Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эмиль Золя - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Золя вложил в первое свое крупное произведение немалую долю личного опыта. Клод, несчастный поэт, – это он сам, Лоранс – это Берта, «развратная девица», которая перебиралась вместе с ним из одной лачуги в другую и на чье нравственное исцеление он тщетно рассчитывал; наконец, возрождение героя после возвращения в Прованс говорит о собственной привязанности писателя к навеки оставшемуся в его памяти краю. Книга даже и посвящена «друзьям Полю Сезанну и Жану Батистену Байлю» – тем, с кем жизнь свела Золя именно в Провансе.

Несмотря на полную бесцветность романа Золя, генеральный прокурор Франции изучил это сочинение и составил после этого донесение министру юстиции. Осуждая крайности, в которые временами впадает автор, прокурор высказывает мнение о том, что нет оснований для того, чтобы обвинить его в оскорблении нравственности общества. Золя вздохнул с облегчением: его «Исповедь» не будет изъята с полок магазинов! Ее и не изъяли, но, надо сказать, продавалась книжка плохо. Несколько критиков отозвались о ней благожелательно, другие же, в том числе и Барбье д'Орвилли, – с нескрываемой оскорбительностью. Последнему Золя ответил весьма резким письмом, одновременно с этим рассказав о своих переживаниях Антони Валабрегу: «На меня со всех сторон сыпались удары, я погублен в мнении порядочных людей… Но сегодня я известен, меня опасаются и меня оскорбляют; сегодня я вхожу в число авторов, которых читают с ужасом. Вот в чем мастерство… Мастерство заключается в том, чтобы, написав произведение, не дожидаться читателя, а идти ему навстречу и заставлять его ласкать или оскорблять себя… Вы спрашиваете, много ли денег принесла мне моя книга. Сущий пустяк. Книга никогда не прокормит автора. По моему договору с Лакруа мне причитается 10 % с установленной цены. То есть с каждого экземпляра книги я получаю 30 сантимов. Экземпляров отпечатано полторы тысячи. Считайте сами. И заметьте, что у меня очень выгодный договор. За мной остается право газетной публикации. Всякое сочинение, чтобы прокормить своего автора, должно сначала пройти через газету, которая платит из расчета от 15 до 20 сантимов за строчку».[35]

Золя с наслаждением выстраивает цифры. Роман для него – одновременно и произведение искусства, и торговая сделка. «Я не хочу, чтобы произведение сочинялось с целью продажи, – еще в 1860 году объяснял он Сезанну, – но, как только оно написано, я хочу, чтобы оно продавалось».[36] На худой конец, Эмиль мог согласиться с тем, чтобы поэзия предназначалась немногочисленным ценителям, но проза, считал он, должна привлекать толпы читателей. Ни один достойный этого звания писатель не должен стесняться того, что его книги расхватывают, как горячие пирожки. Разве нет у них, у этих милых авторов, перед глазами примеров Бальзака, Гюго, Диккенса? И, несмотря на почти полный провал, постигший «Исповедь Клода», Золя уверен в том, что вскоре массовый читатель будет либо восхищаться им, либо проклинать его. Узнав от Антони Валабрега, что в Эксе намереваются переименовать канал Золя, он высокомерно отзовется: «Я нисколько не дорожу слабой известностью, которую может принести мне имя, данное стене; что же касается меня лично, я чувствую себя в силах, если потребуется, возвести множество стен».[37]

Вот только теперь он опасается, как бы служба у Ашетта не помешала ему строить те «стены», которые он намеревается возводить. Для того чтобы полностью посвятить себя творчеству, ему необходима полная свобода. Получить ее оказалось несложно: покровитель Эмиля, Луи Ашетт, скончался, а новому хозяину совершенно не нравилась активная деятельность в книгоиздательском доме современного дерзкого писателя. Тем более что у него дома, как и в помещении издательства, полиция произвела обыск. Секретные службы больше всего интересовались тем, что Золя когда-то печатал стихи в левой газете «Travail» («Труд»), возглавляемой Клемансо…

Что ж, чему быть, того не миновать. Произведя точные подсчеты, Золя убедился в том, что благодаря своим книгам и статьям сумеет свести концы с концами, и потому вскоре бросил службу, сохранив, правда, за собой возможность внештатного сотрудничества с издательством – редактирования для него некоторых книг, имея для себя в виду выколачивание за это максимальных сумм.

Ну, вот он и сделался «профессиональным» писателем! Эмиль снова, в который уже раз, переезжает, сняв очередную квартиру и поселившись в ней вместе со своей любовницей Александриной[38] Меле. Она стала преданной подругой, внимательной к перепадам его настроения и уважающей его работу. По четвергам, когда к нему приходили соратники – Сезанн, Байль, Ру, Солари, Пажо, Писсарро, – она скромно сидела в уголке. А они смеялись, спорили за бутылкой вина об искусстве и литературе. Разгорячившись, Золя был готов бросить вызов всему миру. И всегда сохранял уверенность в победе. «Я буду выколачивать деньги, сколько смогу, чем больше, тем лучше, – пишет он Антони Валабрегу. – Впрочем, я верю в себя и отважно иду вперед».[39]

VI. Журналист, любитель искусства

Едва начав сотрудничать с различными газетами, Золя принялся строить большие планы. Нет, он не может довольствоваться второстепенными газетками, они недостойны его подписи под статьями. Поскольку он поклялся завоевать Францию, ему требуется издание с большим тиражом.

Очень быстро Эмилю пришла в голову мысль о том, чтобы устроиться работать к Ипполиту Вильмесану, который после того, как основал «Фигаро», намеревался выпускать теперь дешевую газету «Событие». Золя знал, что у этого человека, могучего тяжеловесного исполина с отвисшей губой, хриплым голосом и манерами ломового извозчика, непогрешимое деловое чутье и что прямоту и смелость он ценит выше виртуозной учтивости. И вот 11 апреля 1865 года Золя обратился с откровенным письмом к Альфонсу Дюшену, сотруднику и секретарю Вильмесана. «Сударь, – писал он, – я желаю как можно быстрее преуспеть. Так вот, я буду с вами откровенен. Охваченный нетерпением, я подумал о вашей газете как об издании, которое может быстрее всего принести мне известность. Посылаю несколько страниц текста и самым наивным образом спрашиваю: подходит ли это вам? Если вам не понравлюсь лично я, не станем больше об этом говорить; если же вам не понравится лишь приложенная к этому письму статья, могу написать что-нибудь другое. Я молод и, не скрою, верю в себя. Мне известно, что вам нравится испытывать людей, отыскивать новых сотрудников. Откройте меня, испытайте меня! За вами всегда будет оставаться право первого покупателя».

Просьба осталась без ответа, и через год Золя написал другое письмо, на этот раз зятю Вильмесана, публицисту Гюставу Бурдену, которому поручено было вести в недавно основанной газете раздел литературной критики. Бурдену он также предложил свои услуги, пообещав вести библиографическую хронику: «Я буду писать для вас рецензии в двадцать-тридцать строк на каждую новую книгу в тот самый день, как она поступит в продажу; кроме того, я обойду всех издателей и, несомненно, добьюсь того, чтобы они сообщали нам о выходящих книгах, благодаря чему моя статья будет появляться раньше всякой рекламы; с другой стороны, я возьму на себя обязанность раздобывать для публикации в газете интересный отрывок из всякого значительного произведения, какое будет готовиться к печати».[40]

Гюстава Бурдена такое предложение позабавило, и он представил Золя своему тестю. У Вильмесана на людей был глаз наметанный, даже в светской гостиной он вел себя, словно барышник на ярмарке. Посетителя он оценил с первого же взгляда: парень боевой, и энергии хоть отбавляй! На него можно положиться. Поговорив с Эмилем пять минут, он объявил «просителю»: «В течение месяца газета в вашем распоряжении, мы будем печатать все, что вы принесете. Таким образом, к концу месяца я буду знать, на что вы способны, и решу, как с вами поступить».[41] Золя вышел из кабинета окрыленный.

31 января 1866 года, купив «Событие», он едва успел развернуть газету, как на первой же полосе ему бросилось в глаза его собственное имя. Статья «К нашим читателям» принадлежала перу самого Вильмесана. Обращаясь к самой широкой публике, издатель писал: «Для того чтобы полностью отвечать всем требованиям, которые подразумевает стиль нашей газеты, „Событию“ недостает раздела литературной критики… Рубрика книжного обозрения, справедливо или нет, считается скучной, расхолаживающей читателя… Поручив теперь создание этого раздела Эмилю Золя, мы не открываем никому не известного автора… Это молодой писатель, весьма искушенный в тонкостях издательского дела… человек, наделенный умом и воображением… чьи книги, пока немногочисленные, но превосходно написанные, произвели сенсацию в прессе… Если мой новый тенор будет иметь успех – тем лучше. Если провалится – все очень просто. Он сам объявил мне, что в этом случае расторгает наше соглашение, и я вычеркиваю его имя из своих списков. У меня все. И. де Вильмесан».[42]

Как мало значили в представлении Золя тяжелый слог и грубость мысли, присущие Вильмесану, в сравнении с честью, которую оказал ему матерый газетный волк! И вот уже в начале февраля 1866 года «Событие» под рубрикой «Книги сегодняшние и завтрашние» помещает первую статью Золя, тема которой «Путешествие по Италии» Тэна. Золя на все лады расхвалил книгу. Отныне он будет аккуратно, каждый день отдавать в газету по блестяще и живо написанной статье.

Не прошло и двух недель, как Вильмесан поздравил его с успехом. В конце месяца дебютант явился в кассу, еще не представляя себе, сколько ему заплатят. Кассир выдал ему пятьсот франков! Золя никогда еще не получал такой огромной суммы сразу. Он готов был расцеловать Вильмесана, если бы только посмел, а тот, посмеиваясь, хлопнул его по плечу, словно радуясь удачной шутке. Больше того: хозяин был настолько им доволен, что поручил написать еще и о Салоне 1866 года. На самом деле это была тяжкая обязанность, но Золя хватало уверенности в том, что он справится с задачей. Разве не окунулся Эмиль еще подростком в мир живописи? Благодаря Сезанну и его друзьям он достаточно хорошо разбирается в искусстве, чтобы судить современных художников! Так ему казалось, и во вступительной статье обозрения, названного им «Мой Салон», Золя подверг резкой критике членов жюри. Подписался он, в память о герое «Исповеди», Клодом.

Наглость этого бумагомарателя, посмевшего напасть на признанные авторитеты, с самого начала возмутила читателей. Однако и в следующих номерах писака, укрывшийся под псевдонимом Клод, продолжал стоять на своем, ему и в голову не приходило извиниться. Он обличал ничтожность Салона, негодовал из-за того, что были отвергнуты картины Мане, провозглашал этого художника «одним из ведущих завтрашних мастеров», утверждал, что его полотна «попросту пробивают стену», что «его место в Лувре, точно так же, как и Курбе». Руководство Департамента изящных искусств решило «из соображений поддержания порядка» на этот раз не возобновлять Салон Отверженных. Золя, он же Клод, ополчился на жюри – этих людей, «которых поместили между художниками и публикой» и которые, вместо того чтобы способствовать расцвету творчества, «калечат искусство и предоставляют зрителям возможность увидеть лишь его изуродованный труп». В заключение он обратился с призывом к единомышленникам: «Умоляю всех моих собратьев присоединиться ко мне, я хотел бы возвысить свой голос, набрать достаточно сил, чтобы заставить и на этот раз открыть зал, где публика могла бы, в свой черед, рассудить судей и осужденных». Однако, несмотря на эти пламенные воззвания, департамент своего решения не изменил. Золя же, еще более распалившись, с удвоенной силой принялся расхваливать своих друзей и поносить «могильщиков французского духа».

И тут все революционно настроенные художники сразу же решили, что нет у их искусства лучшего защитника, чем Золя. Он часто присоединялся к ним в кабачках, где они имели обыкновение собираться. Войдя в зал заведения Гербуа, без колебаний направлялся в самый шумный и задымленный угол, где растрепанные парни с вызывающими бородками, с черными шейными платками спорили, посасывая трубки и потягивая пиво из кружек или терпкое вино из стаканов. Его со всех сторон окликали, он подсаживался к столику и тут же принимался подливать масла в огонь возмущения приятелей. В кабачках этих можно было застать Ренуара и Фантен-Латура, красавца Фредерика Базиля и Берту Моризо, серьезного Мане с тростью, зажатой между колен, и цилиндром, пристроенным рядом на сиденье. Как ни странно, Золя среди них чувствовал себя своим в куда большей степени, чем в фальшивом мире журналистики. Ему казалось, что привычка к непосредственному взгляду на модель позволила этим новаторам в искусстве сохранить долю искренности, простоты и детского восприятия. Повинуясь инстинкту, они не столько рассуждали, сколько чувствовали. Писатели представлялись ему сложнее, хитрее, суждения их более надуманными, дружба не такой надежной. Иногда Золя спрашивал себя, уж не художник ли он, сбившийся с пути в сторону сочинительства, не служит ли перо в его руке всего лишь заменой кисти? Как бы там ни было, он твердо намерен поддерживать стаю этих молодых волков, рвущихся к успеху: они, несомненно, талантливы, раз хотят переделать мир. И с каждым днем он все неудержимее изливался на страницах «События», делясь с читателями своими художественными увлечениями и возмущением.

Однако, вволю позабавившись яростными воплями нового сотрудника, Вильмесан пришел в конце концов к выводу, что Золя слишком увлекся. Как ни нравится ему, Вильмесану, скандальная атмосфера, все-таки с подписчиками-то считаться надо, а в его почте все чаще попадаются письма негодующих читателей. Поговаривают даже, что сам император неблагосклонно смотрит на антиакадемическую кампанию, которую развернула газета. Торговцы картинами тоже недовольны и грозят, что перестанут помещать какие бы то ни было рекламные объявления в издании, на страницах которого оскорбляют их подопечных. Вильмесан быстро присмирел и решил, что в освещении Салона к Золя должен присоединиться другой репортер, Теодор Пеллоке. Последний, выслушав и приняв к сведению соответствующее внушение, обязан был расхваливать достоинства официальных художников, изруганных несговорчивым Клодом.

Золя покорился. Но после статьи, озаглавленной им «Провалы»,[43] где он осмелился утверждать, что искусство Курбе, Милле, Руссо со временем измельчало и сделалось пресным, что их последние произведения его разочаровали и он «оплакивает» упадок творцов, у него зародилось предчувствие, что для Вильмесана его увольнение – дело решенное. И он простился с газетой в блещущей молниями статье: «Я защищал господина Мане, как всю свою жизнь буду выступать в защиту всякой яркой индивидуальности, которая подвергнется нападкам. Я всегда буду на стороне побежденных. Между неукротимыми натурами и толпой явно идет борьба. Я – за личности, и я нападаю на толпу… Я поступил как непорядочный человек, двинувшись прямо к цели, не думая о тех бедолагах, которых могу раздавить по пути. Я жаждал истины и виноват в том, что обижал людей, стремясь этой истины достичь… Я искал мужчин в толпе евнухов. Вот потому-то я и обречен».

Потребность выступить в защиту чести тех, кого высмеивает тупое большинство, отвага, заставляющая Эмиля забыть о личном спокойствии, если того требует жажда правды и справедливости, были присущи Золя с раннего детства. Каждый раз, защищая кого-то, он вспоминал об отце, незаслуженно лишенном славы, которой тот был достоин. Разорвав контракт с «Событием», Золя объединил свои статьи в брошюру под названием «Мой Салон». Книга была посвящена Сезанну, о котором Золя в своих заметках не упоминал, считая, что его друг еще в самом начале пути. И объяснил это в выражениях, которые, должно быть, показались Сезанну обидными: «Я не писал о тебе в газете, посвящаю тебе книгу. Ты – мой лучший друг, но судить о тебе как о художнике я повременю».

Одновременно со статьями, которые Золя поставлял в «Событие», он сочинял роман с продолжением, названный им «Завет умершей». Несмотря на скандальный уход из газеты, этот коммерческий вымысел он предложил именно Вильмесану. Роман был напечатан в ноябре 1866 года и успеха не имел. Незадолго до того Золя издал у Ашиля Фора книгу «Что я ненавижу» – сборник, в который вошли несколько язвительных очерков, посвященных литературе и искусству. В предисловии автор дал волю своей непримиримости и яростно продемонстрировал темперамент: «Ненависть священна, – писал он. – Ненависть – это возмущение сильных и могучих сердец, воинствующее презрение тех, в ком пошлость и глупость вызывают негодование. Ненавидеть – это значит любить, значит ощущать в себе душу пылкую и отважную, значит глубоко чувствовать отвращение к тому, что постыдно и глупо.

Ненависть облегчает, ненависть творит справедливость, ненависть облагораживает.

<<…>> Я ненавижу людей ничтожных и беспомощных: они терзают меня. Они возмущают меня и действуют мне на нервы, ничто не вызывает у меня большего раздражения, чем эти скоты, которые ходят, переваливаясь с ноги на ногу, как гуси, тараща глаза, разинув рот.

<<…>> Я ненавижу людей, которые живут, скучившись, как в закуте, преследуя какую-нибудь узколичную идею, которые ходят стадом, теснясь, напирая друг на друга, нагибая голову к земле, чтобы не видеть величественного сияния неба. У каждого такого стада – свой бог, свой кумир, на жертвеннике которого оно умерщвляет великую человеческую истину.

<<…>> Ненавижу зловредных насмешников, ничтожных молокососов, которые зубоскалят, потому что не могут подражать неуклюжей важности своих папаш. Иной раз взрыв смеха еще более пуст, чем дипломатическое молчание. Наш беспокойный век отличается нервной тоскливой веселостью, которая болезненно раздражает меня, словно скрежет гвоздя по стеклу.

<<…>> Я ненавижу высокомерных глупцов, ненавижу бездарных людей, которые кричат, что наше искусство и наша литература умирают естественной смертью. Это самые пустые умы, самые сухие сердца, они зарылись в прошлое и с презрением перелистывают живые, лихорадочные произведения современности, объявляя их ничтожными и односторонними.

<<…>> Я ненавижу невежд, которые распоряжаются нами, педантов и скучных людей, отрицающих жизнь».

И вот оно наконец проявление бешеной гордыни: «И если я теперь достиг чего-то, так это потому, что я одинок и я ненавижу».[44]

На самом деле способность к ненависти уравновешивалась в Эмиле Золя ничуть не меньшей способностью к любви. В своем восхищении, как и в своем неприятии, он доходил до крайностей. Тем не менее этот человек, который с пеной у рта отстаивал свои идеи, вряд ли что еще ценил так дорого, как безмятежное течение повседневной жизни. Этот близорукий поборник справедливости в теплых подштанниках был самым настоящим домоседом. Прожив несколько лет отдельно от матери, Золя теперь захотел взять ее к себе и поселить под одной крышей со своей любовницей. Они и устроились втроем в доме номер один по улице Монсей, в Батиньоле, в уютной квартире со столовой, гостиной, спальнями и кухней. Золя очень гордился тем, что сумел позволить себе такую роскошь, заработав деньги газетными статьями.

Эмили Золя признала любовницу сына не без опасений. Конечно, эта Александрина славная девушка, ничего не скажешь. Она умеет вести дом, хорошо готовит, искусно штопает белье; она, несомненно, верна Эмилю и к тому же не мешает ему работать. Но вот красавицей ее не назовешь – с ее-то грузным телом и угольно-черными глазами. Стоя на пороге так блестяще начинавшейся карьеры, ее сын мог бы найти женщину поизящнее и пусть не герцогиню, но все-таки из другой среды, не такого низкого происхождения. А вдруг ему взбредет в голову на ней жениться? Разумеется, следовало бы – из соображений приличия. Но ведь это может повредить Эмилю в будущем, неблагоприятно сказаться на его карьере! Бывшая прачка никогда не научится держать себя в обществе и, вместо того чтобы помогать мужу возвыситься, будет тянуть его вниз! К счастью, он не торопится надеть ей кольцо на палец. Эмили старалась не критиковать Александрину в присутствии сына, но втайне страдала оттого, что приходится уступать место самозванке. Александрина чувствовала это и все больше замыкалась в себе. Между двумя женщинами установились напряженно-вежливые отношения, молчаливое соперничество, а Золя притворялся, будто не замечает этого. Для того чтобы полностью отдаться сочинительству, ему необходим был покой в доме. Больше всего Эмилю хотелось, чтобы все оставалось, как есть. Александрина олицетворяла для него надежность, удобство, нежность. Он не столько любил сам, сколько позволял себя любить. Кроме всего, выбрав эту женщину в спутницы жизни, он застраховал себя от плотской распущенности.

Летом, спасаясь от тяжелой парижской жары, Золя увез Александрину в Беннанкур на берегу Сены. Там обычная его компания друзей облюбовала трактир тетушки Жигу. «Колония» включала в себя, помимо четы Эмиль – Александрина, хрупкого Валабрега, громогласного Сезанна, кроткого Байля, бездарного Шийяна, верного Солари и несколько доступных красоток. В этом кружке веселых повес и бойких девиц Александрина оказалась на высоте. Там крепко пили, сытно ели, а после еды, пищеварения ради, занимались греблей. Мадам Золя, разумеется, осталась дома и очень беспокоилась, зная, что сын много времени проводит на реке. «Такой сильный ветер, а лодочка маленькая, того гляди перевернется». Нередко за весла бралась Александрина. Вволю накатавшись и утомившись, вся компания устраивалась отдохнуть в тени деревьев на маленьком островке. Жара, благоухание трав, терпкий запах, исходивший от прикорнувшей рядом любовницы, кружили голову Золя, пьянили его до того, что он на время забывал о работе и полностью отдавался радостям жизни. Однажды, вернувшись с такой прогулки домой, он написал своему другу, художнику Косту, который в это время отбывал воинскую повинность: «В общем, я доволен тем, какой путь прошел до сегодняшнего дня. Но я нетерпелив, мне хотелось бы идти еще быстрее… Александрина толстеет, я немного похудел».[45]«Идти еще быстрее!» Подобно тому как другие чувствуют голод, оказавшись перед витриной колбасника, Золя испытывал его перед витринами книжных лавок. Столько книг, и среди них нет ни одной, принадлежащей его перу! Когда же он станет достаточно знаменитым, чтобы затмить других писателей? Ему хотелось бы одному заменить собой всю французскую литературу.

VII. Тереза Ракен

После многообещающего начала Золя несколько сник. Перестав регулярно получать жалованье в «Событии», он вынужден был пропитания ради подрабатывать где придется, писать то в одну, то в другую газету. Сегодня – в «Rappel» («Призыв»), завтра – в «Salut public» («Общественное благо»)… Затем, когда и эти источники стали иссякать, согласился написать для «Messager de Provence» («Провансальского вестника») роман с продолжением, в основу которого должны были лечь недавние уголовные процессы. Ему предоставили документы, оставалось лишь приукрасить их по своему вкусу. Обрадованный выпавшей ему удачей, Эмиль рьяно принялся, сохраняя голову холодной, а перо – резвым, сочинять «Марсельские тайны, современный исторический роман». Он нисколько не стыдился того, что ради денег взялся за такую работу, поскольку придерживался мнения, что для писателя унизительной может быть лишь праздность. «Я рассчитываю на широкий отклик по всему югу, – признается он Антони Валабрегу. – Совсем неплохо иметь в своем распоряжении целый край. Впрочем, я согласился на сделанное мне предложение, движимый неизменной своей жаждой работы и борьбы… Я люблю трудности, люблю совершать невозможное. А больше всего люблю жизнь и считаю, что лучше заниматься делом, каким бы оно ни было, чем бездельничать. Именно эти соображения и подталкивают меня принимать любой вызов, предстоит ли мне бороться с самим собой или с публикой».[46] И поскольку, как ему показалось, убедить Антони Валабрега не удалось, он продолжает растолковывать свою мысль: «Мне непозволительно уснуть, подобно вам, запереться в башне из слоновой кости под тем предлогом, что толпа ничего не понимает. Мне необходима толпа, я, как могу, иду к ней навстречу, я пытаюсь всеми способами ее покорить. В настоящее время мне больше всего необходимы две вещи: известность и деньги… Говорю это вам по-дружески. Разумеется, „Марсельские тайны“ я отдаю вам на растерзание. Я знаю, что делаю».[47]

«Марсельские тайны», запутанный роман с продолжением, печатался в «Провансальском вестнике» начиная со 2 марта 1867 года. Несмотря на протесты отдельных читателей, оскорбленных тем, что их родной город предстал в таком неприглядном виде, публика приняла роман скорее благожелательно. Тогда Золя решил переделать его в пьесу, которую и написал в содружестве с Мариусом Ру. Однако пьеса выдержала в марсельском театре «Жимназ» всего-навсего три представления и с треском провалилась. Золя, приехавший вместе с соавтором взглянуть на последние репетиции, почувствовал себя уязвленным. Конечно, он признавал, что ни его роман, ни его пьеса не являются великими произведениями, но страшно обиделся на публику, разделившую его мнение.

Вернувшись в Париж, он чувствовал себя непонятым и словно бы отлученным от сегодняшних событий в этом городе, еще не остывшем от воспоминаний о посещениях королей, любовных скандалах, фейерверках и балах-маскарадах, которыми была отмечена Всемирная выставка 1867 года. Ему казалось, что и для него погасли цветные фонарики иллюминаций. Тем не менее две вещи в этой жизни послужили ему утешением: Мане, благодарный Золя за то, что тот столь отважно его поддерживал, писал его портрет, а Солари лепил его бюст. Оба, и Золя, и Солари, были так бедны, что не могли нанять профессионального формовщика. Тогда они с помощью Сезанна сами развели гипс, сделали, как могли, форму и, произведя множество тонких операций, получили отличное скульптурное изображение писателя. Что же касается картины Мане, это оказалось просто чудо сильной и строгой живописи, одно из лучших полотен художника! Золя думал, что эти два произведения, если только их выставят на Салоне, непременно привлекут к нему внимание публики.

Был у него еще один повод для того, чтобы радоваться и гордиться собой: одновременно с «Марсельскими тайнами» Эмиль начал писать другой роман, возлагая на него куда большие надежды. Утренние часы он отдавал серьезной и неспешной работе над этим сочинением, носившим пока условное название «Брак по любви», а в послеобеденные резво строчил «Марсельские тайны». Таким образом, переключаясь с одного на другое, сочинитель тешил себя тем, что одновременно ведет два дела, одно из которых льстит его самолюбию, другое же обеспечивает насущный хлеб. Замысел «Брака по любви», превратившегося впоследствии в «Терезу Ракен», появился у писателя после того, как он прочел в «Фигаро» роман Адольфа Бело и Эрнеста Доде «Венера Гордийская». В этом второстепенном сочинении авторы, заставив мужа пасть от руки любовника жены, затем отправляют преступную парочку на скамью подсудимых. Весьма банальная история бессознательно завладела умом Золя, искавшего яркий сюжет. И внезапно вспыхнула искра: обоим преступникам удастся избежать человеческого суда, но, истерзанные угрызениями совести, они будут до конца своих дней ненавидеть друг друга и покончат с собой на глазах у матери убитого, которая всегда подозревала их в совершении преступления и теперь, парализованная, испепелит их трупы мстительным взглядом. «Трупы пролежали всю ночь на полу столовой, у ног г-жи Ракен, скрюченные, безобразные, освещенные желтоватым отсветом лампы. Почти двенадцать часов, вплоть до полудня, г-жа Ракен, неподвижная и немая, смотрела на них, уничтожая их своим тяжелым взглядом, и никак не могла насытиться этим зрелищем».[48]

«Я очень доволен своим последним произведением, – написал Золя Антони Валабрегу, – думаю, это лучшее из всего написанного мной на сегодняшний день. Боюсь даже, что роман получился слишком терпким».[49] И в самом деле, история любовников, Терезы и Лорана, исполнена яркой чувственности и неистовой жестокости. Впервые с начала своей литературной деятельности Золя предпочел не выводить на сцену себя самого под другим именем и не рассказывать, пользуясь для этого своим героем, о пережитых им самим муках и радостях. Однако описанная им драма, пусть и совершенно чуждая жизни автора, кажется читателю куда более подлинной, чем меланхолическая «Исповедь Клода». Здесь верен каждый звук, здесь все дышит правдой: и чувства, и атмосфера, и монотонность повседневного существования, которое влачат супруги Ракен, и пламя, внезапно охватившее Терезу, когда Лоран появился в убогом жилище четы.

Большой поклонник Тэна, безоговорочно им восхищавшийся, Золя сделал своим девизом цитату из его «Новых исторических и критических очерков»: «Натуралист нимало не заботится ни о чистоте, ни об изяществе; в его глазах жаба ничем не уступает бабочке, а летучая мышь интересует его гораздо больше, чем соловей».

Автор «Терезы Ракен» инстинктивно принялся изображать своих персонажей с точностью естествоиспытателя, описывающего животное, исследующего его реакции, но не пытающегося ни отождествить его с самим собой, ни судить по собственным законам. В двадцать семь лет Эмиль с гордостью осознал, что ученый задушил в нем поэта.

Роман сначала печатался с продолжениями в журнале «Артист», которым руководил Арсен Уссей; потом последний, боясь вызвать недовольство своих читателей, принялся умолять автора вычеркнуть некоторые места, «поскольку, – объяснял он, – журнал читает императрица». Золя согласился кое-что смягчить, но пришел в неописуемую ярость, обнаружив на последнем листке корректуры заключительную фразу, выдержанную в нравоучительном духе и прибавленную Арсеном Уссеем, с тем чтобы немного сгладить натуралистическую резкость произведения.

Текст был восстановлен полностью в первоначальном виде при издании книги, вышедшей у Лакруа в конце 1867 года, и с первых же дней ее появления на прилавках Золя в тревоге стал ждать читательских откликов.

Как и ожидал писатель, его новая вещь была принята неоднозначно: одни ее хвалили, другие ругали. Ничего удивительного не было и в том, что Тэн увидел в романе приложение своих теоретических рассуждений об искусстве. «Произведение в целом построено на верной идее, – написал он Золя. – Оно крепко связано, хорошо построено, указывает на то, что автор его – подлинный художник, серьезный наблюдатель, который стремится не к приятности и одобрению, но к правде». Тем не менее Тэн в том же письме задается вопросом, не слишком ли тяжела рука у автора: «Надо быть профессиональным физиологом и психологом, чтобы книга вроде вашей не расстроила нервы… Когда, заткнув все отверстия, закрыв окна, читателя заточают в необычайной истории один на один с чудовищем, безумцем или неуправляемым существом, читателю становится страшно, порой его даже начинает подташнивать, и он возмущается автором… Если бы я посмел высказать свое мнение, то посоветовал бы вам расширить рамки и взвешивать эффекты».[50]

Выступили с критикой и братья Гонкуры. Они, со своей стороны, объявили, что «Тереза Ракен» – «восхитительно проведенное исследование мук раскаяния, где от каждой страницы веет трепетом тонких чувств и небывалым прежде в литературе нервным ужасом»; заверили автора в том, что все их симпатии на его стороне: они выступают вместе с ним за идеи, принципы, утверждение прав современного искусства на Правду и Жизнь.

А Сент-Бев, в отличие от коллег, похвалив Золя, выразил сомнение в достоверности его истории и в выборе средств выражения и с высоты своих непревзойденных познаний обратился к нему с кисло-сладким посланием. «Вы написали примечательное произведение, которое во многих отношениях может произвести огромные перемены в современном романе, – пишет он молодому автору и тут же прибавляет: – Если страстно влюбленные Клитемнестра и Эгисф могли отдаваться друг другу рядом с еще не остывшим окровавленным трупом Агамемнона, и этот труп, по крайней мере в первые ночи, нисколько их не смущал… то я совершенно не понимаю ваших любовников с их муками раскаяния и внезапным охлаждением, наступившим еще до того, как они достигли своей цели». И заключает притворно отеческим тоном, сопровождая оценку советом: «Вы совершили смелый поступок, этим произведением вы бросили вызов и читателям, и критикам. Не удивляйтесь же тому, что иные обрушат на вас свой гнев – вы вступили в бой, ваше имя привлекло внимание. Подобные битвы, если талантливый автор на это идет, заканчиваются другим произведением, не менее смелым, но чуть более спокойным, в котором читатели и критики видят уступку своим вкусам, и все завершается одним из тех мирных договоров, какие упрочили не одну репутацию».[51]

Получать такие отзывы было, конечно, несмотря ни на что, приятно, зато Золя не раз вздрагивал, читая в «Фигаро» статью Луи Ульбаха, подписавшегося псевдонимом Феррагюс. «Мое любопытство на днях заставило меня окунуться в лужу грязи и крови, именуемую „Терезой Ракен“, автор которой, господин Золя, считается талантливым молодым человеком, – сообщал читателям Луи Ульбах. – Большой любитель непристойностей… он видит женщину такой, какой изображает ее господин Мане: цвета грязи, слегка подкрашенной румянами… В „Терезе Ракен“ сосредоточены все опубликованные прежде мерзости. Туда стекают вся кровь и все гнусности… Я не склонен непременно порицать резкие ноты и яростные, темные мазки, я сетую на то, что они ничем не разбавлены и не оттенены… Однообразие в изображении мерзости – худший вид однообразия. Кажется, – если подыскивать сравнение, достойное этой книги, – будто ты лежишь под краном на одном из столов в мертвецкой и до самой последней страницы чувствуешь, как на тебя, капля за каплей, падает та вода, которой обмывают трупы».

Однако на самом деле эта резкая критика не так уж и огорчила Золя. Главное, что о книге заговорили, а хвалят ее или ругают, в конце концов, не так уж существенно. Своей разгромной статьей Луи Ульбах только дал ему повод великолепно отразить удар на страницах той же газеты: «Вы пребываете на поверхности кожи, сударь, тогда как романисты-аналитики без колебаний проникают в плоть… Позабудьте об атласном кожном покрове той или иной дамы, подумайте о том, какие залежи грязи скрываются под этой розоватой кожей, созерцание которой отвечает вашим примитивным желаниям. И тогда вы поймете, что можно встретить писателя, который отважно погружается в человеческую грязь. Истина, подобно огню, очищает все».

Но Луи Ульбах уже успел задать тон, и большинство журналистов стали подпевать ему. Эдмон Тексье в «Веке» обвинил Золя в том, что тот сочинил «Терезу Ракен», впав «в некое физиологическое опьянение». Один из основателей «Трибуны», Андре Лавертюжон, написал автору: «Ваша точка зрения и выбор сюжета чудовищны, меня потом мучили кошмары… Надеюсь, „Трибуна“ наведет вас на менее мрачные замыслы».[52] Лоран-Пиша пообещал, что в «Маяке Луары» будет писать о книге «со всей суровостью по отношению к жанру и с уважением к таланту».[53] Со всех сторон на Золя сыпались обвинения и обидные клички, его называли «порнографом», «ассенизатором», сторонником «аморальной литературы». И всего этого оказалось вполне достаточно для того, чтобы пробудить невероятное любопытство широкой публики. За «Терезу Ракен» брались с тем же чувством, с каким отправляются потанцевать в подозрительные кварталы: мы содрогаемся от омерзения, но все-таки желание потолкаться среди всякого сброда пересиливает… Споры вокруг романа подстегнули интерес к нему, и продавалась книга хорошо. В мае 1868 года Лакруа стал готовить к печати второе издание «Терезы Ракен». На этот раз текст предваряло большое предисловие от автора: «Я пришел в полный восторг, узнав, что у моих собратьев нервы словно у барышни… Что меня огорчает – ни один из тех целомудренных журналистов, которые краснели, читая „Терезу Ракен“, как мне кажется, не понял этого романа… В „Терезе Ракен“ я поставил перед собой задачу изучить темпераменты, а не характеры. Я выбрал персонажей, которыми безраздельно управляют их нервы и их кровь… Тереза и Лоран – звери в человеческом обличье, ничего больше… Надеюсь, теперь вы начинаете понимать, что моя цель была прежде всего целью научной».

Несмотря на это объяснение, шум не утихал, нападки на Золя продолжались. Освистанный писатель с довольным видом потирал руки. Наконец-то он сделался заметной фигурой в литературном мире!

Снова сменив квартиру, Эмиль поселился теперь все в том же Батиньоле, но уже в доме 23 по улице Трюффо: это был небольшой особнячок с садом. Платить за новое жилье надо было пятьсот пятьдесят франков в год. Золя пока еще нелегко было выкладывать такую сумму, и, чтобы покрыть расходы, он стал больше писать для газет, а кроме того, состряпал еще один роман с продолжением, переделку пьесы, написанной им за три года до того, в те времена, когда он еще служил у Ашетта: «Мадлен Фера» – всего лишь неудачный перепев «Терезы Ракен» – и отдал рукопись в новое «Событие», которым руководил Анри Бауэр. С первых же выпусков очередное произведение Золя, выходившее в газете под более привлекательным названием «Стыд», задело целомудрие подписчиков. Имперский прокурор вызвал к себе главного редактора и объявил, что, если тот немедленно прекратит публикацию романа, его самого не тронут, но с книгой прокуратура так этого дела не оставит. Бауэр повиновался, публикацию романа прекратил. Золя немедленно выступил на страницах «Трибуны» в свою защиту, ссылаясь на Мишле, автора «Женщины», и доктора Проспера Люка, чьи теоретические работы о наследственности подсказали ему идею произведения. Имперский прокурор, лично принявший Эмиля, показался ему сговорчивым. Совершенно уверенный в том, что никто не станет преследовать автора за издание нового романа отдельной книгой, Золя решил ни слова в нем не менять. И сейчас чье-то возмущение, чьи-то нападки не только не были ему неприятны, а, напротив, лишь подстегивали его. Он ведь не рассказывал историю, он сражался с пером в руке! И если бы он почувствовал, что всем нравится то, что он делает, если бы он слышал вокруг себя только гул одобрения, может быть, ему расхотелось бы работать. Некоторые авторы гладят читателя по шерстке, он же теребит, задирает, поражает, ранит. И испытывает наслаждение творца именно благодаря своей решимости бросить вызов общественному мнению.

Как писатель и рассчитывал с самого начала, благодаря шумной и скандальной известности в литературном мире теперь у него появились как друзья, так и завистники. Он прилежно посещал «вторники» Арсена Уссея и «понедельники» Поля Мериса, сам принимал гостей по четвергам, сблизился с Альфонсом Доде, с Мишле, с Дюранти, а результатом того, что он открыто восхищался творчеством Гонкуров, стало приглашение братьев приехать в их особняк в Отейле.

Приехал. И вечером 14 декабря 1868 года Гонкуры записали в своем «Дневнике»: «Сегодня у нас обедал наш поклонник и ученик Золя. Мы впервые с ним виделись. Первое наше впечатление было таким: мы увидели в нем измученного студента, одновременно коренастого и тщедушного, напоминающего Сарсе, с бескровным, восковым, словно из тонкого фарфора, лицом, изящно обрисованными веками, нервно вылепленным носом, красивыми руками. Вся его фигура скроена отчасти по мерке его же персонажей, в которых он соединяет два противоположных типа, смешивая мужское и женское; и в нравственном отношении можно уловить в нем сходство с его созданиями, у которых двойственные, противоречивые души. Преобладают в нем черты болезненные, страдальческие, он до предела издерган, а когда приближается к вам, минутами вас охватывает пронзительное ощущение, будто перед вами нежная жертва сердечной болезни. Непостижимое, глубокое и, в конечном счете, запутанное существо, страдающее, тревожное, беспокойное, неопределенное».

Не подозревая о том, какому клиническому исследованию подвергают его старшие друзья, Золя выбалтывал Гонкурам все, что накопилось к тому времени у него в душе. Эмиль был уверен в том, что эти богатые, талантливые и утонченные писатели, живущие среди вычурных безделушек, японских гравюр и антикварной мебели, обладают всеми качествами, необходимыми для того, чтобы понять такого человека, как он, человека, стремящегося лишь к тому, чтобы добиться такой же славы и купаться в такой же роскоши. «Он рассказывал нам о том, как трудно ему живется, – записали еще братья, – о том, как ему хочется и как необходимо найти издателя, который купил бы его на шесть лет за тридцать тысяч франков, обеспечив ему каждый год выплату шести тысяч франков: это даст ему возможность прокормить себя и мать и написать „Историю одной семьи“ в десяти томах».

Да, в самом деле, Золя, опьянев от вина, вкусной еды и лестных высказываний хозяев дома, разгорячился до того, что открыл им свою удивительную тайну: он хотел бы написать цикл романов, в которых действовали бы персонажи, принадлежащие к одной и той же семье, отмеченные печатью наследственности и влиянием окружающей среды, «огромную махину», которая заткнет рот его гонителям. «Дело в том, что у меня очень много врагов, – жаловался старшим коллегам более молодой. – Так трудно заставить говорить о себе!»

Расстался он с Гонкурами в полном убеждении, что заручился их дружеской поддержкой на пути восхождения к славе. На редкость проницательный, когда речь шла о том, чтобы глубоко исследовать характеры персонажей романа, Золя оказывался удивительно простодушным при встрече с реальными людьми. Но не эта ли неспособность умно вести себя в жизни позволяла ему так искусно управлять воображаемым миром? В Отейль он приехал железной дорогой, как и посоветовали ему братья, указав в записке, что поезда идут через каждые полчаса, а их дом в двух шагах от вокзала, и теперь, снова садясь в поезд, думал о том, что уезжает с уверенностью и беспредельной надеждой, порожденными общением с этими удивительными людьми. Паровоз загудел, вагон дернулся, а он уже заранее предвкушал, как будет рассказывать о сегодняшней исторической встрече матери и Александрине, которые ждут его дома.

VIII. Александрина

Запавшая в голову мысль прокладывала себе путь. Чем больше Золя размышлял о дальнейшем развитии своей карьеры, тем больше убеждал себя в том, что, если ему и впрямь хочется связать свое имя с представлением о чем-то значительном, он должен сочинить нечто многотомное, наподобие «Человеческой комедии» Бальзака. Он преклонялся перед автором «Отца Горио». «Что за человек! – писал он другу. – Я сейчас как раз перечитываю его книги. Он весь век подмял под себя. По мне, так и Виктор Гюго, и все остальные рядом с ним меркнут».[54] Но, восхищаясь этим исполином французской литературы, он немного и злился на него за то, что он так велик. Как сравняться с таким гением, не подражая ему? В этом-то вся загвоздка. Золя упорно стремился хоть в чем-то выйти из-под влияния своего кумира. Первое отличие: «Человеческая комедия» выстроилась задним числом, когда Бальзак написал уже несколько романов из цикла, и отсюда происходит некоторая несвязность в построении целого. Так, например, отдельные части, из которых слагается этот монумент, нередко соединены между собой лишь появлением неких второстепенных персонажей. Перед нами, думал Золя, труд человека вдохновенного и безалаберного, повинующегося лишь вспышкам собственного вдохновения. А вот он хочет и будет творить размеренно, методично, и задолго до того, как напишет первую строчку первого тома, у него будет составлен общий план и все разложено по папкам и по ящикам. В противоположность Бальзаку, который населял созданный им мир, доверясь собственной фантазии, Золя решил, наполняя жизнью собственный мир, ничего не оставлять на волю случая. Заметил он, кроме того, что у Бальзака нет героев-рабочих, что великий писатель хотел создать историю нравов своего времени, что его творчество – зеркало общества, «которым правят религия и королевская власть». И подробно определил в заметках, названных «Различие между Бальзаком и мной»: «Мое произведение будет совершенно другим. Рамки его будут те же. Я хочу изобразить не все современное общество, а одну семью, показав, как изменяется порода в зависимости от среды… Моя главная задача – оставаться чистым натуралистом, чистым физиологом».

Для того чтобы развернуть такую широкую картину со множеством персонажей, мест действия, разнообразием занятий, требовалась направляющая мысль. За этим дело не станет – надо только исследовать модные теории. Действительно, набросившись на эти модные теории, Золя нашел в них оправдание собственному пристрастию к точным наукам. «Точные науки так стремительно продвигаются в покорении мира, что в один прекрасный день смогут объяснить все», – сказал он себе. По его мнению, у романиста, склонившегося над листом бумаги, и ученого, затворившегося в своей лаборатории, одна и та же миссия: углубить познание реальности. Один исследует души, другой – тела, но ход их рассуждений одинаков. Толпа, завороженная достижениями искусников скальпеля, реторты или микроскопа, не может не довериться целиком и полностью писателям, повинующимся той же умственной дисциплине. Век выдался научный, и литература обречена стать такой же. Для того чтобы окончательно в этом увериться, Золя мысленно возвращался к разговорам со своим другом из Экса, ученым Фортюне Марионом, который рассказал ему об устойчивости кровных уз в физическом и нравственном облике человека. Прочел он также с жадностью неофита «Введение в экспериментальную медицину» Клода Бернара, «Трактат о естественной наследственности» доктора Проспера Люка, «Философию искусства» Тэна, «Физиологию страстей» доктора Шарля Летурно и труды Дарвина, незадолго перед тем переведенные на французский язык. Все эти публикации окончательно убедили Эмиля Золя в главном: для того чтобы быть созвучным своему времени, он должен отбросить идеалистические мечты и вплотную приблизиться к осязаемой реальности. Очень скоро писатель решил, что его творчество должно сделаться иллюстрацией теории наследственности. Все объясняется прежней жизнью, предшествующими событиями, «анамнезом» человека. Порывшись в его генетическом прошлом, можно заранее определить его будущее в обществе. Вооружившись этой уверенностью, нисколько не смущаясь, а, напротив, радуясь тому, как хорошо все раскладывается по полочкам, Золя вообразил, будто призван стать основателем нового искусства. Он уже это предчувствовал, когда писал «Терезу Ракен». Теперь, когда ему под тридцать и в голове у него столько ученейших сочинений, он в этом нисколько не сомневается. Ошеломленный своим открытием, он решил, что им найден лучший способ показать, какую огромную роль играет наследственность в жизни людей: надо, чтобы все персонажи его цикла романов принадлежали к одной и той же семье. Таким образом, пороки каждого из них будут объяснены и словно бы оправданы почти автоматическим атавизмом. Эта пирамида будет называться «Естественная и социальная история одной семьи во времена Второй империи». Если Бальзак был демиургом, то он, Золя, будет экспериментатором.

«Я хочу показать семью, небольшую группу людей и ее поведение в обществе, показать, как, разрастаясь, она дает жизнь десяти, двадцати личностям, на первый взгляд глубоко различным, но, как обнаруживает анализ, близко связанным между собой, – напишет он позже в предисловии к „Карьере Ругонов“. – Наследственность, подобно силе тяготения, имеет свои законы.

Для разрешения двойного вопроса о темпераментах и среде я попытаюсь отыскать и проследить нить, математически ведущую от человека к человеку. И когда я соберу все нити, когда в моих руках окажется целая общественная группа, я покажу ее в действии, как участника исторической эпохи, я создам ту обстановку, в которой выявится сложность взаимоотношений, я проанализирую одновременно и волю каждого из ее членов, и общий напор целого.

Ругон-Маккары, та группа, та семья, которую я собираюсь изучать, характеризуется безудержностью вожделений, мощным стремлением нашего века, рвущегося к наслаждениям. В физиологическом отношении они представляют собой медленное чередование нервного расстройства и болезней крови, проявляющихся из рода в род, как следствие первичного органического повреждения; они определяют, в зависимости от окружающей среды, чувства, желания и страсти каждой отдельной личности – все естественные и инстинктивные проявления человеческой природы, следствия которых носят условные названия добродетелей и пороков. Исторически эти лица выходят из народа, они рассеиваются по всему современному обществу, добиваются любых должностей в силу того глубоко современного импульса, какой получают низшие классы, пробивающиеся сквозь социальную толщу. Своими личными драмами они повествуют о Второй империи, начиная от западни государственного переворота и кончая седанским предательством. <<…>>

Этот труд, включающий много эпизодов, является в моем представлении биологической и социальной историей одной семьи в эпоху Второй империи».[55]

Теперь он окинул орлиным взором угодья, в которых ему предстояло охотиться. Набросал первоначальный план десяти романов, которые должны были вытекать один из другого, носить на себе отпечаток материализма, физиологии, наследственности, а все описываемые события происходили бы в царствование Наполеона III. Золя ненавидел это время за его униженное преклонение перед деньгами, его напыщенность, мишуру, дешевый блеск, буржуазные предрассудки, лицемерие, ханжество и нетерпимость. Выбрав ненавистную ему эпоху, он сможет обличить ее пороки и ее тупость. Но, забираясь в это болото, он хотел передвигаться по нему с уверенностью. В течение года усердно работал в Императорской библиотеке, с головой погружаясь в научные сочинения, делая выписки, тщательно составляя генеалогическое древо своих персонажей Ругон-Маккаров. Эту родословную он потом предъявит Лакруа вместе с планом цикла романов, и издатель, на которого размах и серьезность замысла произведут сильное впечатление, тут же подпишет договор на первые четыре тома. Автору определены гарантированные выплаты – по пятьсот франков в месяц.

Перед тем как приступить к работе над первым томом – «Карьера Ругонов», Золя раз и навсегда установил для себя распорядок дня. Подъем в восемь утра, затем прогулка в течение часа – это позволит одновременно размять ноги и проветрить мозги, после чего можно сесть за работу. Потом обед. Во второй половине дня – встречи с нужными людьми, переписка, сбор дополнительных материалов в Императорской библиотеке. С неизменной своей точностью Эмиль высчитывает, сколько страниц сможет писать в день, и выводит из этого дату окончания всего цикла: великое событие должно иметь место через десять лет. Только бы никакие внешние события не помешали творцу заниматься той огромной работой, которую он на себя взвалил!

Для того чтобы обеспечить себе столь необходимое при такой напряженной работе мирное течение жизни, Золя решил узаконить свои отношения с Александриной. Прожив с ней около пяти лет, он научился ценить немалые достоинства подруги. Она, конечно, не была красавицей из тех, которым оборачиваются вслед на улицах, – просто крепкая, плотного сложения женщина с темными шелковистыми волосами, живыми черными глазами и легким пушком над верхней губой. Преданная, деятельная, практичная, честолюбивая. Одержимая навязчивой мыслью о том, как бы забраться на более высокую ступеньку социальной лестницы, Александрина хотела, чтобы ее признавали добропорядочной супругой, делящей жизнь с прославленным романистом. Предложив ей руку и сердце, Золя исполнил ее заветное желание. Мало того, она потребовала, чтобы он обвенчался с ней в церкви, и он, позитивист и агностик, не смог ей в этом отказать. Свидетелями на свадьбе стали Поль Сезанн, Мариус Ру, Филипп Солари и недавно перебравшийся в Париж из Экса молодой поэт, большой почитатель таланта автора «Терезы Ракен» – Поль Алексис. Госпожа Золя-мать смирилась с тем, что ее невесткой стала девушка «из простых». Отношения между женщинами на первый взгляд могли показаться сердечными: с обоюдного согласия они, чтобы не нарушать покой хозяина дома, постарались заглушить взаимное недовольство друг другом.

После свадьбы Золя наконец почувствовал себя уверенно. Его сексуальный аппетит никогда не был чрезмерным. Или, вернее, этот аппетит пробуждался в нем лишь тогда, когда он брался за перо. Если живая, настоящая женщина из плоти и крови оставляла его более или менее равнодушным, то стоило ему начать описывать выдуманные им создания, как он тут же воспламенялся, в нем просыпался неукротимый темперамент. Рядом с этими сочиненными им женщинами он уже не чувствовал себя скованным детской робостью. Он дерзал проживать и описывать самые откровенные любовные сцены, никакие объятия не казались ему слишком смелыми. Избавившись от всякого страха перед плотской неудачей, он втайне предавался наслаждению и хмелел от этого. А когда после всего этого возвращался к Александрине, ему казалось, будто он только что ей изменил, хотя на самом деле хранил верность. Скромный и целомудренный в спальне, Эмиль брал свое в рабочем кабинете. Никто и заподозрить не мог, какие радости ждут его в уединении за письменным столом. Нет, ничто не могло сравниться для писателя с пьянящим удовольствием, которое он испытывал, водя пером по бумаге и зная, что он – единственный и полновластный хозяин мира, существующего лишь у него в голове. Он был чудовищно трудолюбив, он жил грезами и только что не питался чернилами.

Узнав в июне 1870 года о смерти Жюля де Гонкура, Золя написал его брату Эдмону патетическое письмо, которое заканчивалось словами: «Искусство убило его».[56] Несколько недель спустя он обедал в Отейле и долго рассказывал хозяину дома о своей работе. Гонкур записал потом в своем «Дневнике»:[57]«Он говорил мне о десятитомной эпопее, „Естественной и социальной истории одной семьи“, которую он намерен писать, показав в ней темпераменты, характеры, пороки и добродетели, развивающиеся в той или иной среде и различающиеся между собой так же, как та часть сада, что находится в тени, отличается от той, которая освещена солнцем». В конце обеда Эмиль, обращаясь к человеку, глубоко опечаленному кончиной брата, воскликнул: «После анализа бесконечно малых величин чувства, какой был проделан Флобером в „Мадам Бовари“, после произведенного вами анализа всего, что имеет отношение к искусству, формам, нервам, после этих произведений-драгоценностей, этих шедевров, этих филигранно проработанных томов, для молодых не осталось места, им больше нечего делать, нечего строить, они больше не смогут создавать персонажи. И только количество томов, мощь творения могут дать возможность обратиться к читателю».

Произнося эти слова, Золя оставался искренним. Он бесконечно восхищался Флобером (о чем и написал ему, посылая собрату по перу свою книгу «Мадлен Фера»), он признавал его своим наставником в искусстве наблюдения реальной жизни и в каком-то смысле своим предшественником, но не разделял пристрастия Флобера к безупречно отделанной фразе. Восторгаясь совершенством его стиля, над которым тот работал с ювелирной точностью, Золя отказывался ему подражать. Произведение-драгоценность– не то, что ему хотелось бы создать. Он пишет яростно, неудержимо, наспех, с избытком прилагательных, не заботясь о благозвучии, а порой и допуская неправильные обороты речи. Давая волю этому словесному потоку, он не стремится услаждать читательский слух, нет, он жаждет втолкнуть читателя, не позволяя опомниться и отдышаться, в чуждый тому мир. Краски, звуки, запахи этого мира должны были обрушиться на читателя, как обрушивались они на него самого в тиши кабинета, пока мать и жена пробирались мимо его двери на цыпочках, бесшумно хлопоча по хозяйству. Если описания свои он набрасывал только грубыми и крупными штрихами, то делал это для того, чтобы еще сильнее поразить ленивые умы.

Истина Флобера – тщательная копия, его же истина – трагическая карикатура. Но самой своей чрезмерностью эта трагическая карикатура подстегивает воображение, обостряет восприимчивость, помогает обнажать души и проникать в суть вещей. Искусство, в понимании Золя, было способом увеличения действительности, как в лупе, увеличения на грани или за гранью преувеличения, которое восстанавливает, усиливая и подчеркивая ее, сущность этой действительности. Тонкость он заменял силой, подробное наблюдение – страстным искажением.

В «Карьере Ругонов» Золя живо и насмешливо рассказывает о том, как отозвались последствия государственного переворота, совершенного принцем Луи-Наполеоном Бонапартом 2 декабря 1851 года, на жизни провансальского города, который он придумал, опираясь на свои воспоминания об Эксе, и назвал Плассаном. Под прикрытием этого потрясения разгораются страсти. Две соперничающие ветви одного рода, Ругоны и Маккары, открыто выступают друг против друга: первые – бонапартисты по расчету, вторые – либералы по бедности и из зависти. Оказавшийся между двумя вражескими лагерями, молодой родственник тех и других, идеалист Сильвер Муре, гибнет, защищая республику. По этой политической канве Золя вышивал полный веселой ярости психологический роман, в котором описывал медленное разложение душ, попавшихся на приманку денег и почестей.

Автор надеялся, что появление его книги, столь сурово обличавшей имперский режим, наделает много шума. Но он знал, что на этот раз за ним будет стоять огромная партия сторонников. Вознеся поначалу Наполеона III до небес, многие люди отвернулись затем от своего идола, ставя ему в вину злоупотребления властью, которые позволяло себе правительство, скандалы, неудачную мексиканскую экспедицию, нелепые работы, предпринятые Османном, наглую роскошь, выставленную напоказ рядом с нищетой, в какой жили рабочие. Республиканцы, ободренные результатами выборов 1869 года, подняли голову. Сотрудничество Золя с такими газетами, как «Трибуна», «Призыв» и в особенности «Колокол» («La Cloche»), превратило его в человека левых взглядов, явного оппозиционера. Тем не менее на самом деле ни к одной воинствующей группировке он не принадлежал. Эмиль просто хотел, чтобы во Франции было больше справедливости, больше свободы, больше равноправия в распределении богатства – словом, чтобы там установился парламентский режим, достойный такого определения. И он говорил и писал об этом с тем большей страстью, что чувствовал приближение грозы.

После того как 10 января 1870 года французский журналист Виктор Нуар был убит, застрелен из револьвера принцем Пьером Бонапартом, в стране стало неспокойно. Казалось, будто даже и самые незыблемые учреждения чем-то подточены изнутри и готовы рухнуть. Едва прикрытая тщеславием немощность Империи пробудила алчность германского соседа. Бисмарк стремился к войне. И если Наполеон III войны боялся, то императрица Евгения заставляла его проявить непримиримость. Именно в этой атмосфере правительственной нерешительности и народного недовольства началась публикация «Карьеры Ругонов» в газете «Век». Будет ли роман с продолжением напечатан до конца? Золя в этом сомневался, и, как оказалось, не напрасно. 13 июля 1870 года Бисмарк, который искусно вел свою игру, передал в газеты сокращенный вариант депеши, посланной ему из Эмса императором Вильгельмом I. Этот урезанный текст во Франции сочли оскорбительным для национальной гордости. Нанесенное оскорбление пробудило уличный патриотизм. Правые газеты утверждали, что французская армия непобедима. Все военные эксперты в один голос предсказывали быструю победу. Народ, слившись в едином порыве, кричал: «На Берлин!» Золя был ошеломлен тупым непониманием, ослеплением правительства и толпы. Война казалась ему неизбежной. «Карьера Ругонов» больше никого не интересовала. Читатели «Века», разворачивая свою газету, выискивали в ней теперь лишь политические новости. Уже начиналась мобилизация. И в этот момент, когда страна была охвачена лихорадочным воинственным пылом, Золя осмелился написать в «Колоколе»,[58] что тысячи французских солдат бессмысленно позволяют себя убить во имя Империи, которую ненавидят. Мало того, он призывал к восстановлению республики. Статья навлекла на автора обвинение в том, что он «разжигает презрение и ненависть к правительству и подстрекает к неповиновению законам». Однако, на его счастье, суды были перегружены делами, и эта история заглохла сама собой. Желая доказать, что, несмотря на свои пацифистские настроения, он все же хороший француз, Золя решил записаться в национальную гвардию, но его забраковали из-за усилившейся с годами близорукости.

Между тем напряженность событий нарастала. 19 июля 1870 года, несмотря на все старания Тьера, война была объявлена. 11 августа «Век», ссылаясь на «тяжелые обстоятельства», приостановил публикацию «Карьеры Ругонов». Золя от всего этого вместе взятого приходит в отчаяние: из-за войны, из-за неудачи его романа, из-за своей писательской бесполезности в обезумевшем мире. «Эта ужасная война выбила у меня из рук перо, – пишет он 22 августа 1870 года Эдмону де Гонкуру. – Я чувствую себя неприкаянным. Слоняюсь по улицам. Поездка в Отейль дала бы возможность развеяться несчастному романисту, оказавшемуся не у дел».

Седанский разгром, пленение императора, беспорядочное отступление армии помешали Золя по-настоящему обрадоваться установлению республики. Наступление прусской армии пугало его мать и Александрину. Оставаться в Париже становилось опасно. Надо было уезжать. Но куда? В Эксе победила революция. Байль и отец Поля Сезанна вошли в состав нового муниципалитета. Однако перебираться туда тоже страшновато: семья опасалась беспорядков. Лучше всего было бы укрыться в каком-нибудь мирном уголке, подальше от охватившего многие города безумия.

Они продолжали обсуждать разные возможности, а тем временем на востоке гремели бои. Седьмого сентября семейство Золя наконец-то покинуло Париж и поселилось в предместье Марселя, Эстаке. Поль Сезанн уже обосновался там со своим мольбертом. Его суровая и давняя дружба послужит утешением и ободрением для «несчастного Эмиля». Золя одновременно испытывает и стыд из-за своего бегства, и облегчение оттого, что захватчик теперь от него достаточно далек; наконец, он чувствует себя несчастным, сознавая, что никто не расслышал его голос в защиту республики среди грохота, с которым рухнула Империя.

IX. Поражение

В Эстаке Золя снова встретился с Полем Сезанном, который скрывался в этом тихом городке у моря вместе со своей любовницей Ортанс Фике. Военные власти отказались от намерения его разыскать, да что военные власти – даже родители не имеют ни малейшего понятия о том, где находится его убежище! Сезанн с великолепным пренебрежением относится к войне, полностью поглощенный своей живописью. Не его дело – отмечать на карте, далеко ли продвинулись пруссаки, он предпочитает покрывать холст красками, которые бы зрителю всю душу переворачивали. Сколько раз художник говорил об этом Золя, но тому было не понять друга: его самого преследовала действительность, понукала, не оставляла в покое. Эмиль, как всегда, солидарен с людьми, которые сражаются, с теми, кто не скрывает своего возмущения, с теми, кто ищет наилучший способ спасти Францию. Солнечная безмятежность Эстака кажется ему оскорблением, нанесенным страданиям целой страны.

Проведя несколько преступно праздных дней в этом тихом городке, Золя решил, прихватив жену и мать, перебраться в Марсель – ему казалось, что там он будет ближе к заботам и тревогам соотечественников.

Но, приехав туда 10 сентября 1870 года, он застал огромную ярмарку тщеславия, беспорядочную и крикливую. В городе была провозглашена республика, но между членами захватившей власть группировки разгорелось соперничество. Гамбетта издалека отдавал распоряжения, но никто и не думал их выполнять. Город оказался в руках неуправляемой черни, которая с криками выплеснулась на улицы. Доверенным лицом простонародья стал депутат Эскирос; Гамбетта и он противостояли друг другу. Уж не закончится ли все это брато-убийственной войной? Нет, опасаться нечего, здесь только громко говорят и много жестикулируют, а кровь не проливают.

Назначив Альфонса Жана префектом департамента Буш-дю-Рон, Гамбетта отправил его в Марсель, велев изгнать национальную гвардию из здания мэрии, которым та завладела. Гвардейцев образумили и усмирили, и в результате наспех проведенных муниципальных выборов в ратуше появляется Совет, придерживающийся умеренных взглядов.

Едва в городе установилось относительное спокойствие, Золя начал подумывать о том, чтобы возобновить свою деятельность репортера. Встретился с давним другом Мариусом Ру и с Леопольдом Арно, которые когда-то заказали ему «Марсельские тайны». Решили совместно выпускать газету «Марсельеза». Замысел был одновременно и республиканским, и благоразумным. Пошатавшись по городу во время этой пародии на восстание, Золя возненавидел тупую толпу, которая, стоит ей только выступить против властей, теряет всякую способность управлять собой. Ему казалось, что умные люди в толпе, словно заражаясь друг от друга, теряют разум, который затем уносится волной ярости и потоком заблуждений. Сторонник порядка и благопристойности, Золя осуждает всяческие крайности, а потому решительно становится на сторону Альфонса Жана. По его мнению, вполне можно ратовать одновременно за социальную справедливость и за буржуазный комфорт и добропорядочность.

Несмотря на все старания издателей, «Марсельеза» просуществовала недолго, и вскоре Золя снова оказался не у дел. Но у него в городе остались связи. Внезапно Эмилю пришло в голову, что он мог бы получить должность префекта или супрефекта, и это обеспечило бы семье «прожиточный минимум». Однако все назначения делались в Бордо, стало быть, если ему хочется добиться желаемого, надо отправляться туда.

К несчастью, в разгар войны любая, даже самая короткая и недальняя поездка превращалась в неразрешимую проблему, трудности казались непреодолимыми. Расписание железных дорог менялось день ото дня. И все же, хотя и после долгих колебаний, Золя решился пройти через грозившие ему испытания и взял билет третьего класса. В набитом битком вагоне было холодно, он насквозь продрог и к тому же сильно проголодался. Правда, в Сете ему повезло – удалось раздобыть кусок окорока. Насытившись, он принялся с тоской смотреть на снег, монотонно засыпавший поля от Сета до Монтобана.

В Бордо, куда поезд прибыл 12 декабря, Золя долго бродил под дождем из одной гостиницы в другую в поисках пристанища. Найти жилье не удавалось: все оказалось переполнено. Наконец ему предложили комнату для прислуги в отеле Монтре на улице Монтескье. Платить за нее надо было всего-навсего два франка.

Золя прошелся по городу, и Бордо с первого же взгляда ему не понравился, показался серым, унылым и грязным. Чтобы хоть сколько-нибудь утешиться, он позволил себе поесть устриц по франку двадцать сантимов за дюжину. И немедленно начал действовать.

Если Париж был осажден пруссаками, то Бордо осаждали просители. С тех пор как правительство, после недолгой остановки в Туре, обосновалось в этом городе, население его, казалось, удвоилось. Политики, журналисты, адвокаты, спекулянты всех мастей неотступно преследовали тех, кто был в это время у власти, добиваясь кто – покровительства, кто – должности, кто – заключения выгодной сделки. И пока истощенный, голодный, лежавший в кольце осады Париж из последних сил боролся за то, чтобы выжить, здесь плели интриги, болтали, сплетничали, устраивали заговоры… Все это, включая охоту за теплыми местечками, показалось Золя отвратительным, но, как ни противно ему было, ничего другого не оставалось и приходилось во всем этом участвовать.

Первые же визиты к высокопоставленным особам принесли ему разочарование. «Ни одного свободного места не осталось, – пишет он Александрине и матери. – Прежде всего, министерство назначает одних только префектов, предоставляя последним право и вменяя в обязанность самим находить супрефектов. Однако все префектуры уже разобраны, и ни один префект явно не намеревается выпускать добычу из рук… Остаются су-префектуры. Мазюр[59] предложил мне супрефектуру Кенперле в Бретани, от которой я отказался: и слишком далеко, и пейзаж унылый… Тогда он предложил мне Леспарр, маленький городок в нескольких лье от Бордо. Я снова отказался, сохранив за собой право передумать, если ничего лучше не подвернется».[60]

Не сдаваясь, не падая духом, Эмиль продолжает стучаться во все двери. Теперь он метит на должность супрефекта Экса. Конечно, она уже занята! Ну что ж, значит, надо сместить нынешнего супрефекта, и Альфонс Жан, префект Марселя, вполне мог бы на это пойти. Вот пусть Мариус Ру и займется делом! Вполне можно побеспокоить ради достижения этой цели Артюра Ранка, сотрудника Гамбетты и начальника сыскной полиции! Пустить в ход все возможные средства!

Альфонс Жан в ответ на просьбу сообщил, что и место супрефекта в Эксе уже занято: успели назначить нового. Золя пришел в отчаяние, у него опустились руки. Мать писала ему в эти дни: «Не переутомляйся, я желаю, чтобы тебе все удалось, но, если тебе не повезет и твои труды успехом не увенчаются, не слишком огорчайся из-за этого. В таком случае утешайся мыслью о том, что ты сделал все от тебя зависящее… Мы не станем из-за этого меньше радоваться твоему возвращению, потому что главное – ты снова будешь с нами».

Действительно, все средства Золя исчерпал. Он не может прожить меньше чем на десять франков в день. Еще неделя, и у него ровно ничего не останется. «Дождь идет не переставая, – пишет он матери и Александрине. – Поскольку занят я всего два-три часа в день, провожу время, прохаживаясь под аркадами театра. Кафе отвратительные. По стенам всех домов течет вода… До чего сырой город!.. Я встаю в семь часов, съедаю булочку, потом хожу по своим делам и гуляю под аркадами театра до полудня. В полдень обедаю в „Лакомом Каплуне“, после чего ложусь вздремнуть, потом до ужина читаю. В девять часов укладываюсь спать. Нельзя сказать, чтобы все это было очень уж весело».[61]

Мать, которую он прозвал «госпожа Утка», и Александрина, которую он ласково называл «Коко», издалека утешали его, жалели, сочувствовали многочисленным неудачам, преследовавшим его в столь негостеприимном городе. Они рассказывали ему, что пес Бертран очень скучает без хозяина, и уговаривали Золя поскорее вернуться в Марсель. Но он упорствовал в своем намерении любой ценой заполучить должность супрефекта. Собирался даже – в случае, если его старания увенчаются успехом, – уговорить обеих женщин перебраться в Бордо: «Ах, если бы только вы были здесь, рядом со мной, я бы не сомневался в успехе моего дела, проявив самую малость терпения и приложив некоторые усилия. Не теряйте надежды. К сожалению, не могу точно назвать вам день моего возвращения. Чувствую, что, как только перестану упорствовать, отступлю, все будет потеряно. Но я собираюсь наседать на всех и каждого и постараюсь как можно скорее добиться результата… Сообщите мне в следующих ваших письмах, сколько у вас есть денег и что вам потребуется для того, чтобы приехать сюда ко мне».[62] Растроганная и взволнованная приглашением, Эмили тут же принимается обдумывать возможность поехать к сыну и заканчивает свое письмо к нему такими словами: «До встречи, мой Эмиль, мой толстый утенок. Мадам Утка уже расправляет крылья, чтобы лететь к тебе, как только ты, призывая ее к себе, громко закричишь „кря-кря-кря“».[63]

Теперь Золя все свои надежды возлагает на Александра Глэ-Бизуэна, члена правительства, на досуге от случая к случаю что-то пописывавшего. Для того чтобы уж точно не упустить высокопоставленного чиновника, Эмиль целый час выстоял у двери его дома под проливным дождем. Наконец важная особа решилась высунуть нос на улицу. Золя тут же бросился к Глэ-Бизуэну и сердечно его поприветствовал, а Глэ-Бизуэн в ответ пригласил писателя в кафе, чтобы угостить шоколадом. Однако Золя, осведомленный о крайней скупости того, дипломатично отказался, а еще через пять минут, спрятав гордость подальше, осмелился обратиться к собеседнику с вопросом: «Если у вас есть своя канцелярия, не нашлось бы там для меня местечка?» Глэ-Бизуэн, к великой радости просителя, ответил, что у него работает только один секретарь, который в настоящее время находится в Ванне. Так вот – не согласится ли Золя его заменить?[64]

Узнав, что жалованье секретаря составляет пятьсот франков в месяц, Золя с восторгом принимает предложение. Вот он и снова на плаву, с затруднениями покончено! Конечно, секретарская должность выглядит не слишком блестящей и куда менее привлекательна, чем вожделенный пост супрефекта, но во времена смуты и интриг просто грешно слишком уж привередничать. Радуясь тому, что все так удачно сложилось, новый секретарь министра в очередном письме «мадам Коко и госпоже Утке» сообщает им радостную новость и зовет к себе, советуя привезти с собой как можно больше денег, чтобы хватило на обустройство. Кроме того, в этом же письме он рассказывает, что на окружающих его новая официальная должность уже производит впечатление: перед ним «начинают заискивать» и ему уже случается «давать аудиенции». Впрочем, он вовсе не собирается ограничиться тем, чтобы вести переписку своего бесцветного и благожелательного начальника: «Я, несомненно, найду возможность писать статьи для провинциальных газет; все будут думать, что я, в качестве секретаря Глэ-Бизуэна, посвящен в планы начальства, а потому я рассчитываю выгодно продавать свои газетные материалы».[65]

Единственное, что теперь несколько тревожит Эмиля, – это проблема жилья: «У меня есть на примете две квартиры, но у обеих существенные неудобства, и пока я ни на что не решился. Кухни здесь чудовищные: плиты нет, а печка низкая и тесная. Вам будет очень неудобно. Впрочем, я не собираюсь надолго задерживаться в Бордо и пробуду здесь ровно столько времени, сколько потребуется для того, чтобы раздобыть себе какую-нибудь су-префектуру, если только не решу, что место секретаря устраивает меня больше». Что касается самой поездки обеих дам, говоря о том, что лучше всего было бы получить два бесплатных железнодорожных билета, он сетует: «Здесь это невозможно. Это было бы уж слишком шито белыми нитками и точно не удалось бы, я осведомлялся. Я должен здесь производить впечатление вполне приличного господина, но никак не служащего».

И продолжает, преисполненный заботы не только о жене и матери, но и о своей собаке Бертране, которого они непременно должны к нему привезти: «Прежде всего, советую вам потеплее укутаться, здесь стоит ледяная стужа. Бедному Бертрану придется очень несладко. Для собак существуют такие будки, с одной стороны закрытые, попросите устроить его в такой будке, чтобы он не замерз. Словом, постарайтесь как можно лучше его устроить. В крайнем случае дайте пару франков кондуктору и спросите у него, что можно предпринять, чтобы не дать несчастному животному подхватить воспаление легких…[66] До скорой встречи, жду вас в воскресенье вечером. И как же я рад!»[67]

Когда к Рождеству, к 25 декабря, женщинам все еще не удается приехать, Золя начинает впадать в уныние. «Здесь такой холод, какого я в Париже ни разу не испытывал, и я брожу по улицам как неприкаянный. Пока мне приходилось бороться, я еще мог мириться с тем, что мы в разлуке, но теперь, когда я пристроен, вы и представить себе не можете, до чего мне не терпится вас увидеть… Какое печальное Рождество! Я весь день дрожал от холода; сейчас пойду встречать вас на вокзале, и, если вернусь домой без вас, мне будет очень грустно».[68]

И все-таки Рождество он встречал один. Путешественницы добрались до Бордо лишь в ночь с 26 на 27 декабря: им пришлось целый день провести в Фронтиньяне, потому что пути были завалены снегом.

Семья кое-как разместилась в тесной квартирке, которую Золя успел к этому времени снять в доме 48 по улице Лаланда.

Едва обосновавшись на новом месте, Эмиль забеспокоился о своем батиньольском доме. До него дошли слухи о том, что дом реквизирован, и он тотчас написал Полю Алексису, забросав его вопросами: «Не разорен ли сад? Какие комнаты отданы захватчикам? Занят ли мой кабинет? Осталась ли мебель на прежних местах или ее подняли на верхний этаж, ведь это можно было сделать только через окна?.. Что стало с бумагами, лежавшими у меня в ящиках письменного стола, в шкафчике и в секретере, не выбросили ли их? Не перебили ли посуду? Не разграбили, не украли ли чего-нибудь?.. Впрочем, надеюсь, что жилище мое было занято в соответствии с требованиями закона и при участии комиссара. Надеюсь также, что были наложены печати и составлена опись… Я на особом положении: в качестве должностного лица, в качестве секретаря Глэ-Бизуэна я имею право на неприкосновенность моего жилища. Так вот, соблаговолите передать это консьержу, домовладельцу, мэру и всем тем, кого встретите… В каком состоянии должен сейчас быть бедный мой кабинет, в котором я с таким усердием приступил к работе над моими „Ругон-Маккарами“!»[69]

Поль Алексис, не дожидаясь просьбы Золя, уже осмотрел его дом и отправил писателю подробный отчет о том, в каком виде этот дом застал. Однако письма разминулись, и послание Поля Алексиса достигло Бордо с большим запозданием. «Батиньоль не обстрелян, – читал Золя, получив письмо, – но часть вашего жилища была реквизирована мэрией Батиньоля для того, чтобы на время осады приютить семью беженцев. Все попытки предотвратить эту неприятность, как я неоднократно предотвращал другие аналогичные, были тщетными. Да, дорогой мой Эмиль, horresco referens,[70] целая семья, отец, мать и пятеро детей!.. Спешу прибавить с тем, чтобы вас успокоить, что в их распоряжение был предоставлен лишь первый этаж. Полотно Мане, ваше столовое серебро, прочие разнообразные предметы, которые вы оставили разложенными на столах, были моими заботами перенесены на второй этаж. Я несколько раз, проходя мимо, заглядывал в дом и могу надеяться на то, что, вернувшись, вы обнаружите здесь не слишком большой ущерб. Скорее всего, отделаетесь тем, что придется заново перетянуть матрац».[71] Золя был удручен полученным из Батиньоля известием, однако сознавал, что ему еще повезло по сравнению с соотечественниками: у многих из них дома были вообще разрушены или еще хуже – кто-то из близких пал в бою. Работая секретарем у Глэ-Бизуэна, Эмиль горел желанием вернуться в журналистику и, охваченный нетерпением, письмом предложил свои услуги Луи Ульбаху, главному редактору «Колокола». Предложение было принято.

Тем временем события в стране развивались стремительно. Истерзанный Париж предпринимал тщетные попытки разжать тиски пруссаков. После тяжелых и кровопролитных боев Жюль Фавр и Бисмарк подписали перемирие. В Туре Гамбетта последний раз объявил мобилизацию, призывая к оружию население оглушенной своим поражением страны, которая сейчас единственно, чего хотела, это зализать свои раны. После проведенных в атмосфере паники выборов в законодательные органы в Бордо начались заседания Национального собрания. Тьер был избран главой правительства, прусские войска, празднуя свою победу, прошли парадом по Елисейским Полям, а новые депутаты подписались под условиями перемирия, по которым Франция лишалась Эльзаса и значительной части Лотарингии и обязывалась уплатить Германии военную контрибуцию в размере пяти миллиардов франков.

Золя был глубоко удручен итогами этой жестокой войны, которой вполне можно было избежать, и в то же время возмущался самоуверенной наглостью победителей. Теперь, когда Францию оскорбили и унизили, он, сын итальянца, чувствовал себя французом в большей степени, чем когда-либо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад