Конечно, не только поэты слагают стихи, однако редкие прозаики, соблазненные самой трудной, самой взыскательной, самой точной и самой откровенной стилистической формой французского языка, знают, что в один прекрасный день им придется возмещать расходы издателю. Одному лишь Преверу удалось тридцать с лишним лет назад облегчить и обогатить – в буквальном смысле – жизнь поэта.
Тем не менее строки из его сборника «Слова» однажды причинили мне неприятности. Чтение вслух одного из стихотворений Превера в утонченном парижском монастыре послужило причиной моего изгнания из него. Признаться, читать эти стихи в обители Господа было не очень прилично:
Земля всегда прекрасна, хотя ее обитатели плохо обращаются с ней и, кажется, обрекают на гибель. Земля… каких-нибудь сто лет назад о ней говорили со страхом, боялись коварной и властной водной стихии, холодных зимних ночей, раскатов грома, немыслимых расстояний, летнего ненастья и суховеев, непредсказуемых болезней, чумы, холеры… – кто знает, чего еще! – боялись всего, что отталкивало людей по причине их слабости. Теперь со всем этим покончено, Земля почти укрощена, ее воздух отравлен, природная среда с ее естественными средствами защиты навсегда разрушена, в десятке тысяч точек планеты дремлет смерть, подрывница и отравительница. И поэтому мне так жаль наших потомков – тех веточек, что вырастут из нас, деревьев, – ведь они ничего не узнают о щедрости и очаровании Земли. Жаль мне и Парижа, чудесного города, пропитавшегося вдруг воздухом, вызывающим у нас кашель, щиплющим глаза, воздухом, вынуждающим бежать из этого города тех, кто его когда-то любил. Кстати, об успехах книготорговли также принято говорить в прошедшем времени. Но пока еще ни один роман о любви не уступил своего места, своего первенства роману о СПИДе.
Я только что перечитала последние страницы о Земле, Париже, отравлении среды и т. д. и в очередной раз убедилась, что сюжеты общего характера мне не удаются. Я присоединяю свой слабенький голос к мощному гимну возмущенных защитников природы, людей молодых и последовательных, но мой голос – не знаю, почему – никогда не звучал особенно внушительно, во всяком случае в общем хоре. И тем не менее я подписала манифест «421» – простите, я хотела сказать «121» – и ОАС устроила на меня покушение, я подписала документ в защиту женщин, сделавших аборт, и увидела свою фамилию под устрашающе крупным заголовком в «Нувель обсерватер»: «Женщины, ваш живот принадлежит вам!» Что касается этой проблемы, то клянусь, я никогда не поставила бы свою подпись, если бы знала, в какую формулу облекут мою общественную активность; к тому же моя мать десять дней не разговаривала со мной, оскорбленная не моим отказом родить ей энного внука, а тем, что я позволила писать о моей утробе в печатном издании, какого бы толка оно ни было.
В конце концов я сделала, что могла, что считала правильным. И на этот раз сумела четко выступить на телевидении, поскольку гнев почти всегда делал мою речь безупречной. Уверена ли я сейчас в том, что тогда отстаивала? Я вдруг стала сомневаться во всем, что говорю сама и что говорят другие. Работая над настоящим эссе (жанр, к которому я, кажется, никогда раньше не обращалась), я все время спрашиваю себя, существует ли серьезная причина для его написания. Зачем я делаю это? Не для того ли, чтобы убедить самое себя в значимости своих произведений и в том, что меня понимают читатели, или же я ступаю на зыбкую почву, каковой, судя по всему, является моя проза, исключительно ради удовольствия писать: писать между встречами – когда я думаю об этой книге, – разговорами – когда я думаю об этой книге, – диалогами – когда я думаю об этой книге… И испытываю столь же эгоистичные чувства облегчения и счастья, когда пишу для вас, дорогие читатели, дорогие сограждане, дорогие мои сторонники… Литературное творчество – это долгий и беспокойный синкоп. Однажды я очнусь в холодном поту рядом с теми, кого люблю, не в ладу сама с собой, но раскрепощенная, успокоенная, будто после кровопускания, освобождающего меня от тяжелой примеси в крови. Никакие прелести досуга не смогли бы ничего поделать с этим бесценным даром, с возможностью в любую минуту излить душу, с этой постоянно волнующей жаждой, дарующей свободу; в этом и состоит наслаждение писать. Мне кажется, я могла бы завидовать, даже ненавидеть человека, которому удалось «то» и «это», а мне – нет. Вот почему я так долго извинялась перед читателем, никогда не забывая о том, насколько незаслужен мой успех (и, как знамя, несла свою скромность на вытянутой руке). Как бы то ни было, но всегда наступает момент, когда, медленно покидая берега подлинной жизни, я устремляюсь на бескрайние – для меня – просторы литературы.
«Сигнал к капитуляции»
Вернемся же к нашим баранам. Во всяком случае, к тому из них, что стоит следующим по порядку вышедших книг и называется «
«Даже когда она цитирует некоторые фразы Фолкнера, будто прячась за ними, не звучат ли они как признание?»
И действительно, когда перечитываешь «
С 1965 по 1968 г. я, по-видимому, ничего не написала. Полагаю, что это был бурный период, как в моей личной, так и в писательской жизни. К моему глубокому сожалению, Жюльяр скончался в тот день, когда родился мой сын. Впоследствии мне пришлось плыть по течению в компании издателя по имени Нильсен; он возглавлял издательство «Пресс де ла Сите» и к литературе был совершенно равнодушен. Мы поссорились из-за этого, и я решила объявить забастовку, не участвовать в рекламной кампании вокруг моей следующей книги, не давать интервью, забыв при этом, что, если издатель зарабатывает тридцать франков на каждом экземпляре книги, я сама зарабатываю двадцать. Итак, я уехала в деревню, а тираж моей книги составил лишь четвертую часть от обычных моих тиражей. Что явилось для меня прекрасной демонстрацией могущества прессы, если я его недооценивала.
В дальнейшем я не смогу упоминать критиков, следивших за моими первыми шагами в литературе: Руссо, Анрио, Кампа, Кантера не стало, а те, кто пришел им на смену, были больше склонны к самолюбованию, нежели к чему-то другому, они предпочитали подробно рассказывать о своем восприятии книги, а не о ее сюжете. Перемены часто оборачивались потерей для меня. Мне казалось, что мои просвещенные и мудрые «старые дядюшки» посредством своего буржуазного здравомыслия и учености дали мне больше, чем категоричные молодые критики моего поколения. Хотя, по сути, их оценки в какой-то мере совпадали: «Очаровательно, но могла бы писать и лучше. Добротные персонажи, но стиль халтурный» и т. д, – и, по правде говоря, нередко были справедливы.
Откуда вдруг взялось определение «мудрые и просвещенные старые дядюшки», о которых я говорю? Один из моих двоюродных дедушек жил в деревне, у него был кабан, которого он приручил и хотел научить танцевальному па «кейк-уок». Этот дедушка всю свою жизнь провел в Коссе, волочась за женщинами трех поколений. Что, разумеется, не свидетельствует о склонности к размышлению. Что же касается моих родных дядюшек, то они отдали дань благоразумию лишь после сорока лет, когда семья уже не ожидала этого от них…
У моего отца не было брата, но были две сестры, одаренные и чувствительные натуры, которых мне не довелось застать в живых. Одна из них покончила с собой. Другая умерла слишком молодой. Мой отец, воспитанный исключительно женщинами, терпеть не мог мужчин, тем более своих зятьев, этих воров. Когда мои мужья или муж моей сестры приходили к нему обедать – отдельно, разумеется, – он бросал на них презрительные и унылые взгляды, говорил с подчеркнутым и явно наигранным высокомерием, а если был в плохом настроении – со столь откровенным раздражением, какого никто не мог ожидать. Он смотрел на них, как на пятна на скатерти, как на внезапно явившихся слуг, которых моя мать должна была заметить и прогнать от его стола. Но поскольку она этого не делала, он бросал на нее злые и гневные взгляды, которые поначалу она пыталась разгадать, а затем совсем перестала ими интересоваться. Нужно сказать, что и его отец, мой дед по отцовской линии, которого я никогда не видела, был таким же раздражительным, как его сын. В течение тридцати лет, например, он сидел в своем любимом кресле, которое было ничем не лучше других, и, чтобы в его отсутствие это кресло никто не посмел осквернить, решил подвешивать его к потолку при помощи особой системы блоков, замка и ключа, с которыми никогда не расставался. Уходя на завод – рано утром и сразу пополудни, – он поднимал свое кресло к потолку и там закреплял его. А по возвращении опускал и наслаждался им от души. Моя бедная бабушка принимала своих близких друзей и просто знакомых под этим «дамокловым креслом» и давала самые сумбурные объяснения. Десять лет спустя она произносила лишь одно: «Это Нестор… когда он… возвращается…», как будто речь шла о чем-то вполне естественном. Короче, подобная наследственность вряд ли научила бы меня понимать, что такое настоящая жизнь и настоящая мудрость. Но пора кончать с семейными преданиями, пока, увлекшись, я не открыла читателю ужасных тайн семейств Лобар и Куарез, моих предков по прямой линии.
«Ангел-хранитель»
Должно быть, я не очень осознавала обличительную подоплеку романа «
Короче говоря, это история хрупкой женщины, оберегающей свою свободу, но нуждающейся в поддержке мужчины, она работает в Голливуде, пишет сценарии к пышным кинопостановкам, над которыми сама и смеется. Однажды вечером в сопровождении поклонника по имени Поль она возвращается домой на машине и совершает наезд на красивого молодого человека, который теряет сознание. Она привозит его к себе домой, где он, несмотря на протесты Поля, и поселяется безо всяких задних мыслей. Чтобы развлечь жильца, хозяйка рассказывает ему о своей жизни и поначалу не замечает связи между своими рассказами и последующим исчезновением людей, причинивших ей боль. Когда она поймет, будет уже поздно выдавать его. И вместе с тем невозможно выгнать, поскольку он делает все это для того, чтобы понравиться ей и отомстить за нее.
Конец романа довольно смехотворен, впрочем, как и вся книга, действие которой происходит в сверкающем и беспощадном сердце Голливуда. Эту книгу я писала в неотапливаемой столовой родного дома, где провела детство, в департаменте Ло, писала, попивая вместе с сестрой Сюзанной ореховую настойку. Я прочитала ей первую главу, и она ей так понравилась, что Сюзанна заставила меня каждый день писать продолжение и каждый вечер читать его ей, поэтому я вынуждена была работать. Книга была написана за один месяц, восхитительный месяц, который мы провели под холодным осенним солнцем, собирая грибы; сестра стряпала изысканные блюда, а я в это время изобретала отвратительные убийства. Это был прекрасный месяц, и читатели книги, судя по всему, пришли от нее в восторг.
Ну вот я и замурлыкала от удовольствия, хотя должна была бы возмутиться: маленький детектив, написанный за месяц «спустя рукава», оказался предпочтительнее романов, над которыми я билась месяцами! Но уже давно я не верю ни в заслуги, ни в усилия, по крайней мере, в сфере искусства. Ведь всегда в качестве поразительного примера можно привести Стендаля, за три недели написавшего в одном итальянском городке «
Отдав должное сказанному выше, отметим, что «
«Немного солнца в холодной воде»
В 1969 году – по возвращении из Индии подобно английским писателям XIX века – я опубликовала роман «
Таким образом, после романа «
«
Музыку к фильму должен был написать Мишель Легран. Я ужинала с ним, по-моему, у продюсера; после ужина он сел за фортепьяно и стал наигрывать мелодию. Я взяла карандаш и написала песню «Скажи мне» на музыку, которую он проиграл несколько раз, музыку, печальную до слез. Жак Дерэ снял прекрасный фильм на этот сюжет. Клодин Оже сыграла в нем великолепно, да и бедняжка Марк Порель, хотя был слишком молод для своей роли, сделал все, что мог. А провинция Лимузен – особенно если смотришь фильм в Непале или Ирландии – настоящее чудо. Здесь у меня начинается путаница в датах. Поскольку я не могу утверждать, что эти два путешествия следовали одно за другим именно в таком порядке. В этой книге нет ничего, что вызывало бы у меня сомнения с точки зрения точности, но все же возможно, что ошибки кое-где попадаются. Память – столь же обманчива, сколь воображение, и, пожалуй, более коварна, поскольку прикидывается правдивой.
Если фраза «Она с первого взгляда полюбила его» так меня удивляет, то только потому, что я запомнила и удержала в уме наставление Кокто (которого считала в большей степени поэтом, нежели моралистом). Цитирую по памяти: «Шедевр – это общеизвестная истина, достигшая высшей выразительности», или нечто подобное, хотя я не могу привести точно его высказывание. Но знаю, что в те счастливые времена, когда я записывала мудрые изречения (в основном циничные или хлесткие) в школьные тетради, эта фраза там фигурировала. Помещать необыкновенных героев в необыкновенные условия казалось мне удручающе простым делом; прием, позволяющий скрыться за декорациями, вместо того чтобы остаться на сцене. Однажды мне пришлось участвовать в телепередаче Бернара Пиво, которому пришла в голову странная мысль пригласить на свою знаменитую программу «Апострофы» Анну Голон, создательницу «Анжелики», Ролана Барта и меня. Предполагалось, что мы будем говорить о любви. Все были вежливы, и я еле сдержала неуместный смех, когда Анна Голон, превозносившая захватывающие сюжеты и приключения, задала мне вопрос по поводу романа «
Чтобы покончить с упомянутой холодной водой и солнцем, я должна признать, что эта моя книга – прежде всего добротный диагноз нервной депрессии. Описание ее очень верное, очень точное, хотя я могу поклясться, что лишь значительно позже ощутила, что собой представляет этот бич современности. Депрессию так же глубоко, как и мы, должно быть, переживали и наши предки, но классики ничего не говорят о ней. Это нечто не проявлялось физически, не имело названия, не убивало, а значит, не существовало. В XIX и в предыдущие века людей, переживающих депрессию, в лучшем случае отправляли на лоно природы. Наиболее достоверно это состояние описано, пожалуй, Вальмоном во время его пребывания у тетушки, то состояние, которым он бравирует, пытаясь вызвать сочувствие мадам де Турвель. Других примеров, как я уже говорила, нигде не прослеживается, за исключением злополучного детства Шатобриана (при этом создается впечатление, что в депрессию впадет скорее его отец или Люсиль). На самом деле мы чаще всего сталкиваемся с героем, который рассказывает о своих порывах, страстном желании жить, о своем честолюбии и жажде быть любимым. Но в том ли причина столь расплывчатого описания депрессии, что в ту эпоху болезнь не была «названа». Не казалась ли она позорной, как это было всего лишь сто лет назад, когда живому человеку в добром здравии, обладающему приятной внешностью и некоторым количеством золотых монет, было стыдно иметь какие-то другие заботы, помимо любви и жажды успеха. «Как прекрасна жизнь, – говорил Паскаль, – начинающаяся с любви и заканчивающаяся честолюбивыми устремлениями». То, что эта жизнь может быть невыносимым бременем для здоровых людей, выглядело если не постыдным, то по меньшей мере смешным. Кто превратил ее в болезнь, подстерегающую каждого, болезнь, что поражает вашего лучшего друга или знакомого булочника, заслуживающего внимания и сочувствия? Нет ни одного человека старше тридцати лет, кого не коснулось бы такое состояние, и я не верю, что столь распространенное в наши дни заболевание на протяжении девятнадцати веков щадило наших предков. А потому описание Жиля, охваченного приступами депрессии, вовсе недурно.
Выше я говорила о романе «
Около двух миллионов экземпляров романа «
Бесспорно, во все века люди полагали, что скоро наступит последний час – для них и для окружающего мира. Только до сего дня возможности уничтожить жизнь на Земле не было ни у кого. Понадобились самые изощренные достижения прогресса, чтобы Саддам Хусейн или кто-то другой овладели рычагами, способными отравить или уничтожить нас с помощью ветра. И это произошло совсем недавно, ибо даже Гитлер в своем озлоблении не мог погубить Землю. Но я слишком отвлеклась от моих маленьких безобидных романов и на склоне лет не хотела бы видеть, как вокруг них разгораются страсти. Когда я пишу «безобидных», я думаю о матерях, которые на протяжении стольких лет упрекали меня в том, что я слишком сильно повлияла на их детей, и они покинули семейный очаг ради какого-то бородача или растрепы. Впрочем, число таких детей постепенно уменьшается. К тому же, чтобы я ими заинтересовалась, хотя бы кому-то из них надо было бы захлопнуть мою книгу на слове «Конец» и, вскочив, крикнуть своим родителям: «Франсуаза Саган права, я уезжаю с Артуром!» В любом случае плотские связи, независимость необходимы для развития сюжета моих книг, и потому их влияние на подростков мне абсолютно безразлично. Между прочим, если бы меня это и волновало, я бы все равно ничего не могла поделать; и мне трудно себе представить, какие письма получал Андре Жид – хотя и не сравниваю себя с ним – после публикации книги «Яства земные».
Итак, я написала голливудский роман «
Возвращаясь к Ло и Кашмиру (не знаю, почему эти годы – с 1967 по 1972-й – так запечатлелись в моей памяти), скажу, что 1968-й оказался для меня одним из самых интересных, и, может быть, именно в этот период я раскрепостилась больше, чем сама того желала. В меня бросили слезоточивую бомбу у Режин, и целыми днями я колесила по Парижу, изображая такси и направляясь туда, куда желали ехать самые разные пассажиры, передвигающиеся автостопом. Некоторые из них, храбро противостоявшие полиции, оказавшись в моей машине, не могли иногда скрыть своего страха. Я управляла автомобилем очень свободно, но однажды вечером в «Одеоне» меня упрекнули за мои любимые забавы; там собралась веселая и крикливая молодежь, которая под аплодисменты или свист передавала из рук в руки микрофон, чтобы поговорить о свободе, цареубийствах, ценах на картофель и немом кино. Среди них нашелся один человек, который, перекинув микрофон в другой конец зала, воскликнул: «Мадам Саган приехала сюда в своем „Феррари“, конечно же, для того, чтобы оценить бунт товарищей студентов!» Раздались вопли, смысла которых я не уловила. Мне передали микрофон, но, чтобы дотянуть его до меня, понадобилось две минуты – время, достаточное, чтобы найти уничтожающий ответ (который не приходил мне в голову). Я ограничилась тем, что встала и строгим голосом прокричала в микрофон: «Неправда! Это – „Мазерати“!» Как известно, смех – сильнейший из аргументов, по крайней мере, во Франции.
«Синяки на душе»
На днях я перечитала книгу, которая называется «Синяки на душе»; само ее название уже красиво, да и некоторые эпизоды написаны совсем неплохо. И поскольку старой гвардии, которая могла бы ее раскритиковать или, может быть, похвалить, к тому времени уже не существовало, а мнение пришедших им на смену новых критиков я не совсем уяснила, хвалить и ругать свой текст придется мне самой. По примеру французского правосудия я начну с нападок. Ибо обвинение всегда представляет недовольную публику, а защита – заинтересованную.
Прокурор:
Защита:
В действительности эта книга, если добросовестно вчитаться в нее, написана подкупающе непринужденно, и, в сущности, в ней более определенно выражено то, что я хотела сказать, в отличие от предыдущих моих книг. Помню, как благодаря этому роману я перешла от почти мрачного состояния в начале работы к радостному спокойствию – в конце.
Как бы то ни было, но, чтобы предоставить слово самой себе и так надолго, мне надо было быть довольно подавленной в тот момент, когда я приступила к написанию романа. «
Она (родственница):
«Дорогая Франсуаза… – Да, я слушаю… – Скажите, как вы узнали, что было со мной!.. Ведь это я и моя жизнь!.. Полное описание, я только что прочитала его в вашем романе… Аб-со-лютно!.. Именно так… Я своим глазам не поверила!.. Как это у вас и в мыслях не было! Вы об этом и не думали, правда?.. Может быть, но это меня не удивляет, наверняка вы описываете меня неосознанно. Кто-то поражает ваше воображение, и вы используете это в своих книгах. Неосознанно, вероятно… Забавно, что вы попадаете в точку…»
Или же они узнают другого, менее симпатичного человека:
«Знаешь, Франcуаза, я узнала всех в твоей книге! Но в первую очередь Артура! Он так похож, просто умора!.. Да, да, я тебя уверяю. Не говори мне, что ты не его имела в виду, я не поверю!.. О, послушай, только не пиши обо мне!» и т. д.
Хотя я, сознательно или нет, никогда и никого не использовала в качестве прототипа. Из щепетильности прежде всего (мне самой было бы неприятно узнать себя в романе) и затем из-за творческого подхода. Люди, которых я придумываю, олицетворяют определенное чувство. Это живые символы. Описания в книге зачастую схематичны, необходимые детали отсутствуют. Как Люк водит машину? Как в «
Письма, которые я получаю, – иного рода:
«Я только что прочитала „
Или более приятные и менее определенные письма:
«Я переживала жгучую тоску. Прочитала „
«Мне сорок лет. Я замужем, мой муж – тренер по теннису, и часто жизнь кажется мне пустой. Но всякий раз, когда я перечитываю одну из ваших книг, это поднимает мне настроение!»
И, наконец, письма, которые особенно дороги мне:
«Мне восемнадцать лет. Жизнь так осточертела мне, что я чуть не наделала глупостей. Но прочитала „
Два последних примера – чудесный подарок автору. Люди, пишущие подобные вещи, наверняка устыдились своей тоски (и, может быть, впоследствии будут стыдиться, что испытывали ее). Кстати, они чаще всего подписываются лишь словом «Читатель» или «Друг», но их благодарность создает ощущение полезности, не часто посещающее меня, и даже внушает уважение к собственной прозе, которое я также редко испытываю. Но особенно вдохновляет меня мысль об иностранце или иностранке, которые где-то далеко года через четыре после выхода моей книги взяли ее в руки, и это чтение подбодрило их. Эти люди из числа тех, что говорят вам: «Вы мне действительно нравитесь, продолжайте писать». А иногда: «Я ничего не читала из написанного вами, но вы мне нравитесь». Загадка, но тем не менее она приводит меня в восторг. И мне необыкновенно приятно! Я, конечно, знаю, что на улице столбенею и произношу банальные слова благодарности, но при этом ощущаю согласие и единение с пешеходами, парижанами, читателями всего мира.
В завершение разговора о романе «
Я знаю, что такое жажда славы, точнее, я испытывала ее до восемнадцати лет. Но тысячи отражений в льстивых, а порой и относительно правдивых зеркалах, в которые я заглянула с того времени, внушили мне абсолютное безразличие к самой себе. Моя правда, – если допустить, что человеческое существо может жить по законам незамутненной и непреходящей истины, – моя правда, без сомнения, заключена в моих книгах, какими бы примитивными они ни казались иногда по сравнению с моим эмоциональным или интеллектуальным миром. Писать – не значит раскрывать свою душу, писатель стремится создать такой свой образ, который запомнился бы читателям настолько, что каждый пытался бы открыть в нем нечто главное. Подобные рассуждения выглядят, наверное, запутанными и малопонятными, но тот, кто трезво и строго рассматривает или оценивает себя, кто в тот или иной момент видит свое отражение в зеркале, сопровождающем его по жизни, как и любого другого человека, непременно поймет меня очень хорошо.
«Неясный профиль»
Вернемся к списку моих произведений. Я подошла к роману «
Нет, на этот раз я не оглянусь. Напротив, после такого неприятного чтения я сразу перейду к следующему из тех романов, который, я надеюсь, не окажется халтурой, – ведь я начинаю относиться с сомнением ко всему своему творчеству. Следующая книга называется «
Чтобы покончить с «
Но в моей голове все же застрял вопрос: как можно в течение шести месяцев писать о неинтересных людях? Об этом я спрашивала себя часто, даже размышляя о других авторах, но теперь эта проблема встала передо мной. Роман «
Внимательный читатель, прочитав эту книгу, конечно, заметит, что главы, где я говорю о своих неудачах или моих недостатках, значительно короче глав, где я более благосклонна к себе. Он заметит это, посмеется, а может быть, рассердится на меня, но мне это безразлично. Я не стану дальше делать упор на критические суждения, ибо очень скоро это обернулось бы мазохизмом. А я не мазохистка, кто угодно, только не мазохистка. Чувства вины я не испытываю и не думаю, что оно хоть когда-то было мне свойственно. Может быть, именно в этом истоки того порыва и восторженности, которые позволили мне промчаться по собственной жизни подобно урагану, пролетевшему над сожалениями, осознанием своей ответственности, завоеванными позициями и т. д., хотя любая формулировка ставит вас вдруг перед лицом проблем, в сущности не существовавших или, точнее, существовавших, но только в вашем сознании. Стоит человеку прекратить движение вперед, как он теряет устойчивость и падает. А мы живем не в такое время, когда можно лечь на землю и спокойно наблюдать, как встает или заходит солнце, словно это зрелище вечно и неизменно. Впервые мы не уверены в нашем солнце, его покровы рвутся, и облако Чернобыля не сможет без конца проплывать мимо него, не заслоняя солнечного света и не калеча наши жизни, пока те, кто призван защищать нас и служить нам, направляют свой несчастный бюджет, наш, кстати, бюджет, на другие цели, ставшие со всех точек зрения смехотворными в сравнении с угрозами, нависшими над нашим существованием. Возникает вопрос, не стоит ли через повешение, гильотину или расстрел казнить чиновников ООН (наряду с другими официальными лицами), поскольку эти люди, услышав, что половина племени хуту будет истреблена в понедельник, на вторник назначают встречу для того, чтобы выразить свои сожаления; а субботу или воскресенье они, вероятно, проведут, бросая хлеб животным в зоопарке. Та мера жестокости и несправедливости, которую может вынести дух одного народа, – ничто в сравнении с тем, сколько может выдержать, соприкоснувшись с жестокостью и несправедливостью, дух нескольких народов.
И как все писатели, я, естественно, хочу, чтобы моя книга появилась до нового Чернобыля, что вызовет улыбку или насмешку у моих читателей. Если среди них останется достаточно здоровых людей, еще способных смеяться.
«Смятая постель»
Перейдем к менее тягостной теме: перевоплощению героев. Уже в романе «
«
С определенной точки зрения эта книга достаточно жизненна, ведь если Эдуара страсть припирает к стене, превращая его в вещь, покорную игрушку Беатрис, то и ее самое, женщину от природы жестокую и непостоянную, его безумная любовь все же будоражит, поражает настолько, что она забывает о себе, так что до конца романа остается неясным, кто палач, а кто жертва. Написано хорошо, с напряжением, местами весело, местами трогательно, но, пожалуй, особенно достоверны бурные сцены, происходящие между героями. Короче, если эта книга и не слишком удалась, то, во всяком случае, я отношу ее к числу тех произведений, писать которые было чрезвычайно приятно. В процессе работы над ней я сломала локоть, случайно выпав из окна собственного дома. И поскольку печатать могла лишь тремя пальцами правой руки, постепенно привыкла диктовать Изабель (единственному человеку, которому могла диктовать что бы то ни было) упомянутую книгу. Ведь очень трудно произносить вслух в присутствии кого-то такие, например, фразы: «Он стал целовать ее в уголки губ» или «Я и забыла, какой ты прекрасный любовник». Слава богу, безучастная и молчаливая Изабель, прикрываясь стеклами солнечных очков, не мешала мне. Но совместная работа требовала большого хладнокровия с обеих сторон, а с моей особенно, ибо всегда существовала опасность задетого самолюбия. Даже теперь меня не покидает страх, что Изабель зевнет перед моим носом, и он вытянется еще больше, хотя и без того, говорят, мой нос очень длинный.
Я не знаю, откуда появляется желание, склонность изображать одних и тех же героев в иной ситуации и с новыми партнерами. То, что имена нравятся редко или отсутствует воображение, здесь ни при чем. Два персонажа, например, Эдуар и Беатрис, были прописаны крупными (если не сказать грубыми) мазками в моей третьей книге и окружены мишурой легковесности и блеска, прикрывающей досадную нехватку страниц в книге, о которой я уже упоминала. Эти наброски поселили, так сказать, смутное сожаление в моей душе, главное – ощущение чего-то упущенного. Одним словом, герои продолжали жить во мне, и, продержав их под спудом двадцать лет, я захотела вызволить их оттуда и вновь заставить жить. Что и происходит в романе «
В книге «
Вместе с Беатрис я без лишних иллюзий и с избитыми понятиями (заимствованными у кого? почему?) отправилась к Жолье. Странно, но, войдя в его спальню, я оказалась на его стороне, перед лицом Беатрис, не способной понять и справиться с мыслью о таком выборе легкой смерти. Я вдруг оказалась рядом с ним и, воспользовавшись отсутствием свидетеля, вместе с ним открыла ящик ночного столика, достала оттуда десять ампул морфия, добавила к ним одну ампулу противорвотного средства, чтобы не стошнило, и вколола все это в бедро – уже обтянутое кожей и на вид неприятное для человека, привыкшего к маникюру и кремам после бритья. Вот так мгновенно я перенеслась вместе с ним в прошлое, очень далекое прошлое, в поля, которых не было в моем детстве и не было потом, в поля странные, с шелковой травой, а позади остались лица, также мне неизвестные и не вызывающие никакого желания узнать их. «Погиб, погиб, плыву без мачт, и не видать мне плодородных островов». Короче, я окунулась в неизвестность, не похожую ни на одну из картин, всплывавших порой в моем воображении в те моменты, когда я желала смерти. Пришла Беатрис, села и, не произнося ни слова, смотрела, как я умираю. Лишь несколько слезинок скатилось, возможно, по ее щекам к уголкам сжатых прекрасных губ. Затем она ушла, за что я была ей благодарна. А Жолье уже плыл среди облаков.