожу, что это слишком… Мне придется требовать у Оллендорфа, чтобы тот выслал мне 2000 франков телеграфом. Мало того, что вы скверно продаете книги, но еще и не отличаетесь точностью счетов; а для меня это весьма существенно, о чем я вам говорил не раз. Вот только что я получил от Марпона извещение о том, что „Туан“ и „Сказки дня и ночи“ разошлись – первый десятой тысячей, второй – одиннадцатой. И это при том, что это две мои самые скверные книги, выпущенные в продажу по пяти франков, без всякой рекламы. Ну, а „Паран“ находится теперь на 11-й тысяче, „Орля“ – на 13-й. Когда я сравниваю это с моими лучшими книгами, а именно: „Заведение Телье“, „Мадемуазель Фифи“, „Иветта“, „Маленькая Рок“ – я вынужден констатировать, что ваши продажи не выдерживают никакой критики».



Поделиться книгой:

На главную
Назад