«Благочестивейший Великий Государь наш Император и Самодержец Всероссийский! Понеже благоволением Божиим и действием Святого и Всеосвящающего Духа и Вашим изволением имеет ныне в сем первопрестольном храме совершиться Императорского Вашего Величества Коронование и от святого мира помазание; того ради, по обычаю древних христианских Монархов и Боговенчанных Ваших Предков, да соблаговолит Величество Ваше вослух верных подданных Ваших исповедать православную кафолическую веру, како веруеши?»
С этими словами митрополит поднес Его Величеству разогнутую книгу, по которой государь император громко и отчетливо прочитал Символ Веры, осенив себя крестным знамением троекратно при произнесении святых имен Бога Отца, Бога Сына и Святого Духа.
По прочтении государем императором Символа Веры митрополит возгласил: «Благодать Святого Духа да будет с Тобою. Аминь» и сошел с тронного места, а диакон после обычного начала возгласил великую ектению со следующими, особыми на этот случай, прошениями.
По окончании второй молитвы наступила одна из торжественных минут. Государь император повелел подать себе корону. На малиновой бархатной подушке генерал-адъютант граф Милютин поднес большую императорскую корону, усыпанную драгоценными алмазами, ярко сиявшими под лучами солнца, проникавшими в окна храма. Митрополит Палладий принял корону и представил ее Его Величеству. Государь император, стоя в порфире перед своим престолом, твердыми руками взял корону и неторопливым, спокойным и плавным движением надел ее на голову.[37]
«Во Имя Отца и Сына и Святага Духа», – произнес митрополит Палладий и прочел по книге следующую речь:
«Благочестивейший, Самодержавнейший Великий Государь Император Всероссийский! Видимое сие и вещественное главы Твоея украшение – явный образ есть, яко Тебя, Главу всероссийскаго народа, венчает невидимо Царь Славы Христос, благословением Своим благостынным утверздая Тебе владычественную и верховную власть над людьми Своими».
После этого Его Величество повелел подать скипетр и державу. Митрополит Палладий поднес эти регалии государю императору и прочитал по книге речь: «О! Богом венчанный и Богом дарованный и Богом преукрашенный, Благочестивейший, Самодержавнейший, Великий Государь Император Всероссийский! Прими скипетр и державу, еже есть видимый образ даннаго Тебе от Вышняго над людьми Своими самодержавия к управлению их и ко устроению всякаго желаемаго им благополучия». Одетый в порфиру и корону, со скипетром в правой руке и державою в левой, государь император снова воссел на престол.
Вслед затем Его Величество, положив обе регалии на подушки, изволил призвать к себе государыню императрицу Александру Федоровну. Ея Величество сошла с своего места и стала перед августейшим своим супругом на колени на малиновую бархатную подушку, окаймленную золотою тесьмою; монарх снял с себя корону, прикоснулся ею ко главе императрицы и снова возложил корону на себя. В это время митрополит подал государю малую корону, и он возложил ее на свою августейшую супругу. После этого Его Величеству была поднесена порфира и алмазная цепь ордена св. апостола Андрея Первозванного. Государь император, приняв эти регалии, возложил их на Ея Величество при содействии ассистентов государыни императрицы Великих князей Сергея и Павла Александровичей, а также приблизившейся с этой целью к Его Величеству статс-дамы графини Строгоновой. Государыня императрица, облаченная, стала на свое место. Государь император поцеловал государыню.
«Как он нежно надевал на нее корону! – вспоминала позднее его сестра Ольга. – А обернувшись, долго смотрел на меня своими кроткими голубыми глазами…» Наконец все торжественно выходят из собора – Николай и Александра трижды кланяются собравшейся огромной толпе. Аккомпанементом могучему хору всех колоколов возгремел артиллерийский салют; не смолкало громогласное «Ура!», пели трубные звуки гимна «Боже, царя храни»; сами собою лились слезы умиления, восторга, благодарности.[38]
Впрочем, и тут не обошлось без злоязычия – по мнению иных свидетелей, «корона царя была так велика, что ему приходилось ее поддерживать, чтобы она совсем не свалилась». (Источник – запись в дневнике Ея Превосходительства А.Ф. Богданович от 22 мая 1896 г.) Но и это не самое страшное – многие утверждали: у государственного советника Набокова в тот самый момент, когда он держал корону перед торжественным актом, «сделался понос, и он напустил в штаны»[39] (а это уже дневник Суворина – запись от 19 мая 1896 г.).
Как бы там ни было, религиозная церемония – при сиянии свечей, благовонии ладана, блеске риз, мощном голосе хора – до глубины души потрясла Николая. Ведь этой же церемонии в этом соборе подвергались все русские цари, что правили страной доселе! Еще вчера он был правителем едва ли не на «птичьих правах», а с этой минуты он чувствовал возложенную на него божественную миссию, которая вознесла его над простыми смертными! И все-таки он не изменился. При нем – все та же простота, все та же любезность, все те же сомнения, которые привязывают его к земле. Как примирить беспечность, которая была у него в сознании, с тою ролью, которая выпала на его долю?
По выходе из собора Их Величества поднялись на Красное крыльцо и по обычаю трижды поклонились приветствовавшей их толпе. Вечером того же дня был дан торжественный ужин на 7000 тщательно отобранных персон. Николай и Александра восседали на возвышении под золоченым балдахином. Им прислуживали высокие сановники, подававшие кушанья на золотых блюдах. В продолжение всей трапезы на головах у Их Величеств были надеты их тяжелые короны. После ужина Их Величества совершили прогулку по Кремлю, приветствуя приглашенных на торжество. За ними следовали 12 пажей, несших тяжелые шлейфы.
Согласно традиции программа торжества включала и народные гулянья. Для них, как и в коронацию Александра III, была определена восточная часть Ходынского поля, к северо-западу от Москвы. Для раздачи «царских гостинцев» на зыбкой почве Ходынского поля было сколочено полтораста дощатых киосков – так было и в 1883 году, причем киосков тогда соорудили всего сто, и при раздаче гостинцев обошлось без всяких происшествий. Ходили слухи, что подарки обещали быть очень богатыми – иные, рассчитывая выиграть в лотерею корову, приносили с собою веревку, чтобы увести ее! Однако в действительности подарочный набор включал сайку и завязанные в платок пряник, кусок колбасы, сласти вроде орешков, сушеных фиг, изюму и эмалированную – в то время большая редкость! – кружку[40] с императорскими вензелями. С этой кружкой можно было подойти к многочисленным кранам с пивом и медом. Ну и, конечно, были предусмотрены многочисленные развлечения, театральные представления, аттракционы и необычные зрелища вплоть до запуска монгольфьеров.
Привлеченная обещанными бесплатными гостинцами и зрелищами 18 мая, публика начала стягиваться к Ходынскому полю еще с вечера 17-го. К полуночи собралось уже около 200 тысяч народу – столько же, сколько пожаловало на торжества в 1883 году, а к рассвету число страждущих увеличилось до полумиллиона, если не более; в ожидании люди устраивались спать на земле, у костров. По давно утвержденной программе, публика не допускалась к местам раздачи гостинцев ранее 10 час. утра; но вот прошел слух, что буфетчики начали оделять «своих», что припасенного на всех не хватит – и, по свидетельству очевидца, толпа вскочила вдруг, как один человек, и бросилась вперед, как будто за нею гнался огонь; людское море бушевало. Между тем местность, на которой были выстроены киоски для раздачи гостинцев, была пересеченной. Поле было изрыто ямами, которые по халатности властей остались незасыпанными; вблизи киосков протянулся огромный овраг 8 футов в глубину, 90 в ширину – оттуда муниципальные службы брали песок, необходимый для содержания в порядке московских улиц. Чтобы добраться до киосков, требовалось спуститься по склону и подняться уже с другой стороны. Позади оврага находились два колодца, вырытых в 1891 году при проведении Французской выставки и кое-как прикрытых досками. В ответ на летевшие со всех сторон требования начать раздачу гостинцев растерявшиеся буфетчики принялись швырять узелки в толпу наугад – и тут началось самое страшное! Киоски брались штурмом, задние ряды напирали на передние; мужчины, женщины, дети скатывались кубарем в овраг, вопя от ужаса; кто падал – того топтали, потеряв способность ощущать, что ходят по живым еще людям. Раздался зловещий треск – это хрустнули доски, прикрывавшие колодцы, и в пустоту полетели изувеченные тела. Иные были просто стиснуты насмерть, и их мертвые тела, зажатые со всех сторон толпою, колыхались вместе с нею. Наконец прибывшим из Москвы пожарным и полицейским подкреплениям удалось создать кордон и вызволить три-четыре тысячи жертв.[41] Мертвых вповалку бросали на подводы и накрывали брезентом, из-под которого свисали безжизненные руки и ноги. Из одного из колодцев, оставшихся после Французской выставки, извлекли 40 тел несчастных. Весь день с поля и на поле ехали подводы, вывозившие мертвых и раненых в полицейские участки и больницы.
Между тем несколько сотен тысяч человек еще оставались на Ходынском поле – ввиду его огромной протяженности они находились вдалеке от места трагедии и ничего не знали о ней; как ни в чем не бывало, мирно закусывали, выпивали и смотрели выступления канатных плясунов и прочие зрелища такого рода. В точно назначенное время в Императорском павильоне появились Великие князья и княгини, иностранные принцы и члены дипломатического корпуса. В два часа пополудни раздался пушечный залп, хор и оркестр исполнили финал оперы «Жизнь за царя», и под громогласные овации подкатила легкая царская коляска-виктория в сопровождении конных офицеров. Через несколько мгновений государь с супругой показались на балюстраде почетной трибуны – и грянуло тысячеголосое «Ура!». «Если когда можно было сказать: „Цезарь, мертвые тебя приветствуют“, это именно вчера, когда государь явился на народное гулянье. На площади кричали ему „Ура“, пели „Боже, царя храни“, а в нескольких саженях лежали сотнями еще не убранные мертвецы»,[42] – записал А.С. Суворин.
Узнав о случившемся, Николай решил было отменить празднество и отправиться в паломничество для покаяния. Но близкие стали его разубеждать, уверяя, что монарх, достойный такого звания, не должен ни под каким предлогом изменять намеченную программу. В первую очередь они настаивали, чтобы он этим же вечером, как и предполагалось, явился на бал, устраиваемый французским посольством. Вдовствующая императрица просто советовала своему сыну в силу своего долга явиться на бал к послу, маркизу де Монтебелло, и задержаться там всего на полчаса. Дядья царя – Владимир Александрович и Сергей Александрович – со своей стороны убеждали Николая, что владыке не пристало быть сентиментальным, что он как раз должен использовать этот случай, чтобы продемонстрировать, что абсолютному властителю позволено все. Кстати сказать, и в других странах случалось подобное – когда в 1867 году в Британии отмечали 50-летие вступления на престол королевы Виктории, в Лондоне при схожих обстоятельствах погибло 4000 человек – и ничего, придворные церемонии не были нарушены! «Стоит ли переносить бал из-за такого пустяка?» – заметил командир кавалергардского полка Чипов. Для очистки совести Николай распорядился выплатить каждой семье погибшего или пострадавшего по тысяче рублей – и отправился на французский бал.
Пышный прием состоялся в Шереметевском дворце, где разместилась французская делегация. Когда царственная чета восшествовала в парадный зал, хористы, одетые в русские костюмы, грянули русский гимн. Тут же начались танцы. Царь открыл бал, выступив в танце с маркизой де Монтебелло, а маркиз де Монтебелло танцевал, соответственно, с царицей. По некоторым свидетельствам, на лицах царя и царицы лежала печать тяготы, с которой они принимали участие в этом светском развлекательном мероприятии, когда в стольких русских домах стоял стон и плач. Но по другим источникам, они танцевали «с необычайным увлечением, проявляя безмятежное безразличие к случившейся кровавой катастрофе».[43] В действительности же Николай в полной мере отдавал себе отчет о масштабе ходынской драмы, но, как ему объясняли дядья, монарший долг обязывает его любой ценой шагать своей стезей с гордо поднятой головой и взглядом, устремленным далеко вперед. Кстати, Николай и не умел никогда выражать свои чувства на публике. Речь не о безразличии – скорее, о смеси робости и самообладания. Не британское ли образование, полученное в молодые годы, вызвало в нем это отстраненное отношение? Постоянно казалось, что он по ту сторону события. Пытаясь ободриться, он говорил про себя, что иные катастрофы, непонятные с человеческой точки зрения, необходимы согласно критериям божественной логики.
… На следующий после катастрофы день, 19 мая, в точном соответствии с протоколом, Николай устраивает обед на 432 приглашенных; 20-го он присутствует на многочисленном приеме у Вел. кн. Сергея Александровича; 21-го он присутствует на дворянском балу; в этот же день на том же Ходынском поле дефилировали стройные ряды войск; 22-го он пожаловал на большой праздник, устроенный послом Великобритании… К этому времени еще не все жертвы Ходынки были преданы земле. Когда царь ехал в коляске на обед у немецкого посла в России Радолина, «народ ему кричал, что не на обеды он должен ездить, а „поезжай на похороны“. Возгласы „разыщи виновных“ многократно раздавались из толпы при проезде царя», – записала госпожа Богданович 5 июня. Запись, сделанная на следующий день, еще резче: «Царь выглядит больным. Во время коронации он был не только бледным, но и зеленым. Молодую царицу считают porte-malheur’ом (приносящей несчастья. –
Первый шок прошел – самое время искать, на кого свалить ответственность. Новая для Николая проблема. Организация «народных развлечений» была поручена двум различным авторитетам: министру двора Воронцову-Дашкову и московскому генерал-губернатору Вел. кн. Сергею Александровичу. Проворно проведенный опрос позволил определить, что истинными виновниками были Сергей Александрович и чиновники, находившиеся у него в подчинении. Но против обвинения тут же восстали другие Великие князья: с их точки зрения, признание вины кого-либо из членов Императорской семьи дискредитирует сам принцип монархии. Братья Сергея – Вел. князья Владимир Александрович, Алексей Александрович и Павел Александрович – угрожали подать в отставку со своих постов, если дело не будет спущено на тормозах. И под нажимом семейного клана Николай повелел вывести Сергея Александровича из дела – в конце концов, он что, должен был сидеть при этих самых будках и командовать раздачей гостинцев? Ограничились наказанием кое-каких второстепенных лиц; однако в народе единственным виновником по-прежнему виделся Вел. кн. Сергей, который с тех пор получил прозвище «Князя Ходынского». Так его честили и в нелегальных афишках, которые расклеивали по улицам. Полиция срывала их, но в следующую же ночь они появлялись снова.
Впрочем, для самого Николая инцидент казался исчерпанным. После коронации в Москве он планировал согласно традиции посвятить остаток года визитам главным европейским владыкам. Сопровождаемый супругой, он последовательно посетил императоров Франца-Иосифа и Вильгельма II, короля Дании и королеву Викторию. При всех этих дворах он чувствовал себя как дома, в атмосфере куртуазии, учтивости и достоинства. Оставалась Франция. Союзница России с 1893 года, она при всем при том жила – не тужила при республиканском правлении. Вполне естественно, Вильгельм искал путей отговорить Николая от визита к этим негодным французским демократишкам; но вдовствующая императрица наставляла сына – отказавшись от визита в Париж, он предал бы пламенные политические идеи своего батюшки. Министр иностранных дел России князь Лобанов-Ростовский, страстный поборник франко-русского союза, инструктировал его в том же духе. Несмотря на кончину этого выдающегося политика, случившуюся 30 августа 1886 года, программа визита во Францию была оставлена без изменений.
5 октября 1896 года яхта «Полярная звезда» с царственной четою на борту бросила якорь в порту Шербурга, где высоких гостей встретил сам Президент Республики Феликс Фор. Николай и Александра взяли с собою и дочурку Ольгу, которой не исполнилось еще и года. Царь был одет в униформу капитана судна, а царица – в дорожный костюм из бежевого драпа с кружевным воротником и капюшоном, убранным розовыми розами. После банкета и обмена приветственными речами гости и хозяева сели в литерный экспресс и уже во вторник 6 октября в десять утра высадились в Париже на специально и спешно выстроенном по такому случаю вокзале Буа-де-Булонь. Более миллиона парижан вышли на улицы, чтобы видеть августейших особ, которых умелая пропаганда представляла как безусловных друзей Франции, готовых поддержать ее во всех ее амбициях. На тротуарах теснились возбужденные зеваки, толпясь вокруг мачт, на которых трепетали русские и французские флаги. Предприимчивые владельцы домов, расположенных по пути следования царского кортежа до самой рю Гренель, сдавали окна – желающие посмотреть из окошка на торжество выкладывали по десять луи.[44] Над толпою реяли плакаты: «Пять дней на французской земле – а в наших сердцах навсегда!» Кортеж продвигался вперед под аккомпанемент возгласов «Vive la Russie!» и «Vive la France!». Впереди ехали эскадроны республиканской гвардии, кирасиры и драгуны, за ними – алжирские егеря, спаги,[45] арабские вожди, облаченные в широкие белые бурнусы. Позади них катило украшенное цветами ландо с царской четой и президентом Республики, запряженное шестеркой лошадей, – на сей раз государь был одет в темно-зеленый мундир полковника Преображенского полка, а грудь его пересекала широкая красная лента ордена Почетного легиона. Императрица же была облачена в белое платье, оттененное вышитыми золотом клеверами, при боа из перьев и в шляпе из белого бархата с эгретом. Ну, а грудь Президента Республики пересекала голубая лента Св. Андрея Первозванного. По мере того, как кортеж приближался к площади Согласия, толпа, едва сдерживаемая шеренгами зуавов, тюркосов и линьяров,[46] становилась все более бурною и шумною. Приученные своим народом к покорным и дисциплинированным демонстрациям обожания, Николай и Александра были оглушены вышедшим из берегов энтузиазмом французов. По воспоминаниям французского посла в России Мориса Бомпара, Париж не видел таких зрелищных шествий со времени триумфального возвращения французской армии из Италии после победы при Сольферино.[47]«Когда ворота во двор российского посольства закрылись за царем и царицей, – писал Бомпар, – они испытали чувство облегчения, какое испытывает матрос, доплывший до тихой бухты после трепавшего его шторма».[48]
Последующие дни представляли собою сплошную череду пусть торжественных, но изнурительных испытаний для молодой августейшей четы. Сперва интимный франко-русский завтрак в посольстве на рю Гренель, затем – пышный обед, данный в посольстве в честь президента Франции. Потом – торжественный молебен в русской церкви на рю Дарю, прием и обед в Елисейском дворце, речи, взаимные поздравления, фейерверки, гала-представление в «Гранд-Опера», визит в собор Парижской Богоматери, Монетный двор, Севрскую мануфактуру, Hotel-de-Ville,[49] старинную церковь Сент-Шапель, где августейшей чете показывали древнее славянское Евангелие Анны Ярославны – королевы Франции, в Пантеон, в Лувр, в Дом Инвалидов, где государь долго размышлял перед гробницей Наполеона; затем Николай торжественно заложил первый камень моста, названного именем его отца – Александра III. По этому случаю артист Муне-Cюлли прочел стихи Х.-М. Эредиа:
А вечером 7 октября в «Комеди Франсез» тот же Муне-Сюлли читал стихотворение Кларети, одна из строк которого вызвала вспышку энтузиазма публики:
Сам государь соблаговолил аплодировать! Вспоминая прецедент, возникший в посещение Парижа Петром Великим в 1771 году, он выразил желание побывать на заседании Французской Академии. Там Франсуа Коппе прочел Его Величеству стихи собственного сочинения:
Затем академики приступили к работе над словарем. Сегодня предметом их изысканий был глагол animer – «оживлять». «На заседании спорили, отпускали реплики, цитировали, возражали, перелистывали книги писателей, – заметил академик Альберт Сорель. – Краткие, легкие, часто ироничные фразы отлетали из уст академиков и рикошетировали – это была как бы академическая игра ракетками».[51] Умея бегло говорить по-французски, царь с царицей все же не понимали всех тонкостей этой интеллектуальной игры, хотя делали вид, что она их заинтересовала. 8 октября монарх с супругой прибыли в Версаль. Прогулка в садах, феерия фонтанов, визит во дворец, банкет, представление средней руки комедии Мейлака и Галеви – и, конечно, новое стихотворное подношение знатным гостям. На этот раз были стихи Сюлли Прюдомма в исполнении Сары Бернар – тень Людовика XIV обращается к Версальской нимфе:
Решительно, Франция эпохи Феликса Фюра обожала поэзию. Николай был сражен хлынувшим на него потоком выспренней лирики. Кстати сказать, некоторые из проявлений почтительности к августейшей чете были отнесены глазами русских на счет республиканской неловкости. К примеру, когда императорская чета появилась в зале «Гранд-Опера», публика в едином порыве вскочила с мест и принялась бешено аплодировать; и тогда товарищ министра[52] иностранных дел Н.П. Шишкин, сопровождавший августейшую чету в поездке, обратился к Бомпару разгневанным тоном: «Что же, французы принимают нашего императора за заезжего фигляра (cabotin)?» И, недовольный, покинул зал.
Программа пребывания русской монаршей четы во Франции завершилась грандиозным военным парадом в Шалоне. Рассказывали, что Николай был очарован превосходною выправкой войск, дефилировавших мимо трибуны. Все присутствующие поразились тому, как изменился государь при виде войск. Его лицо, на котором обыкновенно бывало начертано выражение учтивого безразличия, внезапно оживилось. «Царь уже не был прежним, – заметил Жорж д’Эспарабэ. – Он разговаривает, он улыбается… Но императрица не вымолвила ни слова. Она как во сне. Небольшая морщинка пересекла ее ясное чело: она видела слишком много солдат, слишком много похожих друг на друга солдат и в течение слишком долгого времени, так что у нее был несколько усталый вид».[53]
На деле же Александра Федоровна дурно переносила эту экзальтацию плебса. Французы внушали ей страх. Не в этом ли самом Париже в 1867 году прозвучал выстрел пистолета, нацеленный в Александра II, пожаловавшего с официальным визитом по приглашению Наполеона III? Терзаемая навязчивой идеей о покушении, она тряслась при каждом выходе и вздыхала с облегчением, только вернувшись к себе в апартаменты в российском посольстве. Однажды вечером ей почудились выстрелы под окнами – она вызвала полицию, и комиссар Рейно застал ее в ночном пеньюаре свернувшейся клубочком в кресле; глаза расширились от ужаса.
Со своей стороны Николай не выказывал никакого удовлетворения своим контактом с Францией и бредил любовью к России. Обладая размеренным характером, он сожалел по поводу напыщенности посвященных ему речей. Краткие переговоры с официальными представителями навевали ему только глубокую тоску. Провозглашая на все лады свою нерушимую верность франко-русскому союзу, он не чувствовал никакого сродства с этим непостоянным народом, столь непохожим на его собственный. Одно утешение – триумфальный визит в Париж подтвердил его международный престиж в глазах всех европейских держав. Кстати, ликование парижан день ото дня не уменьшалось – Большие бульвары были ярко иллюминированы, улица Руаяль убрана в драпировки из красного бархата, магазины соревновались, изощряясь в пышности декора витрин, на фронтон «Гранд-Опера» воспарил огромный двуглавый орел, весь из газовых рожков – о, как полыхал он над чернотою ночной площади, полной народу! Шансонье славословили «белого султана» и уже предвидели – разумеется, между строк – возвращение Франции отторгнутых у нее Эльзаса и Лотарингии. Винсент Испа также запустил свой куплет:
«Журналь де деба» предложила назвать всех французских девочек, которые родятся в 1896 году, Ольгами – в честь крохотной Великой княжны, приехавшей в Париж с августейшими родителями. Иные предлагали выкупить несколько домов перед православной церковью на рю Дарго, чтобы разбить на их месте цветочный партер. Уличные торговцы продавали на тротуарах «памятные платки» из шелка с портретами царственной четы, «царицыны веера» и «русские носки» в качестве кошельков с изображением императорского герба, «узлы альянса» в виде двух застывших в рукопожатии рук, так что друг от друга не оторвешь… Чем более множились подобные проявления дружбы, тем больше царь погружался в подозрительную мрачность. Нельзя же так перебарщивать! После разговора с царицей Бомпар заметит: в Париже императорская чета пребывала в постоянном напряжении, чувствовала себя неуютно и вывезла из французской столицы воспоминание об ощущении постоянной большой тревоги.
Когда в 1901 году царь с царицей вновь посетят Францию, они откажутся от размещения в Париже и устроятся в Компьене, чтобы избежать назойливой толпы, изматывающих празднеств и возможных покушений – такова была преследовавшая венценосцев идея фикс! А тогда, в 1896-м, им хотелось только одного: поскорее вернуться восвояси, одарив своих слишком услужливых хозяев последней учтивой улыбкой…
Вернувшись в Санкт-Петербург после европейского турне, Николай наконец-то почувствовал себя готовым к управлению страной твердою рукою. Покинув прелестный Аничков дворец и выпорхнув таким образом из-под мамашиного крылышка, он жительствовал теперь в Зимнем дворце – огромном сооружении на берегу Невы в стиле русского барокко, перегруженном украшениями и увенчанном множеством статуй, вознесшихся над железною крышей. Эта суровая резиденция помогала ему оставаться под впечатлением, что он продолжает великие деяния своих предков. В 1897 г. он принимает Франца-Иосифа, затем Вильгельма II, а в конце августа – президента Франции Феликса Фора, принимавшего участие в крупных празднествах в столице и Петергофе. По этому случаю царь впервые произнес слова «союзные нации», но уточнив при этом, что он желает придать политике решительно пацифистский характер. По его приглашению в Гааге с 18 мая по 29 июля 1899 года состоялась конференция 28 государств, объединенных искренним стремлением добиться в ближайшие пять лет ограничения вооруженных сил представленных на конференции держав. Поскольку Германия и Англия выказали свою неуверенность, конференция затопталась на месте и кончилось тем, что участники разъехались, надавав друг другу зыбких обещаний добрососедства. Но уже в августе того же года французский министр иностранных дел Делькассэ вступает в тайные переговоры в Петербурге со своим российским коллегой Муравьевым и добивается укрепления франко-русского союза. В этом шаге выразилось желание Николая выполнять посмертную волю своего батюшки.
У молодого государя появился еще один повод для гордости – 10 июня 1897 года дражайшая Аликс разрешилась от бремени крепкой девочкой – Вел. княжной Татьяной. Ольга была без ума от радости, когда у нее появилась сестричка – она была для нее как живая кукла. Два года спустя, 26 июня 1899 года, на свет появилась третья Вел. княжна – Мария. Еще два года – и 18 июня первого года двадцатого столетия возвестила мир о своем рождении четвертая дочь Николая – Анастасия. И ни одного мальчишки! Искренне радуясь каждому прибавлению в августейшем семействе, Николай тем не менее беспокоился: ему нужен был наследник мужского пола. Но он не терял надежды: Александра молила Господа с таким усердием, что оно наверняка будет вознаграждено! Ну, а в ожидании четыре Вел. княжны были усладою семейства; несмотря на столь нежный возраст, каждая из них уже показывала свой характер. Красивые, жизнерадостные, от них веяло здоровьем. Ради них, ради жены, во имя памяти своего батюшки, который взирал с небес, Николай стремился сделать свое правление образцовым.
Продолжать линию, начертанную предшественником, он стремился в первую очередь во внутренней политике. Так, он сохранил на своих постах важнейших министров, трудившихся при Александре III. Среди них особым размахом выделялись два государственных мужа: Константин Победоносцев и министр финансов Сергей Витте. От Победоносцева Николай еще в самом нежном возрасте воспринял убеждение в божественной непогрешимости царя и необходимости нераздельной власти. Этот непреклонный, целостный и патриотичный до мозга костей персонаж отвергал любую уступку, которая могла бы ослабить монархию. Став свидетелем конвульсий, в которых корчилась Россия при претворении в жизнь реформ Александра II, он становился на дыбы, чуть кто заикался о попытках социальных новаций. Не будучи «в принципе» врагом свободы, он отказывался признавать право на нее за нацией, столь мало приспособленной к тому, чтобы понимать ее и с умом пользоваться. И Николай наивно следовал в его русле. «Победоносцев явился, как всегда, с добрыми советами и разными уведомлениями», – помечает он в своем дневнике. При этом он все же начинает чувствовать, что этот закоренелый старец, этот «Великий Инквизитор», как называли его многие, – человек минувшего века, с перекошенным в критике лицом и неспособный хоть одним глазом взглянуть в будущее.
Тем не менее Россия нуждалась в эволюционном развитии – как в политическом, так и в экономическом плане. Мало-помалу Николай обернул свой взор к Витте, который, будучи верным слугою трона, держался вполне современного мышления. Рекомендацией этому персонажу в глазах юного царя служило то, что его открыл, вывел на большую дорогу и поддерживал обожаемый отец. В бюрократических кругах Санкт-Петербурга Витте почитался опасным и гениальным выскочкой. Сын скромного служащего немецких кровей, он имел возможность учиться только благодаря стипендии, а закончив учебу, поступил на работу в Управление Юго-Западных железных дорог, чтобы зарабатывать на жизнь. Замеченный начальством, затем Александром III, он был назначен последовательно директором Департамента железнодорожных дел, министром путей сообщения и, наконец, министром финансов. Выйдя из низов, он общался с самыми различными слоями и накопил глубокие знания о российской действительности. Как раз этих-то знаний часто не хватало его коллегам, вышедшим из привилегированных классов. Эти последние не могли простить ему ни быстрого восхождения, ни женитьбы на разведенной женщине еврейских кровей. Его суровое бородатое лицо, категоричный тон, вспыльчивость и горячность имели резонанс в высших правительственных сферах. Он не был ни ловким функционером, ни двуликим царедворцем, но практичным человеком, прочно стоящим на земле, в общем – человеком новой России.
«Витте… не подходил под шаблон ни „консерватора“, ни „либерала“. Он совмещал черты, которые редко встречаются вместе, и этим приводил своих врагов в недоумение: „Когда же он искренен и где он хитрит?“ А оригинальность его была в том, что он совсем не хитрил. (Выделено автором. –
Итак, пренебрегая догмой в пользу эффективности, Витте принялся вытаскивать страну из летаргии. Доверие, которое ему засвидетельствовал покойный государь, позволило ему получить от Николая определенную свободу маневра в финансовой и экономической сферах. Под предлогом борьбы со злоупотреблениями производителей и оптовых торговцев алкоголем он мало-помалу установил государственную монополию во всей стране, что принесло казне немалые доходы. Витте также с успехом разместил на парижском рынке масштабный российский заём. К концу XIX века курс российского бумажного рубля сильно упал, и в январе 1897 года Витте объявил о девальвации – бумажный рубль приравнивался к 2/3 золотого, иначе говоря, за 15 бумажных давали 10 золотых рублей. Благодаря свободному размену бумажных рублей на золото национальная валюта стала конвертируемой – стабильный рубль привлек иностранные капиталы. Если в 1890 году их суммы приравнивались в 200 миллионам рублей, то в 1900 году – уже к 900 миллионам. Благодаря этим средствам в стране оживали производства и создавались новые. Немало предприятий были основаны французскими и бельгийскими обществами. Крупные текстильные производства вокруг Москвы, в Лодзи и Варшаве работали на полную мощь. Интенсивно эксплуатировались месторождения природных богатств на Украине, на Урале и на Кавказе. На юго-западе развивалась сахарная промышленность. Повышенные таможенные пошлины защищали русские товары от иностранной конкуренции. Витте принимал меры и к улучшению положения крестьянства, разрешив Государственному банку финансирование кредитных обществ. Чтобы пробудить у молодежи интерес к технике, во всех крупных городах стали открываться профессиональные училища. Одновременно росла сеть российских железных дорог, протяженность которых возросла с 1895 по 1905 год вдвое; сооружавшиеся частично на средства частных компаний, эти линии постепенно выкупались государством. Участки Транссибирской магистрали, начатой еще при покойном государе, вводились в строй один за другим; сложнее всего оказался Байкальский участок, проходивший по тайге и болотам; кроме всего прочего, на нем одном необходимо было пробить 33 туннеля. Но вот настал день – и Санкт-Петербург оказался напрямую связанным с Владивостоком стальною линией длиной в 8731 версту, прорезавшей Сибирь и северную Маньчжурию. Это гигантское свершение поманило на плодородные равнины Зауралья многочисленных переселенцев из губерний, где имелся избыток земледельческого населения. 12 июня 1900 года Николаем II была отменена ссылка в Сибирь – но не из гуманных соображений, а с целью избежания засорения этого обширного и богатого региона «дурными» элементами. Зато число свободных крестьян, желавших обосноваться на не паханных еще землях, постоянно росло. Росло и население страны в целом – предпринятая в январе 1897 г. по инициативе Витте первая Всероссийская перепись населения показала численность населения в 126 миллионов душ.
В этой огромной массе происходила быстрая эволюция системы ценностей. Колоссальный взлет коммерции и индустрии набил мошну буржуазии и части дворянства. Зато крестьянство, оставленное на обочине этого водоворота капиталов, только разорялось. С другой стороны, создание новых заводов привело к росту в городах многочисленного и малооплачиваемого пролетариата. Первые симптомы забастовочного движения не заставили себя ждать. В конце XIX века забастовки были не только запрещены, но и объявлялись преступлением против общественного права. Но тем не менее они множились и ширились в такой степени, что 2 июня 1897 года, несмотря на протесты промышленников, правительство издает закон об ограничении рабочего времени – 11 ½ часов для взрослых мужчин (норма ниже российской была в то время только в Австрии и Швейцарии), с отдыхом в воскресные и праздничные дни; этот же закон предусматривал также значительное расширение кадров фабричной инспекции, но на случай нарушений со стороны фабрикантов никаких санкций не предусматривалось.
Но даже эти робкие новации, привнесенные С.Ю. Витте в отношения между предпринимателями и рабочими, расценивались иными умами не иначе как подстрекательство к беспорядкам – тем более что со своей стороны студенческая молодежь, державшаяся более или менее благоразумно в эпоху царствования Александра III, начала бурлить. В правительственном сообщении от 5 декабря 1896 года было указано, что в студенческой среде в Москве существует некий «союзный совет», объединяющий 45 землячеств, имеющих общей целью борьбу против самодержавного режима. Идеи этих бунтарей зыбкие и книжные, но их желание покончить со старым положением вещей таково, что они готовы использовать любой повод, чтобы восстать. Так, была пущена в ход идея демонстрации на Ваганьковском кладбище в полугодовой день ходынской катастрофы, 18 ноября. Было выпущено воззвание, призывающее к проведению панихиды по погибшим на Ходынке, чтобы выразить «протест против существующего порядка, допускающего возможность подобных печальных фактов». В этот день около полутысячи студентов двинулись на Ваганьково – их туда не пустили, и тогда они продефилировали по улицам города. Несмотря на то что несколько десятков студентов были арестованы, а несколько сот исключены (с правом поступления с начала будущего учебного года: 201 – в другой университет, 461 – в тот же), движения протеста возобновились в других университетах. В первых числах марта 1897 года произошли волнения петербургских студентов по поводу самоубийства юной курсистки-народницы Марии Ветровой, содержавшейся в Петропавловской крепости по политическим мотивам и, по слухам, изнасилованной тюремщиками; смерть ее была мучительна – облившись керосином из лампы, она сожгла себя. У Казанского собора, где служили панихиду по погибшей с разрешения митрополита Палладия, – собралась толпа молодежи, которую тут же погнали в полицейскую часть. «Горючего материала у нас сколько угодно», – цинично скаламбурил на этот предмет A.С. Суворин.[55] Два года спустя все те же студенты объявили забастовку и отказались сдавать экзамены в знак протеста против полицейского надзора, под которым они состояли. «Молодость обнаруживает силу, – пишет все тот же Суворин. – … В Киеве анонимные письма к студентам и их женам, списки не желающих забастовки выставляются на дверях и расклеиваются во все уголки заведения, чтобы на них смотрели, как на прокаженных». И далее: «То, что я вижу и наблюдаю теперь, – это бессилие правительства против кучки нигилистов… Весьма возможно, что обостренная молодежь пойдет дальше и станет отказываться от воинской повинности… Истинно преданных самодержавию очень немного… Тут крутыми мерами ровно ничего не сделаешь».[56]
Однако в окружении Николая приверженцы дисциплины преуменьшали значение этих манифестаций. С их точки зрения, это были всего-навсего волнения толпы, подстрекаемой отдельными заблудшими умами, которую успокоит без помехи один дюжий городовой. Напоминая своему бывшему ученику о его отце – человеке властного, крутого нрава, – Победоносцев настаивал, чтобы тот проводил твердую политику в отношении этой взбалмошной молодежи. В 1897 году отдал Богу душу граф Иван Делянов, который, в течение 16 лет находясь на посту министра народного просвещения, проводил реакционные контрреформы; после него пришел Николай Боголепов, такой же реакционер и заскорузлый доктринер. При нем был усилен полицейский надзор в высших учебных заведениях и приняты правила об отдаче «крамольных» студентов в солдаты. Студенческие сходки рассеивались жандармами, вооруженными нагайками. Эти жестокости побудили молодежь поставить ему мат. И дело было сделано: 14 февраля 1901 года выгнанный когда-то сперва из Московского, затем из Юрьевского[57] университетов П.Е. Карпович, явившись в часы приема к министру с прошением о приеме его в Юрьевский университет, всадил в него пулю из револьвера. Несчастный с простреленной шеей еще боролся со смертью, а уже 19 февраля – в 40-ю годовщину отмены крепостного права – перед Казанским собором развернулась студенческая манифестация, двинувшаяся по Невскому с пением революционных песен. Но наиболее серьезный характер возымела демонстрация 4 марта,[58] опять-таки перед Казанским собором, – здесь на разгон многотысячной толпы были брошены конные казаки. Толпа стала швырять в конные отряды всевозможные предметы; были ранены десятки людей и с той и с другой стороны, полицией задержано 760 человек. Писатели опубликовали пламенный протест, призывая на помощь российское и иностранное общественное мнение; в числе подписавшихся был и Максим Горький.
Видя, как ширится студенческое движение, император Николай поручает подавление бунтующих студентов и поддерживающих их интеллектуалов уже не министру народного просвещения, а министру внутренних дел. Государю хотелось, чтобы на этом посту находился человек суровый и одновременно просвещенный, преданный монархическим принципам, но способный польстить либеральным мечтателям. Словом, сплав Победоносцева и Витте. В 1900 году царь назначил на этот пост Дмитрия Сипягина, преданного престолу и не лишенного природного шарма; уж он-то справится с замирением умов! Но 2 апреля 1902 г. Сипягин был убит студентом-эсером Степаном Балмашевым, который проник в Мариинский дворец, где шло заседание Государственного совета, в адъютантской форме. «Я верой и правдой служил Государю Императору, я никому не желал зла», – успел произнести перед смертью министр. «Сегодня убит Д.С. Сипягин, – записал в своем дневнике Суворин. – Покойный не был умен и не знал, что делать. Его поставили на трудный пост и во время чрезвычайно трудное, когда и сильному уму трудно найти путь в самодержавном государстве».[59] Два дня спустя Николай назначил на его место В.К. Плеве, – по мнению генерала Куропаткина, в то время военного министра, это был «великий человек для пустяковых дел, и глупый – для дел государственных». Что же касается убийцы Сипягина, то расследование показало, что это не был террорист-одиночка, а за ним стояла боевая революционная организация, раскрыть структуру которой он отказался. Николай осознал, что пред ним стояла не зеленая университетская молодежь, которая перебесится да облагоразумится, а тайная, разветвленная, эффективная военная машина, сравнимая с той, которая лишила жизни его деда – царя-освободителя Александра II.
Глава четвертая
Императорская чета
Примерно за шесть лет царствования Николай II приобрел уверенность и растерял симпатии. Все, кто сближался с ним, с беспокойством всматривались в его ласковое правильное лицо и синие меланхолические глаза, чтобы попытаться проникнуть в странную личность монарха. Он очаровывал и одновременно беспокоил. Его характер казался ускользающим, как вода, текущая меж пальцев, когда пытаешься удержать ее в горсти. Каждая черта его характера находила в нем свою противоположность, в любом случае его элегантность, его учтивость и сдержанность в поведении с похвалою отмечали все те, кто порицал те или иные аспекты его политики. В своих воспоминаниях Витте характеризовал его как «хорошего и весьма
С самого детства Николай восхищался живостью и словоохотливостью своего брата Георгия и желал ему подражать. Но это было невозможно: что бы он ни делал, он чувствовал себя связанным, натянутым, ему недоставало характера. Как жаль, что с ним рядом не было Георгия, который был бы ему правою рукою! Названный царевичем в 1894 году, он вынужден был прервать свою карьеру морского офицера и скончался от чахотки в 1899 году, 28-ми лет. Николай тяжело переживал этот страшный удар.
Впрочем, по словам близких ему людей, нельзя было сказать, что у нового императора одни лишь только недостатки. Его любезность, сочетающаяся с застенчивостью и отстраненностью, нисколько не мешала ему выказывать в своей работе интеллектуальные способности выше средних. По мнению того же Бюлова, в большой компании император и в самом деле чувствовал себя несколько скованным; но в более узком кругу и в особенности тет-а-тет он разговаривал ясно, легко и с умом. Со своей стороны немецкий посол, барон фон Шён, подчеркивает в своих мемуарах: «Я всегда находил, что он, даже оказываясь в необходимости действовать без подготовки, был вполне в курсе дел и готов был обсуждать их до дна, честно, на прочной основе политической науки… Он также обладал даром очень быстрого понимания и меткой реплики». Еще более категоричен Извольский, рассказывая о своих отношениях с царем: «Действительно ли Николай II был одаренным и умным? Не колеблясь, отвечаю на это утвердительно. Он всегда поражал меня легкостью, с которой охватывал любые нюансы спора, которые развивались перед ним, и ясностью, с которой он принимался выражать свои собственные идеи; я всегда находил его способным к рассуждению или логической демонстрации».
Но при всей той инстинктивной способности к мышлению, которая позволяла ему быстро воспринимать наиболее трудные отчеты и доклады, нехватка общей культуры вставала со всею очевидностью в его собственных отчетах, где требовалось высокое мышление. Неполные и разрозненные знания не сделали его готовым к овладению проблемами. Он мог видеть элементы и знал, как оперировать синтезом. Его внимание к мелочам, привязанность к деталям мешали ему охватывать широкий горизонт. Оттого он часто бывал не способен предвидеть последствия своих действий. По словам Витте, император страдал странной моральной близорукостью – не чувствовал страха, пока гроза не подступала вплотную. Но вот непосредственная угроза миновала, и страх проходил. Кроме того, у Николая было множество предрассудков, которые, отнюдь не растушевываясь при осуществлении им власти, превращались в идею фикс. Воспоминания об отце были для него не только предметом нежной почтительности, но и моделью бескомпромиссной самодержавной власти. Всякая новация казалась ему святотатством. При всем том он пылко любил свой народ, желал процветания последнему из мужиков, мечтал о мирном и светлом будущем для России. Эта схватка между обязанностью хранить в неприкосновенности авторитет, завещанный предками, и желанием улучшить участь как можно большего числа своих подданных превращалась для него в пытку. Он обладал более чем благородным ощущением своей роли и высоким осознанием своего долга, но его воля колебалась между жаждой править и жаждой быть любимым, отсюда его непримиримость ко всем бунтовщикам, для которых он не находил никаких смягчающих обстоятельств, и, с другой стороны, забота в отношении раненных на Ходынском поле, которых он навещал в больницах.
Впрочем, если честно сказать, эта заботливость была не более чем фасадом. Сфера его любви замыкалась в семейном кругу. Крайне чувствительный ко всему, что касалось его супруги и детей, он оставался безразличным к заботам других. Он любил Россию, но – издалека, как некую абстракцию, ну, а «конкретное» – это его маленький внутренний мир, это его дорогая Аликс и четыре девочки, которых она подарила ему за шесть лет супружеской жизни. Недуги, которыми страдала его супруга, в его глазах были существеннее, нежели болезненные невзгоды России. Чаепитие с супругой было для него важнее, чем прием министра. При том, что в стране происходили тяжкие события: забастовки, студенческие волнения, убийства крупных чиновников, – он охотнее фиксирует в своем дневнике такие вещи, как погода, прогулки на велосипеде и на лодке, томные разговоры тет-а-тет со своею несравненною Аликс. По всей видимости, этот «частный» по своему вкусу и темпераменту человек страдал от необходимости быть также и «публичным» человеком. Ему приходилось прилагать усилия, чтобы вытащить себя из уютного, мирного семейного очага и облачиться в тяжелый мундир государственных обязанностей. Его истинная жизнь протекала под домашним абажуром, у подола жены, а вовсе не за кабинетным рабочим столом лицом к лицу с министрами, которые наставительно вводят его в курс дел империи. Как только он покидал свой уютненький мирок, он казался пассивным, рассеянным и отделенным от других людей и происходящего некоей зоной холода. Что б ни случилось, он никогда не повышал голоса и никогда не гневался. Но отчего – по причине ли исключительной способности владеть своими импульсами или по причине полного отсутствия нервов? В своих «Воспоминаниях» Матильда Кшесинская утверждает следующее: «Одной из поразительных черт его характера было умение владеть собою и скрывать свои внутренние переживания. В самые драматические моменты жизни внешнее спокойствие не покидало его».[62] Но с точки зрения большей части лиц, к нему приближенных, эта высокомерная невозмутимость объяснялась не столько волею императора, сколько бессознательным проявлением. Посол Великобритании сэр Баченэн так отметил в своих мемуарах: «Обладая дарами, которые отлично подошли бы конституционному монарху, – живостью мысли, образованностью ума, усидчивостью и методичностью в работе, не говоря уже о необыкновенном личном шарме, – император Николай не унаследовал у своего отца твердого характера и способности к быстрому принятию решения, столь существенных для монарха самодержавного». В том же духе высказывается и барон фон Шён: «Ему недоставало уверенности в себе, в нем была некая скромность, которая заставляла его колебаться и запаздывать с принятием решений… Чаще всего он чувствовал на себе превосходство того, кому случалось разговаривать с ним последним по счету (de lui parler en dernier)». Ему вторит Витте – мягкость характера и темперамента Николая II и была «одною из причин многих неблагоприятных явлений, скажу даже больше, бедствий царствования императора…»[63] И далее: «Основные его качества – любезность, когда он этого хотел… хитрость и полная бесхарактерность и безвольность». Ну, и в унисон с вышеназванными свидетелями – Матильда Кшесинская: «Для меня было ясно, что у Наследника (Николая) не было чего-то, что нужно, чтобы царствовать. Нельзя сказать, что он был бесхарактерен. Нет, у него был характер, но не было чего-то, чтобы заставить других подчиниться своей воле. Первый его импульс был почти что всегда правильным, но он не умел настаивать на своем и очень часто уступал. Я не раз ему говорила, что он не сделан ни для царствования, ни для той роли, которую волею судеб он должен будет играть».[64] Еще категоричнее высказался П.А. Черевин: «Он был как мягкая тряпка, которую невозможно было даже выстирать».[65]
Естественно, что отношения Николая со своими министрами носили отпечаток его непостоянного, зыбкого характера. Впитав в себя патерналистскую теорию, что все на Руси должно исходить от царя и завершаться царем, он являл собою уникальную смесь династической гордости и юношеской робости. Выбрав министра, он начинал с того, что радовался общностью его взглядов со своими. Но стоило министру хоть чуть попытаться утвердить свою личность, как государь обдавал его холодным ушатом недоверия. Между царем и слугою государевым, если тот, не дай Бог, имел свою программу, идеи, компетенцию, день ото дня росла пропасть отчуждения. По обыкновению, царь терялся в деталях, пренебрегая оценками целостного. Раздраженный этим вдаванием в мелочи, министр напрасно пытался добиться от царя твердого ответа на вопрос, и кончалось тем, что он принимался действовать на свой манер, незамедлительно вызывая этим недовольство Его Величества. Не давая никак проявиться своему гневу, Николай мало-помалу отдалялся от высокого сановника и потихоньку подумывал о его замене. Вот как анализирует поведение императора лицом к лицу со своими советниками начальник канцелярии Министерства Императорского двора генерал А.А. Мосолов: «Царь схватывал на лету суть доклада, понимал, иногда с полуслова, нарочито недосказанное, оценивал все оттенки изложения… Он никогда не оспаривал утверждений своего собеседника; никогда не занимал определенной позиции, достаточно решительной, чтобы сломить сопротивление министра, подчинить его своим желаниям и сохранить на посту, где он освоился и успел себя проявить… Министр, увлеченный правильностью своих доводов и не получив от царя твердого отпора, предполагал, что Его Величество не настаивает на своих мыслях. Царь же убеждался, что министр будет проводить в жизнь свои начинания, несмотря на его, императора, несогласие. Министр уезжал, очарованный, что мог убедить государя в своей точке зрения. В этом и таилась ошибка… Где министр видел слабость, скрывалась сдержанность. По недостатку гражданского мужества царю претило принимать окончательные решения в присутствии заинтересованного лица. Но участь министра была уже решена, только письменное ее исполнение откладывалось».[66]
Коль скоро Николай, по природе своей и по воспитанию, как огня страшился дискуссий, обсуждений с пеною у рта, он никогда не противоречил тому, кто пытался его убеждать. Напротив, он преисполнялся рассудка, чтобы обезоружить оппонента своею учтивостью. Часто случалось так, что он горячее всего одобрял того из своих сановников, кого как раз хотел бы отдалить от себя. Все тот же С.Ю. Витте, знакомый c государевыми нравами отнюдь не понаслышке, называет вещи своими именами: царь, будучи неспособным вести честную игру, постоянно ищет окольных путей и строит козни. Что руководит им при принятии решений, так это мистическая вера в непогрешимость государя, традиционно вдохновляемого Богом. Пока министры разворачивали в его присутствии логические аргументы, приводили цифры, вели подсчеты бюджета, приводили в пример другие европейские нации, государь, раздраженный этой низменной кухней, чувствовал себя совершенно подвластным иррациональным движениям своей души. Он хранил веру в свою судьбу и будущее России, которую считал страной совершенно особой, не сравнимой с соседними государствами и удостоенной особого внимании Всевышнего. Рассудительной диалектике своих советников он противопоставлял священную интуицию. Не имея возможности опровергать их демонстрации, он предпочитал жертвовать теми, кто чересчур упорствовал в стремлении убедить его. Но, будучи слишком робким и слишком уж благовоспитанным, чтобы вступать с ними в честное объяснение с поднятым забралом, лицом к лицу, он попросту направлял им без предварительного уведомления письмо за высочайшею подписью, уведомляющее адресата об отставке. И министр, который вечером возвращался к себе домой, будучи уверенным, что нашел с Его Величеством общий язык, назавтра же утром узнавал, что впал в опалу. Очевидец этих экзекуций, подкрадывающихся тихой сапой то к одному, то к другому сановнику, Витте мечет молнии и громы: «Это вероломство, эта немая ложь, неспособность сказать „да“ или „нет“, выполнить то, что решено, боязливый оптимизм, используемый как средство, чтобы набраться мужества, – все это черты, крайне негативные во владыках».
В действительности же, устраивая эту чехарду сановников, Николай проводил политику, в которой главенствовали простые и сильные принципы: царь неприкосновенен, русская армия непобедима, православная вера – единственное, что может цементировать союз народа вокруг престола. В этих условиях главною опасностью для России представлялся бунт кучки интеллектуалов, которым дурное чтение затмило сознание. В мыслях Николая память о его дедушке Александре II, разорванном бомбой террориста, не допускала ни малейших уступок новаторам. Он пуще огня страшился уличных беспорядков, ибо видел за ними подрыв устоев, из которых вытекали республика, конституционный режим, выборы, активизация левых сил и тому подобное. Оттого-то он так опасался шушуканья и зубоскальства со стороны intelligentsia[67] – уже само это модное словечко вызывало в нем раздражение. «Как ненавижу я это слово! – говорил государь Витте. – Я заставлю Академию выбросить его вон из русского словаря!»[68] Даже ссылки министра на «общественное мнение» приводили его в ярость. «Для чего беспокоить меня „общественным мнением“?» – неоднократно повторял он.
Бóльшая часть его приближенных поддерживали в нем мысль, что помазаннику Божию незачем советоваться со своими подданными, чтобы узнать, что им лучше всего подходит. Как-то раз Вел. кн. Николай Николаевич задал Витте вопрос, считает ли он государя человеком или чем-то иным.
«Я ответил: „… Хотя он самодержавный государь, Богом или природою нам данный, но все-таки человек со всеми людям свойственными особенностями“. На это Великий князь мне ответил: „Видите ли, а я не считаю государя человеком, он не человек и не Бог, а нечто среднее…“»[69] Эту ультрамонархическую теорию развивал в своей крайне реакционной газете «Гражданин» новый наперсник Николая – князь Владимир Мещерский. Этот вельможа сомнительной нравственности, окруженный женственными молодыми людьми, покорил Николая своею верностью короне. По собственному признанию государя, уже сами разговоры с этим прихлебателем просвещали и утешали его. «Само ваше появление, – писал он Мещерскому, – разом воскресило и укрепило во мне заветы (т. е. идеи, воспринятые от отца. –
Да и царица испытывала истинное счастье только подле мужа и детей. Она еще больше, чем царь, испытывала отвращение к свету. Если во время приемов при дворе Николай умел очаровывать приглашенных своею простотой обхождения и легковесными разговорами, то страстная, неподатливая Александра чувствовала себя как на иголках в обществе, на которое смотрела косо. «Я не чувствую искренности ни в ком из тех, кто окружает моего супруга, – писала она своей подруге юных лет, фрейлине прусской княгини, графине Ранцау. – Никто не исполняет своего долга ради долга, а только ради личной корысти, ради возможности сделать карьеру. Страдаю и плачу целыми днями, чувствуя, что все извлекают выгоду из молодости и неопытности моего супруга». (Переведено с французского. –
Выходя замуж за Николая, она хотела взять за себя всю Россию, сделаться более русскою, чем сам государь. Но, несмотря на свои усилия, она оставалась маленькой чужеземной принцессой, немкой по крови, англичанкой по образованию. Поздно выучив язык страны, которая стала ее второй родиной, она говорила по-русски с сильным акцентом и обращалась на этом языке только к священникам и к прислуге, но никогда не использовала в кругу близких. В то время, как Николай предпочитал общаться с детьми, матерью, министрами по-русски, она предпочитала общаться в семейном кругу по-английски, по-немецки, реже по-французски. Это не мешало ей иметь безапелляционные суждения о прошлом и будущем России. Не имея ни малейшего представления о национальных нравах, народной ментальности, течениях в мышлении, характерных для интеллектуальной среды, она сочинила для собственного личного удовольствия некую фольклорную Россию – колоритную, полную добрых чувств, с мужиками, наяривающими на балалайках, несущимися по снежной пороше тройками и толпами, простертыми ниц перед святыми образами. Слабо подготовленная для строгого этикета императорского двора, она бросила вызов своей стихийности, предпочитая сдержанность. Простая в интимной обстановке, она напускала на себя чопорность. Те же, кто находился вокруг нее, принимали за чопорность то, что было всего лишь стеснением и смущением. Ее натянутость, искусственность в отношениях с другими обескураживала даже тех, кто желал ей наилучшего. «У нее никогда ни для кого не было любезного слова, – вспоминала графиня Клейнмихель. – Это была ледяная статуя, которая распространяла вокруг себя холод». Ей вторит известная нам генеральша Богданович: «Царица становится все менее популярной. Она делается всем ненавистной». Сознавая это всеобщее озлобление и неспособная выглядеть любезной по отношению к людям, которых она презирала, Александра была уязвлена этим непониманием тем более, что симпатия окружающих к ее свекрови, Марии Федоровне, только постоянно возрастала. Именно она, вдова Александра III, приглашала ко двору фрейлин, дам, ведающих нарядами императриц и Великих княжон; она же заправляла Красным Крестом, учебными и благотворительными организациями, носившими ее имя; ее повсюду почитали, ей льстили. Ее поддержки искали, чтобы пробиться в свете.
Остракизм, который развивался вокруг Александры, казалось бы, мог погасить в ней интерес к публичным делам. Ан нет! Как это ни странно, чем больше она чувствовала себя отстраняемой двором и Петербургом в целом, тем больше ей хотелось утвердиться в решающих ролях. По ее настоятельным просьбам царь сместил начальника дворцовой охраны генерала П.А. Черевина, который не нравился ей за привычку говорить, не стесняясь в выражениях, и прикладываться к бутылке. Точно так же она добилась отставки министра двора, графа И.И. Воронцова-Дашкова, повинного в том, что обращался к царю недопустимо фамильярным тоном. Она желала быть в курсе намерений своего супруга как в отношении снятия и назначения высоких сановников, так и эволюции российской политики во всех областях. Когда зимою 1900 года царю случилось тяжело захворать, она стала открыто вмешиваться в государственные дела, – по свидетельству Ея Превосходительства А.Ф. Богданович, во время болезни супруга царица каждую неделю принимала министра иностранных дел графа В.Н. Ламздорфа с докладом о внешней политике. «Витте она всего раз вызывала к себе. Другие министры у нее не были».[70] Ну, а посол Великобритании в Санкт-Петербурге сэр Джордж Баченэн записал в своих мемуарах следующее: «Будучи по натуре робкой и сдержанной, даром что родилась с душою аристократки, она не сумела завоевать привязанность своих подданных. С самого начала не имея представлений о ситуации, она побуждала своего супруга вести государственный корабль по руслу, усеянному подводными камнями… Эта честная женщина, страстно желавшая служить интересам своего супруга, окажется, таким образом, орудием его потери. Робкий и нерешительный, император был обречен попасть под влияние воли более сильной, нежели его собственная».
По правде сказать, человеку с нерешительным характером трудно любить женщину всею плотью, всей душой и при этом сопротивляться ее увещеваниям. Именно Александра задавала тон в императорской чете. Она была в центре домашнего очага. Нежная супруга и добродетельная мать, она при всем при том страдала оттого, что до сих пор не могла произвести на свет мальчика – наследника престола, которого ожидал весь народ. Но она с образцовым прилежанием занималась своими четырьмя дочерьми, следя за их образованием, за их моральным обликом. Сама же она – эталон абсолютной правдивости. Ненавидя болтовню великосветских гостиных, она сообщала каждому своему слову груз правды. Кстати, общим с Николаем у нее был вкус к простоте, имея в виду экономию в ведении хозяйства. Разодетая, как то и полагается принцессе, во время официальных приемов, она одевалась в интимном кругу куда скромнее. Капризы моды выглядели в ее глазах мишурою, недостойной ее положения. Зато она превосходно музицировала, охотно пела своим прелестным контральто, писала милые акварели и любила посидеть за чтением у огня. Особое, и притом все большее и большее, место в ее жизни занимала молитва. Когда-то наотрез отказавшись принять новую религию, она теперь погрузилась в православие с пылкостью и рвением, каких только и следовало ожидать от новообращенной. Но точно так же, как та Россия, которой она была предана, имела мало общего с истинной Россией, так и православная религия, к которой она теперь питала страсть, не была истинным православием. В русской вере ее привлекали не догмы, а обряды. Ее чувства завораживали по-византийски пышный декор храмов, небесное пение певчих, облачение священников в роскошно расшитые ризы, густой запах ладана. Ее мистицизм был окрашен суевериями. Она блуждала в мире молитв, предчувствий и знаков, которые уводили ее от реального мира. Ей наносили визиты почтенные богословы, молчаливые монахи, ясновидящие странники, и она внимала им с девичьим пиететом. Она окружала себя старинными иконами, каждая из которых, по поверью, слыла чудотворной. «Странная особа Александра Федоровна, – отметил Витте в своем дневнике. – … С ее тупым, эгоистическим характером и узким мировоззрением, в чаду всей роскоши русского двора, довольно естественно, что она впала всеми фибрами своего „я“ в то, что я называю православным язычеством, т. е. поклонение формам без сознания духа… При такой психологии царице, окруженной низкопоклонными лакеями и интриганами, легко впасть во всякие заблуждения. На этой почве появилась своего рода мистика… гадания, кликуши, „истинно русские люди“. И добавляет: „Может быть, она была бы хорошею советчицею какого-либо супруга – немецкого князька, но является пагубнейшею советчицею самодержавного владыки Российской империи. Наконец, она приносит несчастье себе, ему и всей России… Подумаешь, от чего зависят империя и жизни десятков, если не сотен миллионов существ, называемых людьми… Конечно, и императрица Александра Федоровна, и бедный государь, и мы все… а главное, Россия были бы гораздо счастливее, если бы принцесса Аликс сделалась в свое время какой-нибудь немецкой княгиней или графиней…“»[71]
Не побуждая Александру к этому безграничному благочестию, Николай, однако же, не помышлял о том, чтобы сдерживать ее порывы. Если уж она находит утешение в этом усердии в молитвах и мистике, зачем же он станет просить ее быть сдержаннее? Сам же венценосец, сколь бы глубоко верующим он ни был, не давал втянуть себя в эти приступы благочестия. Оставаясь рядом с тою, которая бредит в горячке, он все же умеет сохранять голову холодной.
Тем не менее в этой политико-религиозной доктрине был один пункт, на котором взгляды двух супругов сходились, – это о взаимоотношениях Бога с российской монархией. Еще более принципиальная, чем Николай, Александра была убеждена, что Россия и самодержавие сливаются воедино так же, как вода и вино, смешанные в кубке. Их нельзя отделить друг от друга, не причинив стране ущерба. В противоположность некоторым другим европейским государствам, где монаршая власть ограничена общественным мнением, как то зафиксировано конституциями, Россия ни за что не согласится даже на самые робкие ограничения императорской власти. Глядя на Николая, Александра думала о Петре Великом, Иване Грозном и сожалела, что ее очаровательный муженек не обладает их сокрушительной волей. Она оставалась свято убежденной в том, что даже если на нее смотрят косо, при дворе ее недолюбливают, то уж народ-то ее обожает, не служат ли доказательством тому огромные толпы, которые собираются для приветствия в тех редких случаях, когда она с царем показывается на улице? В ответ на письмо своей бабушки, королевы Виктории, которая призывала ее быть уравновешеннее в своей монархической вере, она писала: «Россия не Англия. Здесь не нужно прикладывать усилия к тому, чтобы завоевать народную любовь. Русский народ чтит царей как богов, как источник всех благ и всех милостей. Что же касается санкт-петербургского общества, то этот контингент не достоин ничего, кроме полного пренебрежения. Мнение составляющих его людей не представляет никакой важности, равно как и россказни, которые составляют часть их натуры».
В упрек этому «санкт-петербургскому обществу» закоренелая пуританка Александра ставила тщеславную пышность балов и празднеств и упадок нравов. Один только вид разведенной женщины вызывал в ней отвращение. Когда при ней заговаривали об адюльтере, она мгновенно пунцовела и переводила разговор на другую тему. Даже родичам любезного супруга и тем доставалось от нее за «беспутное» поведение. Она ни за что не могла простить морганатического брака дядюшке царя, Вел. кн. Павлу Александровичу, отбившему у гвардейского офицера Пистолькорса красавицу-жену – Ольгу Валерьяновну. Новой чете пришлось, бросив все, отбыть во Францию… Окончательное примирение между царем и его нераскаянным дядюшкой наступило только в годы Первой мировой войны – тогда Ольга Валерьяновна, получив титул княгини Палей, снова стала персона грата во дворце. Еще более громкий скандал сопровождал морганатический брак Вел. кн. Кирилла Владимировича, тайно обвенчавшегося со своей кузиной – Викторией-Мелитой. Дело было не только в близком родстве и в том, что новобрачная была разведенной женщиной, как тогда выражались, «разводкой», – Кирилл нарушил закон, женившись без разрешения государя… За это Кирилл был лишен звания флигель-адъютанта, изгнан из России и лишь через два года прощен и восстановлен на службе, а жена его получила титул Вел. кн. Виктории Федоровны. Не доставил удовольствия царице (и всей семье Романовых) и брак родного брата государя Михаила Александровича, взявшего в жены дочь присяжного поверенного С.А. Шереметьевского – Наталью… В каждом таком случае царица требовала от супруга строгих санкций против тех Великих князей, которые своими неподобающими брачными союзами не только умаляли свой высокий ранг, но и подавали дурной пример другим членам Императорского дома… Вот и Михаилу пришлось покинуть пределы России, и сердечные отношения между ним и братом-государем восстановились только в годы мировой войны.
Кстати, она никого не любила в этой чванной и суетливой императорской семье, которая к началу века перевалила за 50 персон. В их присутствии она постоянно находилась под впечатлением, что ею пренебрегают, не оказывают ей должного внимания и вообще оценивают взглядом снобов… К тому же она была убеждена, что эта праздная и злонамеренная публика распускает слухи на ее счет. Ей бы хотелось, чтобы ее муж вышел из-под влияния своих дядьёв и кузенов. Но Николай был прочно опутан родственной сетью, в которой обретал свои детские привязанности и увлечения.
Содержание этой золотой касты влетало российской казне в весомую копеечку. Казна выплачивала Великим князьям (сыновьям и внукам императоров) ежегодное денежное довольствие в 280 тыс. рублей (свыше 600 тыс. золотых франков) – но даже эту фантастическую сумму получатели считали недостаточной! Князья императорской крови (правнуки императора) довольствовались разовым пособием в миллион рублей (деньгами или имениями). Такую же сумму получали Вел. княжны по случаю замужества. Все Великие князья награждались при рождении орденами Андрея Первозванного, Александра Невского, Белого Орла, первыми степенями Анны и Станислава. Все члены династии пользовались неприкосновенностью со стороны судебных органов при разборе гражданских или криминальных дел – споры, в которых они были замешаны, передавались на рассмотрение лично царю при посредничестве Министерства двора и всегда решались, защищая их интересы наилучшим образом.
Но не только эти колоссальные денежные довольствия выплачивались за счет казны. Царь из своих личных средств содержал дворцы в Петербурге, Москве, Царском Селе, Петергофе, Гатчине, Ливадии – здесь было занято около 15 000 человек! Огромных средств требовали императорские яхты и поезда. Добавим к сему три Императорских театра в Санкт-Петербурге и два – в Москве, Императорскую Академию художеств и балетную труппу со 153 танцовщицами и 63 танцовщиками. Плюс ко всему расходы на подарки, которые Николай должен был подносить, как велела традиция, самым верным слугам трона по случаю праздников.
Среди тех, кто составлял самую надежную опору трону, на первом плане были опять-таки Великие князья. Императорская благосклонность бережно протежировала их карьеру. Еще с рождения за ними резервировались важнейшие должности в армии и флоте, и, таким образом, к их денежным довольствиям прибавлялись солидные жалованья. Деньги эти Великие князья бесшабашно транжирили как в России, так и за границей. Эти звезды космополитической аристократии сияли на небосклонах всех европейских столиц, но предпочтение, конечно же, отдавалось французской. Франция вообще пользовалась у этой публики особым расположением. Вел. кн. Алексей Александрович, генерал-адмирал, главный начальник флота и морского ведомства, был личностью известною в Париже так же, как в Санкт-Петербурге. Каждый год он наведывался в Биарриц, где у него была превосходная вилла. Вел. кн. Владимир Александрович, главнокомандующий войсками гвардии и Петербургского военного округа, получил в Париже прозвище «Гран-дюк бонвиван». Не меньший парижанин, чем его брат, он был завсегдатаем многих аристократических клубов. Вел. кн. Константин Константинович, небесталанный поэт, переводчик Шекспира, президент Академии наук, был, по свидетельству современников, еще и «пылким франкофилом и безупречным джентльменом». Были и другие Великие князья, влекомые блеском Парижа, – они приезжали туда на целые сезоны вести роскошную жизнь, протекавшую среди светских приемов, театральных премьер, представлений в кабаре, ресторанов и скачек. Именно благодаря им в Париже родилось выражение «турне великих князей» – специально организуемые экскурсии по злачным местам и притонам, где в роли клошаров, апашей и других представителей парижского «дна» выступали, разумеется, специально нанятые актеры. Императрица Александра, у которой от вояжей во Францию остались дурные воспоминания, не могла понять, откуда у родни ее супруга такое пристрастие к республиканской и упадочнической нации.
Все эти вельможи, гордившиеся своими прерогативами, были, в общем и целом, неплохими малыми, но они считали себя стоящими выше законов, управляющих простыми смертными. Ища путей обогащения (жалованья и довольствия им казалось мало!), они нередко пускались в сомнительные предприятия. Впрочем, их темные махинации окружались политической тайной, и широкую публику о них не спешили информировать. «Плющик-Плющевский (юрисконсульт Министерства внутренних дел) рассказывал, что будто Великий князь Сергей Александрович взял 2 миллиона взятки за отсрочку по его ходатайству винной монополии в Москве, что у Витте будто на это имеются несомненные данные и что государь об этом знает… Теми или другими способами Великие князья всегда брали взятки и старались наживаться всякими способами».[72] Говорили, будто Петр Николаевич получил пять миллионов за основание общества «Феникс», а Вел. кн. Сергей Михайлович был финансово заинтересован в размещении Россией заказов на заводах Шнейдера и Лё-Крёзо. Генерал Сухомлинов, который впоследствии станет военным министром, выскажется еще более резко, чем Суворин: «Безответственное влияние Великих князей, плод длинной исторической эволюции, – зло, подобно раковой опухоли, разъедающее весь государственный организм». У Николая было слишком живо чувство семьи, чтобы карать дядьёв и кузенов за злоупотребления, и даже упреки дражайшей Аликс не могли подвигнуть его на меры воздействия против них. Ведь в конечном счете прощены оказались даже те, кто совершил куда более тяжкое преступление, чем многомиллионная взятка, – вступил в «неподобающий» для Великого князя брак. А единственным конечным результатом этой кары явилась ненависть «морганатических» жен к царице, виновной в их опале.
Среди всех родственниц своего августейшего супруга Александра Федоровна была более всего предубеждена против супруги Вел. кн. Владимира Александровича Марии Павловны, урожденной принцессы Мекленбург-Шверинской, – близкие звали ее просто тетя Михень. Эта элегантная, рафинированная и амбициозная женщина затмевала царицу, перебивая у нее роль первой дамы империи. Самые выдающиеся особы русского и международного общества теснились у нее во дворце на набережной Невы и в Царском Селе. Она задавала тон моде – как на наряды, так и на мысли. Не имея ни возможности, ни желания сражаться с нею на почве бессмысленной суеты, Александра тем не менее страдала при виде ее успехов в свете. Но у царицы была еще одна, куда более веская причина для горечи. У Марии Павловны было трое крепких, здоровых сыновей: Кирилл (род. в 1876 г.), Борис (род. в 1877 г.) и Андрей (род. в 1879 г.) которые, по порядку династической последовательности, следовали сразу за братом Николая II, Вел. кн. Михаилом Александровичем, и за своим отцом, Вел. кн. Владимиром Александровичем. По-прежнему не имея наследника-сына, Александра дрожала при одной мысли, что российская корона может перейти к боковой линии дома Романовых, и винила себя за возможность такого развития событий: ей мнилось, будто на ее чрево наведена порча. Умножая свои молитвы, она видела свое будущее только в одном – как можно скорее стать матерью цесаревича, которого с таким нетерпением ждала вся Россия. Это желание превратилось у нее в такую навязчивую идею, что она более не могла видеть мать ни одного мальчишки, не почувствовав себя в глубине души жестоко уязвленной. Ей казалось, что у всех членов императорской семьи на уме было только одно: вскочить на трон, как только умрет ее благоверный. От этой идеи фикс у нее серьезно пошатнулось здоровье; она бледнела, у нее теснило дыхание, горло ей стискивали спазмы, лицо ее покрывалось красными пятнами. Эта слабость вкупе с ее отстраненным характером все чаще побуждала ее к самоизоляции от семейного очага. Но согласно этикету императорская чета должна была быть во главе всех больших празднеств, проходивших в Санкт-Петербурге в течение двух первых месяцев года.
Во время этих церемоний царский двор представал во всем своем великолепии. Многочисленный и в высшей степени иерархизованный, он насчитывал 15 сановников первого класса, около 150 – второго плюс к тому 300 камергеров и несметное число камер-юнкеров; во главе всего этого сообщества стоял министр двора, венский состав двора не отличался таким разнообразием, и ему не придавалось такого значения. В свиту императрицы, возглавляемую статс-дамой, входили фрейлины двора, которые одевались для придворных балов и торжеств в платья из белого атласа со шлейфом из красного бархата, расшитого золотом, а украшением головы служил кокошник – традиционный русский головной убор, разновидность диадемы в виде полумесяца. Приглашенные, которым дворцовые курьеры заранее развозили приглашения, прибывали на санях к девяти часам вечера во дворец. Приглашение Его Величества заставляло приглашенного бросить все остальные дела и назначенные встречи, возможность показаться на императорском балу заставляла на время забыть даже о трауре по случаю потери близкого человека. У различных заснеженных подъездов во тьме двигались силуэты, укутанные в меха; доставив господ к месту назначения, кучера рассаживались вокруг костров в специальных «грелках», выстроенных на площади; а в это время в сияющих мрамором и искрящихся хрусталем вестибюлях меха сбрасывались, открывая голые плечи и роскошные, перегруженные орденами и золочеными украшениями мундиры. Многоголосая, сияющая, надушенная толпа поднималась по парадной лестнице между двумя рядами кавалергардов – неподвижных гигантов в доспехах и крылатых шлемах, проходила по длинной галерее и оказывалась в огромной зале, освещенной электрическими люстрами. Три тысячи привилегированных теснились в этом декоре из колонн, статуй, пальм и роз. Все взгляды устремлялись на двери, из которых должна показаться императорская семья. Достопочтенные «дамы с портретами» (называемые так потому, что они носили на корсаже миниатюрный портрет Его Величества в оправе из бриллиантов) наблюдали строгим взглядом за юным роем фрейлин, которых легко было узнать по бриллиантовому вензелю царицы на банте из голубой ленты, прикрепленном к левому плечу. Вокруг них, словно бабочки, порхали офицеры элитных полков – кавалергарды и конногвардейцы в парадной форме, уланы в красных нагрудниках, гвардейские гусары в белых с золотыми сутажами, черкесские князья с дамасским кинжалом на поясе.
Ровно в девять часов вечера смолкали все разговоры, открывались обе створки главных дверей, могучий голос возвещал: «Его Императорское Величество!», и зал оглашали величественные звуки национального гимна. Царь и царица степенно вступали в зал, сопровождаемые членами императорской фамилии, каждый член которой занимал в этом шествии место согласно рангу, определяемому степенью родства. Николай в парадном мундире, Александра в диадеме и унизанном жемчугами ожерелье, доходившем ей до колен. Платья Великих княгинь усыпаны рубинами, изумрудами и сапфирами. Царственная чета открывала бал полонезом, причем царица танцевала со старейшиной дипломатического корпуса, а царь – с его супругой; затем наставал черед вальсов и мазурок. Великие княгини сами приглашали кавалеров – никто из них не смел предлагать себя как такового. Бал прерывался в час ночи для ужина. Император не принимал участия в трапезе, но в сопровождении министра двора обходил столы и беседовал с приглашенными. После этого молодежь танцевала котильон до трех часов утра. Самым блистательным из этих торжеств был костюмированный бал, призванный воскресить пышность кремлевских празднеств XVII столетия. Высшее общество Первопрестольной начинало подготовку за несколько месяцев до события, разоряясь на парчу и ювелирные украшения. Все кутюрье трудились не покладая рук. На этом грандиозном празднестве Николай, выступая в роли своего пращура Алексея Михайловича, прозванного Тишайшим, – отца Петра Великого, – был облачен в тяжеловесное одеяние в византийском стиле. Столь же массивным было и облачение царицы из золотой ткани, усыпанное дорогими камнями. На уровне груди оно застегивалось заколкой с гигантским рубином – самым роскошным во всей императорской сокровищнице. Одетая в эти наряды венценосная чета словно воскрешала прошлое Руси, как бы говоря всем собравшимся о легитимности своего нахождения во главе страны.
Но вот заканчивался сезон праздников, и царь с царицей, уставшие от светских обязанностей, покидали Зимний дворец и удалялись в Царское Село. Когда наступал летний зной, они перебирались в Петергоф, а по осени их ждал Ливадийский дворец в Крыму.
В Царском Селе было два главных дворца: Большой (Екатерининский) дворец, в котором давались пышные обеды и приемы, и Александровский дворец, где император вел повседневную частную жизнь в кругу своих. Николай принимал посетителей в уютном кабинете, где на письменном столе стояла фотография его отца – Александра III. У Николая была маниакальная страсть к содержанию в порядке своих вещей, в том числе безделушек. По воспоминаниям начальника охраны А. Спиридовича, когда император отправлялся на лето в Петергоф, в кабинете помечалось место каждого предмета, чтобы по возвращении хозяина их можно было в точности расставить по местам. Из кабинета можно было пройти в императорскую баню, где находился плавательный бассейн. Лицом к бассейну – глубокий диван. В углу – икона, на круглом столике – кувшин с молоком, которого государь любил время от времени хлебнуть. В другом кабинете он играл в бильярд и принимал небольшие делегации. Особое место во дворце занимала обширная супружеская опочивальня, освещенная тремя окнами и обтянутая кретоном. Под обширным шелковым балдахином – две смежные постели. Позади них, в углублении, блещут множество образов, и среди них – образ св. Николая, небесного покровителя царя, по традиции, написанный на доске точь-в-точь размером с новорожденного. Перед нею горела лампадка. Мебель из светлого дерева, также покрытая чехлами из кретона. По стенам – множество фотографий членов императорский семьи. Наверху помещены портреты отца Александра, самой Александры и Николая. Под потолком – простая люстра с тремя электрическими лампочками. По соседству с опочивальней – «сиреневый будуар», в котором императрица собирала самых близких ей людей.
День Николая начинался между семью и восемью часами утра. Помолившись Богу, Николай тихо выскальзывал из комнаты, чтобы не разбудить супружницу, посвящал минут двадцать плаванию в бассейне и завтракал один (чай с молоком, булочки, гренки) в палисандровой гостиной, составлявшей часть его личных апартаментов. Сразу после этого он отправлялся к себе в рабочий кабинет слушать различные доклады. Первым он заслушивал графа П.К. Бенкендорфа, обергоф-маршала Императорского двора,[73] сообщавшего царю распорядок дня; затем – коменданта дворца, несшего персональную ответственность за безопасность венценосных особ; комендант знакомил царя с актуальными политическими вопросами. Затем наставал черед министров и крупных чиновников, вызванных из Петербурга. Если царь подходил к окну, то давал этим понять, что аудиенция окончена. По окончании аудиенций император отправлялся на получасовую прогулку в парк в сопровождении шотландских собак; на обратном пути часто снимал пробу с обеда, приготовленного для солдат и прислуги, – обыкновенно щи или борщ, каша, квас. Пробы ему приносил унтер-офицер в закрытом солдатском котелке.
Обед подавали в час дня. Составленные за три дня до этого обергоф-маршалом меню сперва приносили на утверждение царице, которая вносила в них поправки по своему вкусу. Трапеза, на которую, как правило, приглашались гости – министры, советники или личные друзья государя, – состояла из четырех блюд плюс к тому закуски; эти последние – икра, копченая семга, горячие пирожки – располагались по русскому обычаю на отдельном столике. Николай редко прикасался к ним, а икры избегал вовсе: однажды после того, как он поглотил ее в неумеренном количестве, у него случилось жуткое несварение желудка. А в остальном он предпочитал русскую кухню: поросенка под хреном, капустные щи. Под закуску выпивал чарку водки, за обеденным столом – бокал портвейну. Обед не должен был продолжаться более 50 минут, и, чтобы уложиться в этот срок, блюда приходилось готовить заранее, а затем подогревать – к вящему огорчению шеф-повара мосье Кюба, основателя лучшего в Петербурге французского ресторана.
После обеда Николай вновь садился за работу до трех с половиной часов пополудни, затем вновь отправлялся на конную или пешую прогулку по парку в сопровождении нескольких близких друзей. За ним наблюдали повсюду спрятанные в кустах агенты в штатском. Он же забавлялся, глядя, как они пытаются укрыться при его приближении.
К пяти часам он садился пить чай и, осушив свой личный стакан в золотом подстаканнике, вскрывал белые конверты, сложенные кучкой у него возле чайного прибора, и читал депеши. Затем читал русские газеты, в то время как императрица жадно накидывалась на английские; у нее по-прежнему болели ноги, и она вытягивалась в шезлонге, укутавшись от колен до ступней сложенною вдвое кружевною шалью из сиреневого муслина и заслонившись от сквозняков застекленной ширмой.
В шесть вечера, запасясь сигаретой, Николай возвращался к себе в кабинет, перелистывал досье, полученные от различных министерств, и пытался разглядеть за исписанными каллиграфическим почерком пером рондо листами тяжелой глянцевой бумаги лицо своего народа. Но как бы там ни было, эти листы, исписанные безвестными писарями холодно-административными формулами, не только не освещали, но и маскировали от государя живую реальность России…
В восемь часов после ужина из пяти блюд он наводил справки еще по нескольким досье, затем возвращался к императрице и заканчивал день тем, что читал ей вслух – у него был приятный баритон и ясная, изящная манера говорить, ему были ведомы все тонкости русского языка. По рассказу все того же Спиридовича, Их Величества очень любили книги; раз в неделю библиотекарь Щеглов выкладывал перед ними на столе все русские книжные новинки и множество иностранных. Можно сказать, что Их Величества прочитали все, что было значительного в русской литературе, которую они превосходно знали. Среди излюбленных сочинений императора были «Записки охотника» Тургенева и произведения Н.С. Лескова.
Когда же императрица не бывала в обществе супруга, то проводила часы за рукоделием, гуляла по парку с детьми, беседовала с теми немногими избранниками, допущенными в ее интимный круг. В этот круг избранных входила ее камеристка мадемуазель Занотти, подруга ее детских игр и, по слухам, молочная сестра, которую она вызвала из Германии; ее наставница Катерина Шнейдер, которая служила ей секретарем и теперь обучала русскому языку ее детей; и ее любимая фрейлина княжна Соня Орбелиани. Жизнерадостную, полную любви к своей императрице, молодую кавказскую княжну вскоре настиг наследственный прогрессирующий паралич, приковавший ее к креслу-каталке. Но от этого она стала еще дороже царице, которая окружила ее заботами и поместила в третьем этаже, по соседству со своими дочурками, хотя иные судачили, что негоже морально травмировать детей, находящихся в добром здравии, соседством постоянно прикованного к креслу человека.
Еще большую заботливость, достойную самой лучшей сиделки, царица проявила в 1902 г., когда Николая неожиданно свалила тифозная лихорадка. Она не отходила от его изголовья, ухаживала, как могла, и, проявляя исключительное упрямство, запретила заходить в комнату больного всем его близким – не было сделано исключения даже для матери-императрицы. «Ники держал себя как чистый ангел, – писала Александра сестре Елизавете. – Я даже отказалась от приглашения к нему сиделки, у нас все так хорошо сложилось! По утрам Орчи (миссис Орчард, английская гувернантка. –
К полуночи взвод охраны занимал места на нижней галерее, часовые становились у каждой двери, устанавливался надзор и в парке. Комендант дворца жил в постоянном страхе покушения на августейшую особу. Эти меры предосторожности не только не успокаивали императрицу, но и усиливали в ней страх с наступлением сумерек.
При поездках Их Величеств по железной дороге отряжался специальный батальон для контроля над мостами, стрелками, вокзалами, туннелями. Часовые расставлялись по всему пути следования, а в распоряжении монарха и его свиты имелись два идентичных поезда, выкрашенных в голубой цвет и украшенных императорскими орлами. Они выезжали один вослед другому – чтобы сбить с толку террористов, никогда не объявлялось, в каком из них проследуют августейшие особы. Император лично заявил Спиридовичу, что известные успехи, одерживаемые революционерами, обязаны не силе революционеров, но слабости властей, что же касается императрицы, то, по словам того же Спиридовича, она косо смотрела на оберегавшую венценосную чету службу безопасности и была убеждена, что охранить императора могла бы только сила молитв. К тому же ей чудилось, что она со всех сторон окружена шпионами.
Императорский поезд состоял из 7 вагонов,[74] в которых находились рабочий кабинет Николая, две спальни Их Величеств, их ванные комнаты, столовая, отделанная красным деревом, рассчитанная на 16 персон, салон с фортепьяно, детская, обтянутая светлым кретоном, вагон свиты и вагон многочисленной прислуги и, наконец, кухня. Кстати, царь и царица имели привычку по дороге раздавать подарки высокопоставленным лицам в тех местах, где следовал поезд. «Так как никогда нельзя было знать заранее, – вспоминал начальник канцелярии Министерства Императорского двора А.А. Мосолов, – где, кто и когда удостоится высочайшего подарка, в виде правила я возил с собой тридцать два сундука, наполненных портретами, ковшами, портсигарами и часами из всех возможных металлов и всех возможных цен».[75] Жизнь в поезде была комфортабельной и текла согласно протоколу; это был маленький дворец на колесах, разъезжавший по стране.
Атмосфера, окружавшая императорскую семью, немного разряжалась лишь тогда, когда она выходила в море на императорской яхте «Штандарт». «Как только высочайшие особы поднимались на „Штандарт“, – писал все тот же Мосолов, – каждый из детей получал особого дядьку, то есть матроса, приставленного следить за личной безопасностью ребенка… Младшие офицеры „Штандарта“ мало-помалу присоединялись к играм Великих княжон… Офицеров „Штандарта“ лучше всего было бы сравнивать с пажами или рыцарями средневековья… Сама государыня становилась общительной и веселой, как только она ступала на палубу „Штандарта“».[76] И тем не менее она часто без всякой видимой причины напускала на себя холодный и чопорный вид. Даже самым преданным Их Величествам людям случалось страдать от переменчивого норова императрицы. «Что за странная женщина! – пишет о ней Спиридович.[77] – Ни одного сочувствующего слова из ее уст. Сжатые губы, неподвижный взгляд – вот и все». Зато Николай мечтал только об одном: скорее бы остаться с нею наедине. Императорская чета искала уединения, как задыхающийся ищет глотка свежего воздуха. Предпочитая посвящать большую часть года уединенному, скромному и эгоистически семейному существованию, они незаметно отстранялись от своих подданных.
В начале 1902 года писатель и журналист А.И. Амфитеатров публикует в газете «Россия» фельетон «Господа Обмановы», в котором дал саркастическую картину жизни императорской семьи, не пощадив ни царя, ни царицу, ни Великих князей. Взволнованная публика расхватывала у газетчиков номер, как горячие пирожки; следствием явился большой скандал – дошло даже до того, что, как отметила в своем дневнике 27 января 1902 г. мадам Богданович, «многие, ехавшие на бал в Зимний дворец, говорили, что едут на бал к „Обмановым“, у многих в карманах на этом балу был фельетон Амфитеатрова, некоторые даже там ссужали его другим на прочтение. Это рисует настроение высших слоев общества». «Это посильнее пистолетного выстрела!» – заметил Победоносцев. Виновник событий был выслан в Иркутск, а выпуск газеты приостановлен. Что же до государя, то он, подав газету своему духовнику о. Янышеву, только сказал: «Прочтите, как о нас пишут!»[78]
Глава пятая
Либералы и революционеры
Внимательный читатель, Николай скорбел о том, что большинство великих писателей, чьи сочинения служили иллюстрацией царствования его деда и отца, ушли из жизни до его собственного восхождения на престол. Его любимый автор Николай Лесков скончался в 1895 г., Достоевский – в 1881 г., Тургенев – в 1883-м, Александр Островский – в 1886-м, язвительный Салтыков-Щедрин – в 1889-м, Иван Гончаров, написавший «Обломова», – в 1891-м… Единственным выжившим из этого соцветия талантов оставался Лев Толстой. Оставив романный жанр, он впоследствии возвысил свой глас пророка и философа. Продолжатели представлялись немногочисленными и посредственными. Конечно, существовали Короленко со своими повестями из народной жизни, Чехов со своими интимнейшими рассказами и театром, сплошь состоящим из нюансов, и некий Максим Горький, чей дерзостный реализм шокировал благополучную публику. Но реноме у всех троих было еще покуда неопределенным. Сходная картина наблюдалась и в музыке. Мусоргский скончался в 1881 году, Бородин – в 1887-м, Чайковский – в 1894-м, Рубинштейн – в 1894-м… Смена оставляла желать лучшего.
Кстати, начиная с начала XX века зародилось новое эстетическое движение, волновавшее интеллектуальную среду. Молодые писатели отвернулись от филантропического пророчества и «серого человеческого пейзажа», характеризующего произведения их предшественников. Не то чтобы они были нечувствительны к народной нищете, которая была одной из излюбленных тем 1860—1890-х годов, но на первый план в их творчестве выходили индивидуализм и рафинированность. Они превозносили «искусство для искусства», что не исключало для некоторых из них мистического порыва. Имена Бодлера, Верлена, Малларме, Верхарна возносились до небес представителями этой школы, озабоченной совершенством формы. Бог с ним, с сюжетом, лишь бы удачной была звукопись! Великие русские символисты: Бальмонт, Брюсов, Сологуб, Мережковский, Зинаида Гиппиус – упивались изящными гармониями. Что объединяло их, так это некий литературный импрессионизм, теории которого излагались на страницах журнала «Мир искусства», основанного Дягилевым в 1898-м и просуществовавшего до 1905 года.
Но уже заявляло о себе другое литературное поколение: Александр Блок, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, – стремившееся посредством поэзии проникнуть в тайну жизни. Некоторые из этих символистов – как, например, Мережковский – с самого начала посвятили себя проблемам религии и мечтали об обновлении церкви. В этом они сближались с философскими теориями Владимира Соловьева, который утверждал примат духовных ценностей.
Это движение быстро распространилось и на область изящных искусств. Творчество молодых русских художников: Валентина Серова, Исаака Левитана, – вдохновлявшихся французскими импрессионистами, развивалось как негативная реакция на реалистические сцены и картины крестьянской жизни. Даже старых мастеров – таких, как Репин и Суриков, – и тех затронула эта тенденция фиксировать на полотне ощущения, не прибегая к помощи организующего мышления. Московские меценаты покупали шедевры импрессионистов, презираемых во Франции. Богатейший промышленник Мамонтов содержал на свои средства оперу, декорации которой писали Коровин, Врубель и Васнецов; с ее сцены звучал голос Шаляпина. Благодаря субсидиям негоцианта Морозова Константин Станиславский основал Московский художественный театр, совершивший переворот в концепции своих современников, выведя на сцену простоту и суровость правдоподобия.
Но, как это ни любопытно, ответом на это увлечение чистым искусством, отстраненным от социальных забот, явилось все большее возрастание в публике обеспокоенности о будущем страны. Эстетизм не только не затушевывал озабоченности о завтрашнем дне, но, напротив, растревоживал ее. Интеллигенция с равным вниманием относилась как к новым тенденциям в искусстве, так и к новым тенденциям в политике. Студенты агитировали по всякому поводу, земства, выходя за рамки своей компетенции, выступали за обязательное народное образование, отмену телесных наказаний, рост справедливости и свобод. Наиболее отважные из этих собраний даже создали за рубежом нелегальный журнал «Освобождение», печатавшийся в Штутгарте, затем в Париже; его редактор – Петр Струве, прежде «легальный марксист», затем перешедший к куда более умеренным доктринам. Этот журнал, проникавший в Россию окольными путями, вскоре стал настольным чтением всех тех, кто ждал перемен, без загвоздок. Тайная организация, объединявшая земских деятелей, студентов, писателей, университетских профессоров, основанная в России в 1903 г., взяла название «Союза за освобождение». Отвергая принцип «классовой борьбы», эти мужчины и женщины видели спасение не в ниспровержении царизма, но в разумном ограничении самодержавия конституционной демократией. Именно из этого союза два года спустя возникнет партия «конституционных демократов», или кадетов.
Истинные революционеры считали смехотворной эту оппозицию благовоспитанных людей. Они косо смотрели на интеллектуалов, впитавших в себя утопии «всеобщего братства», и были убеждены, что только трудящиеся классы могут путем насильственного вмешательства устранить ненавистный режим. Проникнувшись теориями Карла Маркса, они пророчили, что развитие индустриального капитализма автоматически приведет к социальному взрыву. Этим они отличались от своих предшественников – народников, которые отводили роль армии освобождения крестьянской массе. В настоящее время становилось очевидным, что эту миссию должен взять на себя рабочий пролетариат. Необыкновенный взлет экономики России не повлек за собою повышения уровня жизни заводских рабочих, численность которых перевалила к началу века за три миллиона. Этот люд, пришедший из деревни, концентрировался в пригородах крупных городов. При каждой фабрике строились огромные, серые и мрачные здания-казармы, где скученно обитала рабочая сила. Несколько семей снимали одну крохотную комнату-каморку, отгораживаясь друг от друга лишь занавесками из тряпок. Кровати стояли вплотную друг к другу. Обитатели – мужчины, женщины, дети – делили друг с другом сны, любовные отношения, недуги, ссоры и примирения. Порою рабочий, отправляясь в ночную смену, уступал за пятак койку своему товарищу, так что койки не пустовали ни днем, ни ночью – и тем не менее обитателям каморок еще завидовали обитатели ночлежек, где нары громоздились друг над другом и не было вообще никаких перегородок! Убогое жилище, бедное питание, грошовое жалованье, отсутствие защиты от произвола фабрикантов – все это превращало пролетариат в превосходную почву для пропаганды подрывных идей. В точном соответствии с предвидением Карла Маркса, по мере того, как возрастает материальное благосостояние страны, в тени вызревает сила, которая ее разрушит. Чем больше продвигается Россия по пути прогресса, тем больше она строит заводов; чем больше она строит заводов, тем больше ей требуется рабочих; чем больше ей требуется рабочих, тем более будет возрастать число недовольных.
Со своей стороны крестьянство, насчитывающее 80 процентов населения, роптало на обнищание, вызванное распределением земель не в его пользу. На 139 миллионов десятин общинных земель приходилось 101 млн. частновладельческих, большая часть из которых находилась в руках дворян. Эта диспропорция между владениями господ и крестьян казалась этим последним все более нетерпимой. После долгих веков обскурантизма и повиновения мужики неосознанно потянулись за рабочими в их стачечной борьбе. Сельские бунты потрясли Полтавскую и Харьковскую губернии. Крестьяне грабили помещичьи хозяйства, поджигали усадьбы. Мятежи были жестоко подавлены – порядок наведен, но это не успокоило умы людей. В речи перед старейшинами сельских общин Курской губернии царь, вспоминая о мятежах в Полтавской и Харьковской губерниях, заявил, что «виновные понесут заслуженное наказание, и начальство сумеет, я уверен, не допустить на будущее подобных беспорядков». Государь по-отечески напомнил, что «богатеют не захватами чужого добра, а от честного труда».[79] Эти слова не убедили никого.
Между тем наилучшая почва для пропаганды все же находилась у заводских ворот. С конца 1895 года мелкий присяжный поверенный Владимир Ульянов предпринимает попытку сплава различных марксистских тенденций в единое движение «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Этим он продолжал семейную традицию – его брат Александр был казнен в 1887 году двадцати лет от роду за участие в заговоре против царя Александра III. Позже Владимир Ильич Ульянов возьмет себе фамилию Ленин. Арестованный полицией вместе с несколькими десятками своих сторонников, он проведет год в тюрьме, затем три года – в сибирской ссылке.
Преследования теоретиков революции не остановили рост народного недовольства. В 1896 году в Санкт-Петербурге объявили забастовку 30 тысяч рабочих 22 хлопкоткацких заводов. Следуя их примеру, объединялись в союзы рабочие ряда крупных городов Центральной России, Украины, Кавказа, Польши. Еврейские рабочие объединились в секретный союз под названием «Бунд». В марте 1898 года в Минске была образована «Российская социал-демократическая партия» во главе с Центральным комитетом из трех членов. Серия арестов, произведенных через десять дней после ее первого съезда, дезорганизовала ее. Вернувшись из ссылки, Ленин отправляется за рубеж, где издает газету «Искра», решительно ориентированную на создание революционной организации. Второй съезд социал-демократической партии, состоявшийся в Брюсселе и Лондоне в июле – августе 1903 года, подтвердил прогресс этой суровой тенденции. И тут же в организации наметился раскол между большинством – сторонниками Ленина, которые станут называться большевиками, – и меньшинством, будущими меньшевиками, стоявшими за Мартова и Аксельрода.
Но пока марксисты социал-демократической партии сталкивались в схватках по доктринальным вопросам, партия социалистов-революционеров – бывших народников, из которых вышли террористы 1870—1880-х, – подверглась структурной перестройке и начала выпуск подпольной газеты «Революционная Россия». Несмотря на преследования и аресты, многочисленные тайные группы, державшиеся идеологии насилия, продолжали существовать по всей России. В то время как социал-демократов всерьез волновал один лишь рабочий класс и они считали важнейшими методами борьбы стачки и массовые манифестации, социалисты-революционеры ориентировались в основном на крестьянство, пропагандируя распределение земель между теми, кто их обрабатывает, и делая упор на индивидуальную противоправительственную борьбу прежними террористическими методами.