Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стратегическая нестабильность ХХI века - Александр Сергеевич Панарин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эти фазы ознаменованы пиком творческого вдохновения фаустовской души, волей направляющей свою творческую фантазию на научно-технические преобразования мира. Но со временем накал творческого вдохновения слабеет, фантазия оскудевает, и тогда фаустовский экспансионизм больше проявляется как империалистическая воля к власти. Из монастырей науки энергичная молодежь устремляется в казармы, поставляет бесчисленных колониальных полковников, миссионеров, менеджеров и экспертов, организующих «реформы» на мировой периферии.

Трудно сказать, как долго закрепилась западная цивилизация в новейшей постнаучной, империалистической фазе и какую роль в этом сыграла неожиданная податливость восточных партнеров Запада, облегчивших ему выбор в пользу "геополитического творчества" вместо подлинно фундаментального, связанного с новыми открытиями в области вещества и энергии, а значит — в сфере физической экономики. Так или иначе, воля к власти возобладала над волей к творчеству и тем самым мир вступил в фазу новых военных потрясений и тотальной дестабилизации. Парадокс всей ситуации состоит в том, что рыночная идеология "новых правых", сменившая идеологию левых и "новых левых", оказалась камуфляжем, скрывающим стратегию антирыночного ответа Запада на стихийные законы рынка, ведущие к ситуации, о которой поведал Ж. Фурастье. По нормальным законам рынка серийно воспроизводимая продукция Запада должна была обесцениваться по сравнению с невоспроизводимой серийно или вообще технически не воспроизводимой продукцией стран не-Запада, поставляющих на мировой рынок нефть, газ и минеральное сырье.

"Рыночный ответ" на это состоял бы в уменьшении потребления этих промышленно не воспроизводимых ресурсов или в производстве заменителей. Но реальным ответом Запада стало другое: создание "виртуальной экономики" спекулятивно-паразитарного типа, с одной стороны, и активизация империалистических экспроприаторских практик, с другой. Поистине речь идет об архаизации поведения западной цивилизации, избравшей средневековые образцы поведения: спекулятивно-ростовщический и военно-экспроприаторский. К спекулятивным практикам виртуальной экономики мы вернемся ниже. Сейчас сосредоточимся на стратегиях империалистического типа.

Задача в целом ясна. Если вы не желаете укрощать свои потребительские аппетиты и одновременно вам недостает творческой способности удовлетворить их на основе фундаментального прорыва к качественно новому уровню производительности, то вам необходимо осуществить следующее.

1. Облегчить всеми возможными мерами свой доступ к дефицитным натуральным ресурсам — сырью и энергоносителям.

2. Учитывая в принципе ограниченный характер этих ресурсов, требуется установить свою квазимонополию на их исследование. Наиболее радикальной мерой в этом отношении является такая реорганизация мировой экономической системы, которая бы предусматривала последовательное уменьшение промышленного потребления ресурсов в странах, не причисленных к кругу "избранников прогресса". Иными словами, требуется либо закрыть этим странам доступ к индустриализации, либо осуществить деиндустриализацию применительно к тем из них, которые «незаконно» — по меркам нового мирового расизма — совершили свой прорыв в круг индустриально развитых.

3. Ясно, что именно в отношении последних предстоит употреблять наиболее жесткие меры давления и технологии направленной социально-экономической деградации. Для этого требуется всемерная дискредитация населения этих стран как недостойных владельцев своих богатых территорий и опасно расточительных пользователей ресурсами планеты.

Здесь мы и подходим к настоящей сути «реформ», организованных во всем постсоветском пространстве. Суть их с этой глобально-стратегической высоты сводится к следующему.

1. Приватизация государственной собственности, в том числе богатств земных недр.

2. Создание открытой экономики, в которой запрещены протекционистские меры, преференции для собственных потребителей и ограничения на вывоз капитала.

Сочетание пунктов 1 и 2 создает автоматически ситуацию, при которой преимущественными пользователями дефицитных ресурсов становятся зарубежные заказчики. Ибо открытая экономика тяготеет к установлению мировых цен на такие ресурсы, а бедные отечественные потребители не в состоянии платить за ресурсы по таким ценам. Местное население, как и местная предпринимательская среда, исключается из круга пользователей всем тем, что составляет промышленную цивилизацию, возвращаясь тем самым к допромышленному образу жизни.

3. Ликвидация государства как собственника и гаранта национальной экономики в сочетании с мерами, ставящими эту экономику в состояние свободной конкуренции с более сильной иностранной, ведет к быстрой ликвидации собственной промышленности как неконкурентоспособной и нерентабельной.

4. Такое экономическое обесценивание национальной среды, воспринимаемой как малоперспективная, в сочетании с мерами по легализации вывоза капитала приводит практически к полному прекращению реальной инвестиционной деятельности. Складывается такая система предпринимательских ожиданий и оценок, такая «этика», при которой эффективным предпринимателем изначально считается лишь тот, кто так или иначе приобщен к передовой и надежной зарубежной экономической среде. Национальный предприниматель в этих условиях выступает как лишенный настоящей перспективы изгой — представитель архаичного типа поведения.

Все это означает ни меньше ни больше как переход от единого пространства прогресса, завещанного идеологиями европейского просвещения, к раздвоенному, качественно разнородному пространству, в котором предстоит обитать антрапологическим типам, неравным по своему достоинству. Один, высший тип, должен отвоевать пространство у низшего — в этом суть концепции глобальной открытой экономики как среды естественного рыночного отбора человеческих типов.

Монетаризм здесь разоблачает себя как теория новой власти, не знающей сдержек и противовесов. Как нетерпимо архаичную, агрессивно-традиционалистскую он оценивает ту среду, в которой имеются вещи поважнее денег — не выносимые на рынок, не продаваемые. Если такие вещи существуют — значит, мировая власть денег ограничена: не все можно на них купить. «Реформы» призваны все не отчуждаемое, не обмениваемое на деньги, не меняющее своих первичных владельцев превратить в отчуждаемое, передаваемое в руки «наилучших». Деньги в открытой экономике и есть тот механизм естественного отбора, который бракует худших и отбирает лучших. Здесь не люди бракуют вещи, а вещи бракуют своих владельцев, переходя в объятия самых достойных.

Итак, суть современного монетаристского поворота состоит в том, чтобы превратить экономическую власть денег из относительной, ограниченной известными условиями места, времени и компетенции, в абсолютную, тоталитарную. Это состояние достигается тогда, когда свободной продаже подвергается все — в том числе земля, национальная территория, равно как и все продукты человеческой деятельности, вплоть до государственных стратегических решений, имеющих своих покупателей.

При этом действует еще одно правило, также связанное с современными критериями рентабельности. Современный сегрегированный по расовым критериям рынок представляет уже не единую конкурентную среду, а иерархию своеобразных полей. Поле физической экономики, связанное с производительным трудом, является социально дискриминируемым полем; инвестиционные ожидания здесь самые обескураживающие. По мере того как продуктивная экономика становится изгойским пространством — прибежищем архаичных типов, еще не поднявшихся до господской культуры, чурающейся больших усилий, предпринимательские инициативы, с нею связанные, практически никогда не вознаграждаются выше 5–7 % годовых. Если вы покупаете землю для того, чтобы заниматься на ней "архаическим делом" — выращиванием аграрной продукции, вы вряд ли можете рассчитывать на высокое экономическое вознаграждение. В подобном случае вы автоматически выступаете в роли носителя архаического занятия, дающего архаический продукт плебейского потребления (если, конечно, вы не организовали на своем поле рафинированный эксперимент, связанный с удовлетворением экзотического спроса богатых). Если же вы вместо хозяйства организовали здесь ночной клуб, казино и другие типы предложения, адресованные гедонистическим пользователям, вы сразу же можете рассчитывать на быстрый экономический успех при минимальных трудовых усилиях. В этом смысле современная экономика сама ведет себя как система, исполненная снобистского отвращения к плебейским, то есть трудовым, занятиям и к плебейским потребителям, не способным с легкой душой переплачивать.

Капитализм нового времени пришел как носитель демократического экономического переворота, связанного с производством массовой продукции для массового потребителя. Новейший капитализм приходит как экономическая система, обслуживающая избранных — легко получающих деньги и легко с ними расстающихся ради гедонистических прихотей. Производить для масс в этой новой системе становится просто невыгодным; следовательно, массы отлучаются от нормального рыночного потребления, выталкиваясь в примитивное натуральное хозяйство, в попрошайничество, в криминальные субкультуры, живущие мелкими кражами и уличными набегами.

Само собой разумеется, что в наиболее откровенных формах эти новые экономические сегрегационные практики проявляются в тех странах, где старые, классические рыночные практики в свое время не сложились и не мешают «новому» явиться в чистом виде. Но как тенденция это проявляется всюду. Любопытная получается картина. Сначала новая "открытая экономика" выталкивает из сферы цивилизованного существования и потребления целые слои населения, а затем либеральные социал-дарвинисты сокрушаются по поводу изобилия столь низкокачественного человеческого материала, с которым "надо что-то делать". Специфическая близорукость этого нового либерализма проявляется в том, что он не желает видеть в этом «материале» продукты собственной политики — тех самых реформ, которых он сегодня навязывает всей мировой периферии, в том числе и странам, еще недавно такой периферией не являвшимся. Не традиционная «пережиточная» среда здесь выступает перед нами, а среда, претерпевшая трагическую инволюцию в результате организованной социально-экономической деградации.

Поставим в заключение вопрос. Если в современном глобальном мире уже отработаны механизмы направленной социальной инволюции и «такой» экспроприации ресурсов у тех, кто исключен из круга избранных, зачем этим избранным идти на риск новой мировой войны? Зачем пытаться силой отбирать то, что и так плывет в руки благодаря механизмам глобального трансфера: когда сначала все национальные богатства приватизируются, а затем, по "законам свободного рынка", попадают в руки наиболее достойных претендентов, способных платить по "мировым ценам"? Дело здесь не только в том, что иногда платить вообще не хочется и что под оболочкой рыночного эквивалентного обмена зачастую скрывается дорыночный архетип; платят тем, кто признается равным партнером, а слабым и презираемым либо вообще не платят, либо не платят настоящую цену.

Уяснению дела может помочь содержательно адекватная аналогия. Разве номенклатурно-гэбистский альянс не получил в результате «гайдаро-чубайской» приватизации все желаемое, не стал монополистом новой собственности? Несомненно, получил и стал — и тут бы ему, кажется, и успокоиться. Но он тем не менее не успокаивается, проявляя тревожно-настороженное отношение к собственному обществу и постоянно лихорадя его намеренно организуемыми пертурбациями.

В чем же дело? А дело в том, что так и не поверил, что незаконная приватизация сойдет ему с рук и не вызовет когда-нибудь неожиданной реакции в обществе. Вот почему демократические организаторы нового режима с самого начала мечтали о "пиночетовской диктатуре". Поэтому же они не раз сознательно провоцировали социально недовольных на бунт, твердо рассчитывая победить в этой борьбе и установить железную диктатуру. Здесь их втайне привлекал опыт большевизма: большевистский режим, ставший не просто результатом переворота, а продуктом беспощаднейшей гражданской войны, в самом деле стал «железным». Нашим «демократам» и свой режим хотелось бы сделать железным — имеющим запас большой репрессивной прочности. Вот почему технологи режима постоянно рекомендуют новые встряски.

Собственно, и труднейшая проблема «преемника» — то есть преемственности политики, фактически отвергнутой народом, — решалась на основе "чеченской встряски". И сегодня формируется режим однопартийной диктатуры, призванной навечно закрепить "завоевание демократии" — то есть приватизации.

Действительной пружиной политической борьбы в стране, одним из кульминационных моментов которой был расстрел парламента в октябре 1993 года, является забота новых собственников о гарантиях своей собственности. Не борьба "демократии с тоталитаризмом", а борьба новых собственников за "полное и окончательное" закрепление результатов приватизации — вот истинное содержание постсоветского политического процесса.

Нечто подобное мы сегодня имеем на глобальном уровне. Да, США установили свой статус в качестве единственной сверхдержавы, получили в свое распоряжение почти все геополитическое наследие своего бывшего противника, успешно закрепляются в постсоветском пространстве как плацдарме для покорения всей Евразии. Но их грызет та же тревога, что и наших приватизаторов: они хотели бы иметь полное силовое закрепление того, к чему они получили доступ явочным образом.

Геостратегическое мышление Соединенных Штатов «зреет» по мере того, как происходит все более откровенная социальная поляризация мира и открываются две противоположные перспективы: одна — для избранных, предназначаемых для вхождения в новое информационное общество, другая, противоположная, — для отверженного большинства мира. Америке становится все более ясным, что новый мировой порядок — расистский по своей глубинной сути — не может держаться на какой-то инерции — он требует силового обеспечения. Следовательно, война, которую уже фактически начала сверхдержава, — это мировая гражданская война, разделяющая экспроприируемых и экспроприаторов. В этом — ключ к объяснению и самого характера войны, и сопутствующих ей "символических репрессий" — расчеловечивание жертв агрессии, выводимых за рамки цивилизованного отношения.

Но признание социального характера начавшейся мировой войны как войны, в основе которой лежит замысел глобальной экспроприации, сегодня еще скандализировало бы общественность на самом Западе. Поэтому мировой гражданской войне придумали камуфлирующие псевдонимы: сначала ее назвали мировым "конфликтом цивилизаций", теперь склоняются к тому, чтобы назвать ее "борьбой мировой цивилизации с мировым варварством".

Уже в теории "конфликта цивилизаций" содержится искомый потенциал легитимации конфронтационного мышления. Ну что в самом деле можно поделать там, где конфликт вырастает не из рациональных оснований, связанных с прагматическими интересами, а замешан на глубинных этнических инстинктах, на роковой несовместимости поведенческих кодов, на фатальной некоммуникабельности культур? При этом, разумеется, чистой случайностью является то, что максимум цивилизационной конфликтности и некоммуникабельности приходится как раз на те географические точки, где сосредоточены дефицитные стратегические ресурсы. Создается впечатление, что по загадочному совпадению именно там, где земля плодоносит нефтью, она плодоносит и мусульманским фундаментализмом, который "мировая цивилизация" не в состоянии терпеть.

Нам предстоит увидеть и другие, столь же многозначительные совпадения, касающиеся других регионов и культур. Можно, вероятно, построить своеобразную геостратегическую таблицу, подобную таблице Менделеева, в которой возрастание одного показателя (ресурсной значимости) совпадет с возрастанием признаков, которые "цивилизованное общество" не в состоянии далее терпеть. Очевидно, именно на этом основывается система, выстраивающая те или иные "оси зла". Благородная раздражительность американской имперской культуры может быть, таким образом, более адекватно оценена и измерена специалистами в сфере геоэкономики, нежели в области сравнительной культурологии и религиоведения.

§ 2. Почему мир не сопротивляется?

Выше уже говорилось о диалектике агрессора и жертвы, напоминающей гегелевскую диалектику "раба и господина". Практически никогда агрессор не выступает изначально в своем готовом виде — со всей масштабной дерзостью. Он наращивает соответствующие черты в процессе пробных экспериментов, связанных с прощупыванием меры дозволенного. Иными словами, поначалу он всегда блефует, готовый ретироваться в случае серьезного сопротивления. Но когда вместо этого он встречает ряд последовательных уступок со стороны тех, кто "не желает связываться", его аппетиты мгновенно возрастают. Агрессия, таким образом, есть эскалационный процесс, и соглашатели — соучастники этого процесса, они вносят свою лепту в процесс производства милитаристского хаоса. Здесь еще раз напрашивается аналогия с концом тридцатых годов.

Кто в первую очередь потворствовал Гитлеру? Те, кто исходил из презумпции европейской принадлежности Германии, которая только по недоразумению бросает вызов атлантическому Западу — ее реваншистское внимание надо переориентировать на Восток. Отсюда — мюнхенские уступки агрессору. Сегодня Западная Европа не только чувствует себя естественным цивилизационным союзником Соединенных Штатов, но и выступает их военным сателлитом — так повелось со времен холодной войны. В Европе присутствует интуиция чего-то небезопасно вынужденного, чреватого срывом, но большинство успокаивает себя тем, что речь идет об американском натиске на Восток, не затрагивающем внутреннее благополучие и стабильность Запада.

Что касается реакции России на американский эксперимент с миром, нешуточность которого раскрылась после 11 сентября, то на первый взгляд здесь тоже убедительна аналогия с реакцией Советского Союза на миропотрясательные планы Гитлера. Сталин в 1939 году боялся Гитлера, подобно тому как Путин в 2001 году боялся Буша. Сталин пошел на чрезвычайные уступки Гитлеру, для того чтобы вывести свою страну из-под удара и получить передышку. Путин осенью 2001 года пошел на чрезвычайные уступки Бушу, не только ликвидировав военные базы во Вьетнаме и на Кубе, но и позволив казавшееся немыслимым — размещение американских военных баз в постсоветском пространстве. Партия большевистских левых, сидевших в Кремле в 1939-м, могла находить свое революционное утешение в том, что Гитлер пошел громить буржуазный Запад, то есть делать за них их работу, но другими средствами. Партия либеральных правых, ныне сидящих в Кремле, находит свое западническое утешение в том, что Буш пошел громить антилиберальный Восток, вклинивающийся в геополитическое пространство новой, "либеральной России", и тем самым делать за них очистительную антитоталитарную работу. Сталин пошел на соучастие в немецком преступлении против Польши, тем самым запятнав себя и репутацию Советской России в мире. Путин сегодня пошел на соучастие в американском преступлении против Афганистана и всего мусульманского мира, тем самым запятнав и свою, и российскую репутацию в мире.

Первый уровень аналитического раскрытия обоих фактов — банальная трусость тех, кто в обоих случаях своим решительным «нет» мог бы сорвать начавшуюся мировую агрессию. Это мог сделать Сталин в 1939-м, ибо тогда еще Гитлер явно не готов был воевать на два фронта одновременно. Это мог сделать Путин в 2001-м, ибо Буш не готов воевать одновременно с Китаем, Индией, Россией и мусульманским миром.

И здесь открывается второй аналитический уровень. Сталин чувствовал свое одиночество перед лицом Германии, потому что под давлением новой революционной идеологии он «забыл» и не мог не «забыть» о традиционных союзниках России по антинемецкому фронту — странах Антанты. В оптике новой идеологии, затмевающей все "старые реальности", ни Англия, ни Франция больше не воспринимались как союзники, скорее — как враги, больше, чем Германия.

Точно так же под давлением новой либеральной идеологии Путин «забыл» и не мог не «забыть» о традиционных союзниках СССР по антиимпериалистическому фронту — странах, входящих в мировое национально-освободительное движение против западных колонизаторов. Теперь эти страны воспринимаются в "новой России" с крайней либеральной настороженностью или отчужденностью. Но это идеологически предопределенное одиночество обоих режимов во внешнем мире — коммунистического в 1939-м и либерально-демократического в 2001-м— может быть, не самое главное. Главное состояло тогда и состоит теперь в одиночестве правящих авангардов в собственной стране — в национальной неукорененности новых режимов. После провала на выборах в Учредительное собрание осенью 1917-го, после ожесточенной гражданской войны, в которой большевикам противостояло не только белое «буржуазно-помещичье» меньшинство, но и «зеленое» крестьянское большинство, большевики в глубине души идеологически не доверяли «этому» народу и не считали, что с ним вместе можно и стоит сопротивляться такой передовой стране, как Германия.

Многие из большевистского руководства были тайными германофилами: одни — по памяти о передовой революционной Германии, снабдившей их самым передовым учением, другие— по памяти о великолепном опыте немецкого государственного капитализма, который Ленин в свое время призывал тщательно изучать. В качестве не до конца натурализированной в собственной стране, пребывающей в специфическом пограничном пространстве между эмпирической реальностью и революционной утопией, большевистская партия не могла своевременно достойным образом ответить на германский вызов.

Обратимся теперь к новой правящей партии в России. Она с не меньшей подозрительностью смотрит на туземное большинство, подогревая его в неискоренимом «антидемократизме». Она в не меньшей степени чувствует себя не до конца натурализированной в «этой» стране — испытывает комплекс внутренних эмигрантов. Все ее социально-экономическое и административное строительство не меньше большевистского оторвано от жизни и своим происхождением больше обязано «учению», нежели реальному национальному и мировому опыту. Она наводнена снизу доверху гораздо более откровенными и радикальными американофилами, чем большевистская— германофилами. Она также продолжает пребывать в пограничном— между «учением» и реальностью — пространстве, в котором возможны любые, самые неожиданные, зигзаги и сюрпризы.

Ясно, что такая партия, не рассчитывающая на поддержку национального большинства и сама не готовая на него опереться, в принципе не могла и не может достойным образом встретить американский натиск.

Обратимся теперь к остальному миру, задетому нынешней американской агрессией, но не подающему пока что признаков достойного сопротивления. Хочу оставить в стороне наиболее очевидное. То, что Китай и Индия активно не сопротивляются американской глобальной антитеррористической операции, связано, во-первых, с тем, что она пока что их напрямую не задела, а во-вторых (и это главное!), они кровно заинтересованы в том, чтобы получить хотя бы десяток лет мирного развития, — время работает на них. Что касается большинства режимов мусульманского мира, они в военном отношении и не могут самостоятельно сопротивляться— их сопротивление поддерживала ушедшее в небытие сверхдержава, без которой они стали сиротами нового мирового порядка. Все это, повторяю, достаточно очевидно.

Но наряду с индивидуальными реакциями, различающимися от одного политического актора к другому, существует и то, что можно было бы назвать неосознанным фоновым воздействием. Осознанные реакции обусловлены интересами — из них и исходит теория рационального действия. Ее ключевой вопрос: "кому это выгодно?" Но, вопреки презумпциям теорий рационализации и модернизации, современный мир не является более рациональным, чем мир традиционного общества. Рискну предположить, что здесь М. Вебер, недавно сменивший Маркса на идеологическом Олимпе современности, ошибался. Сама его классификация четырех типов действия (поведения), безоговорочно принятая современной социологией, является неполной. К традиционному, аффективному, целерациональному и ценностнорациональному типам действия необходимо добавить еще один, сегодня являющийся, пожалуй, центральным. Это— демонстрационный тип действия. Как раз этим типом действия модерн отличается от традиции, и именно здесь он изобличает свою глубокую иррациональность. Люди традиционного общества вели сословно закрепленный образ жизни и реагировали на обстоятельства в соответствии с сословными нормами. Традиционный человек по большому счету был реалистом, а не утопистом: он знал свое место и считался с имеющимися ограничениями. Он не верил в рай на земле и не брал напрокат чужие нормы и оценки. Именно в этих двух пунктах современный человек сбивается с реалистического пути. С одной стороны, все современные идеологии обещают рай на земле и, следовательно, дезориентируют людей. С другой стороны, современное поведение является имитационным. Существуют авангардные (референтные) группы, в глазах всех остальных воплощающие настоящую современность, и перед лицом этих групп остальные испытывают комплекс неполноценности. Они лезут из кожи вон, чтобы походить на престижные группы, заимствуют их вкусы и оценки, третируют свою собственную среду, меряя ее чужим эталоном. Деревня копирует город, провинция — столицу, представители массовых «непрестижных» профессий — тех, кто воплощает престижность. В этом проявляется ментальная и поведенческая неуверенность нашего современника: он ведет себя как имитатор, демонстрирующий себе и другим именно те черты, которые не являются его собственными.

На этом основываются манипулятивные практики современной рекламы и пропаганды: они одновременно и внушают нам комплекс неполноценности, и обещают избавить от него в момент приобретения престижной покупки или следования престижному эталону.

Обескураживающая правда современного мира состоит в том, что сегодня на глобальном уровне именно Запад выступает как референтная группа, которую вынуждена копировать "мировая провинция". И если нераздельность фактической и референтной принадлежности считать характеристикой традиционного общества, то в этом отношении именно западные страны воплощают традиционный тип. В той мере, в какой Запад живет самим собой, никого не имитируя и не копируя, не "подтягиваясь до эталона", он живет традиционно. Все остальные, над которыми тяготеет разорванность фактического и «современного» (эталонного), должны быть отнесены к современному неврастеническому типу, страдающему кризисом идентичности. Именно здесь — источник глубочайших парадоксов современности, связанных с добровольной зависимостью, добровольной эксплуатацией, добровольной капитуляцией. С этой точки зрения и сам Запад поражен расколом: в нем выделилась авангардная часть, воплощающая саму современность и чувствующая в ней себя как дома, и ведомая часть, уделом которой являются демонстрационно-имитационные формы поведения.

Либерализм как новое всепобеждающее учение удостаивает полной легитимации только собственно атлантическую часть Запада, при этом относящуюся к протестантскому региону. Германия — протестантская страна, но над нею тяготеет подозрение, касающееся ее былой континентально- или центральноевропейской (а не атлантической) идентичности. Франция— атлантическая страна, но полной легитимации мешает ее католическая идентичность. В этих странах активно действуют свои «западники» — пропагандисты "настоящего атлантизма", бдительно всматривающиеся в прошлое и настоящее собственной культуры с целью выбраковки того, что берется на подозрение.

Влиятельная часть немецкой и французской элиты в значительной степени отмечена комплексом западничества, то есть идентифицирует себя не столько с собственным народом и его культурой, сколько с «настоящим», атлантическим Западом. Быть "настоящим Западом" учили Германию представители Франкфуртской школы — от Т. Адтрно до Ю. Хабермаса*.

В той же роли критиков и реконструкторов национальной идентичности выступали во Франции "новые экономисты" — адепты "чикагской школы" и "новые правые" из клуба «Орлеж».

Насаждаемая внутренними атлантистами "новая идентичность" не просто ломает и преобразует старую, а пронизывает ее специфическим комплексом внешней зависимости и неполноценности. Это тот самый социокультурный и психологический «фон», который и оказывает неосознанные фоновые воздействия на реакции и процессы принятия решений. Соответствующие процессы усложняются и «дерационализируются»: рациональная составляющая, диктуемая осознанными интересами, испытывает давление внерациональной, связанной с комплексами зависимости и демонстрационными эффектами. Нынешняя мировая война, как и первая мировая, началась на Балканах — с бомбардировок Югославии. Если поведение западноевропейских руководителей оценить по рациональному критерию ("кому это выгодно?"), то нам придется сделать вывод о нерациональном поведении. Эта война Западной Европе не была выгодна. Разумеется, можно внести сюда поправку, как это делает, например, Дж. Кьеза (Головоломка//Москва. 2000. № 5). Итальянский журналист призывает проводить различие между действительными национальными интересами стран Западной Европы и материальными интересами их элит, которые не только поддерживаются и подпитываются спецслужбами США, но и держат свои вклады за океаном.

То, что это действительно в целом ряде случаев имеет место, сомневаться не приходится. И все же необходимо отдавать себе отчет в том, что наряду с «рациональной» подсистемой корыстного интереса здесь имеет место неосознанное фоновое воздействие западнического комплекса, делающего часть западноевропейских элит проамериканскими соглашателями еще до того, как здесь поработали американские деньги и другие механизмы влияния. Прежде чем те или иные представители западноевропейского истэблишмента проявили себя как индивидуалистические прагматики, преследующие свою частную выгоду, они пребывали в роли психологически зависимых неврастеников, побуждаемых комплексом настоящих атлантистов к демонстрационному типу поведения.

Но разумеется, наиболее ярким и чистым воплощением этого поведенческого типа являются западники в странах не-Запада. Они управляются Западом еще до того, как могут срабатывать рационально организованные механизмы такого управления.

Они прямо-таки стыдятся национальной идентичности и опасаются быть застигнутыми в роли проводников национальных интересов своих стран.

Свое трудное призвание они видят в том, чтобы следовать современности в ее наиболее чистых воплощениях, а она воплощается "ведущими странами Запада". И здесь действие внутреннего комплекса толкает к тому, что они выступают бульшими западниками, чем «природные» представители Запада. Западный интеллектуал и сегодня может сознаться в том, что он марксист, социалист или «левый» в каком-то другом значении. «Западник» же, побуждаемый своей эталонной озабоченностью, сегодня непременно станет заявлять о себе в качестве «законченного» антимарксиста и антикоммуниста, радикал-либерала и радикал-рыночника.

Наглядно это проявилось у нас на примере демонтажа таких зримых и незримых феноменов, как социальное государство, оборонный комплекс, патриотизм. Ясно, что в обществе имелись группы, практически заинтересованные в ликвидации этих барьеров на пути нелегитимных и социально безответственных практик. Но без учета демонстрационного типа поведения, мучимого комплексом неполноценности по отношению к "цивилизованному Западу", мы никогда не поймем ни нелепых крайностей, этому сопутствующих, ни добровольного соучастия потенциальных жертв, более всего от этого пострадавших.

Парадокс состоит в том, что те западники, которые оказались практически заинтересованными соучастниками процесса разрушения прежних ценностей, скорее всего, делали бы это скрыто от общества и прибегали бы ко всякого рода национально-патриотической мимикрии. Но мы сегодня встречаем агрессивную демонстративность «ликвидаторов» прежнего наследия, здесь у нас есть все основания подозревать действие комплекса. Эти сегодня не просто уступают давлению США и ищут компромиссные варианты — они проявляют подобострастную взволнованность в процессе утраты собственной идентичности и собственных (национальных) интересов.

Такой тип внутренне неуверенного сознания, испытывающего комплексы и заглушающего их демонстрациями приобщенности к цивилизованному миру, сегодня распространен повсюду; он и образует специфический фон современности, вскормивший самоубийственный конформизм одних и самоубийственную самоуверенность других, ведущих весь мир к катастрофе.

Наиболее агрессивные круги на Западе сегодня подпитываются именно этим внешним западничеством — оно дает им недостающую легитимацию. Силы, олицетворяющие догматический Запад, успешно воюют с силами, олицетворяющими его самокритику, опираясь именно на эту поддержку периферийного западничества. Именно оно с готовностью утверждает и пропагандирует упрощенные дилеммы: "с Америкой — или против нее", "с демократией — или с тоталитаризмом" и т. п. Подозревает ли это подобострастное западничество о своей подлинно исторической роли: о том, что оно подстрекает худшие силы на Западе и тем самым ведет к скорой драматической компрометации Запада в глазах незападного большинства мира?

Обратимся к другим типам незападной элиты. Она представлена тремя разновидностями: стыдливыми прагматиками, нестыдливыми фундаменталистами и конструкторами цивилизационного подхода. Выше уже показано, почему современные западнические элиты не являются ни прагматическими, ни стыдливыми в своем западническом верноподданничестве: с одной стороны, их экзальтирует и ослепляет идеология, с другой — будоражит скрытый комплекс.

А чего же стыдятся национальные элиты прагматического толка? Дело в том, что они остро ощущают проблему своей духовно-идеологической легитимации. Характерный пример — позднекоммунистическая элита стран, формально сохранивших свою социалистическую принадлежность. Фактический переворот в сфере собственности и производственных отношений сопровождается сохранением прежних, на самом деле уже выхолощенных политико-идеологических форм. Переживаемый ими период получил название переходного.

Подразумевается, что речь идет о переходе к социализму, только растянутому на будущие "50–100 лет". Промежуток между сегодняшним днем и необозримо отдаленным "социалистическим будущим" отдается на откуп "стыдливым прагматикам", остерегающимся назвать, что же на самом деле они строят. Разумеется, можно вслед за Дэн сяопином заявить: "какая разница в том, какого цвета кошка, лишь бы она ловила мышей". Однако на деле субъекты, затрудняющиеся определить свою настоящую идентичность и запретившие себе загадывать на отдаленное будущее, политически и духовно являются ущербными. Они обречены на то, чтобы уклоняться от занятия определенной позиции в ситуациях, когда такая позиция требуется. Если убежденные западники капитулируют перед Западом осознанно и последовательно, то стыдливые прагматики обречены на медленное, но все же неуклонное отступление — шаг за шагом. Такие прагматики обречены больше "считаться с обстоятельствами", нежели создавать их, как это делали люди прежнего закала, воодушевленные «проектом». Государство, партия, политика, идеология — все эти структуры и институты функционируют здесь не в собственном позитивном смысле, в самоподтверждающейся перспективе, а как силы удерживающие, то есть имеющие отрицательную задачу "недопущения хаоса". В таком горизонте находит себя старость, но не молодость. Не случайно молодежь в этих режимах "стыдливого прагматизма" находится на известном подозрении и в свою очередь все больше дистанцируется от наследия. "Смешанная экономика", "частный сектор", "свободные экономические зоны" — все эти сферы и практики обречены пребывать в поле неопределенности и не окончательной легитимированности. Скажем определеннее: у режимов этого типа в принципе нет средств достаточно эффективного решения данной проблемы.

Правящие элиты сознают эту стратегическую нестабильность и стараются избегать всяких резких шагов в своей и внутренней, и внешней политике. Их девиз — "выиграть время", хотя им самим не ясно, что их ожидает в горизонте "выигранного времени". Рассчитывающие на то, что время само "все поставит на место", чаще всего сталкиваются с тем, что их ставят на место — как правило, не очень удобное — внешние силы, лучше знающие, чего им в конечном счете надо. Так или иначе, страны "остаточного коммунизма", управляемые "стыдливыми прагматиками", занимают в нынешней роковой ситуации конформистско-выжидательную позицию и не способны остудить агрессивную сверхдержаву.

Не лучше обстоит дело с другой разновидностью стыдливого прагматизма — националистической. Националистическая позиция в глобальную эпоху по определению не адекватна. Если она представлена правыми традиционалистами, она диктует политику самоизоляции и самооглушения спешно сконструированными мифами, в которые в глубине души никто не верит. Если же она представлена теми элитами, которые, подобно современной украинской, рассчитывают на помощь Запада, ее национализм очень быстро вырождается в попрошайничанье в обмен на геополитическую услужливость и беспринципность.

Даже великодержавный национализм типа индийского лишен настоящего горизонта: убедительной альтернативы западным оппонентам он предложить не в состоянии и в ответ на идеологический вызов Запада использует здравый смысл. Постулаты здравого смысла — о том, что мир должен сохранять разнообразие, что лучше рассчитывать на себя и собственные силы, чем на гарантии и покровительство, предоставляемые другими, что у нашего народа существуют свои ценности, которыми он дорожит, — сами по себе бесспорные, но стратегического значения не имеют. Базой стратегических подходов является мышление, обладающее по меньшей мере тремя характеристиками.

Во-первых, оно должно обладать мобилизующей силой, то есть включать значимую ценностную компоненту. Во-вторых, вынашиваемые им проекты должны быть конкурентоспособными на нынешнем открытом рынке мироустроительных идей — без этого не удастся ни привлечь действительно авторитетных аналитиков, ни устоять перед напором манипулятивных технологий противника. В-третьих, оно должно обладать значительным солидаристским потенциалом — иметь конструктивные предложения, адресованные потенциальным союзникам и партнерам.

С этих позиций надо оценить стратегические перспективы так называемого цивилизационного подхода. Он выгодно отличается от узкомежнационалистического осознанной опорой на великую (надэтническую) письменную традицию соответствующего типа — индобуддийскую, конфуцианско-буддийскую, мусульманскую или православную. Вместо изолированных национальных монад, которые рискуют заблудиться и потеряться в современном высокосложном мире, здесь на первый план выступают грандиозные синтетические конструкции, сплавленные воедино единой нормативной системой и единой верой. Единицей измерения здесь с самого начала выступают не отдельные народы и государства, а великие мировые регионы, сохранявшие память о своем интеллектуальном блеске и имперском величии.

В самом деле, многозначительным со стратегической точки зрения является тот факт, что большинство современных цивилизационных регионов в прошлом имели прецеденты государственно-политического объединения множества племен и народов в рамках великих империй. Такие грандиозные имперские образования имели в своем прошлом китайская, индийская, мусульманская и православная цивилизации.

Сегодня все они подвергаются натиску этносепаратизма, опирающегося на заинтересованные западные силы и на идеологию прав народов на самоопределение. Характерно, что в этом противостоянии цивилизационного империализма и этнического автономизма идеологически неуютно чувствуют себя обе стороны. Сторонники этносуверенитетов, раскалывающие великие суперэтические образования, судя по всему, выполняют чужую работу: те государства, которые образуются в результате их усилий, заведомо не могут рассчитывать на подлинную самостоятельность: их удел — стать вассалами крупных держав Запада и служить доктрине однополярного мира, в котором центральная «звезда» окружена послушными сателлитами. Идеология этнонационализма откровенно архаична по меркам всех "великих учений" современности — и старого, марксистского, с его приматом "классового подхода", и нового, либерального, с его приматом "прав человека".

Однако и оппонирующий этносепаратизму цивилизационный подход в своем потенциале стратегического противостояния американскому гегемонизму и глобализму имеет несомненные изъяны. Главный из них — умозрительность. Националистические эмоции, несмотря на весь их примитивизм, отличаются всеми показателями "натурального продукта": за ним пассионарная спонтанность националистической обидчивости, самолюбия, самоутверждения. Напротив, за суперэтническими синтезами как целью цивилизационного стратегического проекта слишком явно просматриваются интеллектуальные разработки профессионалов-гуманитариев. К тому же во многом и взяты они на Западе: у Тойнби, создавшего беллетризованную мировую историю, где персонажами выступают «цивилизации-религии», у Хантингтона, провозгласившего эру "конфликта цивилизаций". Стратеги цивилизационного подхода, прежде чем воодушевляться прошлым собственных цивилизаций, побывали в учениках у западных интеллектуалов, пресытившихся униформизмом массовой культуры. Печать эпигонства стоит на них и обесценивает их усилия.

Но главное все же в другом. Цивилизационный подход — это оптика, вполне вписывающаяся в систему современной символической репрессии победившего в холодной войне либерализма. А репрессии подвергнуто самое главное: классовый подход, делающий акцент на специальной, эксплуататорской подоплеке всех современных противостояний, сдвигов и реваншей. Цивилизационный подход объединяет социально противопоставленных, объединенных одной верой, но противопоставляет тех, кому полагалось бы быть социально солидарными. Он позволяет Ельцину стоять со свечой в храме рядом с теми, кого его социальная политика разорила и отбросила на самое дно. Выброшенные из системы стандартов "цивилизованного существования" в социальном смысле этого слова, они оказались интегрированными вместе с крестящимися олигархами в единую цивилизацию в специфическом, «хантингтоновском» смысле. Интернационал глобалистов стоит, зная это, вне цивилизационного плюрализма и связанной с ним символической цензуры. Глобалисты знают, что они противостоят туземному населению всех наций, религий и цивилизаций. Но их жертвам предлагают сохранять свою цивилизационную идентичность, воздерживаясь тем самым от естественной социальной солидарности.

Самое главное сегодня состоит в том, что развязанная США мировая война является империалистической и воплощает мировой реванш старых и новых эксплуататоров, решивших воспользоваться крушением своего давнего оппонента — социализма.

По своей глубинной сути и логике развертывания — это мировая гражданская война сильных со слабыми, богатых с бедными, привилегированных с теми, кого намеренно лишают всего. Логика ответа на этот вызов никак не умещается в рамки концепции цивилизационного плюрализма и "конфликта цивилизаций". Если те, кто уже оказался сегодня и окажется завтра жертвой империалистического нападения со стороны новых огораживателей мирового пространства, станут всерьез руководствоваться критериями "цивилизационного плюрализма", они роковым образом ослабят свой солидаристский потенциал.

Да и на конкурсе современных мировых идей заведомо проиграют те, кто ограничивает свой горизонт заботами о «своей» цивилизации. Ставкой новейшего мирового противоборства является вся планета как среда жизни и кладовая ресурсов. Поэтому и стратегический ответ на вызов глобального агрессора должен предусматривать глобальную солидарность потерпевших. Со стороны агрессора им уже навязывается определенная идентификация, заведомо не считающаяся с «цивилизационными» различиями.

Речь идет о "мировом гетто", "мировом люмпенстве", об "агрессивном традиционализме неадаптированных". Экспроприируемые у них ценности связаны с правами на жизнь и на развитие, на прогресс и процветание, а эти права стоят вне той специфики, которую старательно культивирует цивилизационный подход. Его сторонники попадают в цель, когда выступают против проектов всемирной вестернизации и поглощения всех культур американизированной массовой культурой. Они вправе отстаивать достоинство представителей древнейших культур и цивилизаций перед теми, кто отождествляет цивилизованность с Западом, а остальных— с варварством и дикостью.

Проблема, однако, состоит в том, чтобы сохранить видение единства человечества и его исторических судеб вместо того, чтобы невольно потакать новому западному расизму, сегодня стартовавшему именно с позиций культурной антропологии и "цивилизационного плюрализма". В облике тех, кто сегодня подвергся социал-дарвинистскому натиску и лишается прав на нормальное человеческое существование, современное человечество должно увидеть не экзотические черты "дефицитной культурной специфики", а черты общечеловеческого страдания, черты современника, права и достоинство которого предстоит спасти.

В заключение — несколько слов об еще одном оппоненте глобализма по-американски — о религиозном фундаментализме. В стратегическом смысле фундаментализм не может стать основой массовых армий Востока, которым предстоит выдержать военный натиск Запада. Он способен питать энергию партизанских вылазок и стать источником нового бесстрашного народовольчества. Самыми подлинными в нем являются не собственно религиозные черты, а признаки, указывающие на то, какими способами социальный протест и отчаяние обретают превращенные формы отчаянной веры.

Глава вторая

Почему рухнул Советский Союз?

§ 1. Кем же был «советский человек»?

Чем больше исторически удаляется этот человек от нас, тем крупнее, масштабнее выступает его фигура. Несомненно, здесь по-своему действует гегелевский закон "отрицания отрицания": крайности либерального отрицания этого типа выглядят все менее убедительными, и к советскому человеку приходит историческая реабилитация. Его «либеральные» дети чурались родства с ним, но его постлиберальные внуки, кажется, начинают воздавать ему должное. Какой бы убедительной ни была эта диалектическая схема сама по себе — чтобы наполнить ее конкретным содержанием, нужны особые усилия: и нашей памяти, которая заново учится быть благодарной, и здравого смысла, бунтующего против идеологического доктринерства, и исторической интуиции, касающейся будущего. Идеологические "великие учения", подобно литературе классицизма, выделяют «чистые» типы, в основе которых лежит всеопределяющий критерий. Для коммунизма таким чистым типом был передовой пролетарий, для либерализма— "частный собственник" или представитель "среднего класса".

Но в истории типы определяются не дедуктивно — как автоматическое следствие или приложение той или иной классовой сущности, а скорее индуктивно. Подобно тому как в характере отдельного человека переплетаются и наследственность, и инфантильный «импринтинговый» опыт, и влияние среды, и, наконец, судьба. в характере коллективных исторических персонажей также проявляется дедуктивно не схватываемое сочетание исторической традиции, доминирующих требований эпохи и — неповторимо индивидуальной ситуации выбора, включающей драматическую непредопределенность. Создатели нового, социалистического строя в России были не меньшими и не большими доктринерами, чем нынешние организаторы «реформ». Им тоже не нравился доставшийся им в наследство традиционный тип русского человека. В соответствии с марксистской догмой, не чувствительной к историческим и социокультурным «нюансам», они назвали его «мелкобуржуазным», хотя крестьянское большинство старой России — а именно о нем идет речь — вряд ли попадало под эту рубрику классового схематизма. Захвативший власть авангард никак не хотел идентифицировать себя с национальным большинством, представленным столь сомнительным «классовым» типом.

Уже здесь мы имеем прецедент тотальной социальной инженерии: авангард, заручившийся гарантиями, даваемыми законами восходящего исторического развития, вместо того чтобы приспосабливаться к национальному большинству, решил приспособить его к себе.

И на первых порах возникло непримиримое противостояние двух картин мира, двух полюсов, двух лексик. Неистовые революционеры назвали свой строй диктатурой пролетариата, которой противостояла историческая среда, почти сплошь состоящая либо из вредоносных, либо во всяком случае «неадекватных» социальных типов. У меня возникает подозрение, что в этих условиях на помощь стране пришел ее язык — "великий и могучий, правдивый и свободный".

Сегодня постструктуралистская теория уделяет особое внимание языку как сфере устойчивых символических значений, стабилизирующих наше бытие в мире. Во всяком случае, эта стабилизирующе-интегрирующая функция русского языка тогда проявилась во всем своем историческом значении. Ревнители заимствованного на стороне — в "передовой Германии" — великого учения наводнили язык своей странной лексикой, не отражающей, а насилующей социальную действительность. Если бы нашлись соответствующие аналитики, составившие словарь большевистской революционной эпохи, нашему взору предстала бы картина двух лингвистических полюсов. На одном языке говорили те, кто идентифицировал себя не с народом, а с учением, на другом — те, кто находился на идеологическом подозрении, кто продолжал пользоваться родным языком и верить в его смысловую достоверность. Но наряду с идеологизированной сферой заведомо конфликтных эпидемий представители разных классовых групп и сил были одновременно помещены и в жизненную сферу классово нейтральных значений, прибежищем которой и стал национальный язык как таковой. Язык действовал как особый субъект истории, память которого намного превышала короткую память сцепившихся между собой современников. Язык стал по-своему перерабатывать — окультуривать и натурализировать на народной почве агрессивные классовые лексемы.

Одно из чудес, которые он тогда совершил, это сближение инородного слова «пролетариат» с родным словом «народ», в результате чего возникло натурализированное понятие "трудовой народ". С пролетариатом могло идентифицировать себя лишь меньшинство, с трудовым народом — большинство, при том что последнее понятие вбирало в себя марксистские классовые смыслы, одновременно смягчая их и сближая с национальной действительностью. Новой идеологии это позволило воспользоваться всем моральным потенциалом, который стоял за понятием «народ» в нашей национальной культурной традиции. Народу же это позволило находить общий язык с новой властью и удостоиться классовой реабилитации. Идеология перестала воплощать символическую репрессию — систему дискриминирующих значений, адресованных народу России. Это заслуживает особого внимания ввиду того, что сами основатели марксизма относились к России со смесью западнического «цивилизованного» презрения и идеологической ненависти. Кто хочет убедиться в этом, тому достаточно перечитать номера "Новой рейнской газеты" за 1849–1850 годы.[10]

Начался таинственный процесс диалога "великого учения", выражающего доминирующий дух и чаяния новой эпохи, с национальной традицией и ее носителями, отступившими с собственно политической сцены в тень, в сферы, менее доступные идеологической репрессии. Причем, как и во всяком историческом диалоге, имело место многозначительное взаимное заблуждение.

В той мере, в какой идеология осознанно и неосознанно использовала нацию, дабы обрести живую плоть и кровь, нация по-своему использовала идеологию. На последнем стоит заострить особое внимание. Дело в том, что поистине роковой проблемой для России, начиная со смутного времени, является проблема Запада. В других мировых культурах все обстоит определеннее: Запад представляет либо собственную, родную традицию, либо нечто сугубо внешнее, чуждое. Русский же человек внутри себя несет бремя «цивилизационной» раздвоенности. Он сам то тянется душой к Западу, то пытается преодолеть эту тягу изнутри, но и в обоих этих мероприятиях ему не дано преуспеть.

Когда он стремится окончательно сблизиться с Западом, то в самый момент этого внутреннего западнического торжества он вдруг теряет идентичность и начинает вести себя как незадачливый эпигон, достойный осмеяния. Но и процедура решительного дистанцирования от Запада чревата не менее обескураживающим парадоксом: чем больше внешних, умышленно выстроенных барьеров — вплоть до "железного занавеса" — воздвигается на пути западного влияния, тем больше тайных симпатий и тяготений начинает вызывать эта цивилизация как таинственный alter ego русской культуры.



Поделиться книгой:

На главную
Назад