«Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить?»
«Я сам этого теперь еще хорошо не знаю; но полагал бы – на драматические роли».
Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал:
«Ну, г. Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело!»[48]
Он тут же дал указания Мундту о том, чтобы инспектор русской труппы А. И. Храповицкий испытал Николая Гоголя и в ближайшие дни доложил.
Аудиенция состоялась утром в Большом театре. Сам А. И. Храповицкий был большим поклонником классической декламации. Он принял Николая Гоголя в своем кабинете, где также находились и некоторые актеры труппы. Перед присутствующими специалистами неофит потерял последние остатки своей уверенности. Поскольку Николай Гоголь не подготовил заранее никакого текста, то Храповицкий предложил ему почитать монолог Ореста из «Андромахи» Расини в переводе Хвостова. Уткнувшись носом в брошюру, Николай Гоголь с таким робким и вялым тоном читал тяжеловесные стихи Хвостова, что Храповицкий только морщился и прерывал его через каждые две минуты. За трагедией последовал комедийный отрывок из «Школы стариков». Но и его прочтением новичок совершенно не порадовал своих слушателей. Свой приговор Гоголь явственно увидел в глазах ареопага. Неужели он действительно не обладает никаким талантом, или петербургская атмосфера его так парализовала? Храповицкий обмолвился для вежливости в адрес Николая Гоголя тремя дежурными фразами. До этого, несколькими месяцами ранее, Николай Гоголь также неудачно попытался представить для постановки две комедии своего отца, написанные на украинском языке: «Собака-овца» и «Пароссийский роман». Невзирая на это, он твердо решил, что чего бы ему ни стоило, но он все-таки осуществит свою мечту о театре. Единственный предмет, необходимый для этого, был письменный стол.
Андрей Андреевич Трощинский не бросал слов попусту. 15 ноября 1829 года Николай Гоголь получил место в министерстве внутренних дел в департаменте государственного хозяйства и публичных зданий с более чем скромным жалованием – пятьсот рублей в год. Таким образом, он влился в серую толпу мелких служащих. Взвесив все за и против, он предпочел не отказываться от этого предложения, решил его бесперспективному варианту возвращения в семью и проведения остатка своих дней в Васильевке. В связи с этим он пишет своей матери:
«Взявши свое место в сравнении с местами, которые занимают другие, я тотчас вижу, что занимаемое мною место есть еще не самое худшее, что многие, весьма даже многие захотели бы иметь его, что мне только стоит удвоить количество терпения, и я могу надеяться получить повышение; но зато эти многие получают достаточное количество для своего содержания из дому, а мне должно жить одним жалованием. Теперь посудите сами, сокративши все возможные издержки, включая только самые необходимейшие для продолжения жизни, никого никогда у себя не принимая, не выходя никогда почти ни на какие увеселения и спектакли, отказавшись от любимого мною развлечения – от театра, и за всем тем я никаким образом не могу издерживать менее ста рублей в месяц: сумма, с которою бы никто из молодых людей не решился жить в Петербурге… Хорошо, что я еще имел все это время такого редкого благодетеля, как Андрей Андреевич. До сих пор я жил одним его вспомоществованием. Доказательством моей бережливости служит то, что я еще до сих пор хожу в том самом платье, которое сделал по приезде своем в Петербург из дому, и потому вы можете судить, что фрак мой, в котором я хожу повседневно, должен быть довольно ветх и истерся также немало, между тем как до сих пор я не в состоянии был сделать нового не только фрака, но даже теплого плаща, необходимого для зимы. Хорошо еще, я немного привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели. Деньги, которые я выпрашивал у Андрея Андреевича, никогда не мог употребить на платье, потому что они все выходили на содержание, а много я просить не осмеливался, потому что заметил, что я становлюсь уже ему в тягость. Он мне несколько раз уже говорил, что помогает мне до того времени, только пока вы поправитесь немного состоянием. И вы не поверите, чего мне стоит теперь заикаться ему о своих нуждах. Теперь, в добавку, он располагает ехать в мае месяце совсем из Петербурга. Что мне делать в таком случае? Теперь остается спросить вас, маменька: в состоянии ли вы выдавать мне в месяц каждый по сто рублей?»
Написав эту цифру, рука Николая Гоголя замерла на время, повиснув без движения над бумагой. Не слишком ли он перебрал в своей просьбе? Может, будет достаточно и восьмидесяти рублей… Ничего ж не стоит дописать в письме еще одно или два слова в свое оправдание. И он снова принимается сочинять историю, в сущности меняющую первоначальное изложение. Небылицы одна за другой исходят из-под его пера. И хотел он этого или нет, но они представлялись более правдоподобными, чем сама действительность:
«В самое это время, когда я хотел оканчивать письмо мое к вам, посетил меня начальник мой по службе с не совсем дурной новостью, что жалованья мне прибавляют еще двадцать рублей в месяц. Итак, я снова спрашиваю вас, маменька, можете ли вы мне выслать по восемьдесят рублей в месяц…»[49]
И как бы в обоснование своего «рэкета» он приводит табличку его доходов и расходов за январь месяц 1830 года:
За квартиру – 25 р.
м. Январь – 30 р.
На стол – 25 р.
От Андрея Андреевича
На дрова – 7 р.
полученных осталось – 50 р.
На сахар, чай и хлеб – 20 р.
Выручил за статью, переведенную с французского: О торговле русских в конце XVI и начале XVII века для Северного Архива – 20 р.
На свечи – 3 р.
Водовозу – 2 р.
За перчатки заплачено – 3 р.
Прачке – 5 р.
На содержание человека – 10 р.
Итого – 100 р.
За два носовых платка – 2 р. 50 к.
На мелкие издержки, как-то: извозчикам, цирюльникам и проч.
Потреблено – 5 р.
На подтяжки – 4 р.
Итого – 111 р. 50 к.
В баню – 1 р. 50 к.
А в добавление, чтобы приукрасить трагичность ситуации, он с нарочитой небрежностью добавляет следующие строки:
«Извените, что так дурно и неразборчиво пишу. Рука у меня обвязана и разрезана разбитым стеклом, боль мешает мне более писать».
А Мария Ивановна в очередной раз с причитанием, уступала просьбам своей душеньки, идя на поводу своего несносного и беспокойного Никоши. Однако вскоре положение Николая Гоголя изменилось к лучшему. 10 апреля 1830 года его зачисляют в Департамент земельных уделов на вакансию писца с окладом шестьсот рублей в месяц. 3 июня 1830 года ему присвоили чин коллежского регистратора, а 22 июля того же года он назначен помощником столоначальника с жалованием семьсот пятьдесят рублей. Это не было ни фортуной, ни даже везением, просто он нашел смелость сказать себе, что в конце концов он не может жить вечно за счет других.
Квартиру Николай Гоголь снимал совместно со своими друзьями Н. Прокоповичем и И. Пащенко. Это облегчало его расходы и хоть как-то скрашивало дни. Три комнаты, по одной на каждого, а Яким ночевал в стенном шкафу. В девять часов утра Гоголь уже находился на рабочем месте и впрягался в исполнение своих скучных обязанностей: сшивку листов, копирование ведомостей, переписывание доклада, подчеркивание заголовков. Облокотившись на стол, он наблюдал за коллегами. Молодые и старые, тучные и худые, волосатые и лысые, они все имели усталый вид и страшно боялись получить замечание от начальника. Годы жесткой дисциплины пригнули их позвоночники, нивелировали характер и занизили амбиции. Зарывшись за ворохом бумаг и чернильных приборов, они не видели ничего дальше кончика своего пера. Когда начальник спрашивал их мнение по какому-либо служебному вопросу, они и не думали его высказать, а с беспокойством старались угадать, какого ответа от них хотят получить. Это было царство раболепия, низкопоклонничества, карьерных интриг, низменных интересов и чванливости. По утрам в воскресенье все они выходили на церковную службу, так, чтобы обязательно быть замеченными начальниками. В воскресенье после полудня – напивались. В понедельник вновь приступали за работу с тяжелой головой. Единственным желанием их было опохмелиться. В этом департаменте возможность получить взятку выпадала достаточно редко. Для того, чтобы перехватить немного дополнительных денег, необходимо было крутиться и вступать в контакты с людьми. Николай Гоголь писал матери:
«Вы говорите, почтеннейшая маминька, что многие приехавшие в Петербург, сначала не имевшие ничего, жившие одним жалованием, приобретали себе впоследствии довольно значительное состояние единственно стараниями и прилежанием по службе… Но вспомните, к какому времени это относится… Тогда, особливо в царствование блаженной памяти Екатерины и Павла, сенат, губернские правления, казенные палаты были самые наживные места. Теперь взятки господ служащих в них гораздо ограничены; если и случаются какие-нибудь, то слишком незначительны и едва могут служить только небольшою помощью к поддержанию скудного их существования».[50]
Непосредственный начальник Николая Гоголя, Владимир Иванович Панаев был некогда поэтом-любителем, автором нескольких «идиллий», которые пользовались определенными положительными отзывами. Но на службе он представлялся строгим сухим чиновником, пунктуальным и педантичным, противником всего, что исходит от воображения. Возможно, он относился к тому сорту людей, кто изменил своему первому призванию? Никогда не задумываясь об этом, Николай Гоголь только от одного общения со своим начальником покрывался «гусиной кожей». Вместе с тем, с ним тоже происходило нечто удивительное: складывалось впечатление, что он, испытывая презрение к недалекому человеческому роду на работе, в то же время самообогащается, благодаря контактам с этими людьми. Он, наблюдая за сотнями смиренных и неприглядных персонажей, углублял свои знания об образе ничтожных людишек, коллекционировал выражения их лиц, нервные движения, реплики и гримасы.
Наконец наступало три часа пополудни. Все приходило в движение, дела закрывались в шкафы, весь народ устремлялся на выход. Николай Гоголь, наспех пообедав, бежал в Академию художеств. Улицы были заполнены большим количеством людей. Высокого и небольшого ранга чиновники выходили из своих департаментов. В этой пестрой толпе было что-то завораживающее: коллежский регистратор в ней мог идти рядом, бок об бок, с титулярным советником. Живую пирамиду иерархии невозможно было даже себе вообразить. Конечно, ее основа состояла из таких людей, как Николай Гоголь, а саму вершину венчал другой Николай – царь всего народа и хозяин всего, что существовало в России. Академия художеств находилась на Васильевском острове. Николай Гоголь перешел Дворцовый мост и прошел вдоль строгого фасада Университета. С противоположной стороны реки высилось огромное здание Исаакиевского собора и бронзовый монумент всадника, установленного на гранитном постаменте. Дворец Академии – величественное двухэтажное здание, своими многочисленными дверьми беспрестанно поглощало визитеров. Николай Гоголь прошел через парадный вестибюль и проскользнул в класс рисунка с натуры. Там он пристроился за мольбертом и старался, держа его на руках, воспроизвести позу модели – полуобнаженного, крупного парня, сидевшего на высоком табурете. Преподаватели Академии Егоров и Шебуев прохаживались между сосредоточенными студентами и поправляли их эскизы. Занятия продолжались с пяти до семи часов вечера. В течение всего этого времени Николай Гоголь забывал о своих чиновничьих обязанностях и мог воображать себя художником. Вечером, выходя из Академии художеств, он видел, как в туманном мареве города светились масляные фонари. Он шел к себе, чтобы быстренько пообедать и затем пойти на встречу с друзьями, старыми однокашниками по Нежинской гимназии. Украинская атмосфера, царившая в их компании, способствовала тому, что он все больше и больше приобщался к малороссийскому фольклору. Николай Гоголь постоянно обращался к матери и старшей сестре с просьбами как можно подробней описывать ему все, что они могли знать и увидеть. Он заносил в специально заведенную тетрадь все детали народного фольклора, которые он получал от них: обычаи, легенды, поговорки, песни, описание своеобразия украинских традиций. Не всегда, правда, то, что они присылали ему, соответствовало его вкусу. После того, как тетрадь набухла от содержимого, ее владелец почувствовал себя обладателем ценного сокровища. Но будет ли это им когда-либо использовано? Не растратит ли он этот богатый материал на поспешное или недостойное применение? Просвещенная публика Санкт-Петербурга, казалось, любила полакомиться комическими, приключенческими и острыми сюжетами украинских историй. Она читала и положительно отзывалась о таких произведениях, как «Кочубей» Аладина, «Гайдуки» Сомова, «Казацкая шапка» Кулжинского, сказки Олина и Луганского и т. д… Возможно, уже тогда Николаю Гоголю пришла в голову мысль испробовать свои силы в том же литературном жанре. Правда, его первые контакты с литературной средой были не совсем вдохновляющими. К тому времени он сделал лишь несколько переводов с французского, которые были приняты, но не напечатаны.[51]
Затем в феврале-марте 1830 года в мужском журнале «Отечественные записки» была опубликована его повесть на украинском языке «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала…».[52] Однако редактор журнала, малоизвестный журналист П. П. Свиньин, так переработал текст повести, что Николай Гоголь зарекся впредь давать ему хотя бы строчку из написанной им прозы. Несколькими месяцами позже в декабре 1830 года в альманахе «Северные цветы» была опубликована глава из его исторического неоконченного романа «Гетман»,[53] подписанного условным обозначением – «оооо». Идея столь необычной подписи возникла у него из написания имени и фамилии – Николай Гоголь-Яновский, в составе которых содержалось четыре буквы «о». Первого января 1831 года в «Литературной газете» появилась глава из малороссийской повести: «Страшный кабан». Она называлась «Хозяин» и была подписана псевдонимом П. Глечик. Одновременно с ней была опубликована статья «Несколько мыслей о преподавании детям географии», под псевдонимом Г. Янов. Несмотря на то, что ранее у него вышло несколько текстов под своей фамилией, тем не менее Николай Гоголь все еще не решался до конца снять с себя маску. К этому шагу его, без сомнения, подвигнул Антон Антонович Дельвиг, одновременно являвшийся издателем альманахов «Литературной газеты» и журнала «Северные цветы». Он-то и вселил в Гоголя уверенность в собственные силы. С большой опаской молодой автор отдал в «Литературную газету» свою небольшую статью «Женщина», которая была написана им еще в лицее. Впервые он решился на то, чтобы увидеть под текстом свою настоящую фамилию, в напечатанном виде.
Какая чудная фамилия! В переводе на русский язык слово «гоголь» означает маленькую водяную птичку гагару, имеющую неброское оперение, удлиненный хохолок, заостренный клюв. Она хорошо плавает, плохо летает и неспособна ходить. На самом же деле Николай Гоголь и впрямь все больше и больше походил на эту птичку. Во всяком случае, он не пожелал дописывать вторую часть своей фамилии. Урожденный как Гоголь-Яновский, он претендовал быть представленным сокращенно только как Гоголь. В первый раз публично представ перед общественностью под собственным именем, он с волнением ожидал последующего результата. Сама же статья Гоголя представляла собой в большей степени детское, высокопарное разглагольствование, которое скорее всего не было бы удостоено внимания, если бы автор не пользовался симпатией, проявляемой к нему со стороны издателя «Литературной газеты».
Антон Дельвиг, друг А. С. Пушкина и В. А. Жуковского, одно время сам писавший стихи, был образованным сердечным человеком, обладавшим тонким вкусом. Крупного телосложения, тучный, высоколобый, носивший на носу очки в черной оправе, он принимал гостей в домашней одежде, расположившись на диване, весь заваленный книгами и рукописями. Его леность стала притчей во языцех, на самом же деле он страдал болезнью сердца и оттого ему было предписано ограничение физических усилий.
Завидев Антона Дельвига, Гоголь каждый раз с почтением и завистью отмечал про себя, что этот страдающий одышкой, доброжелательный человек является близким родственником пушкинской семьи, что его рука пожимала руку самого великого поэта, что вот эти уста, которые разговаривают сейчас с ним, намедни вели беседу с самим Пушкиным. Сидя за небольшим столом хозяина, Гоголь воображал себя приближенным к небесному светилу и уже обласканным его лучами. Несомненно, что фигура Пушкина незримо находилась между ними. Того самого, недостигаемого А. С. Пушкина, который из-за опальных стихов был сослан некогда Александром I в свое родовое имение, того самого, который при Николае I получил возможность возвратиться в столицу, но, обидевшись на нее, отдал предпочтение Москве, того самого Пушкина, который опубликовал сразу такие произведения, как «Полтава», VII главу поэмы «Евгений Онегин», «Борис Годунов», того самого Пушкина, о котором говорили, что он работает как «ангел», удалившись в Болдино, того самого Пушкина, который повидал столько завлекающих юбок, того самого, по примеру которого Гоголь тоже подумывал жениться на красивенькой москвичке… Интерес, который этот молодой человек с длинным носом питал к Пушкину в частности и к литературе вообще, особо подогревался в результате его общения с Антоном Дельвигом. Без сомнения, Николай Гоголь удостоился у него более достойного для него места, чем та невнятная должность писаря, которую он получил в Департаменте земных уделов. Здесь же, в Санкт-Петербурге, находился еще один добрый покровитель невезучих литераторов, тоже поэт и тоже друг Пушкина – Василий Андреевич Жуковский. От одного произнесения этого имени Гоголь приходил в волнение. Еще с лицейских времен он боготворил Жуковского, как своего второго кумира, который всего немного отстоял от Пушкина. Гоголь знал наизусть большое количество его стихотворений. И вот, какая удача – Антон Дельвиг сам предложил ему встретиться с Жуковским!
В. А. Жуковский, пользовавшийся официальным почетом, был наставником наследника трона Александра Николаевича. Он пользовался особым уважением царских особ, получал жалованье в двадцать пять тысяч рублей в год и проживал в Шепелевском дворце. И именно туда направился Антон Дельвиг, сопровождаемый своим молодым сотрудником. Представленный романтичному певцу «Светланы», Гоголь ощутил себя еще более незначительным, еще более уязвимым. У Жуковского были бледно-матовое лицо, раскосые с восточным разрезом глаза, черноокий взгляд и снисходительная улыбка. Сотни раз Пушкин и другие прибегали к его помощи, чтобы успокоить гнев царя или добиться смягчения со стороны цензуры. Жуковский сердечно принял своих визитеров, проявил интерес к участи своего нового собрата и предложил отрекомендовать его Петру Александровичу Плетневу, еще одному другу Пушкина, который, по его словам, мог подыскать интересное предложение для Гоголя. Годы спустя Гоголь, вспоминая этот первый разговор с Жуковским, напишет ему:
«Вот уже скоро двадцать лет с тех пор, как я, едва вступавший в свет юноша, пришел первый раз к тебе, уже совершившему полдороги на этом поприще. Это было в Шепелевском дворце. Комнаты этой уже нет. Но я ее вижу как теперь, всю, до малейшей мебели и вещицы. Ты подал мне руку и так исполнился желанием помочь будущему сподвижнику! Как был благосклонно-любовен твой взор!.. Что нас свело, неравных годами? Искусство… И едва ли не со времени этого первого свиданья нашего оно уже стало главным и первым в моей жизни, а все прочие вторым. Мне казалось, что уже не должен я связываться никакими другими узами на земле, ни жизнью семейной, ни должностной жизнью гражданина, и что словесное поприще есть тоже служба».[54]
Жуковский был человеком слова. Он сам представил Гоголя П. А. Плетневу. Последний пристроил его на время учителем истории в Институте благородных девиц. Сам Плетнев был одновременно и поэтом, и критиком, и преподавателем литературы, а с Жуковским его связывали глубокие узы дружбы. И конечно, он не мог отказать в чем-либо В. А. Жуковскому, невзирая на то, что Гоголь к тому времени не имел достаточно необходимых заслуг. Если не считать того, что он опубликовал статью о преподавании географии и имел некоторые данные для педагогической деятельности. Гоголю подыскали возможности для проведения частных уроков в некоторых петербургских домах и место в Институте благородных девиц. Вселяющие надежду планы были омрачены внезапной кончиной А. А. Дельвига, наступившей 14 января 1831 года в результате перенесенной простуды.[55]
Несмотря на то что вдохновитель всех начинаний Гоголя был потерян, В. А. Жуковский и П. А. Плетнев продолжили свое покровительство их протеже. Посовещавшись с ними, Гоголь опубликовал в «Литературной газете» хвалебную статью, посвященную «Борису Годунову» Пушкина: «Великий! когда развертываю дивное творение твое, когда вечный стих твой гремит и стремит ко мне молнию огненных звуков, священный холод разливается по жилам и душа дрожит в ужасе, вызвавши Бога из своего беспредельного лона…»
Чтение этой галиматьи, усыпанной множеством восклицательных знаков, не могло вызвать у Пушкина ничего, кроме улыбки. И все-таки Гоголь был абсолютно искренен в выражении своих чувств. Просто, войдя в раж, он обычно терял чувство меры.
6 февраля 1831 года начальница Смольного института благородных девиц Л. К. Вистингаузен направила представление в вышестоящие инстанции, извещая о том, что некий господин Гоголь, служащий ныне в Департаменте уделов, изъявил готовность преподавать историю пансионеркам младших классов с жалованием по четыреста рублей в год. «Так как г. инспектор классов (П. А. Плетнев), рекомендовавший сего чиновника, свидетельствует о его способностях и благонадежности, то не благоугодно ли будет вашему превосходительству исходатайствовать высочайшее соизволение на принятие г. Гоголя в институт учителем истории?» Тремя днями позже 9 февраля Ее императорское величество, покровительница Института, поставила резолюцию, допускающую г. Гоголя к преподаванию. И уже 10 февраля Гоголь написал матери о своих делах. Следуя обыкновению, в письме он приукрасил трудности, с которыми ему якобы пришлось столкнуться, и успехи, которых он добился. Превратности судьбы, с которыми стольким писателям приходилось сталкиваться в начале своего пути, представлялись в его глазах своеобразным страданием, переносить которое они были вынуждены на протяжении всей истории человечества. Чтобы хоть как-то отыграться в этом, он старался приободриться самыми редкими лучами солнца, пробивавшимися сквозь облака. Он рассуждал либо категорией катастрофы, либо триумфа:
«Как благодарю я Всевышнюю десницу за те неприятности и неудачи, которые довелось испытать мне. Ни на какие драгоценности в мире не променял бы их. Чего не изведал я в то короткое время? Иному во всю жизнь не случалось иметь такого разнообразия… Зато какая теперь тишина в моем сердце! неугасимо горит во мне стремление – польза. Мне любо, когда не я ищу, но моего ищут знакомства».
Гоголь заступил в свою должность в Смольном институте 10 марта 1831 года, а 1 апреля того же года был повышен в чиновничьей иерархии с 14-го до 9-го класса и в одно мгновение стал «титулярным советником». Такое везение быстро вскружило ему голову. Реальность в его рассудке легко смешалась с вымыслом. Это уже не П. А. Плетнев устроил ему место, а сама императрица его отметила и возвысила. В следующем письме он пишет матери:
«Я было вздумал захворать геморроидами и почел ее бог знает какою опасною болезнию. Но после узнал, что нет в Петербурге ни одного человека, который бы не имел ее. Доктора советовали мне меньше сидеть на одном месте. Этому случаю я душевно был рад: оставить через то ничтожную мою службу, ничтожную, я полагаю, для меня, потому, что иной, бог знает, за какое благополучие почел бы занять оставленное мною место. Но путь у меня другой, дорога прямее, и в душе более силы идти твердым шагом. Я мог бы остаться теперь без места, если бы не показал уже несколько себя. Государыня приказала читать мне в находящемся в ее ведении Институте благородных девиц… Вместо мучительного сидения по целым утрам, вместо 42-х часов в неделю, я занимаю теперь 6, между тем как жалование даже немного более… Но между тем занятия мои, которые еще большую принесут мне известность, совершаются мною в тиши, в моей уединенной комнатке: для них теперь времени много… Я теперь, более нежели когда-либо, тружусь, и более нежели когда-либо весел».[56]
Это веселое настроение объяснялось еще и тем, что он прочитал письмо, которое П. А. Плетнев написал А. С. Пушкину несколько неделями ранее:
«Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то хорошее. Ты, может быть, заметил в „Северных цветах“ отрывок из исторического романа, с подписью „оооо“, также в „Литературной газете“ – „Мысли о преподавании географии“, статью „Женщина“ и главу из малороссийской повести „Учитель“. Их написал Гоголь-Яновский. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел в учителя. В. А. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и, как художник, готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает».[57]
Новый преподаватель Патриотического института очень серьезно было подошел к началу своей деятельности, но вскоре ему наскучило излагать краткое представление об истории перед цветником девиц в коричневых форменных платьях. Он позволял себе приходить на занятия без подготовки, чем нередко вызывал недоуменную реакцию у воспитанниц. Чтобы хоть как-то помочь ему в улучшении материального состояния, П. А. Плетнев порекомендовал Николая Гоголя в качестве репетитора в дома знатных семей к Балабиным, Лонгиным и Васильчиковым… Дети очень любили этого смешного преподавателя с птичьим профилем. Сын Лонгиных (Михаил Николаевич) вспоминал, что в тот период Гоголь выглядел худым, невысокого роста молодым человеком. У него был «искривленный нос, кривые ноги, хохолок волос на голове, не отличавшийся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо». Одет он был неряшливо, подбородок упирался в широкий галстук. Его учеников затрудняло произношение сдвоенной фамилии, и они называли его господином Яновским. Однако он всегда возражал против подобного обращения. «Моя фамилия Гоголь, а Яновский только так, прибавка; ее поляки выдумали».[58] Николай Гоголь понемногу обучал своих учеников грамматике русского языка, естествознанию, истории, географии, используя ту базу знаний, которую приобрел еще в Нежинском лицее. Но большую часть учебного времени у него уходила на рассказы всевозможных украинских побасенок, которые веселили его учеников, вызывая неудержимый смех. Возвращаясь к себе, он тут же принимался за перо. Теперь он был уже наверняка убежден, что его ждет великое будущее. Из своего тетрадного «чулана» он извлек полдюжины забавных и фантастических рассказов. Какое же название дать этому сборнику? Может быть «Малороссийские сказки, или Вечера на хуторе близ Диканьки»? И стоит ли ставить под этим произведением свою фамилию? Для того чтобы не компрометировать свое положение преподавателя Патриотического Института, П. А. Плетнев советует ему все же воспользоваться псевдонимом. Из всех возможных вариантов Николай Гоголь выбирал «Пасичник Рудый Панько». Однако пока еще он не был сам доволен тем, что получилось. Каждая страница рукописи им неоднократно перечитывалась, просматривалась, исправлялась, переделывалась. Когда же часть текста ему представлялась завершенной, он посылал Якима отнести ее переписчику.
В мае месяце на Санкт-Петербург накатила волна жары. Огромные белые облака возлетели высоко в небо. Горожане устремились уехать в свои загородные дома, расположенные в зеленой зоне Царского Села, Павловска, Красного села, Гатчины в непосредственной близости от столицы. Неожиданно пришла весть о том, что в город приехали Пушкин и его молодая супруга, которые сняли номера в гостинице «Демута». Стало известно также, что через несколько дней они уезжают из Санкт-Петербурга в Царское Село, где они будут снимать дом у Китаевых. Гоголю было крайне необходимо увидеться с ними до их отъезда. В этих целях Плетнев организовал у себя званый вечер в честь поэта. Душой вечера была их общая знакомая Александра Осиповна Россет, которая также с симпатией относилась к Гоголю. Эта маленькая двадцатидвухлетняя красивая жизнерадостная брюнетка, дочь французского эмигранта, являлась придворной фрейлиной императрицы. Увлеченная искусством, поэзией и политикой, с пылким взглядом и живой речью, она воспламеняла и молодых, и пожилых, с ней считались лучшие умы России, принимая ее в свое общество, пользуясь ее влиянием при дворе в своих интересах. В. А. Жуковский шутя называл ее «небесным чертенком». Поговаривали, что наследный князь Михаил Павлович и сам император Николай I не были равнодушны к ее очарованию. Несмотря на то что она была в этот вечер во всем своем великолепии, Гоголь едва замечал ее. Он также не обращал внимания на очень красивую, несколько равнодушную и очень юную супругу Пушкина – Наталью Николаевну. Зато он не сводил взгляда с небольшого человека со смуглым лицом, утолщенной нижней губой, искрящимися умными глазами и светло-шатеновыми бакенбардами на щеках. Пушкин был одет во фрак с широким галстуком, концы которого свисали на белую рубашку. В руках он держал бокал. В тех самых руках, которые создали «Евгения Онегина»!
Плетнев представил двух молодых людей друг другу. Пушкин с самого начала выглядел дружелюбно. «Как Пушкин добр, он занимается приручением строптивого хохла», – писала Александра Осиповна Россет в своем дневнике. И еще: «Я заметила, что он весь светился, когда Пушкин ему что-то говорил». Конечно же, Пушкин и Гоголь не имели возможности откровенно поговорить друг с другом на этой светской вечеринке. Они лишь обменялись накоротке несколькими банальными словами, выразив пожелание непременно увидеться, обменялись улыбками и рукопожатиями… Гоголь возвратился к себе вдохновленный. Наконец-то он познал блаженство. Такие значительные фигуры, как В. А. Жуковский и А. С. Пушкин, приняли его в круг своих друзей. А что же будет, когда он опубликует «Вечера на хуторе близ Диканьки»?
Наступило лето, город опустел. В это время в Санкт-Петербурге участились случаи заболевания холерой. В районах, где проживал простой люд, часто умирали. То там, то здесь возникали стихийные сходки мужчин и женщин, которые выкрикивали угрозы в адрес докторов и аптекарей, якобы отравляющих народ. На улицах города патрулировали жандармы. Для острастки были арестованы несколько бунтовщиков. На рынках почти не было продуктов. Съестные запасы казались подозрительными. «Обыкновенный и самый действительный способ лечения состоит в том, что больному дают как можно побольше пить теплого молока, и чем оно горячее, тем лучше. Кроме того, многие вылечиваются, принимая белок яйца с прованским маслом. Над некоторыми же, особливо имеющими крепкое сложение и хороший желудок (следовательно, это полезно для многих сурового сложения крестьян), оказывает очень хорошее действие ложка воды с солью».[59]
Двор на долгое время обосновался в Царском Селе. Был отдан приказ оградить Санкт-Петербург санитарным кордоном с тем, чтобы ни один человек не мог ни въехать, ни выехать из города. К счастью, друзья Гоголя выхлопотали для него место наставника в доме княжны А. И. Васильчиковой в Павловске. Он поспешно съехал туда, поскольку столица была наполовину преобразована в санитарный лагерь.
Павловск, одно из облюбованных знатными петербуржцами мест, находился в двух верстах от императорской резиденции Царского Села. Там же остановились А. С. Пушкин, В. А. Жуковский и А. О. Россет. Дом княжны Васильчиковой кишел от домочадцев, приглашенных и прихлебателей. Естественно, что там же собралась группка маленьких старушек-приживалок, которые годами праздно обитали в этом доме. Все эти многочисленные приживалки пользовались покровительством их благодетельницы, жили в этом доме, там же и столовались. Вероятно, знатность семьи определялась и количеством прилипал, которых она содержала при себе.
Каждое утро Гоголь пытался обучать чтению долговязого и слабоумного ребенка – сына княжны. Держа его на коленях, он показывал ему пальцем картинки, нарисованные в книге, и говорил: «Вот это, Васенька, барашек – бе…е…е, а вот это корова – му…у…му…у, а вот это собачка – гау…ау…ау…».[60]
Васенька прилежно повторял за ним все подряд. И Гоголь терпеливо начинал все сначала. Закончив уроки, он тут же принимался за свои рукописи.
Иногда он также заходил к одной из приживалок княжны Васильчиковой, старушке Александре Степановне. В комнатке с низким потолком, мебелированной диваном и несколькими креслами, круглым столом, укрытым красной хлопчатой скатертью, под большим зеленным абажуром, восседали вокруг Александры Степановны ее подружки, такие же пожилые, как и она сама, морщинистые, сгорбленные, они постоянно были заняты вязанием чулок. Старушки приглашали Гоголя почитать им то, что он сочинил. В один из вечеров он, как обычно, занял свое место перед публикой и приготовился к чтению. В это время в комнату вошел племянник княжны молодой граф В. А. Соллогуб и попросил разрешения поприсутствовать. Молодой человек, одетый в форменный сюртук студента университета Дерпта, приосанился и несколько свысока заметил, что и сам пишет стихи, и интересуется русской словесностью:
«Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Читал он про украинскую ночь: „Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!..“ Он придавал читаемому особый колорит своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе и быстро пробегавшими по его оригинальному остроносому лицу, в то время как серые маленькие его глаза добродушно улыбались и он всегда встряхивал ниспадавшими ему на лоб волосами… И вдруг он воскликнул: „Да гопак не так танцуется!..“ Приживалки же, сочтя, что чтец действительно обращается к ним, в свою очередь всполошились: „Отчего не так?“ Гоголь улыбнулся и продолжил чтение монолога пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен. Когда он кончил, я бросился ему на шею и заплакал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь».
С таким же успехом Гоголь читал отрывки из своих рассказов и у Александры Осиповны Россет. «Он мне казался нескладным, застенчивым и грустным», – отмечала она в своем дневнике. Между тем сам он был покорен грацией этой молодой особы, ее миловидностью и непосредственностью. Она, по его представлению, в отличие от других представительниц ее пола, не была какой-то озабоченной и суетной. Перед ней он мог говорить все и без всякого опасения.
Он уже чувствовал, что влюбляется в нее. Нет, конечно, не в физическом смысле. Какой ужас! Только сердцем и только душой… К тому же она в скором времени должна была выйти замуж за молодого дипломата Н. М. Смирнова. Император уже дал им свое благословение. Смирнов был богат, но интеллектом не отличался. А. С. Пушкин, со своей стороны, рассматривал заключение этого брака как простое проявление глупости. Не питал ли он также нежных чувств к госпоже фрейлин императрицы?
Гоголь часто прогуливался по аллеям Павловска и доходил до Царского Села. Императорский парк с его раскидистой тенью деревьев, зелеными, бархатистыми лужайками, мраморными статуями, озером с лебедями, мостами, ложными развалинами, старинным дворцом в стиле рококо весьма благоприятствовал философским размышлениям. Но все же не эти красоты притягивали сюда нашего путника. Прохаживаясь по парку, он выжидал, главным образом, невысокого молодого человека в цилиндре и с тростью в руке, бодро прогуливающегося по дорожке.
Увидев Пушкина, он уже считал, что день проведен не напрасно. Искренняя симпатия установилась между этими людьми. Частенько к ним присоединялся и В. А. Жуковский. Они обсуждали написанные ими произведения, говорили о своих планах. Александра Осиповна Россет писала в своем дневнике: «Жуковский рад тому, что захватил строптивого Хохла… Я предложила Пушкину пожурить бедного Хохла, если он и дальше будет оставаться таким печальным в Северной Пальмире, появляясь всегда в виде нездорового солнца. Пушкин ответил, что лето на Севере – это карикатура зимы на Юге. Досадуя на Гоголя за его робость и дикость, они все же перестали перестраивать его под свой лад…»
Гоголь был так горд тем, что добился дружбы с Пушкиным, что сразу же сообщил об этом всем своим друзьям. Не принимают ли они его за хвастуна, – думал он? Всегда склонный к изворотливым решениям, он предпринимает неординарный ход. Посетовав Пушкину, что не имеет постоянного адреса в Санкт-Петербурге, он просит разрешения воспользоваться для получения своей корреспонденции его адресом. Немного удивившись, Пушкин дает на то согласие. 21 июля 1831 года в послесловии письма, в контексте которого не было ни строчки упоминания об отношениях с Пушкиным, Гоголь вдруг с напускной небрежностью сообщает матери: «Письма адресуйте ко мне на имя Пушкина, в Царское Село, так: Его Высокоблагородию Александру Сергеевичу Пушкину. А вас прошу отдать Н. В. Гоголю». Тремя днями спустя он вновь упоминает о своей рекомендации: «Помните ли вы адрес? на имя Пушкина в Царское Село».
К середине августа он с сожалением покидает Павловск, возвращаясь в Санкт-Петербург, где он ожидает сигнальный экземпляр первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки». По совету П. А. Плетнева он отдал это произведение в типографию на Большой Морской улице. В нетерпении он шел туда понаблюдать, как идет работа. Ах, если бы его новый друг Пушкин мог быть рядом с ним. Гоголь пишет ему в Царское Село, чтобы поделиться своей радостью: «Любопытнее всего было мое свидание с типографией. Только что я проснулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фиркать и прыскать себе в руку, отворившись к стенке. Это меня несколько удивило. Я к фактору, и он после некоторых ловких уклонений наконец сказал, что:
Эпизод с наборщиками, умиравшими со смеху, не правда ли – это выдумка Гоголя для того, чтобы лучше подготовить свое вхождение в мир литературы? Возможно, его удивила чья-либо улыбка при входе в типографию и в голове тут же родилась подобная идея. Свое письмо он завершил выражениями добрых пожеланий госпоже Пушкиной, но при этом по недосмотру назвал ее Надеждой Николаевной. В ответ ему Пушкин пишет: «Ваша Надежда Николаевна, то есть моя Наталия Николаевна, благодарит вас за добрые пожелания» и добавляет: «Я поздравляю вас с первым триумфом: весельем наборщиков и объяснениями метранпажа».
Санкт-Петербург стоял еще полупустой, но эпидемия холеры приутихла. Было дождливо и ветрено, ранняя осень проявляла свои признаки. Кое-где стало уже подтапливать. Улицы, дворы Мещанского квартала оказались под невысоким слоем воды. Дождь шел почти непрерывно. А что, как не плохая погода, побуждает к чтению? Рассуждая таким образом, Гоголь полагал, что подобная погода содействует созданию наилучших условий для представления свету его «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Как только в его руки поступил первый пробный экземпляр, он тут же отправил его Пушкину для окончательного решения. Пушкин не отрываясь прочел это произведение и выразил свое полное восхищение:
«Сейчас прочел „Вечера близ Диканьки“, – писал он в конце августа 1831 года Воейкову, редактору Литературного приложения к „Русскому инвалиду“. Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию, где печатались „Вечера“, то наборщики начали прыгать и фыркать. Фактор объяснял их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю с истинно веселою книгою».
Наконец, в начале сентября 1831 года Санкт-Петербург вновь оживился и преобразился. Вышла в свет книга, озаглавленная «Вечера на хуторе близ Диканьки, повести, изданные пасечником Рудым Паньком». Гоголь посетил книжные лавки, чтобы осведомиться о комиссионных, которые причитались за каждый проданный том, оформил свои отношения с типографией и стал ожидать. Первые отклики были только хвалебными, и он направил экземпляр книги с посвящением своей матери. 19 сентября он писал ей: «Она есть плод отдохновения и досужих часов от трудов моих. Она понравилась здесь всем, начиная от государыни; надеюсь, что и вам также принесет она сколько нибудь удовольствия, и тогда я уже буду счастлив. Будьте здоровы и веселы и считайте все дни не иначе как именинами, в которые должны находиться всегда в веселом расположении духа».
И тут же он обращается с просьбой к своей старшей сестре Марии прислать ему новые записи малороссийских сказок и песен для второй части тома «Вечеров»:
«Ты помнишь, милая, ты так хорошо было начала собирать малороссийские сказки и песни и, к сожалению, прекратила. Нельзя ли возобновить это? Мне оно необходимо нужно».[62]
Его так все это интересовало, что он просил Марию купить для него старые украинские костюмы:
«Я помню очень хорошо, что один раз в церкве нашей мы все видели одну девушку в старинном платье. Она, верно, продаст его. Если встретите где-нибудь у мужика странную шапку или платье, отличающееся чем-нибудь необыкновенным, хотя бы даже оно было изорванное – приобретайте!.. Все это складывайте в один сундук или чемодан, и при случае, когда встретится оказия, можете переслать ко мне».[63]
Сейчас он был уже полностью уверен, что найдет свой истинный путь. Как он полагал, для осуществления своего будущего ему было необходимо еще более преумножить усилий. Известность обязательно его приведет к фортуне. Почему же мать все еще продолжает беспокоиться за него? Тем более что он даже не просит у нее денег и сам обещает оказать ей свою помощь. Чтобы хоть как-то сменить настроение матери, он направляет ей в Васильевку небольшие подарки в виде дамской сумочки и перчаток, а также браслет и пряжку для пояса для своей сестры Марии. В письме он просит их подсказать: какой цвет подойдет больше к их лицу и какой размер обуви они носят. «Это не мешает знать на всякий случай, особливо когда случатся у меня лишние деньги».[64]
И еще:
«Теперь Он (Бог) подвигнул Андрея Андреевича помочь вам. На следующий год, может быть, доставит мне это благополучие. Итак, вы видите, что нам должно быть бодрыми, деятельными, вместе трудиться и веселиться».[65]
В марте месяце 1832 года в книжных лавках появился второй том «Вечеров на хуторе близ Диканьки», публичный успех которых еще более расширил известность автора. «Чорт меня возьми, если я сам теперь не близко седьмого неба», – писал он своему другу Данилевскому на Кавказ.[66]
Что касается критики, то ее мнения разделились. Молодой Белинский тогда еще не имел возможности публиковаться в журнале, но он выражал свое восхищение устно каждому встречному: «Сколько в них остроумия, веселости, поэзии и народности».[67]
Н. И. Надеждин написал в «Телескопе»: «До сих пор никто не смог представить нравы Украины так живо и так замечательно, как это сделал бравый пасечник Рудый Панько». Высшее духовенство отнеслось к этому произведению неодобрительно. Н. А. Полевой, защитник романтизма Гюго и Вальтера Скотта, обратился в «Московском телеграфе» к автору со следующими словами: «Все ваши повести являются настолько непоследовательными, что, несмотря на смачные детали, наглядно проявляющие народные традиции, трудно все же уловить смысл этой истории. Желая придать вашему тексту малороссийский дух, вы настолько запутали язык, что просто невозможно что-либо понять из ваших примечаний». В. А. Ушаков в «Северной пчеле» упрекал Гоголя за его «неопределенные, неполные и не дерзкие» описания. О. И. Сеньковский в «Библиотеке для чтения» утверждал, что две части составляют один монотонный ансамбль, что они написаны некорректным языком, в котором просматривается вульгарность и что этот литературный жанр посвящен публике «с уровнем еще ниже, чем у Павла Кока».
Но А. С. Пушкин предупредил своего собрата, что эти колоритные повести оскорбят некоторые так называемые рафинированные умы. В действительности, говорил он, рассказчик должен выслушать голоса тех, кому нравятся эти истории, и не слушать голоса тех, кто сделали своей профессией вскрытие трупов. Но с такой ли безмятежной иронией воспринял нападки прессы Гоголь, который очень остро пережил критику при публикации «Ганца Кюхельгартена»? Не случайно и то, что его литературные недоброжелатели были из числа тех, кто не признавал и самого Пушкина. И все же частично порицания, идущие с самого низу, представляли для него большую ценность, чем некоторые комплименты. Проходя из одной книжной лавки в другую, он вспоминал то недалекое время, когда с грустью созерцал, как непроданные брошюры с его поэмой лежали на торговых полках. Какие же резкие изменения в его жизни произошли теперь! Сейчас книготорговцы встречали его широкой улыбкой. Он видел, как стопки «Вечеров» таяли изо дня в день. Первый тираж, составлявший тысячу двести экземпляров, был распродан за несколько недель. Внутренне понимая, что это его произведение получилось неплохим, он ради того, чтобы угодить Богу, ставит перед собой еще более высокую цель.
Глава V
Вечера на хуторе близ Диканьки
Когда Гоголь рассказывал о причинах, которые его побуждали написать эту книгу, он признавал, что принял это решение прежде всего потому, что ему нужны были деньги и что он видел в писательстве способ прибавить какой-то доход к своему жалованью чиновника. Этим же он руководствовался при выборе сюжетов и жанра произведения. Поскольку региональная украинская литература была в моде и он располагал, благодаря своей семье и происхождению, многочисленными неизданными фольклорными сведениями, ему нужно было эксплуатировать именно эту золотую жилу, не обращая внимания на другие темы. Тем не менее с самого начала своей работы над «Вечерами…» энтузиазм художника брал верх над расчетами коммерсанта. Он полагал, что упорством можно достичь выполнения задачи и впоследствии замечал, что наилучшие моменты его жизни были те, когда он обретал своих персонажей. Чувствовавший себя потерянным и одиноким в холодном и негостеприимном Санкт-Петербурге, он вызывал в воображении щедрую землю Украины, купающуюся в солнечном свете, поселян, праздных людей и шутников, весь этот мир здоровья, легкости и сказочных преданий. В «Авторской исповеди» Гоголь пишет:
«Причина той веселости, которую заметили в первых сочинениях моих, показавшихся в печати, заключалась в некоторой душевной потребности. На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе все смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. Молодость, во время которой не приходят на ум никакие вопросы, подталкивала».
Безусловно, восемь повестей, которые составляют «Вечера…», изобилуют комическими моментами, но они содержат также страницы, наводящие ужас, похожие на галлюцинации, которые отнюдь не используются автором только для развлечения публики, автор здесь вовсе не склонен развлекаться. Кажется, что жизнерадостное представление одного отрывка существует не более чем для того, чтобы оттенить тревогу, мрачность, которой Гоголь одаривает нас – и, одновременно, себя самого – в следующем пассаже. Следуя шаг за шагом за своими героями, он испытывает необходимость веселиться, как ребенок, который смеясь прогоняет ночные страхи. Чем более силен страх, тем звонче звучит смех. И именно эта смесь суеверного страха и деревенской радости жизни придает общий вкус целому.
Почти все главные герои «Вечеров…» выписаны густыми мазками, жирными и сочными красками. Здесь и колоритные, живописные и поучающие молодежь старые казаки, и молодые парни, беззастенчиво разглядывающие девушек, и жены, которые, возвращаясь домой с ярмарки, командуют и обманывают своих мужей, а также поповны, дьяки, колдуньи, пьяницы, простаки, скоморохи, черти. Черт, между прочим, наравне со всеми остальными также относится к числу обитателей деревни. Он, в их представлении, скроен из того же сукна, но просто обладает большими возможностями, да еще душа черта обращена в сторону зла. В некоторых случаях его можно одурачить; в других – он сам руководит вами и ездит на вас верхом. В этом случае милое незатейливое колдовство, легкая чертовщинка, перерастают в борьбу не на жизнь, а на смерть между христианской верой и темными силами. Если некоторые повести, такие как «Сорочинская ярмарка», «Пропавшая грамота» и «Заколдованное место», есть не что иное, как живописное развлекательное чтение, то «Майская ночь, или Утопленница» и «Ночь перед Рождеством» отмечены уже вступлением в борьбу отрицательных сил, сил зла. Гораздо более сверхъестественными в проявлении безумия кажутся сюжеты повестей «Вечер накануне Ивана Купала» и «Страшная месть».
В «Вечере накануне Ивана Купала» бедняк Петрусь, который влюблен в красавицу Пидорку, не может жениться на ней за неимением денег. Тогда он заключает договор с дьяволом: он получит клад, если принесет в жертву ребенка во время колдовского обряда. Но ребенок, которого приносит ему колдунья, оказывается не кем иным, как братом его нареченной невесты. Петрусь хочет взбунтоваться, отказаться от выполнения договора, но притягательность золота оказывается сильнее. Во имя любви к Пидорке он перерезает горло маленькому мальчику; уродливые чудовища разражаются смехом, кружась вокруг него; колдунья пьет свежую кровь, лакая ее словно волчица; убийца, ставший богачом, женится на юной девушке, но они уже не смогут жить спокойно до конца дней своих.
Еще более устрашающей является повествование «Страшной мести», главной фигурой которой является старый колдун, изменник родины, убийца жены, зятя и внука. Он к тому же влюблен в свою собственную дочь, которую в конце концов тоже убивает. Найдя отшельника, божьего человека, колдун просит его помолиться за свою проклятую душу. Но буквы священной книги окропляются кровью, святой человек в ужасе отказывается просить перед Богом за такого ужасного грешника, тогда колдун убивает и старца. От начала до конца эта повесть представляет собой не что иное, как описание нескончаемой борьбы, коварства, вещих снов, колдовства, появления высохших трупов, выходящих из своих могил с протяжными стонами: «Душно мне! душно!» Здесь зло безгранично. Под внешней видимостью установленного природой порядка вещей подспудно бурлят силы первозданного хаоса.
Но если автор чувствует себя способным совместить бурлеск с кошмаром, то он не представляет для себя возможным отдаться полету фантазии, которая не опирается на реальность. Более того, чем иррациональнее его рассказ, тем больше он испытывает необходимость подпитывать течение сюжета деталями из жизни. Перед тем как начать свою работу над повестями, Гоголь скрупулезно изучает всякого рода исследования, посвященные Украине, книги Котляревского, Квитки-Основьяненко, Артемовского-Гулака; он придирчиво разбирает лингвистические и этнографические статьи, посвященные южным областям; он усиленно разбирается в жизнерадостных комедиях своего отца; он просматривает трактаты по колдовству; он собирает справочный материал в своей «Записной книжке», занося в нее крупицы информации, предоставленные матерью и сестрой; он расспрашивает их о старинной одежде, внимательно изучает присланные ими старые платья, шапки, платки. Обилие точных фактов, предметов, которые можно было пощупать руками, придавало ему чувство уверенности, в том, что касалось достоверности его поэтического вымысла. Но даже если он и не использовал некоторые из этих документов и материалов, они все равно подспудно способствовали укреплению почвы у него под ногами. Изобретать сюжет из ничего для него было равносильно тому, чтобы броситься в пропасть. При одной этой мысли тоска сжимала его сердце. Быстро, быстро, еще информации, еще материалов! Он не умел изобретать факты сам. Настоящую жизнь он не мог воспринимать четко иначе, чем глазами других людей. В «Исповеди автора» он отмечает:
«Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных, мне известных».
То же самое с сюжетами его рассказов – он их не придумывал. Он брал их из фольклорной традиции и развивал в своей собственной манере. Ему предлагалась общая канва рассказа, и мы теперь можем видеть, какой царской вышивкой он ее украшал!
Его работа над необработанным материалом отличается необычайной сложностью и тщательностью. Будто вооруженный увеличительным стеклом, он выделял одну деталь – лицо, одеяние, черту характера, – которая резко выдвигалась на первый план. Описывая ее с фотографической точностью, он доводил ее таким образом до галлюцинаторного искажения, видимой деформации. Чем больше он старался быть точным, тем больше отдалялся от истины и достоверности. И его вкус к совмещениям, сопоставлениям лишь подчеркивал этот разрыв. Когда он оседлывал метафору, она уносила его за тысячи верст. Некоторые метафоры были смешными и трогательными. Другие нарушали очарование повести. Но это было неважно, поскольку ничего так не устраивало Гоголя, как возможность сойти с главной дороги, чтобы побродить по затерянным тропкам.
Несмотря на то что в его «Вечерах…» ощущается стремление смешать разные стили и материи, именно «реализм» этого произведения удивляет и привлекает первых читателей. Выверенность и тщательность описаний кажется им доказательством подлинности происходящего. Читая «побасенки» пасечника Рудого Панька, они в целом сохраняют ощущение, что являются свидетелями невероятных историй и одновременно описания реальных, документально подтвержденных нравов и обычаев Украины.
Украина, какой описывает ее автор, является, впрочем, слишком приглаженной, умиротворенной. Поглощенный живописанием крестьянского быта и его фантасмагориями, автор безмятежно игнорирует существование крепостного права. Издержки самодержавия его нисколько не волнуют. Нищета крестьянина – это не его дело. Книга заканчивается, а в ней так и не прослеживается никаких социальных проблем.
Что касается «грубости» в некоторых местах его произведений, так раздражавшей многих критиков, то кажется, что Гоголь прибегал к ней для противопоставления всей той поэзии, которую он в себе имел. Это объясняется еще и двойственностью автора: он не просто ставил рядом тоску, уныние и смех, реальное и сверхъестественное, он еще и сопроводил все это деталями, тем более реалистичными и яркими, чем более лиричными были чувства, которые он испытывал и передавал в своем тексте. Подтверждением тому является поэтическое описание природы, которое, вдруг оказавшись в начале главы, звучит как истинная поэма в прозе, заблудившаяся внутри фарса:
«Божественная ночь! Очаровательная ночь! Недвижно, вдохновенно стали леса, полные мрака, и кинули огромную тень от себя. Тихи и покойны эти пруды; холод и мрак вод их угрюмо заключен в темно-зеленые стены садов. Девственные чащи черемух и черешен пугливо протянули свои корни в ключевой холод и изредка лепечут листьями, будто сердясь и негодуя, когда прекрасный ветреник – ночной ветер, подкравшись мгновенно, целует их. Весь ландшафт спит. А вверху все дышит, все дивно, все торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в ее глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь!»[68]
Тем самым он как бы отмечает, что картина украинской ночи служит не только украшению любовной сцены, что можно было бы предположить, но и оттеняет поведение сельского пьяницы, который, заикаясь, подмигивая и шатаясь, пытается танцевать «гопак».
В действительности, когда речь идет о том, чтобы отобразить зрелищную красоту природы, Гоголь, подстегиваемый вдохновением, часто не соблюдает меру между соотношением поэзии и сухой риторики. Так, описывая деревенский пруд, ночь, он пишет: «Как бессильный старец, держал он в холодных объятиях своих далекое темное небо, обсыпая ледяными поцелуями огненные звезды, которые тускло реяли среди теплого ночного воздуха, как бы предчувствуя скорое появление блистательного царя ночи».[69]
Или вот так им изображается река:
«…река-красавица блистательно обнажила серебряную грудь свою, на которую роскошно падали зеленые кудри дерев. Своенравная, как она в те упоительные часы, когда верное зеркало так завидно заключает в себе ее полное гордости и ослепительного блеска чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную темною, упавшею с русой головы волною, когда с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их другими, и капризам ее конца нет, – она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая себе новый путь и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами».[70]
А вот и Днепр, бушующий во время грозы:
«Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали. Так убивается старая мать казака, выпровожая своего сына в войско. Разгульный и бодрый, едет он на вороном коне, подбоченившись и молодецки заломив шапку; а она, рыдая, бежит за ним, хватает его за стремя, ловит удила, и ломает над ним руки, и заливается горючими слезами».[71]
Но более всего многословным, пространным, чересчур загромождающим текст словами автор проявляет себя в описании женских персонажей. Параска из «Сорочинской ярмарки» – «хорошенькая дочка с круглым личиком, с черными бровями, ровными дугами поднявшимися над светлыми карими глазами, с беспечно улыбавшимися розовыми губками».
Другая молодая казачка: «…полненькие щеки казачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись Божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей;…ротик…кажись на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни…».[72] Ганна в «Майской ночи…»: «в полуясном мраке горели приветно, будто звездочки, ясные очи…» Оксана в «Ночи перед Рождеством» любуется своим отражением в зеркале и вздыхает: «Разве черные брови и очи мои… так хороши, что уже равных им нет и на свете?»
Все эти очаровательные поселянки неизменных семнадцати лет, с черными, как ночь, очами, губами красными как кораллы и жемчужными зубами практически одинаковы. Эти женские персонажи были чрезвычайно идеализированы автором, мало общавшимся с женщинами. Они казались ему холодными, безжизненными существами, красивыми, как драгоценности, но не по-хорошему, а по-колдовски. Из-за них молодые парни готовы пойти на все. Их речь также условна, как и у механических раскрашенных кукол. Только старики в «Вечерах…» имеют жизнеподобные лица и выражаются как настоящие украинские крестьяне. Один из них говорит о женщинах: «Господи Боже мой, за что такая напасть на нас грешных! И так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!»[73]
Эта нелестная фраза может послужить девизом предпоследней повести сборника: «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Эта повесть, в отличие от других, ни деревенская, ни фантастическая. Четкость стиля и беспечная ирония наблюдений автора делают эту повесть как бы введением в мир маленьких людей, в мир их обыденных драм, в которых явно демонстрируются все странности их жизни. Через эту повесть, возможно, впервые, автор показывает нам ничтожность некоторых жизней, которые, тем не менее, тоже угодны Богу. Он обращается в своем творчестве к существу серому, нелепому и безликому. Фактически перед ним противоположность персонажа. Все здесь впалое, вместо того, чтобы быть выпуклым. В его поле зрения человек второго сорта. Он один и не герой. Повесть рассказывает о мучениях поручика в отставке, ставшего помещиком. Тетушка хочет силой его женить на дородной белокурой девице, живущей по соседству. Иван Федорович – слабак и мечтатель. Его тетушка, Василиса Кашпоровна, женщина крепкая и решительная, внушающая ему уважение: «Казалось, что природа сделала непростительную ошибку, определив ей (Василисе Кашпоровне) носить темно-коричневый по будням капот с мелкими оборками… тогда как ей более всего шли бы драгунские усы и длинные ботфорты». Иван Федорович испытывает уважение к этой внушительной женщине, но тем не менее он представлен юной девице, которой его предназначают. И той же ночью ему снится кошмарное видение:
«То представлялось ему, что он уже женат, что все в домике их так чудно, так странно: в его комнате стоит вместо одинокой – двойная кровать. На стуле сидит жена. Ему странно; он не знает, как подойти к ней, что говорить с нею, и замечает, что у нее гусиное лицо. Нечаянно поворачивается он в сторону и видит другую жену, тоже с гусиным лицом. Поворачивается в другую сторону – стоит третья жена. Назад – еще одна жена. Тут его берет тоска. Он бросился бежать в сад; но в саду жарко. Он снял шляпу, видит: и в шляпе сидит жена. Пот выступил у него на лице. Полез в карман за платком – и в кармане жена; вынул из уха хлопчатую бумагу – и там сидит жена… То вдруг он прыгал на одной ноге, а тетушка, глядя на него, говорила с важным видом: „Да, ты должен прыгать, потому что ты теперь уже женатый человек“. Он к ней – но тетушка уже не тетушка, а колокольня. „Кто это тащит меня?“ – жалобно проговорил Иван Федорович. „Это я, жена твоя, тащу тебя, потому что ты колокол“. – „Нет, я не колокол, я Иван Федорович!“ – кричал он. „Да, ты колокол“, – говорил, проходя мимо, полковник П*** пехотного полка. То вдруг снилось ему, что жена вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя; что он в Могилеве приходит в лавку к купцу. „Какой прикажете материи? – говорит купец. – Вы возьмите жены, это самая модная материя! очень добротная! из нее все теперь шьют себе сюртуки“. Купец меряет и режет жену. Иван Федорович берет под мышку, идет к жиду, портному. „Нет, – говорит жид, – это дурная материя! Из нее никто не шьет себе сюртука…“»
Не представляется ли кошмар Ивана Федоровича, эта комическая перестановка, показателем тоски, уныния автора перед лицом персон женского пола? Было бы довольно рискованно это утверждать. Но бесспорно, феномен женской сущности, женской личности – его парализует. В какой бы степени ни была бы женщина молода и красива, он не умеет ни описать ее в повествовании, ни подступиться к ней в жизни. Однако никто среди современников не заметил в то время чопорной походки молодых влюбленных пар в «Вечерах…». И действительно, пикантность, «перченость» других персонажей – кумушек, дьяков, колдунов, чертей, винокуров, сотников – сменяется пресным рагу из идиллических поселян. Читателям, необременительно присутствующим на этой опере-балете в красочных костюмах, все происходящее доставляло и достаточно бурное веселье, и сильный испуг. Местный колорит выплескивается из каждой щели. Каждое имя собственное представляло собой нечто искрящееся юмором. В одном из отрывков можно было даже ощутить вкус украинской кухни, попробовать маковые плюшки и ватрушки с творогом. Шероховатый тяжелый слог, царапающий слух словечками из местных наречий, забавные уменьшительные слова, малороссийские поговорки – вот самая главная причина успеха этой книги. Разумеется, есть и слишком длинные фразы, недостоверные повороты сюжета, перегруженность эпитетами, ложный лиризм, недостоверные психологические характеристики, но эти неловкости необъяснимо, но прибавляют книге привлекательности и шарма.
Поощренный хорошим приемом читателей, должен ли был Гоголь стать национальным писателем и дать читающей публике новые «Вечера на хуторе близ Диканьки» до полного истощения фольклорных ресурсов Украины? Искушение было велико. Но два месяца спустя после выхода в печать «Вечеров…» Пушкин публикует свои «Повести Белкина», представляющие шедевр строгости стиля, воздержанности и стремительности повествования. Фразы короткие, рваные, нервные. Словарь лаконичный. Без метафор. Рассказ мчится от глагола к глаголу. Автор никогда не является читателю и ничего не объясняет в поведении своих персонажей. Видимые лишь снаружи, внешне, они не открываются нам иначе, как через свои действия. В то время как у Гоголя все было субъективно и лирично, у Пушкина все было объективно и реалистично.
В противоположность «Вечерам…» «Повести Белкина» разочаровали публику, которая приняла их простоту за убогость, незатейливость. Сам же Гоголь был восхищен и очарован. Как отмечалось им не раз, Пушкин дал ему урок. Безусловно, Гоголь не изменил ни жанру, ни своему стилю. Его манера повествования была согласована с биением пульса в его артериях, с жаром его крови. Однако, если бы персонажи украинских парубков не были столь колоритны, заинтересован ли бы был он сохранить свой стиль в персонажах менее экстравагантных, чем веселые малые, парубки Украины?
Все время, вопрошая себя, он раздумывал о своем литературном будущем и искренне наслаждался своей новой известностью и славой. Не было тогда никого, кто бы знал, что под псевдонимом «Рудой Панько» скрывается некий Гоголь.
«…впредь, – писал он своей матери от 6 февраля 1832 года, – прошу вас адресовать мне просто Гоголю, потому что кончик моей фамилии я не знаю, где делся. Может быть, кто-нибудь поднял его на большой дороге и носит, как свою собственность. Как бы то ни было, только я нигде не известен здесь под именем Яновского…»
В пятницу, 19 февраля 1832 года он принял участие вместе с другими столичными литераторами в обеде, который дал издатель и книготорговец А. Ф. Смирдин, чтобы отпраздновать открытие своего нового магазина на Невском проспекте. Стол был установлен в большом зале, стены которого были сплошь уставлены книгами. Обед на восемнадцать персон. Все собрались к шести часам. Там были А. С. Пушкин, В. А. Жуковский, К. Н. Батюшков, Ф. В. Булгарин, Н. И. Греч… Первый тост, как это и положено, был провозглашен за императора, далее последовало «Ура!». Затем выпили шампанского за здоровье И. А. Крылова, В. А. Жуковского, А. С. Пушкина, потом остальных. В один из моментов А. С. Пушкин увидел, что двое его личных врагов, Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч, сидят, один по правую, а другой по левую сторону от цензора В. Н. Семенова, заметил вскользь поверх стола: «О! Семенов, ты здесь как Христос на Голгофе». Последовал взрыв смеха. Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч нахмурились. Но инцидент был быстро забыт.[74] Кушая и выпивая среди знаменитых собратьев, Гоголь должен был щипать себя, чтобы убедиться, что не спит. Он вернулся к себе очень поздно, взбудораженный, с кипящим разумом и с радостью в сердце.
Несмотря на первые деньги, которые он получил за «Вечера на хуторе…» – книготорговцы платили ему по нескольку рублей с каждого проданного тома и сохраняли себе разницу в цене, – его материальная ситуация не сильно улучшилась. Он жил около Кукушкиного моста, в неуютной мансарде, продуваемой всеми ветрами. Как и прежде, ему приходилось собирать друзей вокруг украинского ужина, приготовленного Якимом. Один из его гостей отметил в своем дневнике: «Был на вечере у Гоголя-Яновского,[75] автора весьма приятных, особенно для малороссиянина, „Повестей пасечника Рудого Панька“. Это молодой человек лет 26-ти, приятной наружностью. В физиономии его, однако, доля лукавства, которое возбуждает к нему недоверие. У него застал я человек до десяти малороссиян, все почти воспитанники Нежинской гимназии».[76]
Чтобы эти дружеские братские вечеринки были в полной мере удавшимися, требовалось присутствие в узком кругу лучшего друга Гоголя Данилевского.