Стратегическая нестабильность ХХI века
Предисловие
Название книги требует объяснения. XXI век только начался, а здесь он уже окрещен в целом как стратегически нестабильный — то есть непредсказуемо пертурбационный в самых существенных моментах. Обычно образ века складывается после того, как он истек. Что же может скрываться за дерзанием охарактеризовать «биографию» века в момент его зарождения? Здесь мыслимы три случая. Первый относится к "историческому проекту" — наподобие того как революционеры прошлых лет создавали свои страстно-догматические планы устройства будущего. Но кто же будет проектировать стратегическую нестабильность? Второй относится к противоположному жанру антиутопии или предупреждения: от каких иллюзий мы хотим излечить современников, от чего предостеречь? Впрочем, такие «остужающие» тексты создаются не столько под влиянием чувства заботы, сколько из чувства раздражительности, вызванной идеологической назойливостью апологетов-оптимистов. Третий относится к жанру аналитики. Аналитика строит возможные сценарии событий, исходя из сложившихся тенденций развития, с одной стороны, и оценки тех или иных влиятельных субъектов социального действия, с другой. Автору ближе этот жанр; при этом он отказывается выстроить отношения объективных тенденций и субъективных мотиваций в духе известного базисно-надстроечного детерминизма. Он исходит из того, что высокомотивированные субъекты действия способны так реинтерпретировать события и тенденции, чтобы их намерения или их ценности получили событийное оправдание в любом случае.
В этом смысле социокультурный, психологический, «ментальный» анализ играет не меньшую роль в современной аналитике, чем анализ закономерностей и тенденций.
Главное, что хотелось бы подчеркнуть здесь, — это наличие некоей точки в развитии событий или некоего «поступка» (решения) ангажированного актора, после которых ход событий делается необратимым даже в том случае, когда у всех заинтересованных сторон есть веские основания об этом пожалеть. Может ли в начале века совершиться событие (поступок), которое определит всю его «биографию»? Судя по опыту недавно ушедшего века — может: первая мировая война стала завязкой основных драм ХХ века и действительно предопределила всю его биографию, вместе с биографией проживавших в нем поколений. Основная гипотеза, лежащая в основе предлагаемого аналитического сценария на XXI век, состоит в том, что роковое событие (решение), способное определить характер и «имидж» начавшегося века, возникает сегодня, на наших глазах. Мы, таким образом, становимся свидетелями и соучастниками драмы, последствия которой определят судьбу всех поколений ХХI века, в том числе и последнего, которому суждено будет его проводить.
Это последнее поколение, сегодня отделенное от нас целым столетием, является, может быть, нашим главным собеседником: именно оно подивится нашей свободе — ведь оно, а не мы, станет пленником наших решений — и нашей слепоте. В этом отношении оно будет походить на нас, переживших трагедии ХХ века. Разве мы не дивимся слепоте тех, кто развязал хаос Первой мировой войны, перечеркнувшей лучшие ожидания поколения, встретившего зарю ХХ века? Разве мы не хотели бы получить ту свободу, которую еще имели они до принятия рокового решения, — свободу иначе- возможного? Мы стали заложниками их авантюры, сделавшей трагический ход событий необратимым. И вот оказывается, что мы выступаем для наших потомков в той же роли — делаем их заложниками нашей трагической слепоты, нашего нетерпения, нашей безответственности. Разумеется, ситуацию можно «банализировать», сославшись на то, что каждое поколение является заложником поступков и решений предшествующих и если называть это драмой, то это драма не новой истории как таковой, а драма человеческого бытия вообще. Но на самом деле человеческое бытие не мозаично, а ход истории не является плавно линейным, они организуются вокруг некоторого «ядра», смыслового и событийного. События и поступки, идущие мимо этого ядра, не являются судьбоносными — программирующими биографию в целом. Как в биографии личности, так и в биографии народа банально-инерционное течение жизни прерывается в неких узловых точках, в которых совершается выбор и предопределяется судьба. То, что сегодня прерывается инерция, заданная «определяющими» решениями предыдущих поколений, объясняется вовсе не фактом начала века — условностью принятого летосчисления. Соответствующие прерывания инерции, задающие новую тональность целому веку, могут произойти и в середине, и в конце его.
Однако в нашем случае, как и в случае поколения начала прошлого века, инерция прерывается сегодня, а событие, способное организовать ход всех последующих событий, связав их в единый узел, вершится как раз на наших глазах. Именно его истоки и причины суждено анализировать потомкам, которые и адресуют нам, его участникам, свои самые жгучие, самые тревожные вопросы.
И поскольку трагические по своим последствиям решения, судя по всему, уже приняты, то следующий наш вопрос будет касаться того, кто и почему такие решения принимает. Самым большим парадоксом, вписанным в экзистенциальную тайну homo sapiens, является то, что наиболее пагубные, наименее рациональные решения вытекают не из нужды, не диктуются какой-то жесткой необходимостью — они вытекают из свободы. Сильные объективно более свободны, чем слабые, обеспеченные — более, чем необеспеченные, победители — больше, чем побежденные. Тем не менее коллективная историческая память человечества травмирована именно первыми: их решениями вписаны самые трагические события в историю человечества. Следовательно, трагедии и срывы — скорее результаты авантюр тех, кто пресыщен и избалован, кого одолевает гордыня и связанные с нею нетерпение и нетерпимость, чем опрометчивость тех, кого подтягивала решимость отчаяния. Наиболее азартно играют, как правило, те, кто уже сорвал куш и, вопреки благоразумию, тут же пытает судьбу, претендуя на еще большее.
Это они исходят из двух опаснейших презумпций: "Победитель получает все" и "Завтра будет поздно". Понять их психологию, заодно разгадав тайну их влиятельности и популярности, — значит освоить жанр гуманитарного описания и прогнозирования политической истории нового времени.
Психологическая легкость подобного вывода не должна тем не менее нас обманывать. Ибо самое главное и трудное — эксплицировать данную интуицию на языке понятий, раскрыть механизмы, посредством которых психология преобразуется в социальную онтологию и праксеологию, в стратегическую игру поколений со своим веком.
Стратегическая нестабильность является следствием стратегической игры, в которой участвуют две стороны: сильный и слабый, ведущие себя одинаково неадекватно. Неадекватность поведения сильного состоит в безрассудной завышенности его притязаний, наращиваемых в духе концепции "отодвигаемых рубежей": падение одного провоцирует на взятие следующего, и так — до роковой черты.
Неадекватность поведения слабого состоит в его неготовности вовремя взглянуть в лицо реальности, создаваемой авантюризмом силы: слабый игнорирует очевидность вызова, всячески убаюкивая себя мыслью, будто ничего страшного и вызывающего не произошло и главное состоит в том, чтобы всеми силами умиротворить агрессора. Но чем более уступчивыми в этой игре показывают себя слабые, тем больше это провоцирует сильного, убеждающего себя в том, что для него нет невозможного. Иными словами, агрессор и жертва крайне редко выступают в соответствующих ролях изначально: решимость сильного и пространство его авантюрной деятельности возрастают по мере того, как все более тушуется слабый.
Мы сталкиваемся, таким образом, не с естественной изначальностью ситуации нестабильности, а с ее общественным производством, в котором задействованы обе стороны.
В чем-то это напоминает гегелевскую диалектику "раба и господина", развернутую в "Феноменологии духа". Причем как в том, так и в другом случае речь идет о модели, претендующей на универсальность: с ее помощью может быть описана как глобальная стратегическая нестабильность современного мира в целом, так и стратегическая социальная нестабильность, связанная с современными реформами и модернизациями в отдельных странах, в том числе и в России. Следовательно, наша аналитика будет сосредоточена на попытках объяснения ментальности и поведения сильных (агрессоров) и слабых (жертв) в ходе совместного производства ими ситуации стратегической нестабильности.
Здесь — масса умопомрачительных загадок и парадоксов. Для их раскрытия придется привлечь данные новейших гуманитарных наук и разработанных ими методологий: герменевтики и культурной антропологии, психоанализа, постмодернистских деконструкций, теории виртуальных пространств и симулякров. Почему именно гуманитарных? Потому что, по нашему мнению, описания общественной реальности на языке теории систем опередило ее описание на языке теории субъекта, черед которой, судя по всему, пришел. Боящиеся взглянуть правде в глаза субъекты привычно ссылаются на "системные условия" и "объективные обстоятельства", которые "выше наших субъективных возможностей". Если мы всерьез примем их алиби, это станет оправданием поистине губительному бездействию. Самое время — лишить бездействующих их алиби, одновременно и открыв им свободу, и попрекнув их ею: вы реально можете вмешаться в ход событий, вместо того чтобы предпочитать мазохистский гедонизм безвольной жертвенности.
Если вы избрали другое — это ваша вина, и ответственность за трагедии нынешнего и последующих поколений XXI века вам предстоит разделить с сильными мира сего. Ибо это ваше слабоволие, ваше потакание сделало их столь «сильными», играющими во вседозволенность. Мишень, которую стремился на протяжении всей книги поймать автор в прицел своей теории, — это альтернатива иначевозможного — того, что отвергается сильными по причине их корыстной заинтересованности в сложившемся ходе вещей, слабыми — из трусливой неготовности к мужественным действиям.
Стратегическая нестабильность, по всей видимости, уже стала судьбой XXI века — вопреки всем ожиданиям "стабильного развития". Но исход этой нестабильности ни в коем случае не предрешен. Парадокс заключается в том, что сильные, то есть хорошо устроившиеся в настоящем, объективно были наиболее заинтересованы в стабильности — в сохранении эволюции в рамках системы статус-кво, — и тем не менее именно они стали инициаторами ее подрыва — в надежде на еще большие шансы. В свою очередь, слабые и потерпевшие объективно более всего заинтересованы в качественном преобразовании ситуации и тем не менее субъективно менее всего готовы ее менять. Так, может быть, хитрость мирового исторического разума в том и состоит, чтобы подтолкнуть сильных на производство новой истории — той самой, которой они в конечном счете ни в коем случае себе бы не пожелали, но которую сами же и провоцировали?
Глава первая
Третья мировая война как судьба поколений XXI века
К сожалению, в данном случае я не занимаюсь предвидением, всегда проблематичным. Я констатирую имеющийся факт: новая мировая война уже началась. Идет она уже несколько лет, мое свидетельство о ней относится к 1998 году.[1]
Я утверждал тогда, что если победившая в холодной войне сверхдержава, не довольствуясь этой победой, продолжает свое наступление на все независимые государства во имя осуществления гегемонистской программы полного контроля над миром, то это означает, что она ведет мировую войну. Конец холодной войны означал бы стабилизацию, если бы победитель удовлетворился итогами и удовольствовался новым статус-кво. Он, однако, этого не сделал и, вероломно нарушив условия, на которых бывший противник капитулировал, организовал свой «беспредел» победителя.
Продвижение НАТО на восток, вплоть до прямого вторжения в постсоветское пространство, — и все это после ликвидации Варшавского договора — это, разумеется, новый взлом статус-кво. Объявление Украины, Закавказья, Средней Азии зоной "американских национальных интересов" — это, несомненно, продолжение стратегического наступления после того, как холодная война окончена. Претензия на полный контроль российской внутренней политики — это установление оккупационного режима в стране, добровольно сдавшейся и могущей, следовательно, рассчитывать на лояльность победителя. После всех этих событий для меня лично не оставалось никаких сомнений в том, что новая война непременно перерастет в горячую, с использованием всех методов военного поражения. Мир слишком велик для того, чтобы управляться одной-единственной страной; кроме того, такие характеристики, как полицентризм и многообразие, являются необходимой предпосылкой выживания человечества. Тот, кто посягает на это, тем самым объявляет миру войну не на жизнь, а на смерть. Единственное, в чем я ошибся, это сроки перерастания мировой войны, ведущейся нетрадиционными способами поражения (посредством "мягких военно-политических технологий"), в настоящую, горячую войну. Это произошло даже раньше, чем я предполагал, — в период нападения на Югославию.
Тот факт, что агрессор начал не с мягкой периферии мира, где порог начала военных действий всегда оценивался как достаточно низкий, а с Балкан, с центра Европы, сразу же свидетельствовал о «серьезности» его намерений: он рискнул на шаг с необратимыми последствиями. Нападение на Югославию с принудительным привлечением европейских союзников означало, что США не потерпят никакого суверенитета Европы в стратегических вопросах: ее дело — беспрекословное повиновение, требуемое только в разгар войны.
Тот факт, что США не дали союзникам расслабиться после победоносного окончания холодной войны, лишний раз подтверждает трагический «парадокс»: вопреки ожиданиям всех благонамеренных, окончание холодной войны означало не военную демобилизацию, а новый этап мобилизации, связанный с эскалацией претензий нового мирового гегемона.
После блицкрига в Югославии главной проблемой нового "мирового гегемона" стало состояние собственной страны, пребывающей в недопустимой довоенной расслабленности. И тогда последовали события 11 сентября, давшие повод объявить мобилизацию американской нации для борьбы с мировым терроризмом.
И никто не удивился, почему для борьбы с каким-то Бен Ладеном требуется не дополнительная мобилизация спецслужб (причем одного из их подразделений), а тотальная мобилизация всей военной машины США и НАТО, усиление военных расходов, вдвое превышающих их рост в период холодной войны Запада с СССР, реорганизация стратегической системы обороны и, наконец, жесткая дилемма, выдвинутая перед всеми странами мира: кто не с нами в этой войне, тот против нас. Послание президента США "О состоянии нации" — это настоящее обращение к стране в период смертельной опасности и смертельной вражды:
И после всего этого находятся люди, приглашающие нас всерьез поверить, будто речь идет о «поимке» Бен Ладена и "борьбе с терроризмом"!
По-видимому, одно из главных условий, которые агрессор ныне диктует миру, — это беспрекословное следование его идеологическим указаниям и безусловная лояльность по отношению к его пропаганде. "Ваше дело не рассуждать, а верить в те мифы, которыми мы оправдываем свои действия. Сомнение означает неповиновение" — вот что на самом деле говорит сегодня миру американская пропаганда.
Осмелимся все же порассуждать, то есть перейти к аналитике. Здесь сразу же возникают два вопроса.
Первый: почему США решились на головокружительную мировую авантюру?
Второй: почему мир пока что по-настоящему не сопротивляется?
Оба вопроса ставят нетривиальные теоретико-методологические проблемы и потребуют привлечения новых видов социально-гуманитарного знания, до сих пор практически не затребованных политической наукой.
§ 1. Почему победитель не удовольствовался достигнутым
Объяснение на идеологическом уровне
Поведение Америки после окончания холодной войны в свое время никто не предвидел. Я не говорю здесь о российских прозелитах нового великого учения, буквально воспринявших пропагандистские штампы Запада в период, когда он вел холодную войну с коммунистическим Востоком.
Стратегической целью этой пропаганды являлась не только деморализация противника — подавление его воли к победе, но и раскалывание его рядов. Сначала речь шла о расколе "социалистического лагеря": восточноевропейских участников Варшавского договора тайком манили в Европу, обещая "полное европейское признание" и всяческие предпочтения в случае разрыва с советской империей.
Вторая линия прорыва: раскол самого Советского Союза во имя осуществления права на национальное самоопределение с последующим принятием в европейский дом опять-таки тех, кто быстрее всех дистанцируется от советского наследия.
Наконец, раскол внутри бывших советских наций и внутри России: поощрение демократического меньшинства за счет недемократического большинства, обремененного неисправимой историко-культурной наследственностью. Главным союзником Запада на Востоке были объявлены "внутренние эмигранты" — те, кто, живя в туземной среде, душой принадлежали Западу. Именно им сулили статус передового демократического авангарда, наделенного неограниченными полномочиями в деле управления своими незадачливыми народами. Но купить такой статус можно было только одним: безусловной преданностью не только идеалам Запада, но и преданностью Америке как практическому носителю нового мирового порядка. А в том, что этот порядок будет мирным, демократическим, основанным на плюрализме и консенсусе, на скрупулезном следовании международно-правовым документам и стандартам в области прав человека, сомневаться было непозволительно.
Либерально-демократические аксиомы относительно безусловного пацифизма демократических государств Запада были сформулированы в разное время и в разных терминах.
Наиболее ранняя апологетическая версия сводится к тому, что феодальное общество, возглавляемое военным классом служилого дворянства, является милитаристским по самому своему этосу, определяемому этосом дворянской воинской доблести; в противовес феодальному буржуазное общество управляется и направляется третьим сословием, профессиональным занятием которого является не война, а предпринимательство и торговля. Война, таким образом, интерпретируется как специфический формационный феномен — как порок добуржуазных общественных формаций.
Более рафинированная версия демократического "вечного мира" принадлежит И. Канту. Как известно, основой кантовской философии является различение эмпирического субъекта, обремененного признаками партикулярной «телесности» (будь то телесность этнических признаков, телесность инстинкта или даже телесность специфического "менталитета"), и трансцендентального — всеобщего — субъекта, воплощающего универсальные категории общечеловеческого мышления (сознания).
Кантовская антропология, как и кантовская философия истории, обещает полный и окончательный переход человеческой личности от естественного состояния к разумному состоянию, что равносильно переходу от существования в условиях, налагающих на нас «местный» отпечаток, к существованию универсально всеобщему.
Как известно, проблемой естественного (эмпирического) индивида был озабочен еще Гоббс, у которого государственное состояние есть преодоление естественного состояния войны всех против всех (закон джунглей). Кант идет дальше, отмечая, что на международной арене сами государства ведут себя как находящиеся в естественном состоянии субъекты, не подчиняющиеся закону, а выясняющие отношения с помощью силы. Альтернативно этому у Канта является всемирно-гражданское состояние. В этом состоянии граждане создают договоры, обязательные также и для своих государств, то есть судят их от имени требований разума. С таких позиций сами государства выступают в роли эмпирических индивидов, обремененных доразумным, дорациональным — аффективным поведением.
Словом, в социальной философии Канта сквозит мысль, что по-настоящему разумен только индивид в своей гражданской автономии; всякая традиционная интеграция его — помимо его сознательного решения — в любые коллективные образования означает отступление рационального перед иррациональным, стереотипного перед критически усвоенным. В самом же разуме нет ничего партикулярного, ничего такого, чтобы делало людей качественно отличными друг от друга и взаимно противопоставляло их. Вот почему трансцендентальный, а значит — всемирно-исторический субъект стоит выше всего того, что может вызывать войны и другие рецидивы естественно-инстинктивного состояния. У Канта нет ясности по поводу того, каким путем будет формироваться этот всемирно-исторический индивид, сопричастный идее мирового гражданства. С одной стороны, он уповает на Просвещение, которое устраняет в человеке и человечестве все местное и партикулярное, погружая его в пространство универсалий разума. С другой стороны, он не прочь ускорить ход истории, дополняя "платонизм просвещения" практической эффективностью демократического авангарда человечества:
Третий источник, из которого черпает свои аргументы официозный пацифизм либерального толка, — это теория рационального действия О. Канта—М. Вебера.
Канта можно назвать одним из авторов теории "процесса рационализации". В основе этого процесса — очищение нашего мышления от пережитков телеологического и метафизического подходов. Это означает, что мы не должны привлекать в наш процесс восприятия вещного мира никаких сантиментов культуры, никаких домыслов, касающихся скрытой сущности мира или сущности вещей. "Социальные факты", как затем разъяснят нам последователи Канта, также должны восприниматься как вещи. Эта программа гносеологического вещизма предполагает, с одной стороны, извлечение познающего субъекта из системы социокультурных связей, мешающих воспринимать вещи в сугубо утилитарном, прагматическом контексте, с другой — извлечение самих вещей из системы вещных связей, создающих "порочный круг познания". Единичный субъект наряду с единичной вещью — вот идеал "рационального подхода".
М. Вебер развил эти процедуры «нейтрализации» нашего познания дальше. Для того чтобы воспринимать мир нейтрально или рационально, необходим отбор из четырех возможных видов действия одного, действительно соответствующего критериям рациональности.
Во-первых, речь идет о выбраковке действий аффективного типа — под влиянием эмоций. Во-вторых — традиционного типа, предопределенных нормами однажды заведенного, унаследованного. В-третьих, действий, рациональных по ценности, то есть предпринятых хотя и на основе сознательного индивидуального выбора, но при этом выбора, отягченного ценностным воодушевлением, то есть внеутилитарного. Впрочем, сам Вебер не склонен был дискредитировать этот тип действия в качестве недостойного современного типа личности. Но уже идущие за ним адепты рационализации забраковали и эту разновидность, оставив одну — целерациональное действие, то есть прагматически расчетливое, утилитарное.
Кому же легче всего дается это радикальное размежевание с тремя предыдущими, «дорациональными» типами практики? Американская либеральная идеология дает на это четкий ответ: американскому "новому человеку", в отличие от «староевропейского», не связанного грузом традиционной культуры и внеутилитарными ценностными «сантиментами».
Признанные авторитеты в области теории политической культуры Алмонд и Верба связывают "решающие преимущества" американской политической культуры перед всеми другими, в том числе и западноевропейскими, с тем, что она является гомогенной — однородной как по классовой вертикали, так и по территориальной горизонтали, светской, то есть "ценностно не озабоченной", и центристской, чурающейся крайностей правого и левого радикализма. Люди здесь имеют максимальный шанс договориться, ибо не спорят о ценностях, не заглядывают в душу собеседника (партнера) и делят только то, что в самом деле является делимым, — материальные ценности. Словом, это культура сутяжнического типа, постоянно адресующаяся к юристу, а не к идеологам, ораторам, правдолюбцам и прочим «харизматикам».
А теперь вернемся к главному вопросу: каким образом и отчего представители такой культуры пошли на беспрецедентную авантюру горячей мировой войны в ядерный век — условие, которое и по меркам старых иррационалистов и харизматиков горячую мировую войну исключало?
Отягчающим обстоятельством является тот факт, что без всякой войны оставшаяся единственной сверхдержава получила то, что превышало всякие прежние ожидания. Без единого выстрела прежний грозный противник не только капитулировал, но и объявил самороспуск: своей страны, своей армии, своих альянсов по всему миру, своего военно-промышленного комплекса, своего научно-технического корпуса, своих "промышленных армий".
Мало того — сама направленность спонтанных процессов, вызванных окончанием холодной войны, работала, несомненно, в пользу США и возрастания их роли в мире. Захватившая "передовые умы эпохи" концепция мирового открытого общества, без границ и протекционистских барьеров, обеспечивала растущую экспансию американской экономики и разорение континентальных «евразийских» экономик, лишившихся привычных рынков и привычной протекционистской защиты. Аналогичным образом работала концепция "открытого общества" в сфере идеологии и культуры: она создавала невиданно благоприятные условия для глобальной экспансии американской массовой культуры и подрыва местных традиционных культур.
Наконец, в условиях сохранения высокой либеральной репутации Америки, подтверждающей свои обещания миру, "вырвавшемуся из оков тоталитаризма", на местах, безусловно, возрастало бы влияние местных западников-американофилов, готовых верой и правдой служить США и блокировать, подвергать цензуре, дискредитировать морально все то, что могло еще сопротивляться их новой глобальной миссии. Специалисты в области маркетинга подсчитали, что около 80 % стоимости современной фирмы составляет ее добротная репутация, гарантирующая ей наилучшие условия выживания и экспансии в окружающей социальной среде. И разве Америка не ощущает свою миссию в мире в качестве фирмы, способной наводнить целый мир не только своими товарами, но и своими идеалами, ценностями, стандартами жизни и нормами?
А если это так, то чем же объяснить этот двойной риск, которому подвергла себя Америка, навязав миру новую войну: и риск физический, затрагивающий ее жизнь и благополучие, и риск моральный, связанный с утратой репутации — этого важнейшего условия выживания в нашем тесном и ревнивом мире?
Ближе всего лежат объяснения по аналогии. Гитлер в 1938-м, в результате Мюнхенских соглашений, тоже получил абсолютно все, что требовал. Без единого выстрела он освободил страну от стеснительных условий Версаля, расширил ее территорию путем присоединения Австрии и Чехословакии, излечил национальное самолюбие немцев от комплекса страны-неудачника, получил карт-бланш для "геополитических инициатив" на Востоке. Казалось бы, ну чего еще надо! Тем не менее он ввергает свою только что восстановленную и достигшую благополучия страну в пучину мировой войны, при этом без всякого повода со стороны окружающих стран.
Наиболее простое, психологическое объяснение этому — головокружение победителя, которому кажется, что отныне ему все подвластно и все позволено. Более сложное, идеологическое объяснение состоит в том, что идеология по-своему обязывает. Без нацизма как воодушевляющей идеологии гитлеровский режим никогда бы не достиг столь впечатляющих успехов в столь короткий срок. Но идеология берет в плен не только тех, кто является объектом ее манипулятивного воздействия, но и тех, кто пользуется ею в качестве субъекта действия. Воодушевляющая сила идеологий неразрывно связана с их манихейской, бинарной структурой: они делят мир на два полюса — добра и зла, что обязывает сторону, воплощающую добро, к бескомпромиссному натиску и непрерывному наступлению. Здесь остановиться — значит отлучить самого себя от собственной идеологии, утратить силу ее ауры, превратиться из «знающего» (жреца) в профана, из посвященного в отлученного.
Ментальная конструкция любой идеологии такова, что делит человечество на две неравноценные половины, одна из которых олицетворяет "ветхого человека", другая — "нового человека", сближаемого со сверхчеловеком. Связав свою судьбу с идеологией, вы становитесь на эскалатор, который несется все стремительней — к состоянию, в котором, как ожидается, зло будет искоренено, исчезнет с лица земли, из человеческой истории окончательно.
Дело, следовательно, не только в том, что победителю психологически трудно остановиться. Дело прежде всего в том, что условием всяких побед вообще в эпоху, последовавшей за американской и французской революциями на Западе, является идеологическая одержимость. Не одержимые не побеждают, одержимые же не могут остановиться, спрыгнуть с эскалатора идеологии. Мировые авантюры затевают идеологически одержимые, наделенные идеологиями миссий и статусом суперменов. От суперменов же нельзя ждать рационально выверенного поведения, связанного с обычной "человеческой бухгалтерией", оперирующей реальными фактами и цифрами. Почему Гитлер решился воевать сразу на два фронта, то есть практически со всем миром сразу? Потому что за ним стоял не обреченный народ, а народ суперменов, из которых один стоит сотни и тысячи врагов. Не решившись на "окончательный штурм" прожившего мира, этот народ оказался бы отлученным от идеологии, наделившей его силой и уверенностью; оставшись же верен ей, он не мог уклониться от «миссии».
Но как же в таком случае обстоит дело с Америкой? Общепризнанно, что ее идеологией является либерализм. Вступила ли Америка в новую мировую войну в силу верности своей либеральной идеологии или вопреки ей, изменив ей? Еще раз обратим наше внимание на то, что идеология выводит своих адептов из нейтрального состояния, нейтрального отношения к окружающим, ставя перед жесткими дилеммами: избранные или отлученные, передовые или отсталые, коммунисты или антикоммунисты, либералы или антилибералы. Не будь подобных дилемм, планетарное пространство оказалось бы куда более поместительным — благополучно вмещающим самые разные общественные типы. Но, оказавшись в наэлектризованном идеологическом поле, люди утрачивают благоразумие терпимости. От каждого требуют предъявить свидетельство его идеологической принадлежности, выстраивают в ряд, сравнивают, тестируют по критерию нового — старого, традиционного — современного, отсталого — передового и т. п.
Является ли в этом отношении либеральная идеология благополучным исключением? Перестали ли нам после того, как эта идеология победила коммунизм, задавать эти полицейски строгие вопросы? В самом ли деле отныне наше принятие или непринятие в "приличное общество", наше общественное признание, наши социальные перспективы перестали зависеть от того, какую оценку мы получим по шкале новой идеологии, и вообще, перестали ли нас оценивать по таким шкалам?
В более общих терминах эти вопросы могут быть сформулированы следующим образом. Что произошло: отказ от гегемонизма или смена одного гегемонизма другим? отказ от идеологии или смена одной другою? отказ от нетерпимости или смена ее вектора? отказ от охоты за ведьмами по всему миру или смена охотника?
Не заключена ли парадоксальная особенность новой ситуации в том, что предельно конфронтационные демонстрации и мобилизации силы ныне совершаются по куда менее важным поводам, то есть порог "тотальной идеологической мобилизации" не повысился, а снизился? Н. С. Хрущеву и Дж. Кеннеди для того, чтобы всерьез заговорить об "опасной черте", понадобился карибский кризис, в котором ставкой было полное взаимное уничтожение двух сверхдержав.
Клинтону и Бушу-младшему требовался куда меньший повод для того, чтобы "потерять терпение".
То же самое относится и к собственно идеологической области. Кого, спрашивается, легче ввести в состояние идеологического неистовства и спровоцировать на убийственные выпады: Суслова или Новодворскую, престарелых членов Политбюро или младореформаторов? Ответ ясен, но он означает, что мы вступили в эпоху, на деле отличающуюся бульшим накалом идеологической нетерпимости, чем предыдущая.
Иными словами, новая либеральная идеология не просто заняла поле научного коммунизма, но и очистила это поле от «примесей» обычного здравомыслия, осторожности и житейского благодушия.
В результате появилось "молоко волчицы" и те, кто вскормлен им, окажутся способными на многое.
Вот основные ингредиенты этого идеологического напитка.
1. Новая апокалиптика: вера в то, что конец истории близок и человечество присутствует при последней схватке либерального добра с антилиберальным злом — схватке, исход которой, разумеется, предрешен.
2. «Формационное» высокомерие: капитализм американского образца выдается за высшую историческую формацию, заведомо превосходящую все предыдущие. Она автоматически наделяет своих представителей суперменскими качествами в любых возможных измерениях: решающим превосходством в экономической области, в административной и военной организации, в культуре. Люди этой формации возвышаются над всеми остальными, словно Гулливер в стране лилипутов. Большая часть этих лилипутов — злодеи и недоумки, носители бацилл "агрессивного традиционализма", меньшая — недотепы, нуждающиеся в опеке, защите и наставничестве.
Надо сказать, подобный уровень суперменского высокомерия большевистский "новый человек" проявлял только в самую раннюю пору своего владычества над мелкобуржуазной страной — Россией, в 20—30-е годы. Ментальная структура, лежащая в основе «победоносной» либеральной идеологии, напоминает структуру американского «супербоевика», где супермены окружены злодеями и страшилами, но в победоносных схватках с ними не получают и царапины. (Что за собой скрывает это неприятие царапин: предельное самомнение или предельную неспособность к жертвенности?) В этом пространстве нет места для малейшего проявления обычных человеческих ситуаций и чувств — оно технократически враждебно жизни.
3. Непреодолимая тяга к подтасовкам и «припискам». Уже в советской страсти к припискам, к "выведению мужского результата" таилось сочетание разнородных страстей и «стилей». Проявлением низкого стиля было стремление получать незаслуженные премии, повышение в должности и другие поощрения. Проявлением высокого стиля была «формационная» гордыня: советский человек не может работать и действовать плохо. Американский этос сохраняет эту дуальную структуру, доводя ее до экстатического состояния.
Ярчайшим проявлением этого двойного экстаза — страсти к дивидендам и страсти к превосходству — стали XIX Олимпийские зимние игры в Солт-Лейк-Сити (США). Что скрывалось за скандальным судейством, подыгрывающим «своим» и бракующим «чужих» ("фаворитизм и дефаворитизм", в терминах американской социальной психологии)? Разумеется, большой спорт по-американски — это большие деньги. Здесь подтасовки, дающие нужный результат, приносят миллионные дивиденды не только спортсменам, тренерам, организаторам, но и телекомпаниям, рекламодателям и т. п. Но несомненно также, что эти страсти "низкого стиля" проявляются на фоне другой, имперской страсти: к абсолютному превосходству и величию.
Несомненно, что это обличает тайный страх, тайную неуверенность: чем выше заявка на величие, тем выше страх несостоятельности и неудачи, создающий непреодолимое стремление подстраховаться любой ценой. «Герой», слишком поспешно объявивший о том, что действительность полностью покорена и управляется, начинает втайне ее ненавидеть и подменять мифом. Такова была логика советского мифа, такова же логика американского мифа.
Уже на основе данной идеологической структуры можно объяснить авантюристическую решимость зачинщиков новой глобальной войны.
Начнем с апокалипсической компоненты нового великого учения. Сознание находимости мира на пике "великого кануна", на краю бытия или в конце истории сообщает всем принимаемым решениям патологическую лихорадочность. Речь идет о "последних усилиях", но не в банальном смысле, как, например, в конце рабочего дня, а в смысле рокового "или—или". Когда ставкой является ни больше ни меньше как конечное состояние мира и наш статус в нем, последние усилия, совершаемые под этим знаком, обретают особый смысл. Главной характеристикой этой ситуации выступает то, что ее нельзя повторить; здесь довлеет психология последнего боя и последнего шанса.
В этом — основной парадокс светской идеологической апокалиптики. Ее сциентистско-детерминистская составляющая, связанная с диктатом научности, призвана давать объективные гарантии закономерного хода истории. Но ее спрятанная манихейско-мистическая компонента сообщает сознанию адептов одновременно и великий страх, и бешеную энергию. Если бы адепты великих учений в самом деле верили в научно выверенные объективные законы истории, они бы выделялись среди других фаталистическим спокойствием.
Но они, напротив, выделяются лихорадочным беспокойством и неистовством. Люди "старого типа" умели долго ждать и жили неторопливо. Патологическая торопливость человека новой формации объясняется не только чрезвычайным ускорением современного ритма жизни. Наряду с вмешательством техники, лихорадящей нашу жизнь, не меньшую роль играет вмешательство идеологии, подстегивающей нас в глубинно-экзистенциальном смысле. Сегодня самым идеологическим народом на земле, несомненно, являются американцы. Полнота их идентификации с новым великим учением объясняется тем, что по меркам этого учения именно они являются "избранным народом", именно им вручена миссия и обещано конечное торжество. Поэтому и решения, которые принимает Америка, — это апокалипсические решения, отмеченные близостью окончательной разводки исторической драмы человечества. Мировая война за окончательное торжество либерального идеала во всем мире для США — то же самое, что мировая революция для большевиков первого призыва. Как те, так и другие уже не способны воспринимать людей другой формации обычным человеческим образом: они наделяются демоническими чертами носителей последнего зла. Вопреки всяким разглагольствованиям о толерантности, плюрализме, диалоге и прочих реликтах старого либерального сознания, новое либеральное сознание абсолютно монологично, абсолютно закрыто для апелляций извне, для свидетельств другой позиции и другого опыта.
Либеральный джихад — вот ключевое понятие для обозначения американской "антитеррористической операции", настоящее имя которой — глобальная война с «неверными».
Обратимся теперь ко второй составляющей либерального комплекса — формационному высокомерию. В рамках этого комплекса исчезает принятие обычного мирового пространства, в котором существование любых стран и культур является самоценным и не ставится под сомнение. В формационно «взыскательном» пространстве каждый оправдывает свое существование степенью близости к самому передовому строю. А страна, заявившая о себе в качестве формационного гегемона, не может не превосходить всех остальных. Формационная идеологическая гордыня возводит в патологическую степень психологию обычной гордыни. Для подобных гордецов любое поражение, отставание, пребывание в ситуации, заслуживающей снисходительности, буквально хуже смерти. Америка победила в холодной войне и вступила в позицию наставника человечества в результате беспрецедентной серии демонстраций превосходства. Абсолютное превосходство для нее — не преходящее состояние или счастливая случайность, а то, без чего она не согласна жить.
Именно здесь и скрывается главная тайна начавшейся мировой авантюры. Дело в том, что наряду с идеологией существуют светские формы знания — экономика с ее холодной статистикой, социология, демография. И все они достоверно свидетельствуют, что уже через двадцать лет "неправильно устроенный", «нелиберальный» Китай опередит США по большинству экономических показателей и станет первой державой мира. Примерно еще столько же лет понадобится Индии, чтобы опередить США и стать второй после Китая сверхдержавой мира. Если бы пространство бытия не было так трагически искривлено великими учениями, то в самом факте экономического возвышения одних и отставания других не было бы ничего экстраординарного и миропотрясательного. Более того, все светские науки, не заряженные идеологическим манихейством, постулируют естественно-неизбежный характер неравномерности экономического, демографического, технологического развития. Там, где есть динамика, там неизбежно присутствует неравномерность. Но подобные вещи легко объяснять остуженному сознанию, обычно выступающему в двух разновидностях: научном и обыденном. Идеологически заряженному сознанию это объяснить невозможно. Для него всегда побеждают те, кому положено.
Кто воплощает самую передовую по меркам либерального учения экономическую модель? Разумеется, США.
Кто воплощает самую передовую демократию, дающую наибольший простор свободной индивидуальной инициативе и соревновательность? Разумеется, они же.
Кто, наконец, воплощает новейший тип личности, свободный от всех традиционных комплексов и пережитков? Опять-таки они же. Следовательно, абсолютное превосходство США — экономическое, научно-техническое, интеллектуальное, является больше чем фактом — непреложной формационной закономерностью. Допустить иное — значит перевернуть всю "логику мира" с ног на голову, перечеркнуть усилия всех тех, кто формировал весь этот новый прекрасный мир, воспитывая нового, либерального человека, это значит создать расстройство в рядах великой либеральной армии передового человечества, посеять сомнения в присутствии и перед лицом чужих — традиционалистов, коммунистов, фундаменталистов, жаждущих реванша.
Допустить это — значит выбить почву, лишить перспективы всех тех, кто сделал ставку на либеральные идеалы, на американский мировой порядок, на глобальное открытое общество.
А может быть, идеологический ущерб еще выше, может, он затрагивает статус западной цивилизации как таковой? Дело в том, что либеральная идеология, в отличие от марксистской, обосновывает свои формационные презумпции посредством методов глубинной культурологии. Марксизм рассматривает формационную динамику как культурно нейтральную, связанную исключительно с развитием производительных сил — и потому понимает ее универсалистски. Одним словом, формации не имеют культурно-цивилизационной специфики, и потому между народами и культурами существуют одни только количественные различия, связанные с врйменным отставанием регионов, располагаемых на одной и той же оси мирового исторического времени, друг от друга.
Современный либерализм, использующий данные сравнительной культурологии и этнологии, поместил прогресс как особую "машину времени" в пространство одной-единственной цивилизации — западной. Не будь западных влияний, вторжений и провокаций, индусы, китайцы, африканцы навечно застряли бы в своем традиционном обществе — строительного материала для формационной исторической лестницы в их культуре не существовало. Запад подарил миру прогресс, и в этом качестве западная цивилизация — не просто одна из мировых цивилизаций, а цивилизация-авангард, с которой связаны гарантии восходящего исторического развития для всего человечества. В ее истории все преисполнено высшего формационного смысла, только ее исторические драмы провиденциальны, ибо предвосхищают счастливый — либеральный — финал истории.