Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Николай Гоголь - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анри Труайя

Николай Гоголь

Часть I

Глава I

Детство

Когда Мария Ивановна Гоголь-Яновская почувствовала, что она в тягости, изначальная ее радость была тут же омрачена страхом. После двух выкидышей, едва не стоивших ей жизни, она очень опасалась, как бы в очередной раз роды не завершились мертворожденным ребенком. Беспокоился за нее и ее муж, Василий Афанасьевич, окруживший жену трепетным вниманием. Чтобы застраховаться от возможного несчастья, они решили, что если родится сын, то назовут его Николаем в честь чудотворного святителя Николая, чей чудотворный образ особо почитался в близлежащем селе Диканька и отсюда получил название Диканьский. Ожидая торжественное событие, они ежедневно заказывали требы в местном храме, а по счастливому событию дали обет отслужить благодарственный молебен. В доме перед иконой святителя Николая на протяжении всего 1808 года всегда была зажжена лампада. С тех пор с наступлением сумерек ее мерцание представляло для супружеской пары период бесконечного, волнительного ожидания, проходившего в хлопотах приготовления и заступнических молитвах.

Их ничем не приметное, скромное и благонравное хозяйство находилось в местечке Васильевка, которое относилось к административному ведению Полтавы, расположенной в центральной части Украины. Низенький деревянный домик с выступающей колоннадой, садом, прудом и двориком, где гоготали гуси, сушились на солнце ломти тонко нарезанных яблок и груш и где коротали время праздные, простосердечные домочадцы. Имение составляло тысячу десятин земли, а также почти две сотни крепостных, которые использовались для сельскохозяйственных работ в поле. Что еще необходимо для счастья, если всюду над головой светит яркое солнце?

Сам Василий Афанасьевич Гоголь-Яновский являлся потомком древнего украинского рода, получившего дворянский титул во времена, когда гнет польского правления на Украине в XVII веке несколько ослаб. Один из его предков, Остап Гоголь, отличился как казачий атаман, участвуя в 1655 году в сражениях на стороне гетмана Петра Дорошенко. Дед Василия Афанасьевича Демьян служил священником. Его отец Афанасий Демьянович, получив православное воспитание в семье, обучался сначала в Полтавской семинарии, а затем в Киевской Духовной академии. Перед принятием священнического сана он обвенчался Татьяной Семеновной, урожденной Лизогуб. Она также была представительницей очень древнего и очень уважаемого казачьего рода, владевшего небольшим имением Васильевка. Это имение досталось Афанасию Демьяновичу в качестве приданого.[1] Именно там в 1777 году появился на свет Василий Афанасьевич Гоголь-Яновский. Единственный сын, он, следуя семейной традиции, обучался в Полтавской семинарии. Но, несмотря на это, избрал «мирскую карьеру» и состоял в почтовом ведомстве по «делам сверх комплекта». Спустя несколько лет вышел в отставку в чине коллежского асессора, вернулся в деревню и стал помогать родителям управлять хозяйством.

На самом же деле он не имел достаточных навыков, чтобы оказать им какую-либо практическую помощь. Он получил хорошее образование, знал латынь, был ценителем хорошей музыки, много читал, хорошо знал историю, мог по случаю написать стихи и даже пьески на малороссийском языке. Его произведения отличали глубокое знание народных украинских нравов. Можно было с уверенностью утверждать, что их автор – весельчак, любитель розыгрышей и пирушек. Но в глубине своей души он все же оставался мечтателем, деликатным и даже несколько апатичным человеком. Тщедушного телосложения и импульсивный по характеру, он, плывя по волнам бытия, не поддавался искушению навязать свою волю другим ни идеями, ни действиями. Будучи большим любителем природы, он обустраивал в саду маленькие беседки, шалашики, давал поэтические названия садовым аллейкам. Одну из них он назвал Долиной Спокойствия. Птицы, в изобилии населявшие это местечко, пользовались здесь исключительным правом. Так, в угоду им была категорически запрещена стирка белья в пруду. Считалось, что шум стиральных колотушек может потревожить голубей и соседствующих с ними соловьев. Романтическим настроениям Василия Афанасьевича находилось свое объяснение: он был влюблен в Марию Ивановну. По ее уверениям, эта история началась с чудесного сновидения. Однажды ночью Царица Небесная снизошла во сне к Василию Афанасьевичу, которому в то время исполнилось только лишь тринадцать лет, указала ему на незнакомую игравшую подле него девочку и произнесла: «Ты женишься на ней, вот твоя избранница».

Спустя некоторое время Василий Афанасьевич был приглашен вместе с родителями в гости к соседям. У них он увидел семимесячную девочку, которую держала на руках кормилица. Черты личика этой малышки были так схожи с той, которую он увидел во сне, что с этого мгновенья он осознал представшее явью предначертанием своей судьбы. Ей было угодно, чтобы он дождался, пока предмет его интереса, повзрослев, ответит на его чувства. Дочь помещика Косьяровского звали Марией. Она воспитывалась у своей тетки Анны Матвеевны Трощинской. В течение целых десяти лет Василий Афанасьевич чувствовал себя счастливым, свято сохраняя свою тайну, внимательно наблюдая за взрослением и духовным развитием своей будущей невесты. Он довольно часто приходил в ее дом, очарованно слушал ее детскую болтовню, одаривал подарками, строил вместе с ней из игральных карт замки, играл в куклы. Ее добрая тетка всегда поражалась тому, как молодой человек может с такой трогательной серьезностью общаться с ребенком, находя в этом удовольствие. «Я испытывала взаимные чувства по отношению к нему, но оставалась спокойной, – писала Мария Ивановна. – Он спрашивал меня иногда: не скучно ли мне с ним, не надоедает ли мне с ним, и я ему отвечала, что его общение мне приятно. Он был всегда любезен и предупредителен со мной в течение всего моего юного возраста».[2]

В один из дней Мария Ивановна прогуливалась в сопровождении нескольких нянечек на берегу реки Псел и услышала доносившиеся ветром с другого берега гармоничные аккорды инструментального оркестра. Поблизости от этого места проживали только Гоголи. Каким образом в это время могла звучать эта утренняя серенада? Скрываясь в зарослях рощи, музыканты играли все более и более красивые арии. Сердце Марии Ивановны переполнялось счастьем, она, как завороженная, стояла, не в силах стронуться с места. Но становилось поздно, и нянечки все-таки уговорили ее пойти домой. Однако музыка все продолжала следовать за ней до самого дома. Мелодия то приближалась, то снова удалялась от нее, полностью захватив ее воображение и витая вокруг. Дома она рассказала об этом странном приключении своей тете, которая, улыбнувшись, ответила: «Какая удача, что ты пошла прогуляться именно в то время, когда сама природа и музыка сошлись вместе, чтобы провести время! И все-таки ты не должна далеко отходить от дома».

В ту пору ей не исполнилось еще и четырнадцати лет, а Василию Афанасьевичу было уже двадцать семь, и он окончательно перебрался жить в Васильевку. Однажды он отважился спросить ее, любит ли она его. Растерявшись, она, сама не осознавая почему, ответила ему, что любит его точно так же, как и весь остальной окружающий мир, и тут же быстро удалилась из зала, оставив его в полной растерянности. Совсем расстроенный, Василий Афанасьевич поделился об этом разговоре с ее теткой Анной Матвеевной, рассказав ей о постигшем его разочаровании, а также о дальнейших своих планах. Энергичная женщина без промедления взялась урегулировать эту проблему. Она уверила Василия Афанасьевича, что Мария совсем к нему не равнодушна. В подтверждение тому она заметила, что, как только он уезжал куда-либо, бедняжка не находила себе места и пребывала в меланхолии. Мария еще так молода и сторонится мужчин, уверяла она его, но со временем станет замечательной супругой. Приободрив молодого человека, Анна Матвеевна, принялась обрабатывать свою племянницу. Все, что нашлась ответить бедная девочка в свою защиту, это сказать, что если она выйдет замуж, то растеряет своих подружек. Услышав этот детский довод, тетка в три слова поставила точку в их дискуссии. Обескураженная и обласканная, совсем еще юная девочка неожиданно обрела в своем сердце возлюбленного. Родители, искушенные в подобных делах, тут же дали свое согласие и благословили их брак. Вскоре Мария вместе со всеми подключилась к предсвадебной суете. «Мой жених приезжал достаточно часто, – писала Мария Ивановна. – Когда ему не удавалось прийти, он писал мне письма. Не вскрывая их, я отдавала отцу. Прочитав письма, папа улыбался и говорил: „Видно, что он начитался много романов!“ И в самом деле, эти письма были наполнены нежными выражениями. Мой отец мне диктовал ответы на них. Я всегда носила с собой все послания моего жениха».[3]

Свадьба состоялась в доме тети в Яресках. Однако сразу после одного дня празднования молодой муж вынужден был уехать к себе домой, так как, по общему мнению родителей, Мария Ивановна была еще слишком юной для того, чтобы оставаться наедине с мужчиной. Посовещавшись, они решили, что через год будет видно… Супруга согласилась на разлуку с послушанием, супруг – с отчаянием. Но уже к исходу месяца и один, и другая были так несчастны друг без друга, что растроганные родители согласились изменить свое решение.

Утопая в слезах, благословениях и советах Мария Ивановна села в повозку, которая увезла ее в Васильевку. Спустя час она была в своем новом доме. Отец и мать Василия Афанасьевича ждали невестку на пороге с традиционным хлебом и солью. «Они приняли меня как своего собственного ребенка, – писала Мария Ивановна. – Моя сноха одевала меня по своему собственному вкусу, в старинные платья, сохранившиеся со времен ее молодости. Мой муж не хотел, чтобы я возобновила свою учебу. Он не говорил на иностранных языках, кроме латинского, и не хотел, чтобы я стала более образованной, чем он. Мы всегда вместе читали книги только на русском языке, когда нам выдавалось свободное время и когда мы оставались одни. Но это случалось не часто. Я никогда не посещала собраний, не была на балах, находя свое счастье только в семейном кругу. Мы не расставались ни на один день. И когда он выезжал с инспекционной поездкой по своим угодьям, он брал меня с собой в коляску. И если я была вынуждена оставаться дома, я испытывала страх за него, мне казалось, что больше я его никогда не увижу».[4]

Василий Афанасьевич имел привычку возвращаться домой раньше установленного срока, чтобы хоть как-то сократить жене время его ожидания. В единственный раз, когда он возвратился домой с небольшим запозданием, она так сильно переволновалась, что заболела лихорадкой и была вынуждена слечь в постель на несколько дней. Однако на эти неразумные волнения наслаивались и более очевидные причины для беспокойства. Хозяйство в Васильевке, несмотря на богатую и плодородную почву этой местности, не в состоянии было обеспечить достаточным продовольствием все свое население.

Фруктовые деревья прогибались под тяжестью груш, слив и вишни; поля приносили богатый урожай обильной и золотой пшеницы; стада коров паслись на лугах, поросших сочной травой. Но, подсчитав свою бухгалтерию, Василий Афанасьевич всякий раз обнаруживал, что расходы превосходят все поступления. В растерянности от состояния дел им предпринимались попытки организовывать Васильевские ярмарки, на которых продавалось спиртное или же деньги просто одалживались у благодушных соседей с тем, чтобы выйти из затруднительного положения и лучше подготовиться к предстоящему сезону.

Мария Ивановна, которая еще только вчера играла в куклы, сегодня уже вовсю занималась домашними делами, распекала прислугу и восхищала мужа своей значимостью и красотой. Очень быстро из вежливой и скованной девочки она превратилась в белокожую молодую даму, с черными глазами, смотревшими из-под густых и изогнутых ресниц, правильными чертами лица, четко вырисованным ртом и решительными жестами. Рождение одного за другим двух мертворожденных детей в течение первых лет замужества основательно истрепало ее нервы. Вновь забеременев, она с беспокойством воспринимала все свои малейшие недомогания.

На этот раз она не хотела рожать дома. На семейном совете было решено, что она отправится в Сорочинск, маленький близлежащий городок, где лекарскими делами заправлял известный во всей округе врач Михаил Трахимовский. Роды прошли в небольшой комнате с глинобитным полом во флигеле для приезжих больных. 20 марта 1809 года она произвела на свет мальчика Николая. В Сорочинском церковном журнале регистрации под 25 номером произведена запись о его рождении и крещении.[5]

Придя в себя, Мария Ивановна, сначала очень переживавшая за исход родов, тут же обеспокоилась здоровьем своего сына. Он выглядел хилым, бледным, болезненным. И она все время опасалась его потерять. Это смутная тревога была навеяна двумя дорого стоившими ей исходами предыдущих попыток. В ее сознании он вдруг представал перед ней то умершим, то гением, покоряющим своим талантом весь мир. Для того чтобы избежать опасности его утраты, она задумала построить в Васильевке церковь. Исполнитель этого проекта согласился даже на отсрочку оплаты за свою работу. С целью сбора средств на строительство церкви были проданы семейные драгоценности, заказаны богато украшенные покровы, однако здоровье маленького Николая все никак не улучшалось. Он перенес нервный кризис и с трудом дышал. Кроме того, врач определил у него и золотуху. Его бледный цвет лица всегда чуть окрашивался на солнце или во время игры. Из ушей подтекал гной. Сто раз на дню Мария Ивановна дотрагивалась до него рукой, чтобы удостовериться, жарко ему или холодно, часто пеленала его, укутывала, обнимала, крестила лобик. Ребенок рос в атмосфере безоговорочного обожания, превращаясь в некого домашнего идола. На его исключительное положение в семье не повлияло ни рождение его сестры Марии в 1811 году, ни – его брата Ивана в 1812 году. Он был старшим и имел у окружавших его родственников свои сокровенные позиции. Все в доме вращалось вокруг него и было подчинено его интересам.

«Я ничего в детстве сильно не чувствовал, я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне, – писал он позже своей матери. – Никого особенно не любил, выключая только Вас, и то потому, что сама натура вдохнула это чувство».[6]

Бесспорно, из всего небольшого состава семьи, которые составляли его окружение, его мать выделялась по сравнению с остальными наибольшей жизнедеятельностью, наибольшей активностью, наибольшим вниманием и наибольшей обеспокоенностью. Свою глубокую набожность она распространила и на некоторых домочадцев. Подолгу молилась на коленях перед иконами, очень рано привела Николая в церковь. Поначалу он испытывал там, среди взрослых людей, только скуку, с отвращением перенося запах ладана. «Стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз, попа и противного рвения дьячков».[7] Он крестился, потому что видел, что так делают все. Его сознание оставалось в безвольном витании среди святых образов. Но однажды, присмотревшись к росписи, изображавшей рай и ад, он попросил мать рассказать ему о Страшном суде. Все услышанное так впечатлило его, что всю последующую ночь ему снились одни кошмары. Он несколько раз просыпался в холодном поту и крича от страха. Видение вечного огня повторялось у него длительное время. Ему было достаточно подумать об этом, как он тут же начинал трепетать от страха. «…Вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказывали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли», – писал он.[8] Начиная с этого момента, маленький Николай возлюбил церковь и стал посещать ее каждое воскресенье со смешанным чувством обожания и страха. Все, чем бы он ни занимался в повседневной жизни, давалось ему легко и радостно. Когда его отец выезжал проследить, как идут работы на полях, он брал с собой Николая и Ивана. Пение кос, срезавших спелую пшеницу, загорелые лица жнецов, песни девушек, вязавших снопы, – воспоминания об этих днях он сохранил на всю жизнь, как о самой прекрасной летней поре, проведенной в Малороссии.

В «Сорочинской ярмарке», описывая один из таких дней, он пишет: «На небе ни облака. В поле ни речи. Все как будто умерло; вверху только в небесной глубине дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на влюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи… Изумруды, топазы, яхонты эфирных насекомых сыплются над пестрыми огородами, осеняемыми статными подсолнечниками. Серые стога сена и золотые снопы хлеба станом располагаются в поле и кочуют по его неизмеримости. Нагнувшиеся от тяжести плодов, широкие ветви черешен, слив, яблонь, груш; небо, его чистое зеркало – река в зеленых, гордо поднятых рамах… как полно сладострастия и неги малороссийское лето!»

Возвращаясь с этих поездок, он принимался рассказывать обо всем увиденном своим близким, те с умилением слушали его, восхищаясь его наблюдательностью и богатому словарному запасу. Отец Николая лишь изредка делал небольшие добавления в рассказы сына, которые касались в основном его бесед с крестьянами. В то время это был пухленький, улыбчивый и ласковый ребенок. Он свободно говорил на русском и на украинском языках, но все же предпочитал использовать русский язык для серьезных тем, а украинский – для ежедневного общения.

Третьей персоной в семейной иерархии была его бабушка Татьяна Семеновна (Лизогуб). Она осталась вдовой уже вскоре после свадьбы Василия Афанасьевича и проживала в примыкающем к дому крыле, в помещении из двух комнат. Никоше нравилось приходить в ее владение, заваленное коробочками, бутылочками и всякими другими безделушками. У нее было сморщенное и рыхлое, как губка, лицо. Конечно же, она рассказывала своему внуку о былых славных временах, когда запорожские казаки образовали независимое объединение – «Сечь», имевшую своих собственных предводителей и подчинявшихся только Польше. Одним из последних героев этой эпопеи был Остап Гоголь, суровый предок, который и оставил потомкам свое имя. После подчинения «запорожцев» России и выхода указа Екатерины II, «Сечь» была упразднена, последний гетман казнен за измену, а история запорожского казачества передавалась как легенда. Татьяна Семеновна знала много песен, народных сказок. Некоторые из них наводили такой ужас на маленького Никошу, что он не всегда даже осмеливался их слушать. Эта мистическая настроенность, эта предрасположенность к страху воздействовали на него внезапно, с такой силой, что он боялся и тени любой опасности, появлявшейся в его воспаленном воображении. Однажды в пятилетнем возрасте, когда его отец и мать вышли по делам, он ощутил ужас, увидев в окне сгущающиеся сумерки. «Я прижался к уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов… Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я видел, как она, мяукая, осторожно кралась ко мне. Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, зеленые глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. „Киса, киса“, – пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд и несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же время чувствовал какое-то удовлетворение, может быть, месть за то, что она меня испугала. Но когда она утонула и последние круги на воде разбежались – водворились полный покой и тишина, – мне вдруг стало ужасно жалко „кисы“. Я почувствовал угрызения совести. Мне казалось, что я утопил человека…»[9]

В глубокой тишине ему мерещилось, что он слышал загробные голоса, которые взывали к нему, леденя душу. «Вам, без сомнения, когда-нибудь случалось слышать голос, называющий вас по имени, – писал Гоголь в „Старосветских помещиках“, – который простолюдины объясняют так: что душа стосковалась за человеком и призывает его; после которого следует неминуемо смерть. Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в детстве я часто его слышал: иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая, даже кузнечик в это время переставал, ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из сада, и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню».

К счастью, эта «страшная сердечная пустыня» была им, скорее всего, быстро позабыта, а не устранена каким-либо волевым усилием. После галлюцинаций желание играть восстанавливалось достаточно быстро, и Николай, как обычный ребенок, развлекался со своим братом Иваном и сестрой Марией.

Одним из любимых его занятий в детстве было еще и садоводство. «Весна приближается, – писал он своей матери в 1827 году, – время самое веселое, когда весело можем провесть его. Это напоминает мне времена детства, мою жаркую страсть к садоводству. Это-то время было обширный круг моего действия. Живо помню, как, бывало, с лопатою в руке, глубокомысленно раздумываю над изломанною дорожкою…»

Дом Гоголей всегда был дружелюбным, гостеприимным и теплым. Друзья наведывали родителей в любое время года. В маленьких низеньких комнатах стояли печи, возвышавшиеся до потолка, множество сундучков, высокая и массивная мебель. Повсюду скрипели двери. Девушки, одетые в полосатые юбки, сновали и галдели в девичьей. Во всей красе проявлялись изобилие, неспешность и непритязательность уклада прежней жизни помещиков. С крепостными в Васильевке обращались благодушно, но в то же время и не приветствовалось, чтобы они стремились стать вольными людьми. Правда, никто ни среди них, ни среди хозяев и не помышлял посягать на крепостное право. В порядке вещей был тот уклад, когда некоторые отдельные личности были свободными, имели своих подневольных. Все это воспринималось так же естественно, как и различие в росте, в цвете волос. Бог, по их разумению, не возжелал, чтобы все они были равными по своему социальному положению. Христианин же не мог восставать против подобного неравенства. Мария Ивановна управляла своей прислугой так же, как связкой ключей, заткнутой за пояс своей юбки. Ими во всех уголках ее большого хозяйства необходимо было открывать и закрывать двери погребов. Заботы по приготовлению разнообразной снеди отнимали львиную долю времени ведения семейного хозяйства. На кухне что-то постоянно кипело, варилось, производилась засолка, засушка фруктов и овощей. Кладовая была забита до отказа заготовленными впрок яствами, с запасами которых можно было выдержать многомесячную осаду. Подобное небольшое имение Гоголь описывает в «Старосветских помещиках»: «…ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами, за деревенские избы, его окружающие, пошатнувшиеся на сторону, осененные вербами, бузиною и грушами. Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют, и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении».

Иногда Гоголи покидали свое убежище в Васильевке, отправляясь с кратким визитом к кому-нибудь из местных помещиков. Наиболее важным среди тех, к кому они наиболее часто и охотно наведывались, был дальний родственник Марии Ивановны, «благодетель и попечитель» семьи Дмитрий Прокопьевич Трощинский. Этот сановный вельможа, отставной министр, обосновался царьком в своем поместье под названием Кибинцы. Этот человек, «умевший извлекать свою выгоду из ничего», ухитрился сделать себе карьеру, дослужившись до ранга государственного секретаря при Екатерине II. После восшествия на престол Павла I он стал сенатором, при правлении Александра I вновь снискал к себе расположение, бросившись молодому императору в объятия со словами: «Будьте моей путеводной звездой», стал членом государственного совета и главным директором почт. В 1802 году получил назначение на пост министра уделов и отслужил несколько лет. Затем, в 1806 году, сославшись на возраст и усталость, оставил столицу и возвратился в свое имение. Полтавское дворянство выбрало его губернским предводителем. С 1814 по 1817 г. он министр юстиции. Последние годы жизни он провел в Кибинцах. Богатый, праздный и всеми уважаемый, Д. П. Трощинский не переносил одиночества. По словам его современников, дом Трощинского всегда был заполнен гостями и в любое время года наплывом приезжающих и потоком отъезжающих напоминал огромный караван-сарай. Никому и никогда не было отказано в гостеприимстве. Его широкой натуре каждый день требовались все новые развлечения. Он имел в своем распоряжении труппу артистов и оркестр, в которых участвовали его крепостные, а также несколько шутов. Рассказывали, что однажды утром в Кибинцах появился никому не известный офицер артиллерии и предложил организовать в этом селе фейерверк. Восхищенный столь необычной затеей, Д. П. Трощинский три года содержал этого человека при себе.

Гоголи по-родственному принимали приглашения Трощинского и часто наведывались к нему. Путешествие в Кибинцы, составлявшее не более сорока верст по сельской дороге, всегда наполняло маленького Николая живым энтузиазмом. Проезжая в своей коляске по аллее Кибинцев, они уже издали слышали мелодичные звуки оркестра. Вскоре между двумя рядами деревьев появлялся деревянный двухэтажный дом, построенный как дворец. Внутри – впечатляющее великолепие, которое невольно заставляло затаить дыхание: повсюду картины, уникальная мебель, бронзовые и фарфоровые статуи, широкие канапе, старинное оружие, коллекции монет, табакерок и мягкие пушистые ковры, при хождении по которым колыхались ворсинки. Бесчисленная челядь сновала в прихожей. В саду расположились несколько флигелей для почетных гостей. В одном из них предоставлялись комнаты для Гоголей. Д. П. Трощинский выделял им также в пользование прислугу, экипаж и доктора. Спешно переодевшись, они шли в зал, где задолго до обеда собиралась разношерстная толпа приглашенных лиц. Все тихо томились в ожидании хозяина. Наконец появлялся хозяин в парадном мундире при всех своих отличиях и регалиях. Старый, заметно одряхлевший, с орлиным носом и твердым взглядом, он со скучающим и высокомерным видом взирал на окружающих.

Во время обеда гости, чтоб как-то развлечь хозяина, устраивали розыгрыши, загадывали шарады, рядились в маски. Веселье продолжалось и после застолья. Наиболее важное значение придавалось постановке театральных представлений, к которым Д. П. Трощинский имел особое пристрастие. Для этих целей в парке был сооружен специальный домашний театр. Василию Афанасьевичу Гоголю было поручено заниматься устроительством спектаклей, исполняемых, как правило, на малороссийском языке, участвуя в них и как режиссер, и как актер. Он был в одном лице не только постановщиком, но и автором нескольких пьес, которые писал на заказ. Роли актеров исполнялись домашней прислугой, а перевод осуществлялся кем-либо из приглашенных гостей. Василий Афанасьевич и его супруга, как правило, сами распределяли все роли. Маленький Николай с неподдельной радостью присутствовал на репетициях. Он гордился своим отцом, который сам создал все то, что разыгрывалось на сцене, и от души смеялся над историями о лукавых женщинах и веселых крестьянах.[10]

Сидя в первом ряду среди зрителей, Д. П. Трощинский внимательно наблюдал за спектаклем в бинокль. Появление на его лице улыбки актеры и зрители воспринимали как одобрение, близкое к признательности.

Помимо театральных представлений, старика развлекали выходки его шутов Романа Ивановича и Варфоломея, которые на потеху всем постоянно передразнивали друг друга. Варфоломей – бывший священник, расстриженный из-за умопомешательства, был главной мишенью для насмешек. Потехи ради его бороду приклеивали сургучом к столу, и все присутствующие издевались над ним, глядя, как он ее отрывает по волоску, строя при этом ужасные гримасы… Он был настолько неопрятен, что его кормили отдельно ото всех за ширмой. Еще одно развлечение, которым всегда забавлялись в Кибинцах, была игра в бочку. Заполнив огромную бочку водой, хозяин дома небрежно бросал туда горсть золотых червонцев и призывал охотников достать их со дна. Если кому-либо из них удавалось собрать все монеты за один раз, то он мог оставить их себе. Если же это не удавалось, то монеты возвращались и в игру вступал очередной желающий испытать свое счастье. Принимали участие в этом посмешище и некоторые приглашенные лица, которые, как есть, во всем одеянии, погружались в воду, выставляя себя некоторым подобием шутов и тем самым удостаиваясь благосклонной гримасы со стороны бывшего министра, наблюдавшего за всем происходящим с балкона своего дома.[11] Обычно Д. П. Трощинский был не особенно приветлив в обращении со своими гостями, мало разговаривал с ними и любил раскладывать в их присутствии гранд-пасьянс.

Но Гоголи по отношению к себе пользовались его исключительным расположением. Д. П. Трощинский ценил добродушие, веселый нрав, порядочность Василия Афанасьевича и часто прибегал к его услугам в управлении своим огромным хозяйством. Войдя в близкое доверие своего дальнего родственника, Василий Афанасьевич организовывал его развлечения, контролировал бухгалтерские дела. Однако и, со своей стороны, он знал, что может в любой трудный момент своей жизни прибегнуть к помощи Трощинского. Не получая достаточного дохода от своего хозяйства, Василию Афанасьевичу необходимо было заручиться его поддержкой, и он направлялся в Кибинцы, чтобы быть там постоянно на виду. «Мы с мужем моим, которого Д. П. Трощинский очень любил, жили безвыездно у него; нельзя проситься домой: в последнее время сердился до болезни, когда узнавал о помышлении нашем ехать домой, и гостям было трудно уезжать, чтобы его не тревожить; и когда начиналось провожание гостей, то старик бывал очень не в духе; и ненадолго оставалось в доме без больших собраний, – скоро опять съезжались. В эти промежутки двери анфиладой отворялись, играла музыка, иногда целый оркестр, иногда квартеты…»[12]

Покидая старого, желчного и необычного хозяина, маленький Николай увозил с собой неописуемые впечатления от всего увиденного, смешанного с фарсом, музыкой, смехом, светом и раболепством. Внешний вид его родной Васильевки значительно отличался от Кибиниц. Здесь все казалось ему более скромным, убогим, но тем не менее совсем родным. Возвращаясь после путешествия к своей привычной жизни, он грезил о театре и очень сожалел, что так молод и не может выйти на сцену.

Желая хоть как-то реализовать свое стремление стать артистом, он пытался сочинять стихи, которые с гордостью читал перед домашними. Кроме того, он еще рисовал и даже организовал выставку своих картин. К Николаю был приставлен семинарист, который взялся обучить его и младшего брата Ивана всему, что знал сам. Но результаты этих занятий были настолько незначительны, что родители Николая вынуждены были отправить своих детей учиться в Полтавскую гимназию.

В 1819 году в возрасте десяти лет Николай очутился в среде незнакомых для него сверстников. Привыкший дома быть в центре внимания и обожания, он вдруг потерялся в массе детей, которым было совершенно безразлично, что он слаб здоровьем и наделен от природы большими способностями. Но как же так получилось, что, несмотря на свой талант, он не стал первым учеником в классе? Был ли он настолько гениальным, как его представляли? Влияло ли на его успеваемость отношение к нему учителей?

«Ваканции быстро приближаются, – писал он своим родителям, – я не успел еще окончить всего: следовательно, нужно заняться ваканциями, чтобы поспеть с честью во второй класс. Учитель математики мне необходим. Если вы случайно будете проезжать через Полтаву, я уверен, что вы все устроите для моего благополучия. Я целую ваши бесценные руки и чту за честь быть вашим послушным сыном. С сыновьим уважением, Николай Гоголь-Яновский».[13]

Николай рассчитывал на радостные каникулы, но они оказались для него прискорбными. После непродолжительной болезни скоропостижно умирает его брат Иван. Горе родителей было безутешным. Самого же его, весьма опечаленного случившимся, отправляют обратно в гимназию. Дома, находясь на каникулах, он твердо решил про себя, что больше уже никогда не вернется в свой класс. Но отец и мать после долгих уговоров сумели-таки найти доводы к его закрытому сердечку, убедив Николая, что не смогут самостоятельно дать ему надлежащее образование и что ему крайне необходимо пройти обучение в начальном образовательном учреждении. К их счастью, как раз в это время в Нежине открылась классическая гимназия, основанная князем Безбородко. Программа преподавания в ней была составлена на достаточно высоком уровне, и она выгодно отличалась от той, по которой Николаю пришлось обучаться в Полтавской гимназии. Но была, к их сожалению, и одна серьезная загвоздка. Оплата за обучение и пансион составляла одну тысячу рублей в год.[14] Эта сумма гораздо превосходила возможности Гоголей, и они вынуждены были обратиться в этой связи за поддержкой к Д. П. Трощинскому, который, со своей стороны, ходатайствовал об определении Николая в число воспитанников, находящихся на иждивении гимназии.

Глава II

Нежинская гимназия

Тяжелая желтая коляска, запряженная шестью лошадьми, остановилась перед парадной площадкой Нежинской гимназии высших наук. Ученики, заглушая звонок, кубарем слетели вниз, чтобы посмотреть на «новенького». Человек ли это или ночная птица? Озябший, хилый, съежившийся, он был одет не соответственно сезону. Его маленькое и заостренное лицо выглядывало из-под вороха одежды словно головка воробушка. Отец и слуга раздели малыша. Вокруг него шушукались, произнося фамилию, толкались и давились от смеха. А он только боязливо озирался направо и налево. «Он был не только закутан в различные свитки, шубы и одеяла, но просто-напросто закупорен, – писал товарищ Гоголя по гимназии В. И. Любич-Романович. – Когда его стали разоблачать, то долго не могли докопаться до тщедушного, крайне некрасивого и обезображенного золотухою мальчика. Глаза его были обрамлены красным золотушным ободком, щеки и весь нос покрыты красными же пятнами, а из ушей вытекала каплями материя…» С первого раза Николай Гоголь почувствовал себя потерявшимся в среде, даже еще более враждебной, чем была в Полтавской гимназии. Сможет ли он пребывать среди этих враждебно настроенных товарищей и суровых преподавателей? Сдав вступительные экзамены, он, тем не менее, не был зачислен в отделение, где учились лучшие ученики, а включен во второе. Воспитанники этого класса не очень-то утруждали себя учебой, усаживались за последние парты, вполуха прислушивались к тому, что им рассказывали на занятиях. Обычно они убивали время, занимаясь «художествами» в своих школьных тетрадях. Несомненно, что в Нежинской гимназии Гоголя недолюбливали. Сразу после отъезда отца он подвергнулся испытанию. Судьба как будто специально предала его на растерзание дикарям. Конечно, его старый слуга всегда находился рядом с ним, чтобы в случае чего утешить. Но даже самый лучший слуга не в состоянии помочь своему барину преодолеть его невзгоды. К счастью, летние каникулы были уже не за горами. Шла весна 1821 года. Николай Гоголь решил, стиснув зубы, дотерпеть до срока своего освобождения.

Несколько счастливых недель во время каникул быстро пролетели в Васильевке. Мысль о предстоящем в августе возвращении в класс глубоким отчаянием томила его душу. Ему, как воздуха, недоставало дома и семьи. Что же такое предпринять чтобы убедить родителей забрать его оттуда? Если сказать им, что ему наскучило в Нежине и что учеба не интересует его, то он лишится их расположения и наслушается пустых советов. Единственный способ их разжалобить – это сослаться на плохое здоровье и убедить в нежелательности отпускать сына в таком состоянии далеко от себя. Он не мог себе и представить, чтобы мать отнеслась безразлично к тому, что он в гимназии испытывает горькие муки. Если уж он несчастлив, то и она не имеет права на другое состояние. Со смешанным чувством искренности, находчивости, умиления и расчета двенадцатилетний Николай Гоголь пишет 14 августа 1821 года: «Мои дорогие, если бы вы находились здесь сейчас, когда я пишу это письмо, то вы бы увидели, что сталось с вашим ребенком!.. Прежде каникул писал я, что мне здесь хорошо, а теперь напротив того. Мне после каникул сделалось так грустно, что всякий божий день слезы рекой льются, и сам не знаю, отчего, а особливо, когда вспомню об вас, то градом так и льются… Добрый мой Семен так старается обо мне, что не прошло ни одной ночи, чтобы он не увещевал меня не плакать об вас, и часто просиживал по целой ночи надо мною. Уже его просил, чтоб он пошел спать, но никак не мог его принудить…

P.S. Пока здесь находится только половина из прибывших учеников!»

Последней ремаркой Николай Гоголь дает понять своим родителям, что они слишком рано отправили его в гимназию. Он полагал, что они обеспокоятся тем, что он написал о своих делах, и начнут предпринимать усилия, чтобы ему помочь. Возможно, они даже напишут письмо директору гимназии с просьбой провести его медицинское обследование. Опасаясь, что он все же слишком далеко зашел в своих жалобах, Николай Гоголь тут же подкорректировал тональность своего письма:

«Приехавши в Нежин, на другой день стала у меня болеть грудь. Ночью так у меня болела грудь, что я не мог свободно дышать. Поутру стало лучше, но грудь моя все-таки болела, и потому я опасался, чтоб не было чего худого, и притом мне было очень грустно в разлуке с вами. Но теперь, слава Богу, все прошло, и я здоров и весел».[15]

Родители, конечно, понимали, что им следует ожидать от сына любых жалоб. И они знали, что их сын склонен к преувеличениям. Но вдали от него они меньше всего ожидали, что с целью повлиять на них он будет ссылаться на всякого рода болезни. Вскоре Николай все же свыкся со своим новым положением «отшельника».

Здание гимназии князя Безбородко представляло собой строение новофламандского стиля. Украшенное с фасада колоннами, оно возвышалось в центре огромного парка, по которому протекала небольшая речушка. Тысячи птиц гнездились в кустарниках, которыми поросли ее берега. С наступлением рассвета их пение пробуждало воспитанников гимназии, которым приходилось подниматься в половине шестого утра. Полузаспанные дети поспешно умывались и строем направлялись в церковь, чтобы отслужить молебен перед ученьем, и затем шли в столовую выпить утреннего чаю. Уроки начинались в девять часов утра и следовали один за другим до пяти часов вечера с перерывом на обед. В восемь часов ужинали, а в девять, после вечерней молитвы, повсюду гасился свет. Это была самая лучшая пора для воспитанников гимназии, которые любили прогуляться по парку. Частенько, когда позволяла погода, они устраивались в тени деревьев, учили уроки и готовили домашнее задание. Обучение, разумеется, проходило на русском языке, который на Украине, как и в других российских окраинах, считался официальным языком. Малоросский язык считался диалектом, и на нем, от случая к случаю, общались между собой или разговаривали для собственного удовольствия. Николаю Гоголю нравились непередаваемо сочный местный говор, национальные одеяния, песни, танцы, казацкие сказки, составлявшие фольклор его родной провинции. Он часто вынуждал преподавателя переспрашивать, поскольку смесь украинского языка и польских выражений проскальзывала как в его письменных работах, так и в устной речи.[16] Возможно ли стать русским, не забыв, что являешься украинцем?

Поспешно созданная по волеизъявлению князя Безбородко гимназия представляла собой претенциозное образовательное заведение с достаточно сложной, неупорядоченной и неукомплектованной программой обучения. Классы назывались «музеями». Цикл обучения был рассчитан на девять лет. Программа обучения включала в себя преподавание Закона божьего, литературы, русского, латинского, греческого, немецкого, французского языков, физики, математики, политических дисциплин, географии, истории, военного искусства, рисования, танцев и т. д. Преподавательский состав представлял собой разношерстный коллектив, в котором самая тупая педантичность котировалась выше, чем осторожный либерализм. Ученики также были выходцами из разных сословий и разного происхождения. Те, кто представлял «клан аристократов», верховодили над теми, кто принадлежал к менее знатным фамилиям.

«Насмешки наши над Гоголем, – писал В. И. Любич-Романович, – усугублялись потому, что он держал себя каким-то демократом среди нас, детей аристократов, редко когда мыл лицо и руки по утрам каждого дня, ходил всегда в грязном белье и выпачканном платье. В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей – конфет и пряников. И все это, по временам доставая оттуда, он жевал, не переставая, даже и в классах, во время занятий».

Очевидно, что В. И. Любич-Романович с явной неприязнью относился к Николаю Гоголю. Менее суровыми по отношению к нему были другие воспитанники Нежинской гимназии, которые крутились вокруг своего товарища, как вокруг диковинного зверушки, пытаясь понять его. Диапазон их чувств по отношению к нему разнился от гадливого презрения и осторожности до приятельских отношений и полной симпатии. На самом же деле Николай Гоголь всем своим чахлым видом и замкнутостью сам оставлял мало поводов для поддержания с ним дружбы. Если же его просили рассказать о себе, то он всякий раз уклонялся от вопроса или же говорил неправду. Его собеседники порой с удивлением обнаруживали, что за историей, которую он им прежде рассказывал, кроется совсем иная истина. Все полагали, что тем самым он пытался напустить на себя ореол таинственности. Он чувствовал себя свободно только до той степени, в которой его существование было избавлено от других. Утаивая свои секреты от других, он и сам лишался побудительной энергии для своей жизни. Товарищи прозвали его между собой «таинственный карла». Он озадачивал их не только своей удаленностью, но и своей острой наблюдательностью и язвительными насмешками. Этот невзрачный блондин с продолговатым, заостренным носом и впалой грудью, как никто другой, мог выставить на посмешище и учителей и учеников. И не дай было Бог попасться ему на язык. Он с абсолютной точностью имитировал ужимки одних, наделял язвительными прозвищами других, сочинял сатирические эпиграммы на третьих. Надзиратель третьего отделения немец Зельднер, похожий на длинную жердь, с вытянутым вперед лицом и глуповатым выражением безжизненных глаз, как-то раз услышал из уст воспитанников четверостишие, сочиненное, без сомнения, Николаем Гоголем, в котором он сравнивал Зельднера с поросячьей мордой, поставленной на журавлиные ножки. Своего товарища Бороздина Николай Гоголь удостоил акростихом только из-за его привычки делать себе низкую стрижку волос. Он довел до слез одноклассника М. А. Риттера, изо дня в день с абсолютно серьезным видом повторяя ему одну и ту же фразу: «Знаешь, Риттер, давно я наблюдал за тобою и заметил, что у тебя не человечьи, а бычьи глаза».

Его неистощимая склонность к шутовству отрицательно сказывалась на учебе, вынуждая некоторых преподавателей сурово осуждать «таинственного карла». Классный журнал, заведенный на пансионеров, имел многочисленные замечания, которые отражали и поведение Гоголя-Яновского. «13-го декабря (такие-то) и Яновский за дурные слова стояли в углу; 19-го декабря, Прокоповича и Яновского за леность без обеда и в угле, пока не выучат свои уроки. Того же числа, Яновского за упрямство и леность особенно – без чаю. 20-го декабря (такие-то) и Яновский – на хлеб и воду во время обеда. Того же числа, Н. Яновский, за то, что он занимался во время класса священника с игрушками, был без чаю».

«Жаль, что ваш сын иногда ленится, но когда принимается за дело, то и с другими может поравняться, что и доказывает его отличные способности», – писал директор гимназии родителям Николая Гоголя.

Время летело быстро. Оно было наполнено монотонным ходом лекций, подготовкой домашнего задания, отбыванием дисциплинарного наказания и развлечениями. Ребенок быстро подрастал. Приходилось удлинять рукава его школьной формы. Исполнилось четырнадцать, затем пятнадцать лет… Однажды, когда над ним нависла реальная угроза получить порку за свою недисциплинированность (телесное наказание было введено в гимназии как исключительная мера), он до того искусно притворился сумасшедшим, что все были убеждены, что с ним случился истерический припадок. Пронзительно закричав, испуская слюну и дрыгая ногами, он настолько взволновал директора, что тот был вынужден распорядиться отвезти его в больницу в сопровождении одновременно четырех инвалидов, которые присматривали за ним. В гимназии больше никогда не говорили об этом наказании. «Поправился» Николай Гоголь через несколько недель, хотя, возможно, что в этой болезни не было и половины притворства. Вызвав к себе жалость, Николай Гоголь тем не менее не оставил свои проделки. Начинавшись с комедиантства, его первое состояние трансформировалось затем в разновидность нервного потрясения, а его глубокая меланхолия всегда сменялась внезапным порывом безудержного смеха. По прошествии некоторого времени он начинал хвастаться перед своими товарищами, что здорово одурачил всех. «Вы знаете, – писал он своей матери, – какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным, угрюмым, таилось кипучие желание веселости (разумеется, не буйной)».[17] Он также писал своему другу: «Я начинаю с сетований, но сейчас я чувствую себя весело».[18] Николай Гоголь с пристрастием маньяка предавался жонглированию своим настроением, извращению юмора, обращая черное в розовое. Он не нуждался в конкретной мотивации своих переходов от радости к унынию. А когда имел подлинное основание для разочарования, то старался оставаться бесстрастным.

Уже в течение четырех лет у его отца, Василия Афанасьевича, случались проявления ипохондрических приступов, и он предчувствовал, что находится на краю могилы. В начале 1825 года он серьезно заболел, постоянно отхаркивался кровью и по этой причине поехал в Кибинцы, чтобы немного подлечиться под наблюдением врача Трощинского. Мария Ивановна была на последнем месяце беременности и не могла сопровождать его в этой поездке. Она со дня на день ожидала возвращения мужа. Но он больше не вернулся. Поняв, что он скончался вдали от нее, Мария Ивановна испытала такой сильный шок, что чуть не потеряла разум. И все же ей было необходимо восстановить свои силы. Будучи не в состоянии написать об этой трагедии сыну, она просила директора гимназии подготовить его к этой ужасной новости. Потрясенный смертью отца, Николай Гоголь порывается выброситься из окна. Не достаточно ли было потерять нежно любимого им брата? И вот теперь Бог отнял у него отца.

Почему же все беды выпали на него, тогда как вокруг него другие его товарищи не подвергались подобным испытаниям? Мысль о смерти, как о черной и холодной дыре, сильно пугала его и все более доминировала в его сознании. Отныне, в шестнадцать лет, он остался единственным мужчиной в семье, и это осознание своей ответственности еще больше возвышало в нем чувство собственной значимости. Его главной заботой в то время было утешение матери, глубокая скорбь которой могла отрицательно сказаться на ее здоровье. Чтобы вернуть ее к жизни, он располагал только своим пером. Необходимо было написать ей письмо по какому-либо важному и наиболее подходящему поводу, в котором каждая фраза могла бы затронуть ее сердце. Чтобы разжалобить ее и как можно мягче вывести ее из траурного состояния, он решил сыграть на ее отношении к самому себе. В этот момент он очень сожалел, что не является писателем, поэтому не может выразить все те мысли, которые громоздились в голове. Однако, по мере того, как он готовился к своей задаче, спокойствие овладело им. Литература творит подлинные чудеса! Его печаль постепенно растворилась в процессе обдумывания подходящих слов для утешения своей матери. 23 апреля 1825 года он пишет ей:

«Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, сперва был поражен ужасно сим известием; однако же не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но Бог удержал меня от сего; и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения к Всевышнему. Благословляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести. Так, дражайшая маменька, я теперь спокоен, хотя не могу быть счастлив, лишившись лучшего отца, вернейшего друга, всего драгоценного моему сердцу. Но разве я не имею еще чувствительной, нежной, добродетельной матери, которая может мне заменить и отца, и друга, и всего, что есть милее, что есть драгоценнее? Так, я имею вас и еще не оставлен судьбою».

Уже на следующий день 24 апреля было отправлено новое обращение к матери: «Сделайте милость, не печальтесь, пожалейте нас, несчастных сирот, которых все благополучие зависит от вас. Пожалейте, говорю, не расстраивайте нашего последнего счастия»

Прошло несколько недель, однако ответ от матери запаздывал, и тогда Николай Гоголь прибегнул к своему обычному методу: угрозе совершить что-то страшное: «Я вам говорю, что ежели я вас не увижу, я не знаю тогда на что решусь. Ежели же не получу ответа на это письмо, то сие молчание будет самый ужасный для меня признак. Тогда-то я прибегну к отчаянию, и оно-то даст мне средство, как избавиться от сей мрачной неизвестности.

Теперь вы видите, что от одного вашего слова зависит счастие или несчастие вашего сына».[19]

«Слово» наконец-то приходит, и Николай испытывает некоторое облегчение. Поскольку контакт между ним и матерью был восстановлен, он понимает, что она спасена. Для этого ей достаточно было убедиться, что потеря мужа еще больше сблизила ее с сыном. Увидев его во время наступивших каникул, она с восхищением отметила, как он возмужал, перенеся это горе, и какую благородную душу он преподнес ей в подарок. Пройдя сквозь сложную трансформацию, он мужественно перенес свой траур.

«Я вас скоро увижу, и восхищаюсь каждый день сею мыслью, и теперь собираюсь привезти вам какой-нибудь подарок. Но знаю, что вам не может быть подарка лучшего, как привезть вам сердце доброе, пылающие к вам самою нежною любовью… Но смею вам сказать, что я приобрел уже довольно и других качеств, которые, я думаю, вы сами увидите; можно сказать, обработал-таки свои понятия, которые сделались гораздо проницательнее, дальновиднее».[20]

В этих пространных, риторических тирадах имелась и доля истины. Возраст, горе, жизнь в обществе действенно закалили Николая Гоголя. Во время летних месяцев в Васильевке он радовался общению с матерью, бабушкой, сестрами и был счастлив от того, что ощущал себя их покровителем. Возвратившись после каникул, он узнал, что гимназию стали без опаски, как раньше, называть лицеем. Его мать окончательно оправилась от горя и безо всяких осложнений произвела на свет младшую дочь, Ольгу. А Николай так и остался единственным сыном в семье, всегда окруженный женщинами. И это положение удваивало его энергию. С другой стороны, несмотря на свой неуживчивый характер, он сумел сойтись с некоторыми своими товарищами, так же, как и он, страстно влюбленными в литературу. В числе его лучших друзей был умный, воспитанный, рассудительный и ироничный Александр Данилевский, который был старше Николая на два года, с ним он познакомился еще в Полтавской гимназии. К той же группе принадлежал Нестор Кукольник;[21] первый ученик в классе Евгений Гребенка;[22] Константин Базили;[23] Николай Прокопович;[24] Василий Любич-Романовский.[25] Охочие до чтения, эти юноши не могли удовлетвориться скудными запасами лицейской библиотеки. «Благодетель» Д. П. Трощинский помог пополнить ее некоторыми томами из своей личной библиотеки, которые в основном составляли книги на французском языке. Иногда Николай Гоголь покупал книги на деньги, выделенные на карманные расходы.

«Я отказываю себе даже в самых крайних нуждах, с тем, чтобы иметь хотя малейшую возможность поддержать себя в таком состоянии, в каком нахожусь, чтобы иметь возможность удовлетворить моей жажде и видеть и чувствовать прекрасное. Для него-то я с трудом величайшим собираю все годовое свое жалование, откладывая малую часть на нужнейшие издержки. За Шиллера, которого я выписал из Лемберга, дал я 40 рублей; деньги, весьма немаловажные по моему состоянию; но я награжден с излишком и теперь несколько часов в день провожу с величайшей приятностью. Не забываю также и русских, и выписываю, что только выходит самого отличного. Разумеется, что я ограничиваюсь одним только чем-либо: в целые полгода я не приобрел более одной книжки, и это меня крушит черезвычайно. Иногда читаю объявление о выходе в свет творения прекрасного: сильно бьется сердце, – и с тяжким вздохом роняю из рук газетный листок объявления, вспомня невозможность иметь его. Мечтание достать его смущает сон мой, и в это время получению денег я радуюсь более самого жаркого корыстолюбца. Не знаю, что бы было со мною, ежели бы я еще не мог чувствовать от этого радости: я бы умер от тоски и скуки».[26]

Постепенно молодые люди стали приобретать книги и журналы в складчину. Дела шли успешно, и настала необходимость определить библиотекаря. Им единодушно избрали Николая. К этим своим обязанностям Гоголь относился со всей щепетильностью, требуя, чтобы выдаваемые им книги читались в его присутствии, чтобы страницы не были испачканы или подвернуты. Перед тем как выдать книгу, он требовал надеть на пальцы специальные бумажные наперстки. Было удивительно ожидать от мальчика, который так пренебрежительно относился к своей собственной персоне, такого трепетного отношения к книгам. И все это потому, что литература представлялась в его глазах сакральным явлением. Неопрятный по отношению к себе, он в то же время не мог вынести, если на полях страницы появлялось пятно или был испорчен переплет книги. Его должность библиотекаря предоставляла ему определенные преимущества по сравнению с другими. Он увлекся литературой и стремился как можно больше знать о современных авторах. Но, к его великому сожалению, в определенной им учебной программе о них ничего не упоминалось. Чопорный и совсем недалекий преподаватель литературы, П. И. Никольский, отдавал дань высокого уважения писателям прошлого века, и в то же время с презрением отзывался о таких представителях новой волны литераторов, как А. С. Пушкин, В. А. Жуковский и К. Н. Батюшков. Но это были именно те, кто уже занимал умы пансионеров. В то время были опубликованы первые главы романа в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Молва об этом произведении докатилась до самых удаленных провинций страны. Воодушевленный музыкальным языком этого произведения, совершенство которого не поддавалось анализу, Николай Гоголь переписывает в тетрадь отрывки из «Евгения Онегина», а также «Цыган», «Полтаву», «Братьев-разбойников». Чтобы хоть как-то отыграться за своих кумиров, Николай Гоголь подверг своего учителя П. И. Никольского публичному осмеянию. Передразнивая преподавателя, он стал цитировать одно из своих наиболее любимых произведений «Пророк». Читая так, словно он и есть Никольский, Николай Гоголь состроил гримасы и, войдя в раж, критиковал каждую отдельную строчку. Без тени смущения он важно декларировал с кафедры: «Значит, ты считаешь, что Пушкин не мог писать неподобающе? Так вот же доказательство тому, что я говорил!»[27] И продолжал попрекать Пушкина за «не возвышенность» в мышлении и «тривиальность» языка. Все эти нападки со стороны преподавателя на современных авторов, напротив, послужили только укреплению пристрастия Николая Гоголя к своему кумиру в поэзии. До сих пор он считал себя одаренным исключительно в изобразительном искусстве; но теперь все чаще стал задавался вопросом, не посвятить ли себя еще и литературе. И он, кто во время уроков за спинами своих товарищей занимался рисованием, вдруг пристрастился к сочинительству стихов. В письмах к матери он все меньше и меньше упоминал о своих картинах, которые намеревался нарисовать, а все больше и больше о стихах, сочинение которых занимало его теперь всего целиком.

«Я посчитал важным направить папе кое-что из моих сочинений и рисунков, но…небу было не угодно, чтобы он их увидел», – писал он 24 апреля 1825 года.

А 10 сентября следующего года: «Вы меня просите привести к Новому году мои последние стихи. Времени до этого достаточно много, но я постараюсь кое-что приготовить».

23 ноября 1826 года с гордостью объявляет матери: «Думаю, удивитесь вы успехам моим, которых доказательства лично вручу вам. Сочинений моих вы не узнаете: новый переворот настигнул их. Род их теперь совершенно особенный».

Его голова просто фонтанировала идеями. Ему были приемлемы все стихотворные стили. Одно за другим подряд он написал: эпические стихи «Россия под игом татар», романтическую драму в подражание Шекспиру «Разбойники», сатирический рассказ о жителях Нежина «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан». Это сочинение он разделил на следующие отделы: «1) Освещения церкви на греческом кладбище; 2) Выбор в греческий магистрат; 3) Всеедная ярмарка; 4) Обед у предводителя (дворянства) П***; 5) Роспуск и съезд студентов». К тому времени им были написаны стихи, высмеивающие по тому или иному случаю и пансионеров, и преподавателей. Однако Николай Гоголь, как и его сотоварищи по литературному «кружку», все более и более обращал свои взоры к сентиментальному жанру.

«Первые мои опыты, первые упражнения в сочинениях, к которым я получил навык в последнее время пребывания моего в школе, были почти все в лирическом и серьезном роде, – писал Николай Гоголь в Авторской исповеди. – Ни я сам, ни сотоварищи мои, упражнявшиеся также вместе со мной в сочинениях, не думали, что мне придется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим моими шутками; хотя в самых ранних суждениях моих о людях находили умение замечать те особенности, которые ускользают от внимания других людей, как крупные, так и мелкие и смешные. Говорили, что я умею не передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержанием самого склада и образа его мыслей и речей. Но все это не переносилось на бумагу, и я даже вовсе не думал о том, что сделаю со временем из этого употребление».

Воспылав духом соперничества, молодые люди целыми днями сочиняли стихи, а по воскресеньям собирались вместе, чтобы выставить свои произведения на суд товарищей по перу. Критика и восхваления всегда были безапелляционными. Впервые Гоголь испробовал себя в прозе, написав небольшую вещь, которая называлась «Братья Твердославичи, славянская повесть». Кружок разнес ее беспощадно. Было принято решение предать ее уничтожению. «Гоголь не противился и не возражал, – писал Любич-Романович. – Он совершенно спокойно разорвал свою рукопись на мелкие клочки и бросил в топившуюся печь. – „В стихах упражняйся, – дружески посоветовал ему тогда Базили, – а прозой не пиши: очень уж глупо выходит у тебя. Беллетрист из тебя не вытанцуется, это сейчас видно“.[28]

Но, несмотря на это предсказание, Николай Гоголь продолжал упорствовать на своем.[29] Его друзья также увлеклись этим занятием. Все они нуждались в творческой разрядке. С этой целью ими создавались рукописные журналы „Звезда“, „Рассвет Севера“, „Метеор литературы“, „Навоз Парнасский“, где публиковались их литературные произведения. Николай Гоголь являлся редактором некоторых из единичных экземпляров этих изданий. В них он размещал свои стихи, прозу, иллюстрации и рисунки. Читателями издаваемых журналов были все пансионеры их класса. Эти издания ходили по рукам и зачитывались вслух. Успех от этих прочтений разделялся между их организаторами и членами классной группы. С самого раннего детства Николай Гоголь испытывал большое пристрастие к театру. Возвращаясь в Нежин, он часто вспоминал о комедийных спектаклях, поставленных его отцом в Кибинцах. В лицее, при желании, также могли бы найтись и зрители, и исполнители различных ролей. К его удивлению, простодушный директор лицея после некоторых колебаний все же решился разрешить проведение спектаклей. И Николай Гоголь в пылу воодушевления взял на себя роли и актера, и режиссера-постановщика, и декоратора.

Под его непосредственным руководством пансионеры сами изготовляли костюмы и возводили декорации. В письмах к своим родителям они обращались с просьбой прислать им необходимые для проведения театрального действа материю и другие аксессуары: „Пришлите мне полотна и других пособий для театра… Ежели можно прислать и сделать несколько костюмов, – сколько можно, даже хоть и один“.[30]

Театральные представления проходили в одном из рекреационных залов (музеев), где обычно проходили перемены. Он был переустроен в театральное помещение со сценой, занавесом, рядами стульев и скамеек, размещающих многочисленную публику. Большую ее часть составляли одетые в серую униформу лицеисты, проживающие по соседству помещики, местное чиновничество, родственники учащихся и военные, дислоцированные в Нежинской дивизии. На этой сцене были поставлены такие пьесы, как трагедия „Эдип в Афинах“ Озерова, „Недоросль“ Фонвизина, „Урок сыновьям“ Крылова, несколько комедий отца Гоголя, а также ряд водевилей, переведенных с французского языка…

Николай Гоголь настолько неподражаемо и искусно исполнял свои роли, что каждый раз, когда он выходил на сцену, публика начинала безудержно смеяться. Его товарищи падали со стульев, видя, как он изображает разбитого беззубого брюзжащего старика или исполняет роль крикливой кумушки. „Видал я пьесу Фон-визина „Недоросль“ и в Москве и в Петербурге, – писал Базили, – но сохранил всегда то убеждение, что ни одной актрисе не удавалась роль Простаковой так хорошо, как играл эту роль шестнадцатилетний тогда Гоголь“. Один из других его друзей Иван Пащенко в своих воспоминаниях отмечал: „Все мы думали тогда, что Гоголь поступит на сцену, потому что у него был громадный сценический талант и все данные для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голос и полнейшее перерождение в роли, какие он играл…“ На самом деле эта игра требовала смены всего себя, полного перевоплощения, и она так соответствовала внутренней натуре Николая Гоголя, что его застенчивость в жизни на сцене при свете рамп обращалась в уверенность. Переодетый, он не боялся никого. Его всегда встречали аплодисментами, которыми доставляли ему двойное наслаждение, поскольку они воздавались и его собственной нескладной внешности.

Наиболее удачным сезоном был, несомненно, весь 1827 год. Первого февраля восемнадцатилетний Николай Гоголь пишет своей матери: „Я не знаю, когда лучше проводил время, как не теперь, – даже досадую на скорый полет его… Театр наш готов совершенно, а с ним вместе – сколько удовольствий“.

А после праздников он направляет победную реляцию своему другу Высоцкому: „Четыре дня сряду был у нас театр; играли превосходно все. – Все бывшие из посетителей, людей бывалых, говорили, что ни на одном провинциальном театре не удавалось видеть такого прекрасного спектакля. – Декорации (четыре перемены) сделаны были мастерски и даже великолепно. Прекрасный ландшафт на занавес довершал прелесть, освещение залы было блистательное. Музыка также отличилась; наших было десять человек, но они приятно заменили большой оркестр и были устроены в самом выходном, в громком месте. Разыграли четыре увертюры Россини, две Моцарта, одну Вебера, одну сочинения Севрюгина (лицейского учителя пения) и друг. Пьесы, предоставленные нами, были следующие: „Недоросль“, соч. Фонвизина, „Неудачный примиритель“, комедия Я. Княжина, „Береговое право“ Коцебу и вдобавок еще одну французскую, соч. Флориана, и еще не насытились: к светлому празднику заготовляем еще несколько пьес“.[31]

Это безудержное пристрастие к театру и к поэзии пришлось по вкусу не всем преподавателям. Если некоторые из них, в том числе директор лицея К. В. Шапалинский, молодой инспектор, преподаватель римского права Н. Г. Белоусов были сторонниками этого вида увлечения, то другие, в лице профессора права М. В. Билевича, видели в этом угрозу установленной в лицее дисциплине, а также моральному воспитанию его воспитанников. Будучи не в состоянии запретить проведение театральных представлений, М. В. Билевич воспринимал это как личную неудачу и продолжал настаивать на сохранении старых традиций, требуя от слабодушных коллег „ограничить пристрастия их учеников“.

Тогда еще свежи были события 14 декабря 1825 года. Восстание декабристов было утоплено в крови, но оно всколыхнуло общественное сознание в России. Несмотря на то, что заговорщики, среди которых фигурировали наиболее известные русские аристократические фамилии, были повешены или сосланы в Сибирь, новый царь Николай I предпринял все меры по укреплению своей власти и потребовал от своих подданных пресекать любую подрывную деятельность, представляющую угрозу верности трону. И если пансионеры Нежинского лицея не говорили между собой о далеких политических событиях, то преподаватели не могли оставить их без внимания, интерпретируя их каждый на свой манер.

Ярый реакционер М. В. Билевич усматривал в своем коллеге Белоусове закамуфлированного либерала. Противодействуя театральным „вольностям“, он стремился навязать свои порядки во всех сферах жизни лицея. Строча рапорт за рапортом в конференцию гимназии, он обвинил нескольких воспитанников лицея, среди которых был и Гоголь-Яновский, в том, что они вызывающе ведут себя и сочиняют поэмы, проповедующие бунтарское настроение. „Некоторые воспитанники пансиона, – писал Н. Г. Белоусов 25 октября 1826 года, – скрываясь от начальства, пишут стихи, не показывающие чистой нравственности, и читают книги, неприличные для их возраста, держат у себя сочинения Александра Пушкина и других подобных“.

Единственной причиной возникновения подобного непорядка, развращавшего воспитанников лицея, являлась, по его мнению, несоответствующая система преподавания естественного права, которая осуществлялась со стороны младшего профессора права Н. Г. Белоусова. На заседании педагогического совета он обвинил Н. Г. Белоусова в прочтении лекций по записям, следовавшим духу „опасной философии Канта“, „…хотя и предписано преподавать здесь по системе г-на Демартини“. Не утверждает ли Н. Г. Белоусов, что человек рождается свободным и что он имеет не только обязанности, но и права? Что в таком случае делать с прародительской практикой крепостничества? Можем ли мы требовать служения императору, проповедуя независимость человеческого духа? Куда движется Россия и куда пойдет мир, если продолжать сеять семена бунта в молодые головы, – риторически возмущался М. В. Билевич.

Директор гимназии К. В. Шапалинский, предпринимая всевозможные увертки, пытался замять это дело, но М. В. Билевич упрямо настаивал на своем. Через год К. В. Шапалинского сменил новый директор Д. Е. Ясновский, который сразу же ополчился против преподавателя естественного права Н. Г. Белоусова. По „делу свободомыслия“ в Нежине на него была заведена административная бумага. Педагогический совет тщательно одну за одной перепроверил все записи пансионеров. Среди вещественных доказательств обвинения были приведены и тетради Николая Гоголя. В них также обнаружили вызывающие беспокойство фразы. Николай Гоголь был вызван на допрос в качестве свидетеля. Он пытался спасти Н. Г. Белоусова, сводя на нет обвинения против своего преподавателя. Но даже симпатия, которую учащиеся проявляли к Н. Г. Белоусову, вызывала у проверяющих подозрение. За спиной лицеистов они усматривали надвигающееся пугало Французской революции. Им чудилось, что в ящиках или по крайней мере в головах учащихся несомненно имелись памфлеты против существующего режима. Не зарождается ли таким образом в России новое тайное сообщество? И они стремились без всякого промедления принять меры по изничтожению этой угрозы. Директор лицея К. В. Шаплинский вместе с преподавателями И. Я. Ландражиным и Ф. О. Зингером открыто поддержали Н. Г. Белоусова, опровергая утверждения М. В. Белевича по поводу злоумышленного влияния на молодежь. Рапорт по данному разбирательству был направлен министру народного просвещения.[32]

Несмотря на то, что эти события касались лишь преподавательской среды, отрицательные последствия этих разборок отрицательно сказались и на отношении воспитанников лицея к своим занятиям. Николай Гоголь учил свои уроки без увлечения и не вникая в их содержание. И грамматика, и синтаксис вызывали у него только одно отвращение. Писал он интуитивно с непростительными ошибками, подражая вычурному тону некоторых прозаиков того времени. Весь сентиментальный пафос его был положен в угоду моде и заимствован из „Бедной Лизы“ Карамзина и использовался им даже при написании писем и выполнении домашних заданий. Только его сердце могло быть определителем и стиля, и содержания его каракулей. Это своеобразие манеры его письма объяснялось, прежде всего, его тяготением к редким словам и сравнительным прилагательным.

„Как теперь вижу этого белокурого мальчика в сером суконном сюртучке, с длинными волосами, редко расчесанными, молчаливого, как будто затаившего что-то в своей душе, с ленивым взглядом, с довольно неуклюжею походкою, никогда не знавшего латинского языка, – писал его преподаватель латыни И. Г. Кулжинский. – Он учился у меня три года (латинскому языку) и ничему не научился, как только переводить первый параграф из хрестоматии при латинской грамматике Кошанского: Universus mundus plerumque distribuitur in duas partes, coelum et terram…“ Во время лекций Гоголь всегда, бывало, под скамьею держит какую-нибудь книгу, не обращая внимания ни на coelum, ни на terram. Принудительных средств у меня не было никаких, кроме аттестации в месячных ведомостях. Я писал нули да единицы, а Гоголь три года все оставался на латинском синтаксисе и дальше Корнелия Непота не заехал в латинскую словесность – с этим и кончил курс.

Неудобно признаться, что не только у меня, но и у других товарищей моих он, право, ничему не научился. Школа приучила его только к некоторой логической формальности и последовательности понятий и мыслей, а более ничем он нам не обязан. Это был талант, не узнанный школою и, ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе. Между тогдашними наставниками Гоголя были такие, которые могли бы приголубить и прилелеять его талант, но он никому не сказался своим настоящим именем. Гоголя знали только как ленивого, хотя, по-видимому, не бездарного юношу, который не потрудился даже научиться русскому правописанию. Жаль, что не угадали его.

А кто знает? Может быть, и к лучшему».[33]

Тот же Кулжинский пишет: «Это была terra rudis et inculta (почва невозделанная и необработанная). Чтоб грамматикальным образом оценить познания Гоголя при выпуске из гимназии, не обинуясь могу сказать, что он тогда не знал спряжений глаголов ни на одном языке».[34]

Как бы то ни было, а по мере того, как его учеба продвигалась вперед, Николай Гоголь все меньше и меньше думал о школьных развлечениях и все больше о взрослой жизни, которая ожидала его за дверьми гимназии. С тех пор, как умер его отец, он все охотней брал на себя роль попечителя и советника в семейных делах. Из одного письма в другое он настаивал, чтобы его мать держала его в малейшей подробности по текущим делам, и он предостерегал ее по поводу злого умысла людей, которым она доверяет защищать свои интересы.

«Прошу вас, чтобы извещать меня обо всем, что вы намерены предпринять и что делается касательно хозяйственного устройства… Особливо извещайте меня касательно построек, новых заведений и проч., и ежели нужно будет фасад и план, то известите меня немедленно, и уже фасад будет непременно хорош, а главное, – издержки будут самые малые. И фасад, и план будет тщательно нарисован и по первой же почте без замедления прислан…»[35]

И еще:

«Уведомите меня, когда у нас начнут курить водку и что по тогдашним ценам будет стоить ведро. Успешно ли у нас винокурение и приносит ли доход».[36]

Или же:

«Поставили ли вы ветрянную мельницу, которую предполагали».[37]

Николай Гоголь не пренебрегал финансовыми затруднениями матери. Порой ему было нелегко просить ее о деньгах, но он надеялся взамен порадовать ее своими успехами по возвращении домой.

«Я теперь совершенный затворник в своих занятиях, – писал он матери 15 декабря 1827 года. – Целый день, с утра до вечера, ни одна праздная минута не прерывает моих глубоких занятий. О потерянном времени жалеть нечего. Нужно стараться вознаградить его, и в короткие эти полгода я хочу произвести и произведу (я всегда достигал своих намерений) вдвое более, нежели во все время моего здесь пребывания, нежели в целые шесть лет. Мало я имею к тому пособий, особливо при большом недостатке в нашем состоянии. На первый только случай, к новому году только, мне нужно, по крайней мере, выслать 60 рублей на учебные для меня книги, при которых я еще буду терпеть недостаток; но при неусыпности, при моем железном терпении, я надеюсь положить с ними начало, по крайней мере, которого уже невозможно было бы сдвинуть, начало великого, предначертанного мною здания. Все это время я занимаюсь языками. Успех, слава богу, венчает мои ожидания. Но это еще ничто в сравнении с предполагаемым: в остальные полгода я положил себе за непременное – окончить совершенно изучение трех языков».

Всегда эти несбыточные планы на будущее! Позже он будет сурово корить себя за апатичность и упущенное время, но в любом случае он был убежден в своем будущем успехе. Свои же ошибки и слабости он также рассматривал как залог будущего успеха. Может быть, он нуждался в точке опоры на самом низу, чтобы использовать ее для стремительного восхождения вверх? Его кроткость представлялась для него не чем иным, как аспектом страдания, но в то же время подпитывающим его тщеславие. Он шел по долине, но уже видел перед собой вершину горы. Но как же осуществится это его звездное восхождение? Пока он не знал этого и целиком отдавался работе. И только Господь Бог предусмотрел возможность выведения его из тени забвения. Переждав противоречивые проявления его характера, Бог скинул с него покров неопределенности на ближайшее будущее. Гоголь был горд тем, что имел перед собой ясную цель и был особенно счастлив, оттого что теперь может объявить об этом своей матери.

«Я утерял целые шесть лет даром, нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще… Если я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе… Но времени для меня впереди еще много; силы и старание имею… Я больше испытал горя и нужд, нежели вы думаете… Но вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слышал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренно сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, идеалом кроткости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом – угрюмый, заносчивый до чрезвычайности, у иных умен, у других глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер, верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу. Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними. Нет, я слишком много знаю людей, чтобы быть мечтателем. Уроки, которые я от них получил, останутся на веки неизгладимыми, и они верная порука моего счастия. Вы увидите, что со временем за все их худые дела я буду в состоянии заплатить благодеяниями, потому что зло во мне обратилось в добро. Это непременная истина, что ежели кто порядочно пообтерся, ежели кому всякий раз давали чувствовать крепкий гнет несчастий, тот будет счастливейший…»

Несомненно, что написавший эти строчки накануне своего 19-летия, Николай Гоголь был твердо убежден в том, что он уже достаточно прожил и много настрадался. Его развившийся темперамент и увлеченность поэзией настраивали его на возвышенный настрой. До его сознания еще не доходило, что лицей – это лишь передняя комната остального мира и что мнимые испытания, перенесенные им, ничто в сравнении с тем, что его ожидает за стенами альма-матер. Он же полагал, что уже прочувствовал на своей шкуре все вероломство людей и испытал все перипетии судьбы. Столько раз все это было доказательством особого внимания Всемогущего по отношению к нему. Чем больше он был притесняем, тем больше уверенным в своей богоизбранности. Впрочем, в этой возвышенной позиции была и доля чистосердечия. Являясь от природы болезненно чувствительным, он не мог не быть ранимым из-за проделок своих товарищей и наказаний преподавателей. Безобидные насмешки, которыми обмениваются обычные дети и которые не воспринимались ими всерьез, мучили его ночи напролет. Он знал, что некоторые из его сотоварищей считают его уродом, маленьким, тщедушным, безобразным, непричесанным и неопрятным. Осознание своей ущербности унижало его, но вместе с тем и стимулировало к тому, чтобы возвыситься до удачи и достоинства. В то же время его несвойственная другим острая наблюдательность позволяла ему замечать непривлекательные черты своих товарищей и скудость своего окружения. Как говорится, между глазом и объектом внимания может находиться и волк. В его восприятии других искажались лица, носы становились длиннее, недостатки приобретали чудовищные размеры. Иной преподаватель виделся ему со свиным рылом, а сотоварищ с мордочкой ласки. Сам того не желая, Николай Гоголь вдруг оказывался за решеткой зверинца. Таким образом, едко высмеивая окружающих, он мстил всем тем, кто до этого осмелился хоть как-то его унизить.

Пришло время, когда его лучшие друзья стали покидать лицей. В 1826 году Герасим Высоцкий закончил курс и в тот же год поступил на службу в Санкт-Петербурге. Николай Гоголь теперь тоже мечтал об административной карьере. Не вспоминая более о своих мечтах стать или великим писателем, или знаменитым художником, он внезапно возжелал сделаться крупным государственным деятелем. Не правда ли, это наилучший способ служить на благо человечества? Закрыв глаза, он уже представлял себя на вершине славы, сенатором, министром, неким Д. П. Трощинским, окруженным толпой просителей, излучающим свою благосклонность.

Если бы молодых людей в Нежине было не так уж и много, то они бы не стремились уезжать оттуда в другие места России. В Санкт-Петербург же стремилась попасть вся общественная элита. Жизнь в столице наверняка стоила двух провинциальных. Николай Гоголь, обосновывая свое намерение устроиться в столице, по своему обыкновению, решил сослаться на волю Всевышнего. Неестественная сила подталкивала его в спину, а душа его покойного отца указывала на этот путь. 24 марта 1827 года он писал матери: «(Мой папинька, друг, благодетель, утешитель)…не знаю, как назвать этого небесного ангела, это чистое высокое существо, которое одушевляет меня в моем трудном пути, живит, дает дар чувствовать самого себя и часто в минуты горя небесным пламенем входит в меня, рассветляет сгустившиеся думы. В сие время сладостно мне быть с ним, я заглядываю в него, т. е. в себя, как в сердце друга. Испытую свои силы для поднятия труда важного, благородного: на пользу отечества, для счастья граждан, для блага жизни подобных, и дотоле нерешительный, не уверенный (и справедливо) в себе, я вспыхиваю огнем гордого самосознания, и душа моя будто видит этого неземного ангела, твердо и непреклонно все указующего в мету жадного искания… Через год вступлю я в службу государственную».



Поделиться книгой:

На главную
Назад