Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эмиль Золя - Анри Труайя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анри Труайя

Эмиль Золя

I. Эмиль

Редко какой маленький мальчик не мечтает в один прекрасный день во всем сравняться с отцом! Но пятилетнему Эмилю это казалось совершенно невозможным: слишком велики были в глазах ребенка талант, авторитет, щедрость и нежность, исходившие от инженера Франсуа Золя. Все, что малыш узнавал об отце из обрывков разговоров между родителями, укрепляло его в мысли о том, до чего же ему посчастливилось родиться сыном такого человека. И в самом деле, жизнь Франсуа Золя напоминала приключенческий роман, написанный именно для того, чтобы воспламенить детское воображение. Каких только ремесел он не перепробовал, каких превратностей судьбы не испытал, каких стран не повидал до того, как встретил прелестную Эмили Обер, которая вскоре стала его женой! Франсуа родился 7 августа 1795[1] года в Венеции. Карьера его началась рано: в семнадцать лет он уже стал младшим лейтенантом артиллерии, изучал инженерное дело. В двадцать пять покинул армию и Италию, завершив предварительно образование в Падуанском университете, и перебрался в Австрию, где как главный инженер[2] участвовал в строительстве первой европейской железнодорожной линии между Линцем и Будвейсом. Несмотря на такое блестящее начало, в 1830 году, после того, как лопнул банк, сначала вкладчиком, а затем и пайщиком которого состоял инженер Золя, ему пришлось снова уехать. Попытав счастья сначала в Голландии, затем в Англии, он вернулся во Францию, а спустя год внезапно завербовался в Иностранный легион и отправился в Алжир. Там произошла неприятная история. Франсуа, ставший простодушной жертвой любви и ради возлюбленной, предавшей его впоследствии, запустивший руку в доверенную ему кассу вещевого склада, вынужден был ради спасения чести подать в отставку.

В январе 1833 года он отплывает в Марсель, где тотчас по прибытии открывает техническую контору на улице Арбр. Голова его переполнена дерзкими замыслами, он проводит эксперименты с газовым освещением, предлагает устроить в Марселе новый порт, мечтает окружить Париж оборонительной линией, еще одна выдумка – прорыть канал, по которому потекла бы вода в Экс, в то время сонный, измученный постоянной жаждой городок. Ради осуществления этого последнего и самого главного, на его взгляд, проекта Золя отправляется в Париж и, зная о том, что Тьер родом из Экса, решается попросить аудиенции у будущего президента Франции, а в то время – бывшего министра финансов и нынешнего – внутренних дел, известнейшего политика.

Дни, которые наш смельчак провел тогда в Париже, были сплошь заполнены переговорами, сделками, борьбой за влияние, приходилось упрашивать и торговаться, но он не отступал и не падал духом. Тем более что как-то воскресным утром, выходя после мессы из церкви Святого Евстафия, увидел юную, стройную и скромную девушку, ослепившую его своей красотой.

Эмили-Орели Обер родилась в Дурдане, что в Иль-де-Франс, 6 февраля 1819 года. В приданое за прекрасной дочерью маляра-подрядчика давали всего-навсего жалкую кучку ценных бумаг, но пылкий итальянец таким мелочам значения не придавал, и его это не остановило. Не менее решительный в делах сердечных, чем в своих начинаниях, связанных с общественными работами, он не стал тянуть и 16 марта 1839 года женился на красавице. Новобрачной было двадцать лет, новобрачному – без малого сорок четыре. Молодая чета совершила свадебное путешествие в Прованс – и дело было сделано: когда они вернулись в Париж, Эмили уже ждала ребенка. Пока она, счастливая и умиротворенная, вязала одежки для малыша, Франсуа Золя из кожи вон лез, уговаривая господина Тьера и еще тридцать шесть видных деятелей поддержать его проект канала в Эксе и новый план оборонительной линии с малыми фортами вокруг Парижа. Ценой отчаянных стараний ему удалось добиться того, чтобы его представили королю и принцу де Жуанвилю. Правда, не получая никаких заказов, он к этому времени был по уши в долгах. Но какая разница, если первая победа уже не за горами! Пусть даже победа не профессиональная, а семейная…

Беременность благополучно подошла к концу, и Эмили произвела на свет крепкого горластого младенца. Безумно гордый отец записал в дневнике: «2 апреля 1840 года. В 11 часов родился малыш Эмиль Эдуар Шарль Антуан, наш сын». В четверг 30 апреля в тетрадке появится новая запись: «В четыре часа крестины Эмиля». И, наконец, в субботу, 16 мая: «Надо сделать ребенку прививку оспы». Рождение Эмиля благополучно совершилось в скромной квартирке, снятой за тысячу двести франков в год в доме 10-бис по улице Сен-Жозеф. Отыгравшись таким образом за прежнее невезение, отец поверил, что счастливое событие предвещает и другие победы. Но юная жена не разделяла его оптимизма. Нежная, чувствительная и нервная, она легко возбуждалась и приходила в уныние, настроение у нее то и дело менялось, и ее очень тревожило здоровье сына. В два года Эмиль заболел менингитом. Ему ставили пиявки, но это не помогало, температура не снижалась, и врач опасался за жизнь ребенка. Тем не менее Эмиль выздоровел и вскоре снова был готов к играм.

Мальчик рос тщедушным, бледненьким, хилым головастиком – городской заморыш. Ему явно недоставало свежего деревенского воздуха. А тут как раз и проект строительства канала обрел реальные черты. Городские власти Экса так сильно им заинтересовались, что Франсуа Золя вскоре уложил чемоданы и вместе с женой, сыном, тестем и тещей отправился в Прованс.

Некоторое время семья провела в скромной квартирке на бульваре Сент-Анн, но вскоре перебралась в дом, принадлежавший господину Тьеру по адресу: тупик Сильвакан,[3]6. Одноэтажный дом под розовой черепичной крышей, с залитыми солнцем стенами, с теснящимися в саду цветами стал для Эмиля гаванью семейного счастья. В четыре года главными в его мирке были крупная фигура отца, всегда крайне серьезного и очень озабоченного, и встревоженное лицо матери, которую в дрожь бросало, когда мальчик бегал по дорожкам или пытался вскарабкаться на дерево. Ей все время казалось, что вот-вот случится беда. Однако на них, напротив, обрушилось счастье: 11 мая 1844 года в «Марсельском семафоре», в той колонке, которая была отведена под новости из Экса, было напечатано следующее: «Мы рады сообщить нашим согражданам, что второго числа сего месяца Государственный Совет на совместном заседании всех секций окончательно признал целесообразным строительство канала по проекту Золя и полностью одобрил договор, заключенный 19 апреля 1843 года между городом и этим инженером».

Франсуа Золя ликовал. После восьми лет хлопот он добился своего. Отныне будущее семьи обеспечено. У всех на лицах – у матери, у отца, у бабушки с дедушкой – сияли улыбки. Эмиль разделял общее настроение, впрочем, не вполне понимая, чем вызвана такая радость. Однако всеми настолько овладело бездумное счастье, что даже за мальчиком присматривали теперь не так строго, как обычно. Он гулял по городу со слугой и любовался благородным и неподвижным великолепием своей новой родины. Его безотчетно влекли бульвары, обсаженные старыми платанами, журчащие фонтаны, строгие фасады домов с тяжелыми резными дверьми, за которыми скрывались таинственные и сумрачные провинциальные покои. Он подружился с Мустафой, двенадцатилетним слугой-алжирцем. Когда мальчики оставались вдвоем, старший друг ласкал Эмиля, и тот млел от его прикосновений, порой доводивших ребенка до обморочного состояния. Однажды родители застали детей за этим развлечением, и Мустафа был изгнан из дома. А Франсуа Золя счел происшествие настолько серьезным, что обратился к городским властям. В датированном 3 апреля 1845 года рапорте комиссара полиции господина Полетти об этом сказано так: «Мы препроводили во Дворец Правосудия Мустафу, двенадцати лет, уроженца Алжира, слугу господина Золя, гражданского инженера, проживающего по улице Арбр, дом 4; ему предъявлено обвинение в развратных действиях по отношению к малолетнему Эмилю Золя, пяти лет».

Как же воспринял Эмиль эти оскорбительные действия? Должно быть, он очень удивился, узнав, что поступал плохо, позволяя Мустафе себя ласкать. Может быть, он огорчился, внезапно лишившись знаков внимания, которые оказывал ему этот мальчик, его умелых ласк, его прикосновений, доставлявших такое удовольствие. Но ребенок был еще так мал, что очень быстро радость простых мальчишеских игр вытеснила и стерла из его памяти тоску по преступным отношениям. Кроме того, теперь он намного реже бывал предоставлен сам себе. Отец брал его с собой, когда шел осматривать места будущих работ. Со дня на день ждали королевского указа: как только он будет получен, можно приступать к делу. И, хотя переговоры с собственниками прибрежных участков затягивались, Франсуа Золя не унывал: он основал Общество по строительству канала Золя с капиталом в шестьсот тысяч франков и сделался его управляющим. Затем из осторожности добился от суда первой инстанции департамента Сены решения о разделе имущества супругов, чтобы в случае неудачи оградить жену от неприятностей.

Наконец к 4 февраля 1847 года все было улажено, начали рыть канал. Эмиль с утра отправился смотреть, как копошатся в ямах рабочие. Отец стоял рядом, в лихо сдвинутой на затылок шляпе, с тростью в руке, точь-в-точь генерал, командующий войсками. Он громовым голосом отдавал распоряжения, которые подчиненные спешили передать дальше. Скалы решили взрывать динамитом. Во все стороны по рельсам бежали вагонетки. Туча пыли застилала солнце. Эмиль преисполнился восхищения перед отцом, этим необыкновенным главой семьи, который на его глазах менял облик мира. Ему казалось: прикажи сейчас папа, чтобы пошел дождь, и небо не посмеет ослушаться! Ах, как бы ему хотелось, когда он вырастет, тоже заставить повиноваться все-все: землю, камень, людские толпы! Но он слаб, точно девчонка, и до того ленив, что даже буквы до сих пор не выучил. И к тому же у него дефект речи, который сильно огорчает его родных. Вместо «с» он произносит «т». «Сосиска» в его устах превращается в какую-то «тотитку». В семье над этим недостатком подшучивают, но мать тревожится не на шутку. А Эмилю так хочется, чтобы она могла им гордиться! Не меньше, чем он сам гордится отцом, который двигает горами. Однажды этот несравненный отец дал ему сто су за то, что он правильно выговорил «свинка». И… Эмиль растерялся, не понимая, радоваться ли ему этой нежданной награде или обидеться.

С тех пор, как начались работы по строительству канала, Франсуа Золя был занят еще больше, чем в те времена, когда делал чертежи и выстраивал столбики цифр. Целые дни, с утра до вечера, он проводил на стройке. Но когда он с лицом, обожженным солнцем, и блестящими глазами возвращался домой к ужину, за стол между женой и сыном усаживался победитель. Спустя несколько недель после того, как на стройке раздались первые взрывы, Франсуа пришлось ехать в Марсель, чтобы уладить какой-то организационный вопрос. Поездка была инженеру не в радость, потому что он был немного простужен: продуло в горных ущельях, где не утихает яростный ветер. Забившись в угол дилижанса, он дрожал и стучал зубами. К тому времени, как Золя добрался до гостиницы «Средиземноморье» на улице Арбр, у него был такой жар, его так трепала лихорадка, что перепуганный хозяин послал за врачом. Тот диагностировал воспаление легких и посоветовал немедленно известить жену больного. Эмили поспешила выехать в Марсель вместе с маленьким Эмилем. Совершенно не зная города, перепуганные, они блуждали по улицам, то и дело сбиваясь с пути, поминутно спрашивая дорогу у прохожих, пока наконец молодая женщина не отыскала дом, где ее муж боролся со смертью. Неужели этот лежащий на постели человек с безумными глазами, который так надрывно кашляет и жалобно стонет, и есть великолепный итальянский инженер, строитель канала Золя? Супруга безотлучно сидела у изголовья больного, надеясь, что муж все-таки выздоровеет, но надежды таяли с каждым часом. Увы! 27 марта 1847 года Франсуа Золя испустил последний вздох в безликом гостиничном номере, за окном которого шумел Марсель…

Изнемогая от рыданий и крепко держа за руку семилетнего сына, Эмили проводила мужа в последний путь. Жители Экса устроили своему несчастному согражданину пышные похороны. Катафалк проехал через весь город. Гроб окружали супрефект, мэр, инженер округа и друг покойного Александр Лабо, адвокат Королевского совета и кассационного суда. Эмиль, жавшийся к матери, думал, что не может быть в мире более жестокой несправедливости, чем такая вот смерть человека, смерть, не давшая довести до конца дело, ради которого этот человек жил. Неужели в ближайшие дни вместо папы на стройке появится кто-то другой и этот другой станет вместо него отдавать распоряжения? Газета «Прованс» 8 апреля 1847 года объявила о сборе средств по подписке на то, чтобы установить на могиле Франсуа Золя «надгробный камень… до тех пор, пока не будет завершено строительство канала и благодарное общество не воздвигнет ему более величественный памятник».

В опустевший, утративший душу дом в тупике Сильвакан потянулись люди с визитами соболезнования, потоком хлынули письма.

Все это не утешало. Эмили Орели Золя было тем труднее справляться с обрушившимся на нее горем, что муж, уйдя из жизни, оставил ее в тяжелом материальном положении. Общество по строительству канала, лишившись своего организатора, вот-вот прекратит свое существование в результате действий главного акционера Жюля Мижона, который хочет выкупить остальные акции. Со всех сторон наступают оживившиеся кредиторы. Если Эмили не рассчитается с долгами, о существовании которых она прежде и не подозревала, ей грозит судебный процесс. Скрепя сердце молодая вдова раздает направо и налево акции канала в виде гарантии дальнейших платежей. Лишенной средств к существованию семье приходится покинуть дом в тупике Сильвакан – ей не по силам платить арендную плату – и перебраться в более скромное и дешевое жилище за городской чертой, в предместье, населенном каменщиками-итальянцами и ворами-цыганами.

Как ни странно, Эмиль грустил меньше, чем мать. Хотя – почему странно? Ведь ребенку, даже и осиротевшему, всякая перемена в жизни представляется удачей.

Мальчик вместе с матерью ходит к адвокатам. Он слушает разговоры о переводных векселях, основаниях для предъявления иска, наложении ареста на движимое имущество, и его завораживает этот непонятный юридический язык. То и дело бабушка Обер, разделившая с дочерью траур, уносит из дома какую-нибудь безделушку, чтобы продать ее старьевщику. Понемногу квартира пустеет. Вскоре здесь только и останутся голые стены, кровати, стол да стулья… Эмиль понимал, в какую нищету впала его мать, которую новые соседи называют «мадам вдова Золя». Он всем сердцем жалел ее, и ему не терпелось как можно скорее, прямо сейчас заменить отца, создать что-нибудь основательное, чтобы обеспечить родных. Ребенок поделился своими грандиозными планами с Эмили, но та в ответ лишь грустно улыбнулась и сказала, что, прежде чем поразить мир такими же великими свершениями, на какие замахивался Франсуа Золя, надо многому научиться. И, немедленно перейдя от слов к делу, записала мальчика в пансион Нотр-Дам: пора сынишке начинать учиться.

II. В классах и на воле

Пансион Нотр-Дам не мог не понравиться Эмилю. В этом заведении на берегу извилистого ручья, не зря носившего имя «Торс»,[4] собрались несколько десятков бойких ребятишек, говоривших с певучим южным акцентом. Поскольку новенький едва умел читать и с большим трудом выводил в тетрадках буквы, директор пансиона, господин Изоар, оставлял его в классе после уроков и обучал чтению по сборнику басен Лафонтена. Но едва учитель закрывал книгу, Эмиль срывался с места и спешил присоединиться к толпе школьников. Лучшими его друзьями стали Филипп Солари и Мариус Ру. Он играл с ними в шарики, запускал волчок, перекидывался мячом. По всему двору звенели радостные детские голоса, раздавался топот множества бегущих ног. Порой сорванцы убегали и рассыпались среди пустошей, подолгу ловили там ящериц и цикад или любовались тем, как сверкает чешуя форелей, снующих между камней в речушке. Нередко вместе с мальчиками на прогулку отправлялась какая-нибудь девочка. У Филиппа была хорошенькая сестренка по имени Луиза. Она позволяла приятелям некоторые вольности по отношению к себе и только смеялась, одергивая юбку и шлепая нахалов по рукам. К вечеру Эмиль хмелел от свежего воздуха, проказ, от этих ласк – только полудетских. И нисколько не сомневался в том, что образование – штука хорошая, у него так много приятных сторон…

А дома его ждали мать и бабушка с дедом, у них были свои заботы. После смерти зятя дедушка Обер замкнулся, пребывая в постоянной праздности и погрузившись в старческий пессимизм. Зато бабушка Обер проявила себя женщиной деятельной, решительной и изворотливой. В семьдесят лет у нее почти не было ни седых волос, ни морщин. Именно она с веселой властностью управляла жизнью семьи, вела хозяйство. Внука бабушка Обер обожала, они с Эмили наперебой баловали мальчика. Живя в окружении этих женщин, безмерно и нежно его любивших, он знал, что любые шалости, какие он только выдумает, заранее будут ему прощены. И вдруг мама с бабушкой вздумали перевести его в другую школу. Ему уже стукнуло двенадцать лет, и теперь, как они говорили, для его умственного развития недостаточно того, что может дать уютный пансион Нотр-Дам. Если Эмиль хочет стать выдающимся человеком, каким был его отец, он должен продолжать учебу в суровом коллеже Бурбонов в Эксе. Он будет там пансионером. А для того чтобы Эмиль не чувствовал себя оторванным от семьи, они покинут свое отдаленное предместье Пон-де-Беро и переселятся в город, в дом 27 по улице Бельгард.[5] И тогда мама с бабушкой смогут каждый день его навещать, они будут разговаривать с ним в приемной и приносить ему гостинцы.

Обучение в коллеже стоило дорого, и Эмили Золя решилась обратиться в городской совет с просьбой назначить стипендию ее сыну, рассматривая эту стипендию «в качестве посмертного вознаграждения за услуги, оказанные ее мужем городу Эксу». Просьба была принята благосклонно, и в октябре 1852 года Эмиль, сопровождаемый советами и надеждами родных, отправился учиться. Он поступил в восьмой класс.

Насколько свободно мальчик чувствовал себя среди непоседливых ребятишек из небогатых семей, которые окружали его в пансионе Нотр-Дам, настолько не по себе ему стало, когда он попал в среду хвастливых и насмешливых отпрысков богатых семейств, где оказался кем-то вроде гадкого утенка. Здесь ему не прощали ни того, что он получает стипендию, а значит – нищий, ни его резкого парижского выговора, который усугублялся дефектом речи – он все еще заметно шепелявил. Для высокомерных сынков провансальских буржуа он был «французишкой», чужим, непрошеным, самозванцем. Его дразнили, над ним издевались, а он никак не мог понять, чем навлек на себя такое враждебное отношение, – сам-то он был готов любить всех и каждого и в этой новой школе!

И вот в один прекрасный день, на его счастье, от разбушевавшейся толпы отделяется здоровенный черноволосый и смуглый парень с огненным взглядом и сломанным носом, который неожиданно берет новичка под защиту. Благодетель на год старше Эмиля, его зовут Поль Сезанн.

Чуть-чуть успокоившись, мальчик решает показать себя. Хватит ему тащиться в хвосте, теперь он начнет работать. Он беден, едва ли не все одноклассники над ним насмехаются, его отец умер, не доведя до конца начатого дела, больше некому обеспечить будущее семьи, и мать рассчитывает на него, – по всему выходит, что пора взяться за ум, и он изо всех сил, с азартом налегает на учебу. Результат не заставляет себя ждать: 10 августа 1853 года Эмиль Золя получает похвальный лист и еще шесть наград по разным предметам: от чтения наизусть классических авторов до французской грамматики. Сделавшись отличником, мальчик твердо вознамерился навсегда им и остаться. Кроме того, ребенок уже привык к коллежу и даже полюбил этот старинный монастырь с его сумрачной, почти всегда запертой часовней, его привратником, неумолимым цербером, которого приходится подолгу упрашивать и скрестись в окно, если случится опоздать, с просторным двором, затененным листвой четырех платанов, и другим двором, поменьше, где стоят параллельные брусья и прочие гимнастические снаряды, и аптекой, где витают запахи лекарств и неслышно скользят монахини в черных одеждах и белых накрахмаленных чепцах, полюбил и залитые солнцем классы на втором этаже. А вот на первом этаже классные комнаты сырые и унылые словно погреб, и когда Эмиль усаживается там за парту, его охватывает неприятное чувство скованности: он будто в заточение попал!

Кроме Поля Сезанна, у «ученика Золя» появляются еще двое закадычных друзей: Жан Батистен Байль и Луи Маргери. Сезанн, сын банкира, мечтает стать художником; Байль, сын трактирщика, увлекается науками; Маргери, сын стряпчего, подумывает о том, чтобы сочинять водевили. Что же касается самого Эмиля, он во время занятий украдкой сочиняет стихи. В свободные дни четыре приятеля собираются у выхода из коллежа и, взявшись под руки, отправляются гулять. Они часами провожали друг друга до дома. В бедных кварталах мальчишки иногда бросали в них камнями – обычная история, извечная вражда между городскими детьми и ребятами из предместья, двумя дикими стаями, по традиции ненавидящими друг друга. Эмиль и его друзья в ответ швырялись в нападавших всем, что попадалось под руку, а потом под улюлюканье продолжали свой путь. Иногда им встречался полк, ритмично вышагивавший под музыку двигавшегося во главе его оркестра. Наверное, эти идущие строем воины вскоре отправятся в Крым, там ведь идет война? Сказали и забыли: война не входила в круг повседневных интересов школьников, и другие зрелища привлекали их куда больше, чем вид марширующих войск. В дни церковных праздников они проталкивались в первые ряды, чтобы полюбоваться процессией. Длинной вереницей тянулись девушки в белом, они распевали гимны и разбрасывали горстями розовые лепестки, под умиленными взглядами горожан черпая их из своих корзинок; мерно взлетало кадило перед статуей Пресвятой Девы или какого-нибудь святого – статую несли на крепких плечах мужчины; а в сумерках процессия возвращалась назад, и на этот раз ее озаряли трепетные огоньки сотен свечей, в мерцающем свете которых еще более прекрасными, загадочными и отрешенными казались лица девушек, державших свечи затянутыми в белоснежные шелковые перчатки пальцами.

Эти скромные барышни снились пятнадцатилетнему Эмилю по ночам, грезил он о них и наяву. Ему случалось воображать, будто одна из них заняла место Мустафы, так искусно его когда-то ласкавшего. Его терзали пылкие и беспорядочные желания. То ли стремясь избавиться от этого наваждения, то ли стараясь сполна насладиться своей одержимостью женщинами, Эмиль с головой уходит в чтение. Друзья следуют его примеру. Они обмениваются книгами и жарко спорят, превознося одних авторов и низвергая других. Больше всего им нравятся чувствительные поэты: Гюго, Мюссе, Ламартин… Подражая великим предшественникам, Эмиль с удвоенным рвением берется за сочинительство. Друзья следуют его примеру. Теперь их компания живет, окруженная облаком рифм, еще немного – и они заговорят стихами. Впрочем, музыка тоже им не чужда. Директору коллежа пришло в голову создать духовой оркестр, и вот уже Маргери учится играть на корнет-а-пистоне, Сезанн – на корнете, а Эмиль, несмотря на полное отсутствие музыкального слуха, осваивает кларнет. Как-то раз – дело было в 1856 году – юный Золя шел в рядах школьного оркестра следом за процессией высшего духовенства, военных и гражданских чинов Экса и, проникнутый сознанием собственной значимости, изо всех сил дудел в своей кларнет, отчаянно фальшивя, но не обращая на это ни малейшего внимания. Ему казалось, что собравшаяся по обе стороны улицы публика смотрит на него с таким же восхищением, как на самых важных людей в этой процессии.

Очень часто Эмиль вместе с друзьями бывает и в городском театре Экса. Билеты в партер стоили всего-то двадцать су, и неразлучные друзья не уставали аплодировать исполнителям лучших спектаклей. Так, «Белую даму»[6] они посмотрели восемнадцать раз, а «Нельскую башню»[7] – целых тридцать шесть.

Тем не менее самым большим из удовольствий они были обязаны не чтению, не сочинению стихов, не музыке и не театру. Ничто не казалось им столь же упоительным, как долгие загородные прогулки. За один день друзьям случалось пройти до десяти лье. Не зная устали, они бродили по дорогам, карабкались по козьим тропинкам в горах, продирались сквозь колючие заросли, оставлявшие на руках царапины. Ловили рыбу, охотились с ружьем или рогатками, купались в Арке, потом обсыхали на солнышке. Особенно не сиделось им на месте летом: стоило начаться каникулам, и подростков так и тянуло прочь из дома. И тогда в три часа ночи тот, кому случалось проснуться раньше остальных, бросал остальным камешки в ставни. Запасы провизии еще с вечера были уложены в ягдташи. Уже на ходу друзья окончательно просыпались от предрассветной прохлады. К тому времени, как вставало солнце, они успевали уйти далеко от города. В самые жаркие часы подуставшие «туристы» разбивали лагерь где-нибудь на дне оврага и готовили себе обед. Байль, набрав хвороста, разжигал костер, и вскоре языки пламени уже лизали нашпигованную чесноком баранью ногу, подвешенную на суку. Эмиль медленно поворачивал мясо, чтобы оно ровно прожарилось. Сезанн, у которого были самые дикарские повадки во всей компании, заправлял салат, приготовленный по одному ему ведомому рецепту. И ни в одной кухне мира не было блюд вкуснее тех, какие стряпали они сами. Дочиста обглодав кости и до блеска вытерев хлебом миску из-под салата, они устраивали себе сиесту – укладывались рядком где-нибудь в тенечке на травке для послеобеденного отдыха. Но не проходило и часа, как просыпались и с ружьем в руке отправлялись на охоту. Грохот выстрелов, разрывавший сельскую тишь, доставлял этим мальчишкам наслаждение, понятное лишь настоящим мужчинам. Иногда, если повезет, им удавалось подстрелить чекана. Снова устав от ходьбы, да и от охоты, они усаживались под ближайшим деревом, доставали из ягдташей книжки и вслух читали друг другу стихи своих кумиров. Мюссе приводил весь маленький отряд в особенно неистовый восторг: да и как могло быть иначе, ведь он так настрадался из-за женщин! Когда день начинал клониться к вечеру, путешественники трогались в обратный путь, по дороге продолжая сравнивать достоинства любимых авторов и наперебой читая друг другу под усыпанным звездами небом великолепные строфы.

Однажды, заранее предупредив родителей, они решили провести ночь в пещере, как американские трапперы. Когда стемнело, улеглись в глубине пещеры на подстилки из листьев. Но погода внезапно испортилась, в укрытие ворвался сильный ветер. При свете луны мальчики разглядели круживших у них над головами летучих мышей. Им стало немного не по себе, и они решили уйти, но перед тем подожгли свои подстилки, чтобы насладиться зрелищем ночного пожара. Когда вспыхнуло пламя, перепуганные летучие мыши, судорожно трепеща крыльями и пронзительно вскрикивая, отчего пробудились все окрестные птицы, устремились прочь из пещеры.[8]

Так же безуспешно, как мелкую дичь, преследовал Эмиль и девушек и терял терпение, устав охотиться впустую. Он все еще вздыхал по сестренке Филиппа Солари, прелестной и обольстительной Луизе, которая, должно быть, разок-то позволила ему сорвать поцелуй во время прогулки, мечтал он и о темноволосой девочке в розовой шляпке, которую – девятилетний! – приметил как-то в церкви во время воскресной мессы, но в его личной жизни ровным счетом ничего не происходило, и он утешался сочинением элегических стихов. Правда, иногда ему прискучивало собственно романтическое нытье, и он ударялся в сатиру. Вот так юный Золя и сочинил трехактную комедию в стихах, назвав ее «Попался, надзиратель!». В этой пьесе два хитроумных лицеиста оспаривают у школьного надзирателя Пито благосклонность женщины. Начинающий писатель Золя тщательно отделывал свою литературную шутку, а почти юноша Эмиль в глубине души по-прежнему надеялся встретить то вымечтанное им создание, которое открыло бы ему тайну плотского союза. Вокруг лицея толпами слонялись не только проститутки, но и сговорчивые девицы, рассчитывающие завести интрижку. Могла ли одна из них приобщить его к удручающему опыту соития без любви? Кто знает, утратил ли Золя тогда невинность, но точно известно, что он, решив воспеть неистовый разгул, которому предавались молодые жители Экса, сочинил новеллу под названием «Гризетки Прованса». Как и положено истинному писателю, сочинил, скорее всего, то, чего ему не довелось пережить. К сожалению, рукопись до наших дней не дошла.

Тем временем семья, впадавшая во все большую бедность, если не сказать нищету, перебиралась с места на место и после недолгих остановок на улице Ру-Альферан, а потом на бульваре Францисканцев поселилась в убогой двухкомнатной квартирке на углу улицы Мазарини. Окна нового жилища выходили на развалины крепостной стены. Было душно и жарко. Мадам Золя часто ездила в Париж, предпринимая последние отчаянные попытки найти адвокатов и деловых людей, способных помочь ей выиграть процесс против негодяя Жюля Мижона. В ее отсутствие домом мягко и властно правила бабушка Обер. Она по-прежнему ни в чем не могла отказать внуку. Но в октябре 1857 года эта, казалось бы, несокрушимая женщина внезапно заболела и умерла. Эмили потеряла самую надежную свою союзницу в борьбе с повседневными трудностями, Эмиль – вторую мать. Казалось, жестокий рок преследует эту маленькую беззащитную семью.

Удрученная Эмили Золя снова отправилась в Париж, рассчитывая на поддержку господина Тьера, который всегда так доброжелательно относился к ее покойному мужу. Конечно, бывший глава правительства теперь не у власти, но должны ведь у него остаться прочные связи в мире политики и правосудия. И он не откажется помочь затравленной вдове…

Эмиль, оставшийся один с убитым горем дедушкой, еще чаще стал уходить из дома с друзьями. Самым близким его другом, конечно же, оставался Сезанн. Ему нравились резкость, порывистость, вспыльчивость этого необузданного парня, который уже мечтал о том, чтобы стать живописцем, хотя продолжал кропать скверные вирши. Но отец Сезанна, самодовольный и гордый своим положением банкира, был недоволен тем, что сын встречается с юнцом, не принадлежащим к тому кругу, к которому принадлежала его семья. Однако это высокомерное презрение лишь упрочило дружбу школьников, еще больше их сблизило. Раньше они были только друзьями, теперь сделались братьями. И потому Эмиля как громом поразило письмо, полученное им в феврале 1858 года от матери из Парижа. «В Эксе жить стало невозможно, продай то немногое, что у нас осталось из мебели. Этих денег должно хватить тебе и дедушке на билеты в третьем классе. Приезжай скорее. Я жду тебя».[9]

Внезапно подросток осознал, что ему придется оторвать от сердца, перебравшись к матери в Париж: коллеж, прогулки по каменистым склонам окрестных гор, чистую ярость мистраля, мирное журчание городских фонтанов и, наконец, друзей, которых никто не заменит, это ему было точно известно. Но что было делать? Отправились все вместе в последний раз прогуляться в Толоне. Дул резкий зимний ветер, раскачивая кипарисы в стылом синем небе, от земли поднимался запах пыли. Разве можно жить в другом месте? Глядя на этот яркий пейзаж, Эмиль воскликнул: «Мы снова соберемся в Париже – втроем!» Но, обнимая на прощанье Сезанна и Байля, стискивал их с такой силой, как будто расставался с ними навеки.

III. Поэтическая горячка

Париж, который Эмиль в детстве так мало успел узнать, с первого взгляда ему не понравился: холодные серые улицы, дождливое небо, угрюмые прохожие… Неужели сможет он, выросший в солнечном провансальском раю, притерпеться к такому тоскливому однообразию? Сидя в омнибусе между сияющей матерью, встречавшей его на вокзале, и дедом, беспокойно поглядывавшим на их жалкие пожитки, он представлял себе безрадостное будущее и с каждым оборотом колеса все больше мрачнел. Вот наконец все трое в тесной квартирке дома № 63 по улице Мсье-ле-Пренс. Едва переступив порог, Эмили сообщает сыну великую новость: господин Лабо, адвокат Королевского совета и друг семьи, сумел добиться от господина Низара, директора Эколь Нормаль, чтобы тот пристроил Эмиля в очень уважаемый лицей Святого Людовика, несмотря на то, что учебный год давно начался. Сын инженера Золя будет учиться во втором классе, на отделении естественных наук. Глядя на то, как радуется мать, Эмиль милосердно пытался улыбнуться. На самом деле юноша от этих перемен ничего хорошего не ждал. Был бы он совсем еще ребенком, легко прижился бы здесь. Но к восемнадцати годам он успел пустить корни в другую землю, теперь его резко выдернули оттуда, и он страдал так, будто у него и впрямь обрубили корни…

Первая встреча с парижскими соучениками оказалась мучительной. В Эксе юный Золя имел дело с несдержанными, неотесанными и хвастливыми парнями; здесь его окружали молодые буржуа, цивилизованные, элегантные и насмешливые; они читали газеты, обсуждали свежие политические сплетни, оценивали прелести модных актрис и притворялись разочарованными, не успев пожить. Эмиль был старше большинства из них, и это обстоятельство его смущало, словно бы доказывая его умственную неполноценность в сравнении с одноклассниками. Он чувствовал себя в лицее неуместным, отсталым, обреченным на то, чтобы робко топтаться позади всех. И вот еще что было странно: в Эксе одноклассники потешались над его парижским акцентом и дразнили его «французишкой», парижские же лицеисты считали, что он говорит с южным акцентом, и называли «марсельцем». Кто-то, высмеивая итальянское происхождение новичка, придумал для него прозвище – «Горгондзола». И теперь Эмиль нисколько не сомневался в том, что в лицее Святого Людовика у него никогда не будет таких друзей, как Сезанн, Байль и Маргери…

Жизнь стала не в радость, и единственное, в чем несчастный находил утешение, это были воспоминания о жизни в Эксе: он снова и снова перебирал их в памяти. Там, на юге, друзья тоже по нему скучали. В письмах, которыми юноши обменивались, то и дело звучали горькие жалобы, призывы на помощь. Эмиль в бесконечно длинных посланиях рассказывал Сезанну и Байлю о том, какие книги прочел, какие сочинения задумал сам, о том, как тоскливо ему по ночам, как тянет на природу и как влекут его женщины. И пока перо скользило по бумаге, ему казалось, будто продолжается один из тех откровенных разговоров, какие друзья-однокашники вели во время своих прогулок за городом. Несмотря на то что писал Эмиль на тонкой, чуть ли не папиросной бумаге, письма выходили такими увесистыми, что приходилось наклеивать по две-три марки на каждое. Поглощенный своей перепиской, он совершенно не работал в классе, домашние задания делал кое-как, на скорую руку, уроков не учил. Он, который в Эксе почти все время был первым учеником, теперь плелся в самом хвосте. Единственным предметом, который по-прежнему его увлекал, был французский язык, и сочинения он писал с удовольствием. Однажды Золя досталась такая тема: «Слепой Мильтон диктует старшей дочери, в то время как младшая играет на арфе». Вдохновленный этой картиной семейной гармонии, Эмиль написал трогательное сочинение, которое его преподаватель, господин Левассер, счел достойным того, чтобы вслух прочесть перед классом. Больше того, педагог предсказал автору будущность писателя. Юный Золя преисполнился гордости: к чему зубрить алгебру, геометрию, географию, физику, раз его призвание – литература? Проникшись этим убеждением, он вконец обленился.

Учился лицеист из рук вон плохо, зато очень много читал: конечно, в первую очередь Гюго и Мюссе, но еще и Рабле, и Монтеня. Предпочтение отдавал романтическим авторам, писателям с необузданным, свободным воображением. Классики казались ему скучными. В конце учебного года он получил всего лишь одну награду: похвальный лист за французский язык, но даже в этой области Эмиль оказался не первым, а вторым.

На летние каникулы Эмили Золя решила повезти сына в Экс, надеясь, что после этого он станет более прилежным учеником. Едва прибыв в любимый город, Эмиль бросился к друзьям. За то время, что они не виделись, Байль успел отпустить бороду. Сезанн сочинял теперь драму о Генрихе VIII Английском, что не мешало ему часами стоять за мольбертом. Друзья потащили «парижанина» за собой по местам прежних прогулок. Они купались в Арке, поднимались на гору Святой Виктории, навещали запруду в Рокфавуре, охотились, удили рыбу, читали вслух сочинения великих предшественников или собственные стихи, которые, пока длилась разлука, успели накропать во время уроков, рассуждали о жестоком лукавстве и прелестной покорности женщин. Голова у Эмиля была переполнена замыслами грандиозных поэм, он делился этими замыслами с друзьями, те одобряли и поддерживали его. Но несколько недель каникул пролетели так быстро! Едва успев наполнить легкие чистым воздухом, а сердце – братским участием, бедолага уже должен был возвращаться в Париж.

Начало учебного года маячило перед ним грозным призраком, до октября оставалось так мало времени! У него кружилась голова, он заговаривался и вскоре после возвращения в столицу слег с тифом, в лихорадке, которая, по его собственным словам, «металась по [его] венам, словно дикий зверь».[10] Болезнь совершенно истощила силы юноши, выздоравливал он медленно. Зубы у него расшатались, а зрение ослабело до того, что Эмиль не мог прочесть афишу на стене дома напротив. В лицей он вернулся только в январе 1859 года.

Возобновление школьных занятий совпало по времени с унизительным для семьи Золя событием. Пришлось в который уже раз перебираться на другую квартиру: из этой, в доме 241 по улице Сен-Жак, их выгнали за неуплату. Эмиль все чаще задумывался о том, что ни ему, ни его родным не узнать передышки до тех пор, пока он не найдет для себя приличной и хорошо оплачиваемой работы. Вот только для этого сначала надо было сдать экзамен на степень бакалавра. «Без дипломов спасения не жди», – пишет он Байлю 23 января 1859 года. Но в том же письме говорит и о том, что категорически отказывается зарабатывать себе на жизнь сидением в какой-нибудь конторе, не желает становиться чиновником. «В последнем своем письме я сообщал тебе о своем намерении как можно скорее поступить на службу в какое-нибудь учреждение, но это было отчаянное и нелепое решение. Мне казалось, что у меня нет будущего, что я обречен сгнить на соломенном стуле, отупеть, что мне не сойти с проторенной дороги… К счастью, меня удержали, когда я был уже на краю пропасти; мои глаза раскрылись, и я с ужасом отступил от бездны, заглянув в нее и увидев ожидавшие меня на дне грязь и камни. Прочь от этого конторского существования! Прочь от этой сточной канавы! – воскликнул я, а затем, озираясь по сторонам, принялся кричать во весь голос, испрашивая совета. Но отозвалось одно лишь эхо, насмешливое эхо, которое повторяет ваши слова, отсылает назад ваши вопросы, не отвечая на них, словно давая понять, что человек должен рассчитывать лишь на себя». Придя к такому трагическому выводу, Эмиль решил, что ему следует изучать право, чтобы сделаться адвокатом. «Единственное средство для того, чтобы преуспеть, – заключает он, – это труд… Я на время прощаюсь со своими прекрасными золотыми мечтами, уверенный в том, что они снова ко мне слетятся, как только мой голос призовет их с наступлением лучших времен».

На самом деле «прекрасные золотые мечты» его не покидали. Больше того, Эмиль все явственнее ощущал, насколько влечет его к себе литература и отталкивают науки. «Я уже не тот Золя, который усердно трудился, стремился к знаниям, кое-как тащился по пути университетского образования, – пишет он Маргери несколько месяцев спустя. – Ты мой друг, и я могу во многом тебе открыться: знай же, что я отпетый лентяй, что от алгебры у меня начинает болеть голова, а геометрия внушает мне такой ужас, что я содрогаюсь при виде какого-нибудь невинного треугольника… Все это лишь вступление, я собирался сказать тебе о том, что я бездельничал и не бывать мне бакалавром».[11]

С весьма невеселыми предчувствиями юный Золя отправляется в Сорбонну сдавать письменные экзамены. Свое латинское сочинение он сам считает слабым, да и математическую задачу решить ему не удалось. В полной уверенности, что провалился, Эмиль лишь для порядка заглядывает в списки допущенных и с изумлением видит в них свое имя на втором месте. Неожиданный успех придает ему уверенности, он уже меньше боится устного экзамена и, когда подходит его черед, правильно отвечает на вопросы по естественным наукам, по физике, химии, математике… Кажется, до окончательной победы рукой подать. Но тут придирчивому экзаменатору, который задавал вопросы по литературе, вздумалось поинтересоваться датой смерти Карла Великого. Эмиль растерялся, сбился, принялся подсчитывать и ошибся на несколько веков, отправив седобородого императора умирать в царствование Франциска I. Преподаватель нахмурился и, переменив тему, стал расспрашивать экзаменующегося о творчестве Лафонтена. Должно быть, Эмиль недостаточно восторженно отозвался о прославленном баснописце, потому что экзаменатор сделался еще нелюбезнее и сухо проговорил: «Перейдем к немецкому языку». Однако Эмиль никогда не проявлял ни малейших способностей к изучению живых языков и не в силах был ни одной немецкой фразы выговорить правильно, а потому вскоре с ужасом услышал приговор: «Достаточно, сударь!» По окончании устного экзамена преподаватели посовещались, качая головами, и по настоянию коллеги-словесника решили отклонить кандидатуру абитуриента, на их просвещенный взгляд совершенно не знающего литературы.

Расстроенная неудачей сына, госпожа Золя не смогла тем не менее отказать Эмилю в еще одной поездке в Прованс на время каникул. И через неделю он, в блузе из толстого сукна и в прочных ботинках, уже бродил вместе с Сезанном и Байлем среди благоухающих зарослей, высушенных солнцем и потрепанных ветрами. Вдохновленный созерцанием любимого пейзажа, он решил, что на юге, в этом радостном краю свободы и безделья, у него куда больше шансов выдержать экзамен на степень бакалавра, чем в Париже. Сумев убедить в этом и мать, Эмиль в ноябре 1859 года отправился в Марсель, где для начала должен был сдать письменный экзамен. Он рассчитывал на то, что здешние экзаменаторы окажутся более снисходительными, чем столичные, однако на этот раз не смог преодолеть даже первого испытания, и поражение окончательно выбило его из седла.

Провалившись во второй раз, Эмиль объяснил матери, что для него совершенно бессмысленно и даже вредно продолжать попытки выбиться в люди при помощи наук. Впрочем, и стипендию после двойного провала ему больше не дадут. Единственный выход, какой у него остается, – поступить на службу в какую-нибудь контору, в ту самую «сточную канаву», куда он прежде так боялся попасть. Но разве нельзя и в «сточной канаве», среди грязи, выращивать редкостные цветы? Он будет одновременно переписчиком и поэтом. Музыка строф утешит его, принесет отдохновение от служебного рабства. Да и потом, думал он, как только придет первый успех, можно будет оставить службу и зарабатывать сочинительством.

Вернувшись в Париж вместе с матерью, еще более тревожно, чем прежде, всматривавшейся в будущее, так и не ставший бакалавром Золя отказался возвращаться в лицей, убрал подальше школьные учебники и погрузился в поэтические и сентиментальные мечтания. Его письма к друзьям растягиваются на десятки страниц и представляют собой внутренние монологи. Мысли о женщинах овладевают Эмилем до такой степени, что он всерьез начинает поклоняться Мишле, воспевавшему прекрасный пол, и впадает в экстаз перед гравюрой с картины Греза, изображавшей крестьянку: «Не поймешь, чем восхищаться сильнее, ее задорным личиком или великолепной формой рук, – пишет он Сезанну. – Глядя на них, преисполняешься чувством нежности и восторга… Я долго стоял перед гравюрой и мысленно обещал себе полюбить оригинал».[12]

Нимфы Жана Гужона, украшавшие фонтан Невинных, тоже казались ему соблазнительными, он воспламенялся при виде их полуобнаженных тел. Глядя на камень, видел оживающую плоть. «Уверяю тебя, это прелестные богини, грациозные, улыбающиеся, точно такие, каких мне хотелось бы видеть рядом с собой, чтобы они развлекали меня в минуты уныния».[13]

Среди этих и подобных им любовных миражей юношу мучили угрызения совести. «Мне стыдно оттого, что я, здоровый двадцатилетний парень, сижу на шее у родных»,[14] – признается он в другом письме, адресованном Сезанну. А месяцем позже пишет: «Я совершенно подавлен, не способен двух слов написать связно, даже ходить не могу. Думая о будущем, вижу его таким черным, таким беспросветным, что в ужасе отступаю. Не на кого опереться, ни женщины, ни друга рядом нет. Повсюду встречаю лишь равнодушие или презрение… Я не получил образования, не умею даже правильно говорить по-французски, я полный невежда… С тех пор, как я приехал в Париж, ни минуты не чувствовал себя счастливым; я ни с кем не вижусь и сижу у огня наедине с моими печальными мыслями, а иногда – и с чудесными мечтами».[15] По словам Эмиля, он немного влюблен в молоденькую цветочницу, которая дважды в день проходит под его окном, но не решается ни пойти за ней следом, ни заговорить с ней. Точно так же, как раньше у него недоставало смелости высказать свое восхищение юной жительнице Экса, которую он в своих письмах называл «эфирной» и которой подумывал посвятить поэму, где мог бы откровенно выразить то, о чем не смел заговорить вслух. Затем, с высоты своего неведения, юноша рассуждает о различных категориях женщин, с которыми приходится в жизни иметь дело порядочному мужчине. Ему-то совершенно ясно, что обольстительные создания делятся на три разряда: продажная девка, вдова и девственница. «О продажных девках я могу поговорить с тобой со знанием дела, – пишет „искушенный парижанин“ Байлю. – Иногда кому-нибудь из нас приходит в голову безумная мысль возвратить падшую женщину на путь добра, полюбив ее и вытащив из грязи. Нам кажется, будто мы находим в ней доброе сердце, последний проблеск любви, и мы пытаемся дыханием нежности раздуть эту искру, обратив ее в пылающий костер… Увы! У продажной девки, творения Божия, при рождении могли быть прекрасные задатки, вот только привычка создала ее вторую природу… Она переходит от одного любовника к другому, не жалея об одном и почти не желая другого… Устав затрагивать каждую струну, не извлекая из нее ни единого звука, устав пробуждать сокровища любви, не встречая отклика, он [молодой человек] понемногу исчерпает свою нежность и ничего, кроме чистой кожи и красивых глаз, от этой женщины требовать не станет. Вот так и заканчиваются все наши мечты о падших девушках». Тем же наставительно-романтическим тоном молодой человек продолжает разбор, говоря о преимуществах и недостатках любовной связи с вдовой, анализируя чувство, которое вызывает девственница: «Констатирую факт – вдова не является идеалом наших грез, нас отпугивает эта свободная женщина, которая по возрасту старше нас. Не знаю, что за предчувствие говорит нам о том, что, будучи честной, она самым прозаическим образом приведет нас к браку без любви, легкомысленная же превратит нас в игрушку, которую бросит, натешившись, ради другой забавы… Впрочем, я мало знаком с дамами такого рода… Остается девственница, этот цветок любви, этот идеал наших шестнадцати лет, улыбающееся видение у нашего изголовья, чистая возлюбленная поэта, утешительница в его золотых мечтах. Девственница, эта Ева до грехопадения… Увы! Где она, это божественное создание, столь невинное, что человеческая грязь не может его замарать?.. Повсюду я вижу пансионерок, юных девушек, только что покинувших монастырь… Мне продают их на вес золота, мне все уши прожужжали описаниями их потупленных глазок, мне надоедают рассказами о том, как хороши глупенькие детские личики этих куколок. Потом, как следует расписав достоинства девицы и нимало не интересуясь тем, люблю ли я ее, любит ли она меня, мне, во имя нравов, кричат: „Сударь, это дорогого стоит; женитесь сначала, а там, может быть, вы и полюбите друг друга…“ Девственница для нас не существует, она – словно аромат духов, завернутых в три слоя бумаги, которым мы сможем обладать, лишь поклявшись вечно носить с собой пузырек. Распутница навеки себя погубила, вдова меня отпугивает, девственниц на свете не существует».[16]

Стараясь как-нибудь заглушить терзавший его голод, тягу к юной плоти, Эмиль в дождливые дни садился у окна и глядел на женщин, которые приподнимали подолы юбок, переходя через лужи. Ему потребовалось немалое мужество, чтобы привести к себе домой проститутку по имени Берта; по словам одного из его друзей, Жоржа Пажо, она была «одета в лохмотья», у нее были «одни лишь отрицательные достоинства», и казалось, будто «для того, чтобы сдвинуться с места, она ждет вмешательства посторонней силы, которая заставит ее встряхнуться».[17] Это появление в его комнате продажной женщины стало возможным лишь в результате очередного переезда. Теперь Эмиль живет отдельно от матери, у них квартиры в разных домах на одной и той же улице Нев-Сент-Этьен-дю-Мон: он поселился в двадцать четвертом, она – в двадцать первом. «Обитаю я тут в маленькой надстройке, которую когда-то занимал Бернарден де Сен-Пьер и где, как говорят, он написал почти все свои произведения. Такая мансарда – хорошее предзнаменование для поэта!»[18]

Да, теперь он живет один – свободный, самостоятельный и наконец-то лишившийся невинности. Однако заурядная и вялая любовница нисколько не соответствует его идеалу женщины, в которой он жаждет найти пылкость, обаяние и невинность. Кроме того, он подозревает, что подруга ему неверна. И все же – лишь удобства ради – довольствуется этими отношениями, рассудив, что так лучше. «Моя любовница целует меня и клянется, что нежность ее останется неизменной, а я думаю: уж не собирается ли она мне изменить? – пишет он все тому же Байлю. – Я прикладываю ухо к ее губам и вслушиваюсь в ее дыхание, но оно ни о чем мне не говорит, и я прихожу в отчаяние. Я опускаю голову ей на грудь, чувствую, как она трепещет, слышу, как глухо бьется ее сердце; иногда мне кажется, будто я проник в тайну этого языка, но нет, это всего лишь поднимается тина, и я прихожу в отчаяние. Вот в чем подлинная причина моего одиночества».[19]

Настало время, когда чувственный голод утолен, и нынче ему уже совсем не трудно воспеть в длинной поэме трагическую любовь Родольфо. Рифмы сами собой соскальзывают с кончика пера. С каким наслаждением Эмиль описывает плотские утехи, с которыми так недавно познакомился по-настоящему:

Как прекрасна пылкая и сладострастная возлюбленная!Улыбается разгоряченный поцелуями рот;Затуманенный взор сияет счастьем;Ее грудь еще трепещет от желания,И от волос исходит аромат любви.[20]

Затем сочинитель рождает тысячу двести строф в честь «эфирной» из Экса, каждая – приблизительно в таком духе:

Ах, белокурое виденье, сестра моя, возлюбленная моя!Раскрывшаяся и благоухающая роза на моей тропе,Ты, кого я всегда, как в первый день,Называю моей эфирной и белой девой любви!

Героиня его творений – неизменно юная дева, чистая, словно лунный луч на каменных склонах гор, неотделима для автора от Экса:

О Прованс, слезы льются у меня из глаз,Когда моя лютня звенит твоим сладкозвучным именем.Лазурное небо и аттические оливыДелают эту землю сестрой Италии и Древней Греции.

А в письме к Байлю, датированном 10 августа 1860 года, Эмиль признается: «Та, которую я любил, а может быть, и сейчас продолжаю любить, не С…,[21] это эфирная, идеальное существо, и я не столько видел это существо воочию, сколько в своем воображении. Что мне за дело до того, что у девушки, за которой я ухаживал какой-то час, есть любовник? Неужели ты и впрямь считаешь, будто я настолько глуп, что попытаюсь помешать розе любить каждую бабочку, которая приласкает цветок?»

Молодой Эмиль Золя к этому времени уже напечатал несколько стихотворений в южной газете «Прованс», в том числе одно – посвященное памяти его отца, строителя канала Франсуа Золя. Но, несмотря на неутолимое честолюбие, начинающий писатель все же осознает, что стихами для провинциальных газет не сможет заработать себе на жизнь, однако за прозу еще не решается приняться. Проза представляется ему способом выражения, при котором чудесный лиризм гибнет под натиском жестокой реальности, а он чувствует, что его призвание литератора в том, чтобы воспевать одну лишь красоту во всех ее проявлениях. «Заострить перо и приняться умышленно возводить поклеп на человека, лишая его немногих достоинств и подчеркивая многочисленные недостатки, как раз и есть то, что не может мне нравиться, – исповедуется Эмиль все тому же Байлю. – В наш век материализма… поэт облечен священной миссией: ежечасно и повсеместно указывать на душу тем, кто думает лишь о теле, и напоминать о Боге тем, в ком наука убила веру. Искусство… – великолепный факел, озаряющий путь человечеству, а не жалкая свечка в лачуге рифмоплета».[22]

Много позже, став главой и признанным авторитетом школы натурализма, Золя с насмешливым удивлением перечтет это простодушно и требовательно изложенное кредо. Но пока, в то время, о котором мы говорим, он еще убежден в том, что художник – это пророк, посланный Богом для того, чтобы приобщить людей к совершенствам природы. Вот только и пророку ведь надо чем-то питаться, а в обоих домах по улице Нев-Сент-Этьен-дю-Мон живут более чем скудно… Александр Лабо, заботливый друг семьи, к которому госпожа Золя обратилась с просьбой о помощи, нашел для Эмиля место служащего в доках таможни. Жалованье ему положили 60 франков в месяц. Молодой человек смирился с необходимостью идти работать, но очень скоро пребывание в конторе стало для него пыткой. Он задыхался среди папок с описями, ему нестерпимо было выслушивать пошлые замечания сослуживцев. Эмиль смертельно боялся сравняться с этими убогими бумажными душонками, которые целыми днями заполняют цифрами конторские книги, сгибаясь в три погибели, когда мимо проходит начальник, и поминутно смотрят на часы: когда же, Господи, кончится рабочий день! Ему до того противно было возиться с казенным бумажным хламом, что, продержавшись на службе всего каких-то два месяца, он, к величайшему огорчению матери, уволился.

Наконец Эмиль достиг совершеннолетия и решил в ожидании, пока подвернется менее нудная и неприятная работа, приобрести французское подданство. Как ни странно, всю свою жизнь проведший на территории Франции, молодой Золя, сын француженки, в соответствии с законом 1849 года, поскольку был рожден от отца-итальянца, все еще считался иностранцем. Прежде это обстоятельство нисколько его не смущало, теперь же нелепость положения внезапно бросилась в глаза. Он-то считал себя самым настоящим французом – а как же еще, ведь он думает, говорит и пишет по-французски, не только его мать, но и дедушка с бабушкой по материнской линии – французы, он родился в Париже, все друзья воспринимают его как соотечественника, и пейзажи Прованса снятся ему по ночам! Надо как можно скорее уладить это дело – ведь всего-то и требуется несколько печатей и несколько подписей!

7 апреля 1861 года Эмиль Золя отправляется в мэрию Пятого округа, чтобы принести официальное прошение дать ему французское гражданство. Равнодушный чиновник регистрирует это его прошение: документы, говорит он, направят по обычному пути. Что ж, канцелярская машина пущена в ход, и Золя, довольный, возвращается домой. Теперь остается еще одно дело, правда, куда более трудное: найти работу. «Я не ищу ничего особенного, меня устроит просто-напросто первое же подвернувшееся место, – пишет он Байлю. – Поскольку я поступаю на службу не для того, чтобы сделать карьеру, мне совершенно безразлично, можно ли сделать карьеру в этом учреждении. Лишь бы мне платили тысячу двести франков в год, больше мне ничего не надо, и я нимало не интересуюсь тем, могу ли рассчитывать на продвижение по службе».[23]

Казалось бы, амбиций особых действительно у юноши не было, но дни шли за днями, а никакого решения проблемы даже и не намечалось, и вскоре он еще больше снизил уровень своих притязаний, решив, что возьмется за любую работу, лишь бы не сидеть больше на шее у матери. Похвальное решение, если не помнить о том, что Эмили слишком любила сына для того, чтобы принять от него такую жертву, и потому он по-прежнему бездельничал, жаловался в пустоту и позволял родным себя подкармливать.

IV. На службе

Конечно, молодой Золя мог вернуться под родительский кров, вновь поселиться вместе с матерью и дедом, это позволило бы семье и за жилье платить поменьше. Но ему больно было видеть, как Эмили, эта преждевременно состарившаяся женщина, склоняется над шитьем и с кротким упреком смотрит на него поверх очков. Она стала живым воплощением его совести. Он обожает мать и избегает ее. Вдали от родственников он пытается оправдать теперешнюю праздность, уверяя себя в том, что зато впоследствии его наверняка ждет слава. Не может такого быть, чтобы сын строителя канала Франсуа Золя в один прекрасный день не прославился, в свою очередь, каким-нибудь великим деянием! Не может быть!.. А сейчас ничего и не оставалось, как только слоняться по парижским улицам, одновременно стыдясь своего бездействия и хмелея от неясных упований.

Порой муки совести пересиливали, но стоило какой-нибудь провинциальной газете напечатать несколько стихотворений Эмиля, и он вновь начинал надеяться. Перед сном чуть ли не по сто раз перечитывал свои творения, перечитывал, пока глаза не начинало ломить. Неужели и впрямь начинается настоящая писательская карьера? Да нет, думал он, от настоящих писателей его еще отделяет непреодолимое пространство, никогда ему не оказаться по ту сторону разверзшейся между ними ледяной пропасти. При одной только мысли о том, что когда-нибудь он увидит свое имя оттиснутым крупными буквами на обложке книги, голова молодого Золя начинала кружиться, словно он перебрал спиртного. Главное его занятие состояло в том, чтобы часами бродить по набережным, подолгу простаивать у лавочек букинистов, перебирая книжки. В своем изношенном линялом пальто с залоснившимся воротником он выглядел сбежавшим из ночлежки бродягой. Вернувшись домой, Эмиль съедал на три су картошки, зажигал свечку, набивал трубку и принимался сочинять стихи, поскольку ничего другого делать не умел…

Друзья выговаривали ему за то, что он бросил работу в доках: «Все-таки это было лучше, чем ничего!» Он возражал, спорил, кипятился, потом, выбившись из сил, сдавался и снова начинал искать работу. Но никто не хотел его брать, нигде в нем не нуждались. «Я долго обивал пороги, – напишет он Байлю, – ходил из одной конторы в другую. Везде дело затягивалось и ничем не заканчивалось, толку никакого. Ты и представить себе не можешь, как трудно меня пристроить. И нельзя сказать, чтобы я выдвигал какие-то особенные требования… Дело в том, что я знаю много лишнего, а необходимого-то как раз не знаю и не умею… Я вхожу, вижу перед собой господина в черном с головы до ног, склонившегося над более или менее заваленным бумагами столом; он продолжает писать с таким видом, словно и не подозревает о моем существовании, ему до меня и дела нет. Проходит довольно много времени; наконец он поднимает голову, смотрит на меня с неприязнью и резким тоном спрашивает: „Что вам угодно?“… За этим следует длинный ряд вопросов и нескончаемых разглагольствований, всегда одних и тех же и примерно такого рода: хороший ли у меня почерк? умею ли я вести бухгалтерские книги? в каком учреждении я раньше служил? к чему я пригоден? – и так далее. После чего этот тип сообщает, что завален просьбами, что в его конторе мест нет, все должности заняты, и придется мне поискать работу где-нибудь еще. И я, расстроенный, спешу уйти, огорчаясь из-за того, что ничего не добился, и радуясь тому, что не придется оставаться в этой мерзкой дыре».[24]

И вдруг среди уныния блеснул луч великой радости: Полю Сезанну наконец-то удалось уговорить отца, и друг приехал в Париж, чтобы продолжить занятия живописью. Как только первые восторги от встречи поутихли, молодые люди принялись налаживать жизнь, но не так уж хорошо она налаживалась. У Сезанна оставался все такой же нелегкий характер, Париж он ненавидел и бранил все подряд: кабаки, памятники, погоду. Еще он не терпел, чтобы Эмиль в чем-то его упрекал, тем более – делал замечания или давал советы. Впрочем, они ведь не жили под одной крышей, и это помогало избегать многих недоразумений. Кроме того, Сезанн каждый день ходил заниматься в Швейцарскую академию на набережной Орфевр, Золя же оставался в своей комнате, курил и сочинял. Обедали они тоже порознь: разные у них были представления о том, где следует принимать пищу. Золя изредка приходил к Сезанну и позировал ему. Художник молчаливо и яростно писал его портрет. Затем снова уходил, на этот раз в мастерскую Вильвьея. «Я редко вижу Сезанна, – пишет Золя Байлю. – Увы! Все стало совсем не так, как в Эксе, когда нам было по восемнадцать лет, мы были свободны и не задумывались о будущем. Теперь нас отдаляют друг от друга требования жизни, и работаем мы врозь… Разве на это я надеялся?» Разочаровавшись в своем слишком уж недоверчивом, своенравном, взбалмошном друге, Золя теперь открывает в нем все новые и новые недостатки. «Доказать что-либо Сезанну, – пишет он дальше, – все равно что попытаться уговорить башни собора Парижской Богоматери сплясать кадриль… Он вытесан из цельного куска, он твердый и неподатливый на ощупь… Он терпеть не может споров и обсуждений, потому что, во-первых, разговаривать для него утомительно, а во-вторых, если противник окажется прав, придется изменить свое мнение… Когда его уста произносят „да“, в мыслях он чаще всего говорит „нет“… Чтобы не потерять его расположения, мне приходится приспосабливаться к его настроениям».[25]

Начатый портрет продвигался медленно. Сезанн был недоволен тем, что у него получалось. Иногда он устраивал перерыв посреди сеанса, и друзья отправлялись в Люксембургский сад выкурить по трубочке. Затем они возвращались в комнату Сезанна на улице Ада, и Золя снова застывал в неподвижности под пристальным взглядом художника. Время от времени Сезанн принимался клятвенно уверять Эмиля, что больше не может жить в Париже и хочет вернуться в Экс. Золя, как мог, его отговаривал. Но однажды утром, явившись к другу, увидел раскрытый чемодан посреди комнаты и полупустые ящики комода. «Завтра я уезжаю», – злобно бросил Сезанн. «А как же мой портрет?» – удивился Золя. «Твой портрет я только что порвал. Сегодня утром хотел его подправить, но, поскольку он становился все хуже и хуже, уничтожил его, а теперь уезжаю!» Золя благоразумно не стал спорить с другом и повел его завтракать в дешевый трактир. Насытившись и поразмыслив, Сезанн отказался от своего намерения. «Но это всего лишь жалкая отсрочка, – объяснил Золя Байлю. – Если он не уедет на этой неделе, значит, уедет на следующей… И, думаю, поступит правильно. Может быть, у Поля есть задатки большого художника, но он лишен способности им стать. Малейшее препятствие приводит его в отчаяние. Еще раз тебе говорю, ему лучше уехать, если он хочет избежать множества неприятностей для себя».[26]

После этого Сезанн и Золя в течение многих недель продолжали изводить друг друга – слишком уж разными были они по характеру, – ссорились, потом мирились, потому что их все-таки связывали общие воспоминания. Поль водил Эмиля на художественные выставки, в мастерские, где работал вместе с толпой бородатых живописцев, куривших трубки, вытаскивал за город, они купались в холодной воде и высмеивали неумелых пловцов. Дня не проходило, чтобы старые друзья не поспорили из-за какой-нибудь картины, которую один находил великолепной, другой – отвратительной, или о том, в самом ли деле необходимо усердно трудиться, чтобы добиться успеха в области искусства, или о влиянии отца-банкира на карьеру сына. Что касается последнего вопроса, для Поля эта тема была особенно болезненной. Он не мог простить отцу того, что у того есть деньги, и все же признавал, что только богатство банкира дает самому Полю возможность заниматься живописью, вместо того чтобы изучать право, как было заведено в семье. Стремясь сохранить мир и покой, Эмиль старался, насколько было возможно, избегать этой взрывоопасной темы. Он, с такой восторженной нежностью относившийся к покойному отцу, не понимал, как может Поль столь яростно восставать против собственного родителя. Когда Сезанн в начале сентября наконец и в самом деле вернулся в Экс, Золя испытал сложное чувство: он одновременно потерял друга и избавился от неприятного соседства.

Наступили холода. Золя, перебравшийся к этому времени в убогую меблированную комнатку в доме 11 по улице Суффло, сидел за рабочим столом, кутаясь в одеяло, чтобы хоть как-то согреться, и писал. Он называл эту ситуацию – «играть в араба». Продрогший, голодный, писать он себя попросту заставлял, хотя планы у него были по обыкновению грандиозные. Так, например, сочинитель задумал объединить под общим заголовком «Три любви» свои поэмы «Родольфо», «Эфирная» и «Паоло».[27] Все мысли были о литературе, но тем не менее, считая себя поэтом до мозга костей, Эмиль не мог отрешиться от окружавшей его мрачной действительности. Когда-то он попрекал Байля реалистическим взглядом на жизнь: «Когда возишься в грязи, она непременно пристанет к рукам, – писал он другу, – а когда на заре блуждаешь среди полей, возвращаешься благоухающим цветами и росой… Лирический певец… воспевающий лишь добро, справедливость и красоту, показывающий человеку лишь сияющие картины, пытаясь возвысить других, возвышается и сам».[28] Теперь он уже не так в этом уверен. Он раздумывает над тем, имеет ли право, барахтаясь в нищете и грязи своего времени, посвятить себя мечте о чистоте и гармонии. Для чего создан художник – для того, чтобы отвернуться от мира, или для того, чтобы изобразить его во всех ужасающих подробностях? Кем ему следует быть – певцом с воздетым к небесам взором или въедливым свидетелем века, а если потребуется, то и его обвинителем? Из-за стен комнаты до него доносились не мелодичные голоса, но злобные выкрики, брань, звон стаканов, непристойные песенки, прерывистое дыхание и любовные стоны, смешки шлюх. Посреди ночи он нередко просыпается от шума: кто-то топал по коридору в грубых башмаках, пронзительно визжали женщины, слышались ругань, плач, глухие удары. Все понятно: явилась полиция нравов, уводят кого-то из соседей. Повернувшись на другой бок, Эмиль снова засыпал, а проснувшись, пересчитывал деньги в кошельке. И неизменно обнаруживал, что их едва хватит на то, чтобы купить кусочек итальянского сыра, немного хлеба и яблоко. Иногда он доходил до ловли воробьев у себя на подоконнике: поймав, сворачивал им шеи и жарил, чтобы хоть как-то разнообразить скудный стол. Но так противно убивать птиц! Где же раздобыть денег? Все, что только можно было заложить, он уже снес в ломбард… Решено было обойти немногочисленных знакомых и занять у каждого хоть сколько-нибудь денег, чтобы продержаться до конца недели. Но везде бедняга натыкался на смущенный отказ. Берта, его любовница, ходила повсюду вместе с ним и ворчала, что больше не может жить с «промотавшимся вконец человеком». Разозлившись, он однажды стащил с себя пальто, швырнул его ей со словами: «Снеси в ломбард!» – и, оставшись в рубашке и жилете, побежал домой. Холод пробирал до костей…

Но, несмотря на бедность и неустроенность, Золя и в голову не приходило восстать ни против имперского правительства, ни против поддерживающих это правительство выскочек. Политика его не касалась. Он был слишком поглощен поэзией для того, чтобы выступать с обвинениями против того или иного министра. Не испытывал он и искушения, подобно многим бунтарям, грозить кулаком небесам и осыпать Господа упреками за несправедливости, которые обрушивала на него судьба. Его религиозность отличалась умиротворяющим благоразумием. Богобоязненный, хотя и не соблюдающий религиозных обрядов католик, Эмиль писал Байлю: «Я верую в Бога всемогущего, доброго и справедливого. Я верю, что Бог создал меня, что Он руководит мной в моей земной жизни и ждет меня на небесах. Моя душа бессмертна, и, дав мне свободу воли, Господь оставил за Собой право карать и награждать. Я должен делать все хорошее, избегать всего плохого и полагаться прежде всего на доброту и справедливость моего Судии. Я и не знаю, кто я – еврей-католик, еврей-протестант или мусульманин, знаю только, что я – творение Божие, и этого мне достаточно».[29]

В декабре 1861 года произошли два очень важных для него события. Во-первых, Жан Батист Байль приехал в Париж поступать в Политехническую школу, а во-вторых, после долгой болезни умер дедушка Обер. Дочь, которая все это время заботливо за ним ухаживала, все-таки, хоть и сильно горевала, невольно думала о том, что теперь одним ртом стало меньше. Золя, естественно, тоже был опечален кончиной старика, который всегда, сколько он себя помнил, скромно, как тень, присутствовал где-то рядом с матерью. А приезд Байля… Не особенно долго он радовался его приезду, поскольку тот, едва появившись в столице, с головой погрузился в учебу и целыми днями пропадал в крепости на улице Декарта, на склоне горы Сен-Женевьев. В общем, печалей оказалось больше, чем радостей.

Примерно тогда же, в самом конце года, один друг семьи, член Медицинской академии, пообещал госпоже Золя пристроить Эмиля служащим в издательство Ашетта. Но место должно было освободиться лишь через несколько недель. Заметив, какой удрученный вид сделался у молодого человека при этой вести, господин Буде растрогался. Разглядел осунувшееся, посиневшее от холода лицо просителя, ласково улыбнулся и попросил Эмиля разнести по адресам к Новому году визитные карточки с предварительно загнутыми уголками, в благодарность за согласие оказать услугу сунув ему в руку луидор.

Золя аккуратно исполнил поручение. Ради этого ему пришлось немало побродить по засыпанному снегом Парижу. Все люди, к которым он являлся с поздравлениями от Буде, были выдающимися личностями. Конечно, никого из них он в глаза не видел, довольствовался тем, что оставлял каждому из них визитную карточку на серебряном подносе. Но зато он дышал одним воздухом с Теофилем Готье, Тэном, Октавом Фейе, Эдмоном Абу… Правда – и только! А он-то надеялся, что ему выпадет какая-нибудь блестящая возможность войти в мир литературы! Вот как иногда сбываются мечты… С горечью посмеиваясь над собой в роли рассыльного, Золя прислушивался к великолепным созвучиям, рождавшимся у него в голове.

Несмотря на жестокие боли в животе, Эмиль в это время упорно трудился над автобиографией, которую назвал «Моя исповедь». Ему казалось, что все вокруг него рушится – и его надежды, и его воспоминания… «Париж не пошел на пользу нашей дружбе, – признал он в письме Сезанну. – Может быть, для того, чтобы вдохнуть в нее веселье, необходимо солнце Прованса?.. Все равно, как бы там ни было, я по-прежнему считаю тебя своим другом».[30] Зрение у Золя слабеет; он отпускает бородку, чтобы скрыть вялый, скошенный назад подбородок; руки дрожат; у него нередко кружится голова, потому что он никогда не ест досыта. Ну когда же господин Луи Ашетт примет его в свои объятия и избавит тем самым от всех бед?

Наконец, первого марта 1862 года, настает время отправляться на улицу Пьер-Сарразен, где расположено издательство Ашетта. И тут он узнает, что его карьера начинается с мелкой должности. Жалованье – сто франков в месяц. Сосланный в пыльную комнату где-то на задах, он упаковывает книги. Вместо того чтобы печататься самому, рассылает чужие сочинения. Пальцы у него немеют оттого, что целыми днями приходится затягивать узлы. «За окном сияет солнце, а я сижу взаперти, – пишет он Сезанну. – Вот уже целый час смотрю на каменщиков, которые работают напротив моего окна: они ходят взад и вперед, поднимаются, спускаются, они кажутся такими довольными. А я сижу и считаю, сколько минут еще осталось до шести часов. Ах, проклятая печаль! Вечный припев всех моих песен… Сегодня буду работать весь вечер, до полуночи, и если мне удастся, как вчера, сочинить хорошее стихотворение, у меня появится запас радости на завтра. Что я за дурак несчастный!»[31]

Вскоре Эмиль получил повышение по службе – его перевели в отдел рекламы и удвоили жалованье. Вдохновленный случившимся, он немедленно вообразил, будто ему дозволено давать советы самому господину Луи Ашетту, и предложил тому создать «Библиотеку начинающих» – серию, в которой издавались бы только произведения молодых неизвестных авторов. Затем, не дав хозяину опомниться и решив взять быка за рога, положил тому на стол собственный поэтический сборник под названием «Любовная комедия». По словам автора, он предлагал издателю триптих, сопоставимый не больше и не меньше, как с «Божественной комедией» Данте: здесь можно найти свой любовный ад («Родольфо»), свое чувственное чистилище («Паоло») и свой неземной рай («Эфирная»).

Двое суток Эмиль в тревоге ожидал приговора. Наконец Луи Ашетт позвал его к себе и твердо заявил, что стихи у Золя, конечно, неплохие, но для того, чтобы его творениями заинтересовалась широкая публика, ему следует писать прозу. Золя, не моргнув глазом, выслушал совет искушенного коммерсанта. На самом деле он уже давно, размышляя в тиши своей комнаты, пришел к точно такому же выводу. Вернувшись домой, сочинитель перечитал свои последние рифмованные сочинения и не без сожаления признал, что они вполне заурядны. Но ведь у него прямо здесь, под рукой, лежит совершенно готовый поэтический сборник, его вполне можно издать! Должен ли он отказаться от него в пользу романа, который еще даже и не написан? Конечно, он набросал первые страницы «Исповеди Клода», у него есть несколько новелл, из которых можно составить сборник, но ничего из этого до конца не доведено. Неважно! Если его, как сказал Луи Ашетт, ждет большое будущее при условии, что он позабудет про стихи, Золя готов сменить не только средства выражения, но и самую кожу. Он готов расстаться с чем угодно, лишь бы впереди его ждал успех. Париж стоит мессы, а ради литературной славы можно изменять музам. Впрочем, кто знает, может быть, принося эту жертву, он еще и удовольствие получит? Собрав волю в кулак, Золя окончательно решает посвятить себя той самой прозе, которой до сих пор пренебрегал. «Я буду складывать рукописи стопочкой, одну на другую, у себя в столе, а потом в один прекрасный день начну понемногу рассылать их в газеты, – делится он с Сезанном своими планами. – Я уже написал три новеллы страниц примерно на тридцать… Рассчитываю сочинить таких штук пятнадцать, а затем попытаюсь где-нибудь их издать».[32]

23 сентября 1862 года Эмиль посылает Альфонсу Калонну, главному редактору «La revue contemporaine» («Современного журнала»), сказку «Поцелуй ундины», сопроводив рукопись запиской в несколько строчек: «Мое имя не имеет никакого литературного веса, оно совершенно никому не известно. И все же я надеюсь, что краткость моего сочинения склонит вас к его прочтению». Сказка, отвергнутая «Современным журналом», тем не менее вскоре после этого была напечатана в «Revue du mois» («Обозрение месяца»), затем – в «Nouvelle Revue de Paris» («Новый парижский журнал»). Золя в упоении читал и перечитывал свое имя под только что опубликованным коротеньким текстом. Ему казалось, будто этой типографской краской над ним совершен был обряд миропомазания, будто произошло его литературное крещение. Другое «крещение», на этот раз официальное, свершилось 31 октября 1861 года: в этот день Золя сообщили, что его прошение удовлетворено, что он получил наконец французское гражданство.

V. Рождение писателя

Сделавшись у Ашетта руководителем рекламного отдела, Золя с головой погрузился в литературную жизнь Парижа. Самые известные авторы, войдя в его кабинет, принимались откровенничать. Он слушал, как знаменитые писатели простодушно рассказывают о своих честолюбивых замыслах, о том, насколько хорошо продаются их книги, как им хотелось бы заслужить похвалу того или другого критика, жалуются, что последняя книга была недостаточно широко разрекламирована. Все эти великие люди, которым и в голову не приходило видеть в молодом человека будущего собрата по перу, на сегодняшний день готового их проглотить с потрохами, раскрывались перед ним, доверялись ему, считая своим техническим советником. Немногословный и деятельный Золя узнавал от них все о закулисной стороне писательской работы. Они-то думали, будто он сидит в этом кабинете для того, чтобы работать на них, а на самом деле сами на него работали, обучая ремеслу. Еще не издав ни одной книги, он уже сравнялся с ними в умении дергать за ниточки, приводящие к успеху. Весьма полезными, таким образом, оказались завязанные у Ашетта знакомства с Дюранти, теоретиком реализма, Тэном, Ренаном, Литтре, Сент-Бевом, Гизо, Ламартином, Мишле, д'Абу, Барбье д'Орвилли… Большинство из них, несмотря на все свои таланты и дарования, нуждались в деньгах, и они только и говорили, что о контрактах, тиражах, гарантиях, авторском праве, отношениях с прессой… Золя понимал их. Для него самого литература тоже должна была стать одновременно священнодействием и заработком, дающим средства к существованию. А пока, надеясь когда-нибудь догнать уже увенчанных лаврами сочинителей, он рассылал в газеты сообщения, расхваливая достоинства какого-нибудь Амеде Ашара или Прево-Парадоля.

Однако, любезно встречая каждого из посетителей рекламного отдела, он ни с кем не сближался. Его настоящими друзьями оставались только те, с кем он познакомился в Эксе. Сезанн как раз вернулся в Париж и снял мастерскую. Байль два раза в неделю вырывался из Политехнической школы. Неразлучная троица воссоединилась. Они поклялись, что будут помогать друг другу завоевывать столицу, а потом – почему бы и нет? – Францию. Сезанн, менее остальных стесненный в средствах, но и самый неуравновешенный, приобщал друзей к живописи в том понимании, в каком воспринимал ее сам. Байль, наиболее холодный и рассудительный, видел все в свете науки и мечтал добраться до сияющих вершин отвлеченного исследования. А Золя, самый чувствительный и страстный из троицы, спрашивал себя, не окажется ли верным решением для него в его занятиях литературой соединить яркое кипение Сезанна с научной строгостью Байля.

Увы! Байль при жеребьевке вытянул несчастливый номер и должен был отправляться на военную службу. Золя предстояло пройти через то же испытание. Может быть, зря он так добивался французского гражданства? Останься он итальянцем, никто бы его не тронул! Но ему повезло: он вытянул номер 495, что означало освобождение от призыва. Вот молодой человек и свободен словно ветер! Что касается Сезанна, ему тоже удалось избежать воинской службы: отец нанял ему заместителя. Такая двойная удача примирила Золя с армией. Его существование обеспечено. Он окончательно избрал свой путь. Чего же еще желать?

Вместе с Сезанном они стали совершать долгие прогулки – в Фонтене-о-Роз, в Оне, в Волчью Долину… Где-то их взгляды притянул прудик с зеленой водой. Сезанн немедленно расставил на берегу мольберт и принялся лихорадочно писать этюд. Золя наблюдал за тем, как пляшет по холсту кисть, и пытался понять, отчего другу так нравятся грубые пестрые краски.

И – понял! Искусство того времени было исключительно академическим, прилизанным и выхолощенным. Именно против этого засилья обывательской условности, приличий в живописи и выступили новички. Осознав это, Золя решительно встал на их сторону: даже не потому, что ему так уж нравились их работы, просто для него именно эти люди олицетворяли собой будущее. Он считал, что все дело в смене поколений. Молодые должны держаться вместе, идти бок о бок, во всех областях помогая друг другу сменять, а если потребуется, и свергать стариков.

Сезанн мечтал поступить в Школу изящных искусств, но провалился на вступительных экзаменах. Кроме того, он надеялся выставиться на Салоне 1863 года, только и здесь его отвергли – вместе с Писсарро, Клодом Моне и Эдуаром Мане. Неудивительно: зажиточный буржуа, задававший тон во времена Наполеона III, не любил, чтобы покушались на его привычки. Он стоял за порядок, религию, ценил богатство, благопристойность и неизменность. Его пугало всякое проявление оригинальности как в искусстве, так и в политике. В живописи он отдавал предпочтение историческим сценам, жанровым полотнам, миленьким сюжетам, изображениям мифологических богинь, чья гладкая и нарядная нагота услаждала взгляд словно пирожное. Но, слава богу, Империя не стояла на месте, кое-что в ней менялось, и ей уже хотелось порой показать себя либеральной.

24 апреля 1863 года «Le moniteur officiel» («Официальный вестник») помещает следующее удивительное сообщение: «До императора дошли многочисленные жалобы по поводу произведений искусства, отвергнутым жюри выставки. Его Величество, желая предоставить публике возможность судить о том, насколько обоснованны эти жалобы, решил, что отвергнутые произведения искусства будут выставлены в другой части Дворца промышленности».

Сезанн и Золя восприняли это решение как первую победу новаторов. Однако на самом деле речь шла о ловушке. Публика, воспитанная в уважении к традициям и из любопытства толпой повалившая в Салон Отверженных, восхищалась великодушием и широтой ума императорской четы, одобряла мнение жюри и нисколько не скрывала, что новая живопись вызывает у нее только ужас и омерзение. А наши друзья, отправляясь на выставку, как раз наоборот, ожидали потрясения, открытия чего-то нового, и их надежды полностью оправдались. Едва войдя в зал, молодые люди остановились как вкопанные перед большой картиной, на которой изображена была расположившаяся на поляне, испещренной солнечными пятнами, небольшая компания: обнаженная женщина, сидящая вполоборота к зрителю, и двое мужчин в современных костюмах. Это был «Завтрак на траве» Эдуара Мане. От полотна исходило ощущение силы, дерзости, и в то же время от него шел такой свет, что перехватывало дыхание. Официальный же Салон предлагал посетителям умиротворяющие картинки под названиями «Первые ласки», «Драже на крестинах», «Отменный аппетит», «Бабулины друзья»…

Конечно же, ни к чему подобному не имело отношения внезапно ослепляющее зрителя великолепие этой непристойной наготы, обрамленной темными пиджаками! Люди собирались у картины кучками, перешептывались. Мужчины посмеивались, дамы возмущались, девицы потупляли глазки. Что касается Сезанна и Золя, они были покорены с первого взгляда. Но по-разному. Сезанн открыл в картине Мане новый способ видеть, простой и грубый одновременно, и искусную технику, позволяющую воссоздать атмосферу места, противопоставляя цвета. Золя же разглядел в этом своеобразное художественное выступление, целью которого было откровенное воссоздание неприкрашенной действительности и полное пренебрежение жалким писком кучки возмущенных снобов. Правда, при несовпадении взгляда на вещь и тот и другой почувствовали, что их в каком-то смысле оплодотворила эта терпкая картина жизни. Золя даже испытал внезапное желание выступить в защиту Мане, доказать всему миру, что Мане – гений, вступить с пером наперевес в ту битву за правду, которую Мане вел, вооружившись кистью.

Сезанн водил Эмиля по мастерским, и тот не просто подружился с передовыми художниками того времени: Писсарро, Моне, Дега, Ренуаром, Фантен-Латуром, с самим Мане, – но и страстно увлекся их живописью, высмеивавшей тупость привыкшей к олеографиям толпы. Поль, у которого была беспорядочная личная жизнь и часто менялись подружки, знакомил друга и с женщинами. Одна из них, Габриэль Элеонора Александрина Меле, привлекла внимание Эмиля. Пышнотелая и чуть грубоватая, она ничем не напоминала ни крестьяночек Греза, ни нимф Жана Гужона, в которых Золя влюблялся в годы своего одиночества. Тем не менее крепкое тело, здоровый дух и приземленность этой Юноны его пленили.

Габриэль Александрина, родившаяся 16 марта 1839 года, росла без матери, вышла из низов, успела к тому времени поработать гладильщицей, а сейчас торговала цветами на площади Клиши. Для Золя все это было лишь дополнительным поводом проявить к ней интерес. Вскоре молодая женщина стала для него надежным и оздоровляющим убежищем, которое было ему так необходимо для того, чтобы твердо стоять на ногах. И он сделал выбор в ее пользу точно так же, как сделал выбор в пользу реализма в живописи и литературе.

Желая развить свои новые теории в этой области, Эмиль принимается за письмо к другу из Экса, Антони Валабрегу, тоже страстному любителю поэзии. В письме он долго рассуждает на тему трех экранов (классического, романтического, реалистического), на которые проецируется гений писателя. По его словам, «классический экран представляет собой молочно-белый лист, покрытый ровным, тонким и плотным слоем чистейшего талька… Цвета предметов, проходя через его приглушенное сияние, блекнут… Образ в этом холодном и слабо просвечивающем кристалле теряет всю свою резкость, всю свою живую и светоносную силу… Романтический экран – зеркало без амальгамы, ясное, хотя местами слегка затуманившееся, и окрашенное в семь цветов радуги. Это стекло не только пропускает краски, но делает их еще ярче; порой оно преображает и смешивает их… Реалистический экран – простое оконное стекло, очень тонкое, очень чистое. Оно претендует на такую прозрачность, какая позволит любым образам, пройдя сквозь него, воспроизвестись затем без прикрас во всей своей жизненности… Меня, если надо об этом упоминать, более всего влечет к себе реалистический экран; он удовлетворяет мой разум, и я чувствую в нем беспредельную красоту прочности и истины».[33]

Через несколько месяцев к Золя пришло ощущение уверенности в себе. Когда он объединил несколько своих новелл в сборник под названием «Сказки Нинон» и отнес рукопись своему работодателю, тот сразу же порекомендовал автора издателю Этцелю.

Явившись к Этцелю, Золя самоуверенно заявил: «Сударь, три издателя отвергли мою рукопись. Тем не менее у меня есть талант». Этцеля такое заявление позабавило, он пообещал рукопись непременно прочесть, и всего через двое суток Золя получил короткую записку: «Зайдите ко мне завтра». В ожидании назначенного часа Эмиль бродил по аллеям Люксембургского сада, и голова у него шла кругом от предчувствий. И вот наконец он предстал перед Этцелем. «Ваша книга принята, – сообщил издатель. – Это господин Лакруа, он будет ее выпускать в свет и сейчас подпишет с вами договор». Счастливый Золя побежал с новостью к матери – бедная женщина, услышав ее, расплакалась от гордости за сына.

А он немедленно начал делать рекламу своей книге. Воспользовавшись служебным положением в издательстве Ашетта, разослал десятки писем знакомым критикам, напоминая им о себе и стараясь разжечь их любопытство. Результат не заставил себя ждать. «Сказки Нинон», появившиеся на прилавках книжных магазинов в ноябре 1864 года, были благосклонно встречены прессой. Ничего удивительного – эти коротенькие рассказы, пресные и банальные, не могли не понравиться журналистам и публике, больше всего на свете хотевшим, чтобы никто не потревожил их устоявшихся вкусов.

Ободренный первым успехом, Золя принялся печатать статьи и новеллы в «Le Petit Journal», «La Vie parisienne», «Le Salut public de Lyon» (издания «Маленькая газета», «Парижская жизнь», «Общественное благо Лиона»)… Но главным делом его жизни в то время стало сочинение автобиографического романа «Исповедь Клода».

«Сегодня мне хочется двигаться быстро, и рифма стесняла бы меня, – пишет он Антони Валабрегу. – Я перешел на прозу и прекрасно себя чувствую. Пишу роман и думаю выпустить его в свет через год… Сочинять! сочинять!! сочинять!!!»[34]

В «Исповеди Клода» Золя рассказывает историю бедного поэта, который связывается с уличной девицей Лоранс, из жалости оставляет ее у себя, пытается спасти подругу от порока, но понемногу начинает скатываться следом за ней. Однако, достигнув всей глубины падения, герой романа вырывается из-под действия чар проститутки, бежит из Парижа и укрывается в Провансе, где надеется вновь обрести достоинство, безмятежность и вкус к жизни и литературе. Это пока еще не жесткий и суровый реализм, который в будущем станет свойственным Золя, а только робкие подступы к этому литературному стилю.



Поделиться книгой:

На главную
Назад