— Я люблю тебя, — нежно, чуть слышно произносит он, сливаясь с рукой в долгом поцелуе.
Его комната всегда полутемная, со спущенными шторами, глухой дубовой дверью, тремя замками и цепочкой — это маленькое длинное углубление в рифе, куда он заползает и где чувствует себя в относительной безопасности. Онан бежит к огромному зеркалу, снизу до верху наполненному им самим, его комнатой, чтобы окунуться в прозрачную поверхность и свежим, чуть замерзшим, влезть в мягкую, пахнущую только им постель. Забыться…
В соннике матери Онан как-то прочитал: «Однажды мудрецу Чжуан Цзы приснилось, что он — красивая бабочка. Проснувшись, мудрец стал размышлять: кто же он на самом деле? Чжуан Цзы, которому приснилось, что он красивая бабочка, или же красивая бабочка, которой сейчас снится, что она — Чжуан Цзы».
Ежедневно сразу после пробуждения Онан окунается в дневной кошмар: завтрак с семьей, институт, пиво с друзьями, ужин с семьей, разговор с отцом. Последнее изматывает. Его возлюбленный мечется в зеркале, полный отчаянья. А Онан невыносимо страдает, оттого что сам ничем не может ему помочь. Воронка собственного бессилия затягивает, сжимает и растирает в пыль! Когда эта явь становится нестерпимой, Онан бежит к спасительному зеркалу. Желанный, нежный, любимый раскрывает ему объятия. Они целуются, занимаются любовью еще и еще и, наконец, совершенно измученные, выжатые, счастливые, опускаются на горячие, влажные простыни… Ради этого хрупкого зеркального счастья Онан снова и снова находит в себе силы пережить ужас нового дня.
У себя Онан был в безопасности, пока предательски засохшие пятна на полу, зеркале, простынях не выдали его.
— Ты — идиот? Объясни мне, ты — идиот?! Скажи: «Да»! В твоем возрасте только идиот еще может заниматься… — отец поперхнулся от возмущения, — заниматься этим! — Иуда навис над своим младшим сыном как гигантский спрут. Одежда делает жалкие усилия спрятать Онана в своих мягких складках. Однако отец своим тонким длинным щупальцем-взглядом забирается в его мешковатую раковину и цепко держит за комок пульсирующих нервов. Онан сжимается, прикрывая руками пах.
— Ты будешь отвечать или нет?! — конечности спрута выстрелили из гигантского тела.
Онан забился в самый дальний угол своей раковины. У него ощущение, что, как только он хоть чуть-чуть расслабится, щупальце схватит его за горло, выдернет наружу и отправит прямо в хищно разинутую пасть, где три ряда острых, как бритва, зубов растерзают его. Онан молчит, широко расставив трясущиеся ноги, старательно удерживая полный ужаса взгляд на носке правого ботинка. Отец ревет, сотрясая раковину сына, но не может ни влезть в нее целиком, ни достать Онана оттуда. Оттого он все более яростно пытается дотянуться до него самым тонким из своих щупальцев — взглядом, болезненно обжигая ядовитыми стрекалами…
Убедившись в бесполезности лобовой атаки, Иуда вынул взгляд и принялся кружить по кухне.
— Онан, ты можешь объяснить мне, как ты собираешься дальше жить? А?
Онан зажмурил глаза. Щупальца нашли другой путь в его раковину — через уши. Болезненные мелкие уколы рассыпались внутри.
Иуда, собственно, забыл, что намеревался мягко и доверительно поговорить с сыном «о половых вопросах». И сейчас, расхаживая вокруг насмерть перепуганного, бледного Онана, брызжа слюной, горя возмущением, обрушивает на его голову железобетонные аргументы в пользу прекращения занятий мастурбацией. Последнее свидетельствует «о врожденном дебилизме» и может повредить как самому Онану, так и всем окружающим, да еще так глобально, что вся «жизнь его неминуемо порушится», а родители покроются «несмываемым позором». Онан, сиречь «гнусный червь-паразит на теле общества», а все ему подобные обитатели земного шара в целом — «сборище паразитов», лишенное напрочь «уважения к старшему поколению и вообще ко всему святому».
«Червь-паразит» — обезвреженный, размазанный по рельсам исправления — зажался в самый темный угол кухни, крепко зажмурившись, совершенно парализованный, не смеющий закрыть уши руками. Поднятие рук к ушам послужило бы отцу сигналом, что эти самые руки надо немедленно схватить, оторвать от ушей и начать тыкать ими в глаза Онана с криком:
— Вот что ты этими руками с собой делаешь?! Кастрировать тебя надо!
И безумный, безотчетный, всеобъемлющий ужас заставлял руки крепко и решительно держаться друг за друга. Так что ногти белели, и расцепить пальцы можно было бы только путем последовательного отрезания их кусачками.
— О, горе мне, горе! — восклицал Иуда, раскидывая щупальца в точности так, как король Лир в спектакле, поставленном осьминогами.
Но ужаснее всего сильнейший яд, который и причиняет Онану острейшие страдания, — это полная и безоговорочная правота отца. Да, Онан любит себя! В самом низком, самом скотском, самом пошлом смысле! Но он даже не представляет для себя другой жизни. Он не знает другого себя! Потому-то, сгорая от страха и стыда, отмалчивается, глубоко прячась в своей мягкой, плохо предохраняющей от ударов, раковине.
Иуда, величественно раскинув черные щупальца, стоит в трагической позе несчастного отца идиота. Прочная цепочка «отец—сын» состоит из неразрывных звеньев, исчезновение хоть одного из которых прекращает ее существование как цепи. Иуда — убежденный семьянин: семья для него — это нерушимая твердыня, оплот, тыл…
— Я же добра тебе хочу! — Иуда молитвенно воздел сложенные аккуратными косичками щупальца к скорчившемуся на табурете Онану. — Ну кто еще научит тебя жизни, если не я? Онан, сынок, пожалуйста, одумайся, возьмись за себя, пока не поздно! Я ведь всего лишь хочу, чтобы ты был нормальным человеком, чего-то добился, имел семью, работу, уважение… Я ведь люблю тебя, сынок!
Иуда обхватил руками голову сына и, сжав свои щупальца в пучок, втиснул свой металлический взгляд в его расширенные от ужаса глаза, отчего те немедленно наполнились слезами. Увидев в этом проявление грубой сыновней любви, отец даже смахнул рукавом набежавшую слезу умиления.
— Сынок, мне ведь проще убить тебя, чем увидеть опустившимся — наркоманом или алкоголиком, как твоего брата. Мы уже потеряли одного сына, неужели ты лишишь нас себя — опоры нашей старости? — Иуда сидел на корточках, держа в огромных волосатых ручищах полумертвого от страха и стыда дистрофичного сына, который чувствовал себя жестяной банкой, которую вот-вот раздавит приближающийся самосвал.
— Ты все понял? — отец неожиданно выбросил дополнительные щупальца, которые проворно влезли через ноздри и уши Онана, вцепившись тому в язык. — Отвечай!
Инстинкт самосохранения заставил подбородок Онана отбить по груди дробь согласия: «Да, да, да, да, да».
Щупальца с недовольным шипением убрались.
— Ну смотри…
После этого разговора Онан долго не решался заниматься любовью дома. Вороватые ласки в общественных туалетах, стыдясь своей трусости перед полными печали, тоски и слез глазами покинутого им возлюбленного по ту сторону зеркала. Наконец, Онан вернулся в постель, но стал закрываться одеялом, надевать презерватив, чтобы не оставить пятен на простыне.
Раз за разом на протяжении всей жизни Иуда клал Онана под пресс своей заботы, пытаясь выжать хоть каплю причин для собственной гордости за отпрыска, но усилия отца были подобны действиям винодела, который тщетно старается получить виноградный сок из Буратино.
Онану стало жаль свою мать. Она не виновата, что оба ее сына «такие». Онан впервые отчетливо ощутил свою вину перед ней в день свадьбы старшего брата. Собрались гости — все очень важные, добившиеся многого люди. В торжественный момент самый уважаемый из гостей поднялся, чтобы восхвалить Иуду — отца жениха. Звон битого стекла, раздавшийся одновременно с двух сторон, пресек его намерения. Одной виновницей была Шуа, замершая с молитвенно сложенными на груди руками, полуоткрытым ртом, красными пятнами по всему лицу и подносом разбитой посуды у ног; а другим «засранцем» Онан, весь покрытый точно такими же пятнами, стоящий в луже от двух разбитых бутылок водки.
— Вот! Сучье семя! — Иуда всплеснул руками. — Оба в мать!
— Это к счастью! — крикнул Ир и с размаху грохнул свой хрустальный фужер об пол.
Глаза Иуды мгновенно налились кровью, а изо рта показались клыки: «Выродки!» Важный гость вместо тоста утешительно положил руку на плечо Иуды.
— Что стоишь? — заорал тот на Онана. — Вытирай! Сил моих нет! Ну вот объясните мне, как? Как такое возможно? Шуа! — закричал он в сторону кухни. — А это вообще мои дети? — на кухне раздался грохот. — Вот дура! Руки в жопе! — и метнул пронзительный взгляд в сторону невесты старшего сына.
И тут в поле его зрения попал Онан, ползающий в дверном проеме с тряпкой в руках.
— Как дал бы! Да перед людьми неудобно…
Гости переглянулись и выдали хоровую пантомиму: «Ну что вы! Не обращайте на нас внимания!»
Вся семья, включая невестку Фамарь, была выстроена в линейку для экзекуции. Иуда размахивал наградным пистолетом возле виска пьяного в стельку Ира. «Вот были бы все одного роста…» — мечтательно прицелился ему в висок отец.
В центре «штрафного батальона» стояла Шуа, судорожно хватая ртом воздух, а замыкал строй Онан в позе футболиста «в стенке», уверяющий себя, что все это только дурной сон, и одновременно отчаянно завидующий старшему брату, который нализался до состояния полной прострации и демонстрировал полный пофигизм относительно наградного пистолета.
Лицо Иуды стало малиновым от выпитой водки. Он долго тряс перед стоящими навытяжку домочадцами тяжеленным парадным кителем, который звенел, как кольчуга, от обилия орденов и медалей. Онану вдруг показалось, что отец играет как-то особенно вдохновенно, рыдая и декламируя короля Лира в собственной интерпретации. Новая зрительница — жена Ира — была очевидно потрясена и заворожена, вот-вот взорвется овациями. Вот-вот грохнет выстрел и опустится занавес, чтобы покойники могли очистить сцену от своего гнусного присутствия.
— О горе мне, горе!.. — и пуля разнесла вдребезги всего лишь семейную фотографию на каминной полке.
Онан, оглушенный свистом смерти возле своего уха, почти взлетел по огромной лестнице добротного двухэтажного загородного дома, пробежал в самый конец коридора в свою комнату и разом выдохнул весь воздух, скопившийся в нем, с шумом и хрипом. Кто бы мог подумать, что в нем помещается столько воздуха!
Возлюбленный встретил его разгоряченным, полным решимости и нетерпения.
— Я люблю тебя! — крикнул ему Онан.
Впервые за долгое время он поцеловал свое отражение, забыв о страхе. Слился с возлюбленным порывисто, страстно, под аккорды испанской гитары, в кругу свечей, отчетливо ощущая, что эта ночь может быть последней. Он долго ласкался к своему отражению, терся об него плечами, грудью, щекой, членом, сжимая зеркало в своих объятьях. Внутри стало невыносимо тесно от скопившейся любви, нежности и всепоглощающей страсти. Он захлебывался, тонул в своих чувствах, переполнявших его, мешавших дышать! Наконец, их избыток пролился горячими слезами и потоком сладковатой спермы.
Утром Онан твердо решил стать хозяином собственной жизни. Не давать больше ни единого повода для придирок. Через некоторое время, размышляя над планом своих действий, он с ужасом обнаружил, что не знает, как жить правильно! Ясно одно: чтобы зажить как-то по-новому, необходимо вылезти из своей мягкой раковины в мир, удивить всех и сделаться совершенно иным, не похожим на «младшего сына Иуды». Однако практическую сторону преображения Онан себе представить не мог.
«Нужно начать с малого», — сказал он себе, открывая учебник. Старательно пытаясь вникнуть в материал, он обнаружил, что понимает изложенное через слово, приходилось возвращаться назад, к первым главам, читать все подряд. Через два с половиной часа Онан продвинулся на страницу заданного и сотню страниц «пояснительного», голова страшно разболелась, а каша знаний только рассыпалась кучами гранитного щебня. В конце третьего часа буквы стали светиться зеленым, а вокруг замелькали нахальные звездочки. Онана охватило отчаянье. Он понял, что непоправимо отстал от «нормального развития», а чтобы исправить свое плачевное положение, ему нужно начать все сначала. Примерно с того класса школы, в котором проходят дроби.
Он никак не мог понять. Как? Как в маленьких, изящных, нагруженных прическами и романтикой головах некоторых его сокурсниц блестяще укладывается все это и легко воспроизводится, интерпретируется, сравнивается, анализируется. Откуда? Откуда они знают все эти слова, факты, названия? Его пожизненно считают самым тупым: сначала в детском саду, потом в школе, теперь в институте. Ему всю жизнь прямо и откровенно говорят, что только благодаря отцовскому влиянию и деньгам его «тянут за уши» из класса в класс, с курса на курс. Только потому, что он «сын Иуды». Онан отчетливо вспомнил себя на линейке, в красивой отглаженной форме, в новых начищенных ботиночках, с ярким портфельчиком. Голос директора звенит внутри школьного двора, как ложка в стакане:
— Онан, ты понимаешь, что ты, именно ты, — позор школьной пионерской дружины? Ты единственный в школе, а может, и во всем городе, получивший восемь двоек в году и «неуд» по поведению. Только из уважения к твоему отцу, исключительно достойному, честному и одаренному человеку, мы не оставляем тебя на второй год, а ограничиваемся выговором в присутствии твоих родителей, товарищей, совета дружины. Публично мы требуем от тебя слова, что летом ты будешь усиленно заниматься и оправдаешь оказанное доверие. Я хочу, чтобы в присутствии всех нас — близких тебе людей, искренне желающих, чтобы ты стал достойным гражданином нашей страны, — ты торжественно поклялся…
Онан отчетливо ощущал себя поленом, от которого требуют торжественного обещания по осени зацвести, созреть, налиться и выдать тонну виноградного сока. Он поднял глаза: отец в парадном кителе сверкает металлом орденов на солнце, как промышленная соковыжималка. Иуда от стыда за сына гораздо краснее знамени дружины, глаза его сверкают, они почти безумны.
Настойчивое хихиканье раздалось в передних рядах, распространившись мгновенно по всему детскому сборищу. Брюки Онана намокли, по ногам потекло.
Утром следующего дня Онан попытался подняться. Во всем теле была ужасная ломота, ботинки отца, подбитые гвоздями и металлическими подковками, не оставили на нем живого места. Он не стал калекой только потому, что мать, упав на него, закрывала своим телом, до тех пор пока Иуда не успокоился. Когда муж и отец ушел, мать с сыном еще долго лежали на полу детской, тихонько всхлипывая. Затем Шуа молча сделала Онану йодную сетку на фиолетово-черные синяки. Потом сняла халат, подставив сыну спину. Он так же молча, сосредоточенно рисовал решетки, запирая кровоподтеки, чтобы они не разбегались по широкой спине матери.
Осенью он перешел в другую школу. Полено поместили в другую среду, но сока оно так и не дало. Зато, разглядывая в зеркале свои синяки и ссадины, Онан впервые встретил того, кто воспринял его боль как свою…
Онан с досадой отшвырнул учебник. Заливаясь слезами, захлебываясь в рыданиях, пинал ногами неприступные книги. Слезы закончились, и он просто хрипел, лежа на полу, кислород вокруг заканчивался. Держась за горло, он сбежал вниз, в грязную каморку возле кухни, где старший брат уже полгода проводил целый день, чтобы не попадаться на глаза жене, отцу или матери. Почти выбил хлипкую дверь. Ир удивленно оторвал глаза от маленького нецветного телевизора. Онан почти влил себе в глотку всю бутылку дешевого бренди, любовно припасенную старшим братом на вечер. В области желудка стало невыносимо противно и тяжело. Онана сразу стошнило. Он блевал старательно, ожидая, что неудачник, сидящий внутри него, грохнется на пол комком серой слизи. Онан сможет растоптать эту тварь ногами! Но пол покрывался только грязно-коричневой, отвратной жижей. Онан упал в собственную блевотину, раздирая ногтями в кровь свою грудь и живот, пытаясь вырвать из себя эту чертову амебу хоть вместе со всеми внутренностями.
— Оставь меня! Оставь! — он орал и орал, не замечая, что вся семья собралась вокруг и пытается остановить этот припадок. Ир трясет его за плечи и лупит по щекам — Онан отбрасывает его ногами. Мать вылила на него ведро холодной воды — никакого эффекта. И лишь удар отца кулаком в висок прекращает наконец его мучения.
Онан тяжело заболел. Причина была неясна. Как будто кто-то по капле день за днем высасывает его силы. Предположили глистов, но гипотеза не подтвердилась, к тому же это должны были быть такие гигантские и прожорливые глисты, каких наука не знает.
— Вы занимаетесь мастурбацией? — спросил врач.
— Чем?
— Ну… онанизмом…
— А… да.
— Как часто?
— Каждый день.
— Сколько в среднем раз?
— Иногда по четыре-пять подряд… Не знаю, я не считал.
— Вот и возможная причина.
Ему прописали покой и усиленное кормление. Вершина блаженства отчетливо мелькнула на горизонте и… исчезла.
— Держи руки у меня на виду! Чтобы я все время их видел! — крикнул отец за завтраком.
Онан послушно положил руки на стол, через какое-то время у него зачесалось колено, и он машинально опустил руку. В этот же момент, опрокинув сахарницу, отцовская рука метнулась и поймала его кисть.
— Онан! Я сказал, держи руки постоянно у меня на виду!
— Но у меня…
— Не важно, что у тебя! Это чертово… довело тебя до полного истощения! И запомни — если понадобится (я — твой отец, ты — часть меня!), отрублю тебе руки, в случае необходимости спасти твою никчемную, никому, кроме нас с матерью, не нужную жизнь!
Иуда, с лицом, словно высеченным из красного гранита, сбил все замки с двери, ведущей в комнату Онана, а затем снял с петель и саму дверь. Яростно орудуя инструментом, Иуда, наверное случайно, разбил старое зеркало. Осколки посыпались Онану в уши. Он вскрикнул, в последний миг поймал наполненный ужасом взгляд возлюбленного, и тот исчез. Исчез навсегда.
Комната превратилась из убежища в простой тупик, где лежал покойник с широко открытыми глазами. Высохший моллюск, у которого отобрали раковину. Он больше не ел и не вставал с постели. Шуа обмывала сына, пыталась влить в плотно стиснутые челюсти хоть несколько капель бульона. Все тщетно: Онан не реагировал.
Однажды мать почувствовала, как холодок пробежал вдоль ее позвоночника к затылку. Она медленно повернулась, боясь увидеть на подушке сына вместо головы истлевший череп, но Онан, ставший полупрозрачным, глядел ей прямо в глаза и улыбался.
— Я рождаюсь, мама, — еле слышно прошелестел он, и последние звуки тающего голоса слились с шорохом листвы клена, посаженного в день его рождения. Онан поднял счастливое лицо вверх и застыл. Шуа отчетливо увидела, как в глазах ее мальчика отразилось небо.
На следующий день Иуда спилил клен и своими руками сделал для сына гроб.
ИР
Ир страдал, как переходившая больше срока роженица. Он весь был полон разрушительной, могучей энергии, которая клокочет внутри, раздирает внутренности, ищет выхода, причиняя невыносимые страдания. С каждым днем ее становится все больше, нужно ее чем-то успокаивать, куда-то бежать от нее, выбросить… Или хотя бы заглушить боль. Водка — единственное, что парализует, притупляет ощущение собственной безвыходности. Литровая прозрачная бутылка прочно ассоциировалась у Ира с огнетушителем.
Наверное, на всем свете один Ир по-настоящему знал, что означает «безвыходность». Это когда все твои силы, способности, твои желания безнадежно заперты внутри, никто и никогда о них не узнает. Никому просто нет до этого дела. Никому! Это бесконечное метание. Изматывающие порывы в разные стороны, эффект от которых «по сумме векторов» равен нулю. Такой галоп на месте, топтание с ноги на ногу с бешеной скоростью.
Иуда имел все возможности, чтобы начать гордиться своим сыном. В школе Ир был агрессивен, драчлив, много занимался спортом… Интересовался всем подряд, неудержимо притаскивая домой всевозможные кубки, дипломы, медали… Словно старался доказать что-то… Вот, смотрите! Я могу, я есть, я здесь!!! Ир вертелся в колесе, в которое сам залез и теперь не может остановиться. Такая атлетически сложенная, несущаяся в никуда белка с вытаращенными глазами. Он чемпион по бегу, он может бежать и бежать… Хочется кричать от этого бесконечного эскейпа, словно кто-то страшный гонится за тобой, он вот-вот тебя схватит, разжует, размелет в порошок! Финишная лента, которая все время отодвигается! Я вот-вот первый! Помогите! Спасите меня! Кто-нибудь! SOS!!!
Однажды он услышал, как отец избивает Онана и мать за то, что брат надул в штаны на линейке. Истошный крик младшего брата, перешедший в вой, превратил внутренности Ира в цемент. Он сидел, оцепенев, боясь пошевелиться, боясь вдохнуть или еще каким-либо образом выдать свое присутствие. Натренированные ноги рвались, как нетерпеливые кони, но он всей своей волей, всей силой удерживал их на месте, от чего на теле выступили крупные капли пота. Ир вывернул ручку громкости телевизора до упора, чтобы не слышать криков и ударов, доносившихся сверху. «Гвардия умирает, но не сдается!» — прогремел экран на весь дом. И ноги перестали слушаться — они выстрелили, как свернутая, сжатая до упора, тугая пружина, и вынесли его из дома на улицу, они несли ничего не соображающее тело все быстрее и быстрее, еле касаясь земли.
«Склонность к бродяжничеству» — короткая запись в милицейском протоколе. Его нашли за тысячу километров от дома, замерзающим от холода возле трансформаторной будки на перроне. Всем отделением не могли добиться от полуживого мальчишки признания в том, где он живет. Посиневшие губы беззвучно шевелились. Влив в них полстакана водки, люди в синей форме услышали тихий шепот: «Гвардия умирает, но не сдается…» — который стал нарастать, как шум прибоя. И вот уже обезумевший, красный, с вытаращенными глазами мальчик рвется к двери, выкручиваясь, выворачиваясь из десятка вцепившихся в него рук с диким криком: «Гвардия умирает, но не сдается!»
В детстве Ира необыкновенно потряс миф о Кроносе, жестоком прародителе олимпийских богов, которому предсказали, что один из сыновей убьет его и сам станет верховным богом. И Кронос, напуганный предсказанием, проглатывал своих детей одного за другим. Только младшего сына — Зевса — удалось спасти, Рея — жена Кроноса — дала мужу вместо сына завернутый в пеленки камень. Ребенок рос на острове, и жрецы (куреты) били в свои щиты, когда Зевс плакал, чтобы отец не услышал его.
Тогда-то Ир и решил, что никогда-никогда не заплачет перед Иудой. Отец пытался выбить из него слезы всеми возможными средствами. Орал, придирался к плохим оценкам, заставлял Ира чистить сортир, пинал его ногами, бил хлыстом, но сын кусал губы до крови, сворачивался в жесткий комок, сжимал челюсти и не издавал ни звука.
— Ишь! Крепкий какой! — и вскоре Иуда даже стал хвастаться перед друзьями, что его старший сын никогда не плачет.
— Спартанское воспитание! Смотрите! — отец давал Иру такую затрещину, что можно было раздавить крепкий кочан капусты. — И молчит! Не ревет. Молодец!
Спасительное восемнадцатилетие показалось на горизонте. Ир с нетерпением ждал повестки. Армия казалась финишной ленточкой. Он стискивал зубы, напрягал все силы, чтобы добраться до нее живым. Ему и в голову не приходило, что там может быть плохо! Куда угодно! Как можно дальше, чтобы кругом тайга, сугробы и медведи, чтобы отец никогда до него не добрался.
И только в малюсеньком гарнизоне, где-то на границе, рядом с населенным пунктом, не обозначенным ни на одной карте, куда их доставляли почти месяц, сначала поездом, потом грузовиком, потом вертолетом, Ир упал. Вытянулся. Вот она, ленточка! Он добежал, спасся. Ноги стали мягкими, и долгий-долгий выдох. Он выдыхал целые сутки, просто лежал лицом вверх, в неизвестном, неведомом, безымянном поселке и выдыхал домашний воздух, а затем новый кислород наполнил Ира, расправляя и придавая ему округлую форму, словно резиновому шарику.
Мир взорвался всеми своими звуками и красками, навалился всеми своими цветами — ярко-голубым небом, зеленой травой, красными гроздьями рябины, ослепительно белыми облаками, оранжевыми листьями. Влился внутрь через глаза, наполнил Ира. И весь этот вихрь огней, жизни, стихии сконцентрировался в двух синих озерцах женских глаз, в струящемся меде волос… Фамарь… Буфетчица…
— Это я к тебе бежал!..
И, не задумываясь, отдал ей звезду, до которой наконец дотянулся, — свободу, часто рассказывал о каком-то картинном доме детства, таком, каким, по его мнению, должен быть дом, каким он хотел сделать свой. О суровом, но справедливом отце, о комфортном богатом коттедже, о заботливой матери и трогательном младшем брате. Такая идеальная, не существующая в природе семья из рекламы сливочного маргарина. Венчала каждый рассказ демонстрация фотографии, где Иуда в парадном кителе, во всех своих медалях и заслугах, Шуа в скромном платочке, сидящая на двух стульях, ревущий Онан на коленях у матери и сам Ир, злобно глядящий исподлобья.
А затем была служба по контракту, горячие точки, осколочное ранение, присвоение звания героя и десятка орденов, нищета, слезы жены. И вот Ир, весь загорелый, в форме и шрамах, с чемоданом, в котором помещается все имущество молодой семьи, вернулся домой. Без разведки, без предупреждения, как будто выходил за хлебом. На десять лет. Семья встретила его так же — словно он просто выходил за хлебом. За десять лет ничего не изменилось. И выросший Ир должен был втиснуть свои возмужавшие тело и душу обратно в детские спартанские костюмчики. События, казалось, потекли заново с того момента, как он ушел в армию. Ир начал проживать второй вариант собственной жизни под корявым названием «А что было бы, если бы я не уехал?»…
Его жена Фамарь — крепко сбитая деревенская девица — стала предметом постоянных упреков матери: «велика Федора, да дура!» Отец же, напротив, попрекал сына тем, что Ир «хуже своей бабы», которая с утра до вечера может работать в саду, в огороде, на кухне, не устает и не жалуется. Колет дрова, все чистит и моет.
— Единственное, из-за чего я тебя терплю, — это твоя жена! Угораздило же несчастную! Выбрала себе! Как будто нормальных мужиков нет! А я теперь расхлебывай!