Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Женщина в гриме - Франсуаза Саган на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тут он отпустил ее и с усилием отступил назад, в ушах у него горело и звенело из-за оглушительных криков изголодавшихся, по-видимому, чаек.

– Как вы могли зайти в воду на таком ветру? – процедил он сквозь зубы и одеревенелыми пальцами стал выуживать из пачки сигарету, делая вид, что полностью поглощен этим занятием, однако понимая, какую он сказал глупость.

Кларисса, во всяком случае, ничего не поняла, ведь по сути дела он ее упрекнул за то, что она продемонстрировала всем окружающим и ему самому лицо женщины чувственной и желанной, женщины незаурядной, женщины, на которую не откажется взглянуть ни один из присутствующих мужчин, более того, на этот раз взглянуть с удовольствием, а не только с сочувствием.

Кларисса, оказавшись рядом с Эриком, выглядела недоступной, недоступной и оскорбленной; все прочие там, позади, умолкли и с удивлением наблюдали за их резкими жестами. И тут Эрика осенило: оставив недоумевающую Клариссу, он с жестом покорности судьбе направился в бар, четко и ясно произнес заказ и двинулся назад, к ней, отметив по пути и соответственно истолковав настороженное, на грани невежливости, выражение лица Жюльена.

– Возьмите, – сказал он Клариссе с полупоклоном, демонстрируя таким образом готовность к услугам, и подал ей двойной сухой аперитив, которого она не заказывала.

– Но я ничего у вас не просила, – удивленно произнесла она тихим голосом.

Удивившись, но не справившись с искушением, она протянула руку к бокалу, схватила его и поспешно поднесла к губам, боясь, что Эрик пожалеет о том, что нарушил им же установленные правила, и отберет его назад; эта поспешность могла бы шокировать всех свидетелей, однако те уже отвернулись от них и вернулись к своей беседе, что отметил Эрик, бросив в их сторону непроницаемый, но напряженный взгляд.

Когда он повернулся к Клариссе, та уже проглотила содержимое бокала и глядела сквозь его призму на Эрика спокойным, ничего не выражающим взглядом. Взгляд ее задержался на Эрике лишь на несколько мгновений, после чего Кларисса отвернулась и пошла, завернутая в полотенце, по направлению к каютам.

– Вам следовало бы запретить своей супруге накладывать столь жуткий макияж, – проговорила Эдма Боте-Лебреш, стоило Эрику поравняться с их группой и, в свою очередь, устроиться на одном из стоявших в каре шезлонгов.

– Я сто раз говорил ей об этом, – улыбаясь, произнес он.

Эта улыбка призвана скрыть его смущение, подумал Жюльен Пейра, который за три минуты обтерся досуха и оделся и который очередной раз отметил, как литература (причем дурная) влияет на поведение Эрика: казалось, он служит живой иллюстрацией упрощенного характера для романа в картинках или играет в примитивном фильме роль хорошего мужа. Поведение Летюийе до поры до времени представлялось ему сугубо школярским и смешным в его глупых проявлениях, в его сугубой психологической банальности. Но теперь, когда Жюльен уже знал или полагал, что знает, его мотивацию, то почувствовал себя как бы замаранным, запятнанным столь малоприятной, жестокой и ложной трактовкой понятия здравого смысла. И он вступил в спор с самим собой, с этой избитой теорией, с этим грубейшим общим местом, породившим бредни Эрика – и отчасти его самого. «Богатые не такие, как все остальные», – сказал Фицджеральд, и он был прав. Сам он, Жюльен, никогда не мог заводить друзей среди самых богатых, в обществе которых он бывал и которых частенько дурачил, а то и обчищал на протяжении последних двадцати лет. Но, быть может, это объяснялось боязнью угрызений совести, которые он мог бы заранее испытывать по отношению к своим жертвам, и именно это наверняка мешало ему видеть их очарование и их достоинства.

Тем не менее Эрик Летюийе не надувал Клариссу в финансовом плане: общественная известность, успех журнала позволяли ему делать крупные вливания в состояние семейства Барон и даже давали возможность содержать жену в роскоши, к которой она привыкла. Нет, в этом смысле Эрик не надувал Клариссу. Надувательство заключалось в другом, и это, с точки зрения Жюльена, было гораздо серьезнее. Он дал обещание ее любить, сделать ее счастливой, а он ее презирал и сделал хуже чем несчастной: заставил ее стыдиться самой себя. Вот где были обман, преднамеренное нанесение ущерба, правонарушение, покушение на человеческую личность, покушение, направленное не против ее добра, но против «добра, заключенного в ней». Он заставил ее думать о самой себе плохо и погрузил в ужасающие страдания собственным презрением к ней.

Жюльен, не задумываясь, встал. Ему требовалось немедленно увидеться с Клариссой, заключить ее в объятия, убедить ее в том, что она вновь способна любить, что он…

– Куда это вы направились, мой милый Жюльен? – поинтересовалась Эдма.

– Я вернусь, – проговорил Жюльен, – мне надо повидать…

– …кого мне хочется, – перебила Эдма, и Жюльен осознал, что чуть было не произнес вслух имя Клариссы, а Эдма это почувствовала.

Он склонился перед ней и на ходу поцеловал ей руку – ко всеобщему удивлению, – а затем проскользнул на палубу с ловкостью и сноровкой истинного завсегдатая скачек, который всегда жаждет вовремя попасть на взвешивание, на поле, к окошечку кассы, а также опередить прочих завсегдатаев. Жюльен ринулся по коридорам, обогнул двоих стюардов с подносами, перепрыгнул через стоявшего на коленях матроса, мывшего палубу, обогнал Армана Боте-Лебреша, спасавшегося от солнца и от болтовни, уступил дорогу озадаченной Ольге и вошел без стука в каюту Клариссы, которую мгновенно схватил в объятия, стоило ей обернуться к двери… К двери, оставшейся приоткрытой, так что Ольга, двинувшаяся назад вслед за Жюльеном, легко смогла их подслушивать.

– Дорогая моя, – проговорил Жюльен, – дорогая моя бедняжка…

– Вы с ума сошли, – раздался голос Клариссы, изумленный, робкий, однако скорее нежный, чем раздраженный, отметила Ольга с интересом.

Радость от проникновения в чужую тайну боролась в Ольге с раздражением от того, что количество страдающих из-за их с Эриком романа сокращается. Что ж, Симон будет расплачиваться за двоих, логично рассудила она. Само собой, это несколько повлияет на художественную сторону ее будущего рассказа, придется убрать терзания Эрика, оттенив, естественно, собственные победы. Зато это позволяет обойти неизбежные морализаторские раздумья Фернанды, ее упреки, которые в рамках «Необычайных приключений Ольги Ламуру» были бы весьма колкими и поставили бы под сомнение ее, Ольги, добросердечность и сделали бы ее ответственной перед все возрастающей массой опечаленных «других женщин». Уже несколько раз Ольга ощущала весь риск потерять в глазах Фернанды завидную репутацию «роковой женщины», приобретя взамен куда менее привлекательный статус юной сучки, чересчур часто встречающийся, что верно, то верно. Нежность, слышавшаяся в голосе Клариссы, в конце концов, даст ей верный настрой.

– Господи, Кларисса, – Жюльен говорил смело, отчетливо, – я вас люблю: вы прекрасны, Кларисса, умны, и чувствительны, и милы, разве вы этого не знаете? Надо, чтоб вы это знали, моя дорогая, вы чудесны… Более того, так думают все на этом судне, все мужчины влюблены в вас… Даже это ничтожество Андреа, стоит ему только отлепиться от груди Дориаччи и взглянуть на вас, не в состоянии оторвать от вас своих глазок жареного мерлана… И даже безжалостная Эдма-сахарозаводчица… и даже сама Дориаччи, которая любит только свои бемоли, находят вас изысканной…

Голос Клариссы то поднимался, то опускался, только Ольга не могла разобрать слов.

– Любите, Кларисса, и весь мир ваш! Понятно? Я не хочу, чтобы вам было грустно, вот и все, – заключил Жюльен, разомкнул объятия и отступил назад, чтобы лучше разглядеть, какой эффект произвели его слова.

А Кларисса, оглушенная, но разогретая жаром его слов, его тела и крепостью сухого мартини, Кларисса, никоим образом не убежденная, но растроганная, подняла голову и увидела желтовато-карие глаза своего кавалера, озабоченные и преданные глаза охотничьего пса, заметила влагу, стоящую в этих глазах, влагу, множившую и поглощавшую их сияние, а он вновь прижал ее к себе и, уткнувшись в ее приятно пахнущие шелковистые волосы, стал что-то сердито бормотать, бессвязно объяснять, злясь на самого себя, готовый принести извинения за этот ничего не значащий инцидент, за все то, что он себе напридумывал в своем мужском тщеславии. Сейчас он был уверен, что Кларисса вот-вот разразится смехом и начнет издеваться над всей этой сентиментальной чушью. Он даже счел бы это совершенно естественным, более того, оправданным, ведь его признание было таким идиотским…

– Жюльен, – пробормотала Кларисса. – О, Жюльен… дорогой Жюльен…

И, касаясь щек Жюльена, ее губы пять или шесть раз произнесли его имя, потом прижались к его лицу и стали перемещаться от подбородка к вискам, пролагая путь поцелуями, жадными и медлительными, осыпая лицо дождем поцелуев, голодных и молчаливых, неиссякаемым и нежным ливнем, и Жюльен ощутил, что под этим ливнем его лицо расцвело, словно плодородная и благословенная земля под весенним дождем, стало нежным и красивым и чистым, драгоценным и тленным, навеки любимым.

У себя в уголке Ольга больше не различала ничего: ни слов, ни движений, и ее охватила досада и ревность неведомо к чему.

Эрик пил кофе и курил сигару в обществе Армана Боте-Лебреша, спасающегося, как обычно, за неудобным столиком, своим последним и пока еще не прикосновенным, как он думал, прибежищем. Осажденный и побежденный, глава сахарной империи бросал враждебные взгляды на этого Летюийе, на этого красивого мужчину, явно принадлежавшего к его классу, который, тем не менее, осмеливался признаваться в том, что он коммунист. В своем политическом выборе, в отличие от дел финансовых, где он владел всеми тонкостями и обладал интуицией и изобретательностью, Арман Боте-Лебреш проявлял удивительную прямолинейность. В своем бизнесе он применял все современные методы производства, доставки, сбыта товара и в кругах промышленников его возраста и равного с ним масштаба считался наиболее дерзновенным и, как говорили, одним из наиболее передовых. Но в политике он признавал только две категории: с одной стороны – коммунисты, а с другой – порядочные люди.

По правде говоря, во всем, что не укладывалось в программу, установленную в его мозгу, этом укрытом под черепной коробкой компьютере (портативном, но безупречно функционирующем в свои шестьдесят два года и, без сомнения, рассчитанном еще на пятнадцать-двадцать лет) взгляды Армана были примитивно-упрощенными. К примеру, лет в шестнадцать он, подобно Элледоку, поделил женский пол на шлюх и порядочных женщин. И точно так же, как он отказывался признавать, что среди порядочных мужчин можно обнаружить социалиста или представителя левого центра, он не желал признавать, что среди порядочных женщин может оказаться женщина чувственная. Эта классификация распространялась на всех, за исключением женщин из его собственной семьи; тут Арман Боте-Лебреш считал своим долгом, своей святой обязанностью вести себя, как будто он слеп, глух и нем. К примеру, невероятно, чтобы Арман Боте-Лебреш не знал о любовных похождениях своей жены, но еще менее вероятно, чтобы он когда-либо позволил себе или кому бы то ни было другому хоть малейший намек по этому поводу.

Эта полнейшая безнаказанность поначалу восхищала Эдму, потом, естественно, набила оскомину и наконец стала ее смертельно оскорблять. Она искала этому причины самые разные и экстравагантные, пока не пришла к одной-единственной, но приятной: отсутствие времени! У бедняги Армана Боте-Лебреша график был до того жесткий, что оставлял ему немного времени на безразличие, чуть больше – на счастье, но ни минуты на то, чтобы ревновать, иными словами, быть несчастным. Завершая разговор о бескомпромиссной классификации Армана Боте-Лебреша, надо отметить, что, познакомившись с Эдмой, он включил ее в разряд женщин порядочных; и ему потребовались бы неотразимые доказательства противоположного, чтобы он извлек Эдму оттуда, куда поместил отчасти из эгоизма, отчасти из слепой приверженности методу; потребовалось бы, по меньшей мере, чтобы Эдма прямо у него на глазах кувыркалась с одним из его подчиненных на коврике у него в кабинете, издавая при этом сладострастные стоны или выкрикивая непристойности (которых она, между прочим, всегда избегала), чтобы Арман удалил ее с занимаемого ею почетного места и определил в малопочтенную категорию женщин непорядочных.

Эта зашоренность, эта, попросту говоря, глупость, определявшая взгляды Армана Боте-Лебреша, повлекла за собой последствия самые тяжелые, ибо, вынеся однажды то или иное суждение, Арман Боте-Лебреш начинал применять его на практике со всеми вытекающими оттуда последствиями. Он смещал с должностей честных и добросовестных мужчин, унижал очаровательных женщин, ломал судьбы; просто потому, что он не мог сразу определить этих людей в высший разряд, он намеренно отбрасывал их в низший, в область забвения, вовне. Число жертв его несправедливости увеличивалось с возрастом; причем настолько явственно, что это пугало даже Эдму, вообще-то не слишком интересовавшуюся личными отношениями мужа со своими служащими и уже уставшую от необходимости оказывать на него давление, пусть даже в опосредованной форме, при содействии его светских друзей.

Эрик Летюийе мог только раздражать этого человека. Державшийся как представитель высшего слоя буржуазии и одновременно ползавший на брюхе при получении приказов из Москвы, Эрик, особенно после женитьбы на сталелитейных предприятиях семейства Барон, воплощал собой предательство по отношению к своему классу, а если он к нему не принадлежал, то по отношению к классу Армана. Так или иначе, Эрик кусал руку, из которой получал пищу; запустив свой «Форум», созданный на деньги буржуазии, он обливал ее грязью (и при этом тысячекратно обращался к Арману Боте-Лебрешу с предложением воспользоваться оружием или средствами противостоящей группы, чтобы ее преднамеренно разорить или, в качестве промежуточного решения, скупить за бесценок это оружие, которое при других обстоятельствах обошлось бы весьма дорого. Но об этом нечего и говорить, это был бизнес). Арману казалось исключительно неудобным, чтобы этот коммунист в кашемире – да, почти исключительно в кашемире – путешествовал на том же самом судне, что и он, слушал, пусть даже вполуха, ту же музыку, что и он, рассматривал, пусть даже не более одной секунды, те же самые пейзажи, что и он, вдыхая при этом – по доброй воле или в силу необходимости – тот же самый запах мимоз, что и он. Правда, вторжение Эрика в вышеназванные сферы представлялось повелителю сахарной империи еще не самым большим злом: его не интересовали ни панорама, ни музыка, ни запахи, ни атмосфера, поскольку все это было непродажным. Арман Боте-Лебреш не мог оценить в моральном плане то, что он способен был оценить в плане материальном. Ценность для него являлась следствием оценки.

Напротив, все находящееся на «Нарциссе» можно было себе представить в цифровом выражении: билеты, комфорт, роскошь по классу люкс. Вещи материальные, и тем самым невозможно было, по мнению Армана, разделять с коммунистом, и, уж во всяком случае, они должны были оставаться весьма дорогими либо в глазах этого последнего, либо для его кошелька; иное положение было ненормальным. И Арман Боте-Лебреш, столь искушенный и столь опытный в делах, что стал знаменит на всех пяти континентах, готов был защищать до самого конца идеи примитивные (и затертые так называемыми честными людьми во всех странах мира), идеи, согласно которым нельзя иметь сердце слева, а бумажник справа; поэтому была предложена лицемерная подмена, иными словами, идея о том, что выше всего ценится наличие бумажника справа и твердого сердца; и что наличие большого количества денег не является обременительным, если их держат там, где их держат и другие. И, в конце концов, хорошо все то, что отделяет людей левых от людей правых, и то, ради чего последние обвиняют первых в недобросовестности, начиная с первого века от Рождества Христова.

Что касается левизны Эрика Летюийе, то мало-помалу она приобретала уродливые черты: он более не желал, чтобы бедные имели хотя бы одну машину, он просто желал, чтобы богатые не имели ни одной, а в этом случае положение бедных становилось для него неважным. Именно это угадал Жюльен, именно это начало просачиваться со всех страниц «Форума» и мало-помалу делало журнал подозрительным. Арман Боте-Лебреш долго колебался, стоит ли заговаривать с ним о «Форуме», этом предательском издании, к которому у него был свой счет, но ведь на борту, с его точки зрения, царила скука смертная, при нем не было его персонала, троих секретарей, линий прямой связи с Нью-Йорком и Сингапуром, не было машины с телефоном, не было диктофонов и личного реактивного самолета… не было всех этих блестящих игрушек, обеспечивающих эффективность, которые, в дополнение к собственно эффективности, составляют счастье делового человека – благодаря проникновению высоких технологий и неустанному прогрессу в области электроники, – короче говоря, не было тех самых штучек из металла черного или серо-стального цвета с их говорящими лентами, с маленькими светящимися экранами, с их переключателями и всеми их уникальными возможностями, и Арман буквально изнывал от тоски на борту «Нарцисса» уже в течение трех дней, отчего его энергия уступила место раздражительности. Он болтал ногой, укрытой под безупречной складкой брюк из серой фланели, обутой в мокасин из мягкой кожи, причем эти туфли были куплены через одного из упомянутых секретарей в Италии прямо у изготовителя, ибо, как и все обладатели крупных состояний, Арман был одержим манией, или страстью, «выгодно устраивать дела», даже если речь шла о незначительных приобретениях; итак, Арман болтал этой самой ногой, приходя во все более и более нервозное состояние. Сидевший лицом к нему Эрик Летюийе, напротив, излучал спокойствие и благодушие: хотя Арман Боте-Лебреш, его тресты, его империя олицетворяли все то, что он ненавидел, и эта ненависть составляла основное содержание его журнальчика, сейчас, начиная беседу с этим человеком, типичным объектом его ненависти, Эрик наслаждался собственной беспредельной терпимостью и глубочайшим умом, позволяющим ему подняться над собственными пристрастиями; собственным интересом, всем человеческим существом, даже таким, как этот карликовый диктатор.

Эрик откинул голову назад, светлые волосы его были тщательно расчесаны, а в руках он держал безумно дорогую, изысканную сигару, которую то и дело небрежно подносил ко рту с вдумчивостью знатока, каким он действительно являлся наряду со своим собеседником, чуть ли не родившимся с сигарой в зубах. На самом деле Эрика радовала возможность продемонстрировать одному из крупнейших капиталистов своего времени, что бунтарь, рожденный и воспитанный в стесненных материальных обстоятельствах, человек, начинавший на пустом месте и самостоятельно всего добившийся, способен обеспечить себе все жизненные блага и курить сигару столь же непринужденно, как буржуа старой закалки. Таким образом, Арман и Эрик вступали в схватку, обладая одним и тем же оружием, причем именно сигара «Монте-Кристо» по сорок пять франков штука, которую Арман ставил Эрику в упрек, переполняла гордостью сердце Эрика.

Неудивительно, что дискуссия, которая уже давно висела в воздухе, началась именно с сигары.

– Вы предпочитаете «номер один» или «номер два»? – спросил Эрик, слегка нахмурив брови, что придавало ему чопорный, даже слегка благоговейный и одновременно высокомерный вид, какой принимают обычно курильщики гаванских сигар, обсуждая их достоинства.

– «Номер один», – заявил Арман решительным голосом, – и ничего другого… Все остальные для меня слишком велики, – снисходительно добавил он, давая понять Эрику, что если он, Арман Боте-Лебреш, владелец самых крупных рафинадных заводов вдоль Па-де-Кале, считает слишком большой данную сигару, в то время, как он в состоянии приобрести десять таких табачных плантаций, то непристойно и смешно, если не гротескно, когда Эрик Летюийе рассуждает о сигарах, ведь для таких, как он, выходцев из низов, сигара – это предмет, вызывающий одышку, не более того.

К счастью, Эрик, совершенно не подозревавший обо всех этих задних мыслях, всегда считал несколько грубоватыми туго скрученные сигары «номер два».

– Я вполне согласен с вашим мнением, – рассеянно бросил он.

– Счастлив это услышать, – произнес Арман Боте-Лебреш, и на миг под очками его засверкали искорки, а затем он продолжил: – Я нахожу, что на этом судне все чрезмерно: эта икра, эти коллекционные вина, эти горшки с цветами, эта туалетная вода во всех гардеробных – все это мне представляется проявлениями весьма дурного вкуса, не так ли?

– Да, – согласился с ним Эрик, проявив совершенно новую для себя снисходительность, тем не менее вполне вписывающуюся в контекст терпимости, где возможно все, включая сам факт беседы Эрика с этим капиталистом, обагренным – в переносном смысле – кровью своих рабочих.

– И вас это не смущает?.. Да, конечно! – внезапно выпалил Арман Боте-Лебреш, начав боевые действия в самый неподходящий момент и при этом полностью меняя роли: это капиталист требовал отчета у человека левых взглядов, это обвинитель превращался в виновного.

И тот, и другой, должно быть, почувствовали всю нелепость происходящего, ибо наступила пауза, и оба принялись пережевывать свои сигары и свою растерянность.

– Кроме того, я нахожу всех этих людей неудобоваримыми, – пошел на попятный Арман Боте-Лебреш, он произнес свою реплику колким тоном, даже чуть-чуть визгливо, немного грустным голосом хнычущего мальчишки, и сумел дезориентировать главного редактора «Форума».

– О ком конкретно вы говорите? – спросил Эрик.

– Я говорю о… я говорю, неважно, о ком… само собой, не о моей жене, – сбивчиво пробормотал Арман. – Я говорю о… даже не знаю, о ком… ну… об этом типе, этим типе из кино, об этом торговце фильмами, – заключил он с отвращением, словно произнес «торговец коврами».

Упоминание о Симоне, благодаря отвращению, которое испытывал к нему в равной степени и тот, и другой, объединила их; спустя мгновение они оказались союзниками, противостоящими торговцам коврами, торговцам фильмами, комбинаторам и иммигрантам, причем отношения к последним Эрик еще не выработал. Тем не менее он заявил:

– Я вполне с вами согласен.

Голос Эрика звучал искренне, и боязливая злость Армана поослабла, уступив место классовой общности. Казалось, они оба подростками учились в Итоне, а Симон – в школе, содержащейся на деньги благотворителей. Успокоившись, Арман временно отказался от военных действий и, напротив, стал искать общие со «своим коммунистом» антипатии.

– Юная шлюшка, которая его сопровождает, потрясающе вульгарна, – с увлечением продолжал он.

И он сухо рассмеялся, тем смехом, каким смеются суровые деловые люди из «черных» фильмов категории Б. Эрик, которому резануло ухо слово «шлюшка», давным-давно вышедшее из моды, тем не менее, услышав этот смешок, продолжил тему:

– Вот именно… в стиле интеллектуальной старлетки… вообще… со своими интеллектуальными претензиями это одна из самых назойливых поблядушек, попадавшихся мне до сих пор! Из-за нее мне даже становится жалко этого несчастного разбогатевшего кинематографиста… Она живо его разорит! Бедный Бежар!..

И, внезапно преисполнившись сугубо мужского сострадания, они в унисон кивнули, огорченные бедой, постигшей Симона Бежара.

Ни тот, ни другой не слышал, что позади них появилась Ольга. Она несла им в белой ручке черный, прозрачный камень, вверенный ей барменом, по поводу которого она собиралась спросить у высокоинтеллектуальных мужей их просвещенное мнение: не является ли он метеоритом, остекловавшейся звездой, свалившейся чудом на этот корабль, звездой, упавшей с другой планеты и, возможно, запущенной в пространство неким живым существом, возможно, единственным или мнившим себя единственным на этом свете… и т. д.

Короче говоря, Ольга собиралась предстать перед ними в образе преисполненного энтузиазма наивного подростка и подошла на цыпочках, выставив вперед руку с зажатым в ней камнем и придав лицу выражение предельной восторженности. Ушла она тоже на цыпочках, но со сжатыми кулаками, выражением лица зрелой женщины, жесткой, преисполненной ненависти и унижения, – эту роль она отнюдь не намеревалась играть, во всяком случае, сейчас. Опершись о леерное ограждение судна, вне поля зрения кого бы то ни было, Ольга Ламуру рыдала впервые за долгое время, точнее, впервые за долгое время рыдала без свидетелей.

Чуть позже она успокоилась и стала выуживать из своей памяти эту разящую, громоподобную фразу – фразу, которая пряталась то в одном уголке памяти, то в другом и никак не давалась, наподобие мухи в стакане, фразу, которую произнес Эрик: «В претенциозно-интеллектуальном стиле… это одна из самых назойливых поблядушек…» и т. д. Нет, не слово «поблядушка» резануло ее по живому – вовсе нет, – а в первую очередь три других слова, произнесенных Эриком Летюийе, главным редактором «Форума». Эти три слова, помимо всяческих сентиментальных соображений (это она бы как-нибудь стерпела), повергли ее в отчаяние униженных и оскорбленных, которое – о чем можно прочесть у Стендаля, Достоевского, Пруста и у других авторов – может стать одним из самых мучительных состояний. По правде говоря, Ольга Ламуру никогда не читала ни Стендаля, ни Достоевского, ни Пруста, ни множества других, она читала только то, что пишут о них, да и то не в «Нувель литерер», а в «Пари-матч» и «Жур де Франс» – по случаю того или иного юбилея. К этим драгоценным сведениям она добавляла замечания личного характера, исходящие от Мишлины, ее интеллектуальной подруги, а всерьез она никогда не читала ничего. И вот, не опираясь ни на какие авторитеты, Ольга Ламуру, а точнее, Марселина Фавро, родившаяся в городке Салон-де-Прованс от нежной матери-галантерейщицы (причем род ее занятий помешал ее дочери оценить ее душевные свойства), принялась, всхлипывая, заламывать руки и на протяжении целого часа тщетно пыталась успокоить уязвленную гордость. Ольга совершенно не умела смотреть на себя со стороны; она всегда видела себя в стилизованно-ложном свете, причем это всегда была некая триумфальная версия, которую она нашла в себе смелость сотворить вопреки всем доказательствам противного, предоставляемым ей самой жизнью. И, надо сказать, наряду с тщеславием, тут проявилось лучшее, что было в ней: смелость, сопряженная с упорством, детская наивность, правда, сочетающаяся с множеством нелепых иллюзий, отказ от тусклого прозябания (или того, что она считала таковым). Сюда следует добавить ее усилия, стоившие ей бессонных ночей, приобрести хотя бы «видимость» культуры, более широкой, чем та, что была вынесена из Салонского лицея, ее уверенность в правильности собственной жизни, в своей молодости, в своей красоте, в своей удаче, и все это Эрик только что растоптал и смешал с грязью. И потому ее безоговорочная решимость мстить вполне соответствовала как ее лучшим качествам, так и ее недостаткам. Быстрота, с которой она принялась, невзирая на свои переживания, изыскивать орудие борьбы, средства, чтобы заставить Эрика поплатиться, была в определенном смысле достойна уважения. При этом уже была создана некая заведомо лживая версия, предназначенная для обеих закадычных подруг, Мишлины и Фернанды, и сформулированная следующим образом: «Я решила, что следует порвать с Эриком Летюийе. Он должен узнать, что такое нападать в присутствии Ольги Ламуру, будущей звезды, на беззащитную молодую женщину, свою жену, юную и богатую Клариссу Барон из семьи владельцев сталелитейного производства».

Замыслив месть, Ольга провела ладонями по щекам сверху вниз, утирая слезы, и слегка удивилась тому, что они не соленые. С десятилетнего возраста научившись симулировать плач, она полагала, что на настоящие слезы более не способна. Сейчас же слезы были самыми что ни на есть настоящими, лились они потоком, выкатывались из-под век, а плечи непроизвольно содрогались: это была какая-то незнакомая ей женщина – точнее даже ребенок – в отчаянии, некая «другая», плачущая вместо нее. Потрясенная, а скорее, ошеломленная способностью «другой» страдать, Ольга привычно попыталась придать причинам страданий возвышенный характер. Мало-помалу она принялась оплакивать несовершенство человеческой натуры, бессердечие отдельных личностей, которым следовало бы, наоборот, служить опорой народу, и вести этот великодушный, добрый и доверчивый народ по правильному пути. Она оплакивала наивность бедных читателей «Форума», совсем позабыв, что их контингент состоял из интеллектуалов левого толка (или правого толка), из крупных или мелких буржуа, иными словами, из людей обеспеченных, вполне способных приобрести журнал и с его помощью заниматься судьбами этого пресловутого народа, народа, о котором никто, за исключением официальных фигляров, никогда не вспоминал и не имел дела; «этого народа», единственным отличительным признаком которого было то, что сам он никогда не пользовался этим термином.

Как бы то ни было, когда влюбленный и пьяный от счастья Жюльен, широким шагом двигавшийся по палубе – размашистая поступь, резкие повороты, прыжки через ступеньки, – когда Жюльен наткнулся на нее, она уже оплакивала судьбы человечества, роняя слезы в синие волны, а вцепившись в него, оросила слезами его куртку.

«Почему я не остановила выбор на нем?» – спрашивала себя Ольга. Да, конечно, он не производил впечатления серьезного человека, да, конечно, он не представлял собой ничего особенного, и, да, конечно, он до сих пор не заинтересовался единственным, что достойно внимания на этом корабле, иными словами, ею, Ольгой… «Но он, по крайней мере, – заверяла себя Марселина Фавро в наивном отчаянии, – он, по крайней мере, обладает светлой головой! Да, конечно, он влюблен в Клариссу… в красавицу Клариссу… когда-то гротескную Клариссу… но это неожиданное соперничество не помешает устройству моих личных дел», – подумала она и тут вдруг сообразила, что благодаря Жюльену она от отчаяния и размышлений о собственном будущем перешла к мыслям о «личных делах». Возможно, на эти мысли ее навело лицо находящегося рядом мужчины, с его густыми бровями, сверкающими белыми зубами, с полными губами, красивыми карими глазами и большим, чуть искривленным носом. У него длинные ресницы, как у женщины, впервые заметила она, ресницы, неожиданные для человека столь мужественного и столь явно гордящегося этим… В конце концов, вполне можно ревновать к этому Жюльену Пейра… и красавцу Эрику следовало бы задуматься, действительно ли он лучше всех, а уж если она решится вызвать из глубин памяти неожиданную сцену, имевшую место сегодня днем… Ибо теперь, когда она уже не любила Эрика – или, точнее, перестала убеждать себя, что любит, – он вдруг показался ей гораздо менее привлекательным. И, говоря откровенно, эта эскапада на Капри была абсолютно неинтересной в определенном плане, а от Жюльена Пейра у нее в этом плане, без сомнения, останутся наилучшие воспоминания…

Ольга была фригидной, но заменила это грустное определение на гораздо более привлекательное: она называла себя «холодной» с тем, чтобы никто не винил ее за то, какая она есть, а надеялся ее изменить. Эрик, ревнующий к Пейра… А почему бы и нет? Слезы ее, поток которых, как надеялся Жюльен, иссяк, вновь полились с удвоенной силой, но теперь уже по ее собственной воле. Опыт подсказывал ей, что слезы порой оказывают на мужчин самое неожиданное действие.

Жюльен поначалу был неприятно поражен этими слезами. Ему вдруг показалось, что на этом судне ему предназначена непривычная и малоприятная роль утешителя. И сразу же эта мысль показалась ему кощунственной! Ведь он прекрасно знал, что слезы Клариссы не сравнимы со слезами Ольги! Иные причины их породили, иные глаза их источали, и даже, говоря прозаическим языком, консистенция у них была иная. Рыдая, Ольга сильно сопела, рукав куртки подозрительно блестел… Жюльен покровительственно обнял Ольгу за плечи и легким движением на мгновение прижал ее к себе. Когда он ее отпустил, а она отстранилась, он с гордостью заметил, что отплатил ей по заслугам. Довольный, Жюльен стал внимательнее прислушиваться к многозначительным словам этой скорбящей.

– Мне довелось услышать один разговор, – заявила она тихим голосом, – который вывел меня из равновесия… Вывел до такой степени, что вот – вы видите, в каком я состоянии! Без сомнения, я чересчур простодушна…

И она махнула рукой, изображая наивную растерянность маленькой девочки.

– Так что же нанесло удар по этому простодушию? – глазом не моргнув, осведомился Жюльен с серьезным выражением лица.

Он думал о том, как обо всем этом расскажет Клариссе, как они вместе посмеются, и вдруг поразился, сообразив, что уже все, все, что происходит с ним, он жаждет ей рассказать. Неужели это свойство влюбленности, спрашивал он себя. Это стремление рассказать другому обо всем, что с тобой произошло; эта уверенность, что все, произошедшее с тобой, для другого интересно и увлекательно? Но влюбленность сделала его жестоким, также отметил он: в конце концов, эта юная Ольга, несмотря на все ее смешные выходки, возможно, глубоко несчастна… Безусловно, Эрик Летюийе своим высокомерием и чванством глубоко ранил уже двух женщин.

– Что случилось? – с неожиданным жаром повторил он, и вдруг Ольге захотелось рассказать ему все.

Нет, не Ольге, а этой Марселине Фавро, вечной провинциалке, вечно стремящейся излить душу, а также вечно сентиментальной, которую, слава богу, бдительно контролировала Ольга Ламуру. И ответ был дан именно Ольгой:

– Да ничего. Ничего особенного, только разговорчики этого месье Боте-Лебреша окончательно меня довели. Ну должны же быть какие-то пределы гнусности, разве нет? – спросила она с подъемом.

– Должны, должны, – пробормотал неопределенно Жюльен, который, поддавшись искреннему порыву, тем не менее изнывал от желания продолжить прогулку в одиночестве. – И если я когда-либо вам понадоблюсь… – вежливо проговорил он, давая понять, что надеется быть ей полезным лишь в отдаленном будущем.

Ольга, улыбнувшись, кивнула в знак благодарности, он же обратился в бегство. Ольга наблюдала за тем, как он скрылся из виду, обогнув корабельную трубу, задаваясь вопросом, отчего она никогда не влюбляется в мужчин подобного типа, которые могли бы сделать ее такой счастливой (понятия не имея, что «мужчина подобного типа», сбежав от нее, тоже задал себе вопрос, отчего он никогда не мог полюбить такого типа женщину?). Она быстро вернулась к обдумыванию стоящей перед ней проблемы: как наказать Эрика? Посредством женщины, посредством прекрасной Клариссы, само собой разумеется… Это, как представлялось Ольге, была его единственная слабина… Но она понятия не имела ни о ее первопричине, ни о степени ее значимости.

Кларисса, к которой жизнь возвращалась по мере того, как она совершала неблагоразумные выходки, и счастье которой возрастало вместе с угрызениями совести, пришла в бар раньше Эрика, с рассеянным и одновременно замкнутым выражением лица. Она воспользовалась тем, что Эрик принимал душ, и поспешно оделась, в то время как он насвистывал за перегородкой, а затем бесшумно выскользнула, не затворив дверь. Он, конечно, выйдет из себя из-за этого побега и явится очень скоро, но десять минут, пять минут или даже три минуты с Жюльеном, с человеком, который одарил ее интересом к самой себе, своей внешности, своему телу (а если не интересом, то, по крайней мере, пониманием того, что этот интерес оправдан), – эти десять минут стоили сцены. Ей надо было поведать ему тысячу разных разностей, с которыми она столкнулась, а у него, в свою очередь, были для нее заготовлены тысяча ответов и тысяча вопросов, однако это не помешало им некоторое время сидеть неподвижно и молча на своих кожаных табуретах, пока они вдруг не заговорили одновременно и одновременно умолкли, как в худших американских комедиях. Они потеряли лишние тридцать секунд, уступая друг другу слово, и наконец именно Жюльен пустился во весь опор, начав экзальтированный монолог:

– Что нам делать, Кларисса?.. Вы ведь не отправитесь с этим человеком по прибытии в Канны? Вы ведь меня не бросите? Это смешно… Знаете, лучше сказать ему обо всем сразу!.. Может быть, вы хотите, чтобы об этом сказал я? И тогда я сочту своей обязанностью сказать ему об этом, если вы этого сделать не можете… Если ты этого сделать не можешь, – повторил он, нежно глядя на нее, отчего она ощутила небывалый прилив сил.

Улыбка Жюльена была улыбкой человека, по-настоящему нежного, человека, по-настоящему доброго; Кларисса впервые ощутила притягательность столь простого свойства, как доброта. Лучащиеся добротой глаза этого полузнакомого человека, ее возлюбленного, давали ей именно то, в чем ей отказывал взгляд Эрика: уверенность, что ее принимают безоговорочно такой, как она есть, что она любима, а не судима постоянно неким верховным существом. В конце концов, возможно, Эрик просто-напросто ее не любит, возможно, он ничего и не желает, как только развестись с ней… Возможно, его обрадует, что Жюльен попросил ее руки, несмотря на всю экстравагантность подобной ситуации?.. Однако Кларисса великолепно понимала, что все обстоит не так просто, и чем больше взгляд Жюльена, его желание убеждали ее, что она красива (красива без пошлости), что она имеет право на свободу и счастье, тем яснее она отдавала себе отчет в том, что поведение Эрика необъяснимо. Она осознала – без всякого гнева, – что ее буквально держат взаперти и навязывают негативный взгляд на себя самое, что к ней относятся не только без малейшего снисхождения, но и попросту агрессивно. И чем она ему так досадила, разве что своим богатством? Именно об этом и говорил Жюльен. Но ей не хотелось копаться в этом, подступаясь к теме денег, она опасалась увязнуть в ней, словно в малярийном болоте. Она знала, она была уверена в том, что, если Жюльен заговорит с Эриком или если Эрик узнает от других, до чего они договорились, последствия будут ужасными… как для Жюльена, так и для нее. И пусть даже нежный взор Жюльена ее разуверяет, удовлетворяет ее чувственный голод, ей становится не по себе, стоит ей только вообразить, как Жюльен будет противостоять изощренным и хладнокровным ходам Эрика, которые она знает досконально.

– Ничего не говори, – умоляла она. – Прошу тебя, ничего пока что не говори. Подожди… подожди до конца круиза… На этом судне, где все вместе и все все знают, это будет ужасно до потери сил… Я не смогу убежать от Эрика. Я смогу убежать от него только на твердой земле, и опять-таки я не уверена в том, что он не вернет меня силой тем или иным способом, – заключила она с веселой улыбкой и даже с легким смешком, от чего Жюльен на мгновение оторопел, и тут Эдма Боте-Лебреш, протянув из-за его плеча руку, чтобы забрать со стойки бара орешки, тем самым словно поинтересовалась причинами столь неуместного смеха.

– Дорогая моя Кларисса, – проговорила Эдма, – вы позволите мне занять ваше место подле месье Пейра? Ваш муж приближается сюда семимильными шагами, эдакий Отелло… Он уже был бы здесь, если бы Чарли не перехватил его по пути и не начал ему рассказывать историю с телексом.

И, пересадив Клариссу на свой табурет по правую руку от Жюльена, Эдма устроилась на табурете слева от него и завела оживленную беседу, заставив его тем самым повернуться спиной к Клариссе, а та, в свою очередь, обернулась к Дориаччи, улыбающейся и все понимающей.

– А знаете, месье Пейра, – заявила Эдма «с очаровательной улыбкой», как отметил про себя Жюльен, знаете ли вы, что с самого начала круиза я стараюсь изо всех сил вам понравиться?.. То я вам подмигну, то я на вас посмотрю, то я вам поддакиваю, то я смеюсь вместе с вами, в общем, чего я только не делаю… Я выставляю себя смешной, и все безответно… Я чувствую себя до бесконечности униженной и грустной, месье Пейра…

Жюльен, взбудораженный последними словами Клариссы, сделал над собой сверхусилие, чтобы понять, о чем с ним разговаривают, и когда его усилие увенчалось успехом, смущение его только удвоилось. Он понял смысл маневра Эдмы, но счел за благо как для себя, так и для нее не показывать этого. То, что она высказывалась столь откровенно, привело его в ужас (на самом деле его всегда ужасала мысль, что он может унизить кого бы то ни было, а особенно женщину).

– Но ведь, – проговорил он, – я даже не думал… я даже не думал, что это обращено ко мне… В конце концов, если вы так полагаете…

– Не валяйте дурака, – проговорила Эдма, все еще улыбаясь, – не валяйте дурака и не врите. На самом деле я за вами ухаживала, месье Пейра, но я за вами ухаживала в прошедшем времени. Мне просто хотелось дать вам понять, что если бы мы с вами путешествовали на этом судне лет двадцать назад или даже десять, я выбрала бы именно вас, если бы на то было ваше согласие, чтобы изменить месье Боте-Лебрешу. Вам это покажется странным, но даже в его окружении я находила мужчин, достаточно привлекательных, чтобы в них влюбиться. И я испытывала влечение именно к вашему типу мужчин, и это влечение не исчезло и не исчезнет, пока, конечно, не исчезну я сама… Это восхищение чисто платоническое, уж поверьте, это привязанность, преисполненная сожалений, зато сотканная из счастливых воспоминаний, которые я вам и предлагаю…

Голос у нее внезапно стал чуточку грустным, и Жюльену стало стыдно, стыдно за свои задние мысли, за все эти недомолвки. Он взял руку Эдмы и поцеловал ее. А подняв глаза и обернувшись, он встретился с ироническим, презрительным, почти откровенно оскорбительным взглядом Эрика Летюийе, сидевшего по другую сторону от Клариссы. Они уставились друг на друга, и Жюльен подался в сторону Эрика, слегка коснувшись Клариссы, которая глядела прямо перед собой.

– Вы что-то мне сказали? – спросил он у Эрика.

– Да никогда в жизни! – ответил Эрик возмущенно, как будто сама эта возможность представлялась ему чем-то постыдным.

– Значит, мне показалось, – произнес Жюльен спокойным голосом.

И между ними, как между двумя злыми собаками, разлилась некая тяжелая пустота. Остановилось время, воцарилась свистящая неподвижность, признак ненависти. Как обычно, спас положение Чарли, захлопав в ладоши и закричав: «Hello, people!»[5] – немного в нос. Все тотчас же повернулись в его сторону, а двое соперников какое-то время продолжали зверски глядеть друг на друга, пока Эдма не прижала руку к глазам Жюльена, сказав: «Цыц!», словно это он болтал без умолку, и заставив его повернуться в сторону Чарли.

– Все собрались? – воскликнул Чарли. – А! Недостает только Симона Бежара и мадемуазель Ламуру… А также месье Боте-Лебреша. Ну вы им передадите, если вам будет угодно, новое бортовое распоряжение. Не желаете ли вы, чтобы завтра до захода в Картахену мы сделали остановку на островах Дзембра, чтобы в последний раз искупаться перед наступлением зимы?.. Мы сможем бросить якорь у одного маленького островка, где должно быть глубоко и есть большие пляжи. Полагаю, что это доставит всем удовольствие…

Последовало несколько одобрительных восклицаний, хотя большинство встретило это предложение молчанием – пассажиры «Нарцисса» в целом не проявили ни малейшего желания обнажаться: в силу своего возраста. И лишь Андреа, которого прямо-таки опьяняло это синее море, и Жюльен, не особенно любивший ни плавание, ни теннис, ни какие-либо иные виды спорта, за исключением скачек, но которого любая возможность сойти с судна, любая возможность повидаться с Клариссой переполняла энтузиазмом, шумно зааплодировали, а Эрик одобрительно кивнул. Дориаччи, Эдма и Кларисса пальцем не шевельнули, однако по совершенно разным причинам. Первые две из эстетических соображений, Кларисса же из-за того, что, как только Эрик уселся рядом с ней, снова начала бояться всего: купания в Средиземном море, рюмки в баре, выпитой вместе с Жюльеном, понимающих улыбок прочих пассажиров. Клариссе вновь стало страшно любить Жюльена, или как это там называется. Она сослалась на внезапную мигрень и укрылась в каюте.

Там все говорило о присутствии Эрика: его свитера, его документы, его журналы, его записные книжки, его обувь, и ничто не напоминало Жюльена с его мятыми рубашками и нечищеной обувью, и Клариссу вдруг охватила мучительная тоска как по этой мятой мужской одежде, так и по его телу. Ей следовало бы сойти в Сиракузах, прервать круиз и позабыть о Жюльене. Но если она еще была способна на два первых деяния, то третье ей было не под силу. Она прекрасно понимала, что вовсе не гнев Эрика и не его упреки по поводу непостоянства станут терзать ее, если она откажется от столь желанного бегства. Она не вышла ни к обеду, ни на концерт и провела ночь, обдумывая оба варианта: сойти в Сиракузах или любить Жюльена, все время делая выбор то в пользу одного, то в пользу другого, и уснула только в семь утра, усталая, но счастливая от одной только мысли, что эта усталость, во всяком случае, избавляет ее от необходимости делать выбор и, соответственно, паковать чемоданы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад