Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жюстен клюнул носом и проснулся. Если он не собирается проспать всю ночь в этом кресле, лучше поскорее лечь в постель.

Утром, когда он вошел в библиотеку и уселся за письменный стол, он обнаружил вокруг странный беспорядок. С тех пор как он занялся «Трильби», он отставил корзинку с письмами в сторону. А теперь письма, вот они, лежат на самой середине стола. Может быть, он накануне вечером опрокинул корзинку? Однако стоит она на прежнем месте, и писем как будто не убавилось. Правда, накануне он выпил и съел лишнего, даже ухитрился заснуть, сидя в красном кресле. Впрочем, коль скоро письма оказались посреди стола, значит, ясно, что он сам их сюда положил. Посмотрим лучше, что они собой представляют, и проверим, могут ли влюбленные в мадам Бланш говорить о чем-нибудь другом, кроме своей любви к ней… Жюстен Мерлэн явно искал предлога, лишь бы не заниматься сейчас «Трильби», притворялся перед самим собой, что не интересуется ею, отворачивался от нее, даже в ее сторону не глядел. Но все это только для того, чтобы подстеречь, схватить. А потом он с разбегу напишет последние сцены.

Среда.

Дорогая мадам Отвилль,

Я уверен, что письмо мое Вас разочарует (в чем же, Господи Боже?), поэтому-то я и пишу его с замиранием сердца. Однако я не собираюсь его переписывать, и если перечитываю письмо, то лишь затем, чтобы исправить орфографические ошибки.

Дорогая моя мадам Отвилль, спасибо Вам за то восторженное состояние, в котором я нахожусь, спасибо за то, что Вы приехали в Страсбург, за то, что Вы такая, какая есть, спасибо за тысячу самых неуловимых вещей. Все это я испытываю со вчерашнего дня, и все это самым удивительным образом подняло на непривычную высоту вопросы, которые ставит передо мной само мое существование.

За все это, за все те дары, которые в Ваших глазах, возможно, сущие пустяки, за все это я благодарен Вам сверх всякой меры.

Вчера, когда я возвратился из Бельфора, меня распирало желание кричать повсюду о моем счастье, неистово орать – расплата за собственную застенчивость. Моя машина делала каких-нибудь жалких 65 километров, а я, как видите, дорогая мадам Отвилль, все 210.

Но попытаемся спокойно подвести итоги, а позже опять потеряем голову. Я Вас видел, кажется, всего четыре раза! Я нашел Вас… Нет, описания не последует, я нашел Вас очень милой, и это, конечно, для Вас вполне естественно. Для меня тоже – но впоследствии все стало чудом.

У меня создалось впечатление – когда именно, неважно, – что я рискнул вступить, нет, бесстрашно прыгнул куда-то, где рассуждения, логика, сила тяготения упразднены и обязательным условием является головокружение и бешеная скорость. Итак, сделаем вывод (вижу, что мояпопытка уточнить что-либо потерпела самую жалкую неудачу).

А впрочем, какие тут могут быть выводы? Думаю, что люблю Вас, но не знаю, совсем не знаю, как Вы к этому отнесетесь. Не знаю также, что практически может из этого получиться, я в данный момент нахожусь на слишком значительной высоте, дабы беспокоиться о таких вещах. Я обещал себе избегать слова «любовь» и его производных (хорошо же я держу свои обещания!). Возможно, потому, что слово это чересчур опошлено, возможно, также и потому, что по отношению к Вам оно приобретает совсем новую силу, столь неотвратимую мощь, что я не сразу решился воспользоваться им, дабы описать то, что насчитывает всего несколько дней, даже часов существования.

Кончаю. Письмо это и так уж достаточно путаное. Что-то Вы о нем подумаете? Знаю, Вы не будете над ним смеяться. Но, может быть, назло усмехнетесь. Решите, что я слишком юн, романтичен. И, однако, никогда я так не старался быть объективным, не преувеличивать.

Возможно также, Вы сурово его осудите. Ибо в конце концов в нем нет ни на йоту сдержанности. В нем есть крайности, вряд ли допустимые после четырех встреч и получаса задушевной беседы в пошлейшей обстановке. Вы сердитесь на меня за это, Бланш?

Мне хочется, дорогая мадам Отвилль, сказать Вам так много, не знаю даже точно, что именно… Но прежде всего мне хотелось бы, чтобы Вы сказали мне, и, надеюсь, в ближайшее время – что Вы думаете об этом письме.

Ибо если я позволяю себе, быть может, зря, говорить здесь только о моих чувствах, только о себе, то лишь потому, что ничего не знаю о Вас и в этом отношении могу только выражать свои желания, смиренные свои пожелания, например чтобы Вы разрешили мне еще раз заглянуть в Ваши глаза, эти глаза, цвет которых я теперь знаю наизусть и никогда не смогу забыть…

Том.

Жюстен вздохнул, поискал конверт – круглый почтовый штемпель гласил: 12 – 10 – 52. Два года спустя после Раймона, после скольких других… Не все возлюбленные Бланш были ее корреспондентами, должны были быть еще и такие, которые вообще не писали…

Страсбург, четверг.

Спасибо за Ваше письмо, дорогая мадам Отвилль, где Вы, говоря о себе, ограничиваетесь наброском, ибо Вы опускаете важнейшие детали, Вашу женственность, например, ту страшную женственность, в коей Вы столь же неповинны, как, скажем, безвременник в своих ядовитых свойствах.

Я чуть было не приехал в Париж в следующее воскресенье после Вашего отъезда. Крайне досадные обстоятельства помешали моему намерению. Меня это потрясло, будто случилось что-то непоправимое. Ведь через неделю-другую Вы меня забудете, разве нет, дорогая? Мне будет грустно, но сладкой станет эта грусть.

Между прочим, вот уже пять минут назад, как я заметил, что безгранично счастлив. А до того был скорее в мрачном настроении. Спасибо, Бланш, за подарок, который Вы мне делаете, который я вырвал у Вас силой, как и все другие. Но ведь должны же порядочные женщины тоже делать подарки?

В вечер Вашего отъезда я только мельком видел Анри, и я мог ему сообщить, что скорый парижский поезд увез Вас, пристроившуюся в уголке возле окошка, отбыв с опозданием (о, чудо!) на целых тридцать пять минут. Но думаю, Анри не заметил, что ноги мои оторвались от земли и что я нахожусь под воздействием необычайного электрического заряда. Людям вообще не хватает главным образом проницательности.

Три дня назад я побывал в том самом месте, где в первый раз почувствовал в отношении Вас нечто неуловимое. Я имею в виду дорогу на Париж и шоссе, где мы немножко прошлись пешком. Хотя со мной был мой товарищ, мне удалось, благо тому способствовало все, настроиться на высокий лад. Простите мне эти ламартиновские крайности.

Возможно, буду в Париже в воскресенье на той неделе, не разрешите ли известить Вас письмом или телеграммой и предстать перед Вами часов в одиннадцать утра?

И еще одна просьба, крайне нескромная: не сообщите ли Вы мне номер Вашего телефона, а также часы, когда я могу надеяться застать Вас, не слишком Вам помешав. Видите ли, дорогая мадам Отвилль, вслед за цветом Ваших глаз я коварно пытаюсь уловить звук Вашего голоса.

Мне кажется, что письмо получилось глупое и Вам не понравится. Предпочитаю поставить точку… К тому жевряд ли выразишь и передашь словами, что представляете Вы для меня. До скорого свиданья, дорогая…

Том.

Бедняга Том… Он решил приехать в Париж вслед за своей любовью… «Крайне досадные обстоятельства помешали моему намерению…» Бедняга Том, у него тоже не было ни гроша, видно, сидел на одном жалованье. Чем занимался этот Том, провинциал, да еще какой провинциал! Жюстен стал проглядывать голубоватые листки, покрытые несколько беспорядочным почерком интеллигента…

…Я знаю, знаю, что день седьмого ноября, проведенный с Вами в Париже, еще долго-долго будет служить пищей моим мечтам. Все приобретает в моих глазах или, во всяком случае, мне кажется, что приобретает, фантастические размеры (говорю это не в пылу увлечения, Бланш, а скорее из суеверия). Думаю, это еще один способ Вас «удержать».

Прежде всего поверьте, Бланш, дорогая, что я вовсе не стараюсь занять в Вашей жизни слишком много места. Я хотел бы только, чтобы Вы приняли, чтобы Вы согласились терпеть… эту вещь. Бланш, умоляю Вас, соблаговолите принять мой дар – это совершенно новое и никогда еще не бывшее в употреблении чувство!

…Я собирался рассказать Вам о себе. Но всякий раз, касаясь этой темы, я впадаю в тоску. Жизнь моя так похожа на прозябание. Что смогу я предложить Господу Богу, когда он призовет меня к себе (если все пойдет по-прежнему, то ждать этого уже недолго)? Несколько миллиграммов нуклеиновой кислоты, вполне для него безвредной (впрочем, я меньше всего думаю о том, что именно преподнести нашему Отцу предвечному).

Кто же такой этот Том? Человек, ведущий научные изыскания в университете, химик в частной лаборатории или еще кто-нибудь? Вот опять письмо от него, но выглядит оно иначе… На бумаге штамп… «Селект» Американский бар…» Жюстен мельком пробежал страницы, оно оказалось бесконечно длинным, это письмо, написанное, очевидно, ночью, были даже проставлены часы…

Половина второго.

…хочу продлить, разрешите мне эту роскошь, последние минуты, которые я проведу с Вами до самого рассвета. Хочуеще верить, вплоть до восхода солнца, до начала чего бы то ни было, верить, что Вы вошли в мою жизнь и не уйдете из нее никогда, что без Вас я физически не могу существовать, что реалисты – ужасные старые девы и, общаясь с ними, надо быть все время начеку. Я выпью необходимое для этого количество виски…

Жюстен с трудом разбирал продолжение… Не меньше двенадцати страниц бреда… нет, не бреда, просто это было любовное письмо. Кажется, Том признавался, что выпил слишком много виски, что гарсон время от времени приходит посмотреть, не свалился ли гость под столик, и, убедившись, что все в порядке, удаляется прочь… Однако ночные часы бегут.

4 часа.

…я сохраняю за собой неотъемлемое право любить Вас так, и так долго, как мне того захочется. Ах, Бланш, не у серого ли неба Вы позаимствовали цвет Ваших глаз? (Один виандокс! [12]– кричит гарсон.)

Но обещаю не надоедать Вам своими воплями. Для Вас я хочу быть (сколько Вам будет угодно и даже дольше) другом, который порой не нужен, забыт, но всегда здесь, под рукой, незаметный и готовый к услугам, как дежурная сиделка. Но все эти качества познаются лишь на практике. Испытайте меня. Клянусь Вам, Бланш, которую я люблю, я создан для роли друга. Я так мало расходую на 100 километров. Я не требую особого ухода (10 строчек раз в два месяца) и послушен, как форд. Все же должен добавить, что серийное производство таких экземпляров, как я, еще не налажено.

Примите же, дорогая моя, любимая, дружбу, которую я Вам предлагаю, не как суррогат, а как некий вполне практичный подарок, складной, портативный (он прекрасно умещается в сумочке).

Сейчас доставлю этот настоенный на алкоголе бред Вашей консьержке, она, должно быть, уже встала, эта женщина. После чего отправлюсь на Восточный вокзал.

В самый последний раз, Бланш, обожаемая моя, позвольте мне сказать Вам о моей любви, такой безнадежной ивсе-таки лучезарной. Что бы ни случилось, я навсегда сохраню в отношении Вас бесконечную благодарность.

Том.

Дорогая мадам Отвилль,

спасибо за Баше письмо. Оно прекрасно ставит все, и меня самого в том числе, на свое место. Констатирую этот факт без горечи и упрека.

Но я буду в Париже в следующее воскресенье. Мне необходимо Вас видеть. Где и когда Вам будет угодно.

Искренне Ваш

Том.

Жюстен в сердцах отодвинулся от стола вместе с креслом. Внезапно он почувствовал себя братом всех этих мужчин, которыми играла Бланш. Кстати, письмо Тома напомнило ему о виски, стакан виски перед завтраком не помешает. Он отправился на кухню. Эти несколько писем Тома были как бы «дайджест» романа Раймона: встреча, любовь с первого взгляда, разлука; вторая встреча, любовь, переходящая в экстаз; глухой стук ножа гильотины. Конец. На сей раз Бланш оказалась более крутой, более проворной, а главное, у нее хватило такта не связываться с этим своим «корреспондентом». С романтиком, с провинциалом. Из тех, что едут в Париж не обязательно Растиньяками, и, освободившись от груза провинциализма, они перестают подражать парижанам, просто уже «существуют» в этом качестве и вносят в парижскую почву свой родной чернозем. Должно быть, Бланш встретила его у каких-нибудь своих друзей во время поездки в Страсбург, куда она ездила с неизвестной целью, ну, скажем, повидаться с этими своими друзьями. Том попался ей на пути.

Значит, в Страсбурге занимались научными открытиями? Возможно, ведь там имеется университет, профессора… Том вполне мог принадлежать к плеяде тех героев, что умирают от еще не известных болезней и сами остаются еще более неизвестными, чем солдат под Триумфальной аркой. Из плеяды тех, что носят люстриновые нарукавники, как выражается Шарль Дро-Пандер – «управляющий „Луна-парком“ Бланш, и умирают без барабанного боя и трубного гласа, без цветов и венков, как и положено безвестным труженикам науки. Жюстен почувствовал горячую симпатию к этому Тому, который прекрасно видел все, знал, что Бланш очень скоро бросит его в захолустьи. Но, возможно, он в ней ошибался?

Держа в руке стакан виски, Жюстен вернулся в библиотеку, не спеша раскурил трубку… В сущности, все эти «человеческие документы» не выдерживают сравнения с хорошим; по-настоящему написанным романом. Чтобы вдохнуть в них жизнь, требуется искусство. Жюстен Мерлэн погрузился в размышления об искусстве. В один прекрасный день, когда он перестанет делать фильмы, он напишет о том, как их делают. Как их делали в его время. Теперь вот появилась синерама. Как-то искусство приспособится к синераме, как-то оно приспособит синераму к себе, что сумеет из нее извлечь? Это, конечно, вопрос не завтрашнего дня, но Жюстен уже жалел о старом орудии своего труда, которым пользовался так долго и которое рано или поздно будет сдано в архив. На его искусство катится ход прогресса, как неизбежный рок. В сущности никакой разницы между кинематографией и авиацией нет: нельзя делать фильмы и отставать от прогресса. Какое счастье быть писателем, иметь дело с одним только языком – с каким ты родился на свет Божий; вместе с ним ты растешь и естественным образом меняешься на протяжении всей жизни. Писателю никто не навязывает вдруг и без предупреждения цвет, широкий экран, стереоскопические съемки… Жюстен произнес про себя «стереоскопические съемки», и его охватило жгучее нетерпение, он вскочил и зашагал по комнате… Все-таки интересно было бы попробовать!

Жюстен вышел в сад, потом на дорогу в поле… «Писателя и слово ничто не разделяет, – думал он, – пишет ли он гусиным пером, стучит ли на машинке, диктует ли в диктофон. Способы передачи его мысли никакого значения не имеют, имеет значение лишь сама мысль и то, как именно она выражена словами, которые могут звучать как предвосхищение будущего или как пророчество… все зависит от взгляда на вещи. Все здесь результат творческого гения… в то время как он, кинематографист, зависит от технического состояния кинематографии, от науки…»

Приближаясь к пластмассовому заводу и вне всякой связи с этим, Жюстен Мерлэн подумал, что в скульптуре, быть может, тоже произойдут изменения вследствие появления новых материалов и способности радара сообщать движение неодушевленным предметам. Статуя будет ходить, поворачиваться, танцевать… И музыка тоже расширит свои рамки в связи с изобретением новых музыкальных инструментов и утончением человеческого слуха, способного разымать звук на мельчайшие частицы… Одна только литература защищается, ибо она прилегает к человеку, как его собственная кожа, непосредственно. Жюстен углубился в небольшую рощицу, неожиданно забрел на свалку и повернул обратно.

Дома он с минуту без толку просидел у письменного стола, потом встал, прошелся по комнате, машинально открывая и закрывая двери… Он чувствовал себя выпотрошенным, не хотелось браться ни за «Трильби», ни… Ни за что-либо другое. Возможно, виноваты в этом были письма, этот Том. В сущности Жюстен рассорился с Бланш, и отсюда это дурное настроение. Словно у него была законная супруга и они поругались! Но ведь Бланш не могла попросить у него прощения, даже если она и была неправа… В конце концов Жюстен отправился в гараж и вывел свой ситроен. Только для того, чтобы подстегнуть время, как подстегивают готовый свалиться набок волчок. Он испытывал потребность завести какой-то внутренний механизм, который замирал в нем, казалось, готов был остановиться! Надо было спешить!

Солнце, ветер… Сделав километров триста, Жюстен с отменным аппетитом поужинал в ресторанчике на берегу Сены и возвратился домой уже ночью, весьма довольный прожитым днем, а главное тем, что теперь можно и лечь спать, поскольку наконец наступила ночь.

* * *

Теперь Жюстен готов был снова засесть за работу. Трильби звала его, и ему не терпелось вновь встретиться с ней сейчас, когда он был полон свежих сил. Но как только он уселся за письменный стол, на котором красовалась бутылка виски, рука сама потянулась к корзине для бумаг и вытащила несколько листков, связанных вместе. «Ага! Опять почерк Пьера Лабургада, журналиста…»

Бланш, девочка моя, я не вернусь. Слышу отсюда твой голос: «Ну и что? Мне-то какое дело?». Не надо сердиться. Просто меня никогда не оставляет мысль, что я обязан сообщать тебе о моих переездах на тот случай, если я вдруг тебе понадоблюсь. Мне предложили съездить в Южную Америку, я позволил себя соблазнить и, едва ступив на землю, даже не заглянув в Париж, снова пустился в плавание…

Однако журналист явно вышел из повиновения! Пожалуй, Бланш не зря не принимала всерьез этого поклонника. Ага, внутри сложенного вдвое листка лежит телеграмма… Даже две телеграммы…

Обратись моего имени доктору Яффе Пьер Лабургад

Обратись моего имени адвокату Гарсону Пьер Лабургад

Обе телеграммы из Рио-де-Жанейро. А вот еще одно письмо от того же Пьера Лабургада:

Бланш, телеграфировал тебе вчера и сегодня. Ничего не понимаю, я безумно беспокоюсь! Каким это образом ты могла очутиться на Елисейских полях во время демонстрации? Почему полицейские тебя били? Что это за мальчик, которому сломали руку? Получил бестолковое письмо от Мишеля, от него-то я узнал обо всем случившемся и тут же тебе телеграфировал. Встревожен ужасно. Никоим образом не могу вернуться раньше, чем через месяц, не для того мне оплатили поездку по Южной Америке, чтобы я на следующий же день после приезда смотался обратно. Бланш, я с ума схожу от беспокойства. Умоляю тебя, телеграфируй немедленно, напиши… Серьезно ли ты ранена? Что говоритврач? Обратись обязательно к доктору Яффе, с ним можно быть совершенно спокойным: когда он не уверен в диагнозе, он направляет к специалисту. Обвиняют тебя в чем-нибудь или нет? Нелепейшая история! Если нужно, обратись к адвокату Гарсону, как я тебе уже телеграфировал. Господи Боже мой, с тобой нельзя быть спокойным ни одной минуты – или ты в воздухе, или находишь способ сделать землю такой же опасной, как небеса.

Бланш, любовь моя, что с тобой случилось?

Пьер.

Что случилось с Бланш? Жюстену тоже очень хотелось бы это знать. А других писем от Пьера Лабургада он не обнаружил, по крайней мере сверху… Жюстен вынул из корзины дешевый желтый конверт, составлявший часть пачки, куда входили два письма и телеграммы от Пьера Лабургада… Бумага в клеточку, покрытая неуклюжим почерком:

Дорогая мадам Бланш,

я сообщаю о себе, как обещал. Они продержали нас до утра, Вам повезло, Вы быстро отделались. Мне хотелось бы повидать Вас снова, я бы Вам рассказал, чем вся эта история кончилась. Кончаю работу в шесть – буду с надеждой поджидать Вас все дни.

Жако.

Чем вся эта история кончилась? Жюстен тоже был не прочь узнать эту историю, и не только ее конец, но и начало. Из другого такого же дешевого конверта он вынул второй листок.

Ничего не скажешь, мадам Бланш, на этот раз Вы сами напросились на неприятности. Как Вы себя чувствуете? Я думал, что они оставят Вас замертво на мостовой! Жоржу они сломали руку. Но это не так страшно, потому что если не видишь крови, то не сразу понятно. Л у Вас кровь текла по светлому платью, просто ужас… Ах, мадам Бланш, пу и испугали Вы нас! Вы как потеряли сознание на улице Фобур Сеи-Оноре, так и не пришли в себя до бульвара Мальзерб; мы подумали, что Вы уже совсем отходите… Вот уж действительно сволочи так сволочи… Я пошел по адресу, который Вы мне дали, на Кэ-о-Флер, как Вы велели, и япослал тоже телеграмму. Я принес почту и передал ее сиделке, думаю, Вы ее получили. И еще позволил себе приложить букетик фиалок. Встретились мы случайно, мадам Бланш, в черном вороне, номы еще увидимся, верно ведь?

На жизнь и на смерть

Жако.

Жюстен был удивлен не меньше, чем, вероятно, удивился в свое время Пьер Лабургад. Каким образом Бланш очутилась на Елисейских полях в день, когда там была демонстрация? Письма без даты, а на конверте дата неразборчива. Так что понять ничего нельзя. Политикой Бланш не занималась. Нигде, ни в ее доме, ни в письмах, адресованных ей, не было ни малейшего намека, ни малейшего признака интереса к политике. Де Голль, Венгрия, Алжир – все это, казалось, нисколько ее не тревожило… И вот, нате вам, ее забирают вместе с другими участниками демонстрации, везут в полицейский участок, в госпиталь! Жюстен был по-настоящему встревожен. Он вынул наудачу несколько писем из корзины, не обнаружил в них и намека на эту историю, равнодушно пробежал глазами страницы, заполненные словами любви, и, раздосадованный, вышел в сад. О Трильби он больше не думал.

Голубые небеса Бланш ширились, спускались до самой земли. Жюстен шагал по газону, усеянному дикими маргаритками, золотистыми лютиками. В руке он держал стакан виски, захваченный из библиотеки. В будущем году надо будет пересеять газон, перепахать землю и посадить новые цветы… Почему Бланш участвовала в демонстрации? Это обстоятельство осложняло ее образ. Жюстен был недоволен собой. Некогда ему заниматься Бланш, все его внимание должно принадлежать одной лишь Трильби… Он услышал, как открылась и захлопнулась калитка, извещая о прибытии мадам Вавэн. По гребню стены прогуливался кот, манерно подымая лапки, точно цирковая лошадка, выступающая испанским шагом… Плющ, темно-зеленый на ровно голубом, без морщин, фоне, ждал ножниц садовника… Жюстен лениво смотрел на кота, на плющ, взбиравшийся по стене, как вдруг произошло нечто невероятное…

Из-за стены показались головы, плечи… люди в хаки, вооруженные мотыгами… Одни уже спрыгнули в сад, а другие тем временем перелезли через решетку со стороны поля. Глаза Жюстена округлились от удивления: кроме мотыг, он увидел в руках у одних жестяные ящики с надписью «Динамит»; другие тащили под мышкой какие-то выкрашенные в белый цвет столбики, похожие на межевые знаки… Ни один из этих людей, казалось, даже не заметил присутствия Жюстена Мерлэна, ни один не оглянулся в его сторону. И в ту же самую минуту Жюстен услышал пронзительный голос мадам Вавэн, которому вторил чей-то хорошо поставленный бас… Голоса зазвучали громче, и мадам Вавэн завопила: «Караул! Помогите!…» Жюстен ринулся к ней. У садовой калитки мадам Вавэн, взъерошившись, распушив все свои черные в белых крапинках перья, обеими руками отпихивала какого-то мужчину в мягкой шляпе и вполне приличном пальто.

– Мсье Мерлэн! – кричала мадам Вавэн. – Они дом собираются взорвать!

– Подержите-ка, – сказал Жюстен, сунув в руки мадам Вавэн стакан виски, который страшно ему мешал с самого начала этой похожей на кошмар сцены, а теперь выглядел уж совсем нелепо. – Ну-с, мсье?

Незнакомец приподнял фетровую шляпу.

– Мне очень жаль, мсье, – произнес он, – но нам сообщили, что в доме никого нет. Разрешите представиться: Жак Мельпа, инженер Нефтяной компании X… Мы проводим разведку, и наши поиски привели нас во владения мадам Отвилль, ныне принадлежащие вам, по словам этой особы, состоящей у вас в услужении. Нефтяная компания ведет общественно-полезную деятельность и пользуется известными правами… С точки зрения национальных интересов…

– Плевать я хотел на ваши национальные интересы, – произнес Жюстен Мерлэн, багровея, – вы врываетесь к людям как гангстеры, как разбойники, как бандиты. Это невежливо. Предъявите ваши документы. А я сейчас поеду за жандармами.

– Как угодно, мсье. Что ж, поезжайте. По крайней мере, не будем зря терять времени. Вдруг вы сочтете, что мои бумаги не в порядке… Впрочем, в случае убытков вам их, поверьте, возместят. Компания в таких делах не станет сутяжничать.

– Плевать я на вас хотел, – сказал Жюстен Мерлэн, – ничего другого сделать не могу, слишком вас много. Я не Фанфан Тюльпан. А вот вы – настоящие куклуксклановцы, если не хуже. Сейчас еду за жандармами!…

Жюстен Мерлэн гнал машину со скоростью сто шестьдесят километров в час; жандармерия была за тридевять земель. И в результате…

– Это их право, – заявил жандармский унтер-офицер, – мы ничем не можем вам помочь, ничем не можем… Я вас, мсье, отлично понимаю. Но сделать мы ничего не можем. Установите официально нарушение законности через судебного пристава… Вот какие дела, мсье! Я вас отлично понимаю. Нет, ровно ничего.

На обратном пути Жюстен задавил курицу. Бланш была совершенно права, когда пошла, пусть даже с голыми руками, против полицейских. Любой предлог для этого хорош. Эти чугунные болваны, эти головорезы, эта ухмыляющаяся стена, уверенная в своей силе и прущая на вас, как гусеницы танка… Мы для них не важнее курицы. Бессилие… Жюстен чуть было не врезался в стену на повороте дороги, еле избежал столкновения с высоким и длинным, как стена, грузовиком и продолжал мчаться вперед. Он представлял себе, как Бланш впихивают в черный автомобиль, представлял себе полицейского комиссара и всех, кто пользуется своей силой… Жюстен Мерлэн был человек спокойный, даже очень спокойный и за всю жизнь выходил из себя несколько раз: когда узнал, что «она» вступила в брак сдругим, а он, Жюстен, даже не подозревал, что в ее жизни есть другой; потом в нацистском лагере для военнопленных и последний раз, не так давно, – в кабинете своего продюсера. С тех пор он сам финансировал свои фильмы.

Спокойствие вернулось к нему еще по дороге. К счастью. Иначе не известно, что сталось бы с ним при виде сада… Ни газона, ни маргариток, ни незабудок, даже аллей и тех не стало. Развороченная земля, зияющие ямы – одна возле другой, черные дыры, глыбы земли, а рядом с ними белые столбики, – похожие на совсем еще новое солдатское кладбище… Ни розовых кустов, ни куртин… Высокая липа и кусты сирени показывали всему свету свои обнаженные корни… Среди этого беспорядка и опустошения валялись пустые жестяные ящики с наклейками «Динамит». Как на войне – тот же пейзаж. Жюстен явился после сражения, в уничтоженном саду уже не было ни души. Он вошел в дом.

В кухне, над бельевым баком заливалась в три ручья мадам Вавэн. Казалось, что ее передник и руки мокры не от воды, а от слез.

– Говорят, они имеют право, – сказал Жюстен и с нескрываемым удовольствием услышал в ответ вопли и проклятия мадам Вавэн.

– Право! – кричала она во все горло, – право! Конечно, когда на одного целый десяток лезет, тогда право их! К чему тогда, скажите на милость, нужны жандармы? Только чтобы несчастных людей хватать – вот на что! Анонимное общество… этих анонимных, небось, не возьмешь! Все они промеж себя сговорились, все! Один толстяк в шляпе чего стоит… Им все нипочем. Эти анонимные ничего не бояться, пойди найди их…

Громко рыдая, мадам Вавэн скрылась в гараже. Она окончательно потеряла самообладание. Жюстен поглядел на дверь, на бельевой бак и пошел в библиотеку. Ярость улеглась. Зеркало в оловянной рамс отразило его бледное лицо. Небо тоже было оловянное.

Жюстен опустился в красное кресло. Можно было подумать, что те, уже старые известия об аресте Бланш, вызвали нынешнее безумие. И Бланш стала еще более осязаемо присутствующей здесь… У них были одни и те же беды. Жюстен Мерлэн, окончательно выдохшийся от ярости, незаметно заснул в кресле. Потухшая трубка выпала на ковер из его разжавшихся пальцев.

Его разбудили крики. Жюстен решил, что они вернулись, схватил первый попавшийся под руку предмет – тяжелый бронзовый бюстик Дидро – и побежал в сад…

Сцена разыгрывалась по ту сторону решетки в пролете стены, отделявшей сад от поля. На первом плане возле пашни тесной кучкой держались вчерашние молодчики в сапогах, разорившие сад Жюстена; лицом к ним выстроились в ряд крестьяне, вооруженные вилами… Обе стороны были разделены пространством нежно зеленеющего поля. Стоял оглушительный крик. Оловянное небо нависло низко, только вдоль горизонта полукругом шла светлая трещина. Обутые в сапоги молодчики сделали шаг вперед, крестьяне с отчаянной бранью подняли вилы. Молодчики сделали еще шаг, и их сапоги примяли нежную зелень. Крестьяне, стоявшие на краю поля, точно на берегу озера, обогнули его, разделившись на две группы стихийным непроизвольным маневром. Они бежали теперь, выставив вперед вилы, очевидно намереваясь обойти неприятеля слева и справа, не топча при этом рожь…, Молодчики, не раздумывая, бросились со всех ног наутек, прямо через посевы и скрылись в кустарнике, росшем по краю слегка горбившегося поля. Крестьяне не погнались за ними, они, опершись на вилы, смотрели, как враг улепетывает со всех ног. Крики, брань стихали, как грохот удаляющейся грозы. Не спеша, вскинув вилы на плечи, то и дело оглядываясь, крестьяне тоже пошли прочь и вскоре исчезли из виду.

Жюстен перевел дыхание… Бронзовый бюстик Дидро, который он ухватил за голову и сжимал изо всех сил, больно впился носом в мякоть ладони. Взволнованный животворным волнением, он шагал взад и вперед по саду. Мадам Вавэн, очевидно, уже ушла, иначе она, услышав крики, конечно, выскочила бы из дому. Все-таки он зашел на кухню, вспомнив, что со вчерашнего дня ничего не ел. А сегодняшний день, со всеми его происшествиями, вдруг показался ему нескончаемо длинным. Действительно, мадам Вавэн в кухне не оказалось, но, так как под бельевым баком горел слабый огонь, Жюстен догадался, что она вернется и принесет провизию. «Славная мадам Вавэн», – твердил про себя Жюстен, решив не дожидаться обеда и уписывая за обе щеки хлеб ссыром. Толстый сандвич, вроде тех, что подают в бистро. Эти фигуры в деревянных сабо, вилы грозные, как пики, настоящая сцена крестьянского восстания… Они-то не допустили гангстеров, не позволили превратить засеянное поле в пейзаж войны, нет, дудки! Молодчики получили достойный отпор; оказывается, вовсе не везде и не всегда они всех сильнее. А что если я брошу «Трильби», а что если я займусь «Жаку-Кроканом»? [13] Чудеснейшая тема! Лучший мой фильм! И он, может быть, в большей мере соответствует поступи нашего сегодняшнего мира, чем фантастические вымыслы «Трильби». Жюстен наспех проглотил стакан красного вина и быстрым шагом вернулся в библиотеку.

Там он без труда нашел «Жаку-Крокана»… В сущности он потому и вспомнил о Жаку-Крокане, что видел эту книгу здесь, в библиотеке Бланш. И опять-таки Бланш, внезапно вернувшаяся на землю из своих лунных палестин, подсказала ему эту тему.

Жюстен уселся перед письменным столом. Венчик над его головой пылал от внутреннего кипения. Его точно подхлестнули! Держа книгу водной руке, авторучку в другой, он начал делать выписки…

К вечеру, как раз в самый разгар работы, в дверь библиотеки постучалась мадам Вавэн.

– Мсье Мерлэн!

– Что такое?

– Вам письмо…

Письмо? Кто мог писать ему сюда, он никому не давал адреса. Кроме поверенного… Ясно, неприятности…

Мадам Вавэн вошла в библиотеку, держа в руке письмо:

– Письмо с почты вернули, мсье. Где оно только не побывало! Адресов-то на конверте сколько, поглядите сами! Адресат с последнего местожительства отбыл в неизвестном направлении… По всему свету им, почтальонам то есть, работа находится. Оставить вам письмо? Почтальон принес его сюда потому, что отправитель жил здесь. Сколько я ему ни твердила, что мадам Отвилль больше в этом доме не проживает, он все свое… говорит, что на почте не знают, где ее искать, и что письмо выбросят… Пришлось взять… А кушать вы, мсье Мерлэн, не хотите? Вы ведь ни к чему не притронулись… Так и заболеть недолго! Вы, конечно, знаете, что там на поле произошло… Я тоже знаю и до сих пор сама не своя хожу… А есть все-таки надо!

– Я не голоден, мадам Вавэн, я тут слегка закусил… До завтра, мадам Вавэн, я, видите ли, немного устал…

Жюстен легонько подтолкнул ее к порогу, закрыл за нею дверь, не спуская глаз с письма. Конверт был сплошь покрыт адресами, перечеркнутыми, написанными заново, перечеркнутыми вновь… Единственное, что можно было еще прочесть, – это имя адресата: «Господину Ж.Л. Отвилль». А на обороте конверта: «Отпр. Бланш Отвилль, Пьерс, Сена и Уаза». Бланш писала своему мужу! Штемпель… Штемпель гласил: 1957, все прочее неразборчиво… Итак, письмо пропутешествовало год, если не больше! Почерк крупный, пляшущий; чернила блеклые или поблекли от времени. Все еще стоя у дверей, Жюстен машинально повернул ключ в замочной скважине… Сейчас он совершит последний из недопустимых поступков, уже совершенных им: узкий разрезательный нож с острым металлическим лезвием, разрезательный нож, принадлежавший Бланш, очень аккуратно вскрыл конверт. Жюстен извлек из конверта несколько листков. Бумага для пишущей машинки… тс же самые блеклые чернила и крупный, пляшущий, очень четкий почерк… Сейчас он прочтет письмо Бланш к мужу, и это так же страшно, как распечатать телеграмму, может быть, несущую вам трагическую весть.

Пьерс. 15/3 – 57.

Мой друг,

это похоже на железнодорожную катастрофу. Случилось так, что я села именно в этот поезд. А теперьпредставьте себе шахтера, которого засыпало в шахте и который уже не ждет помощи. И это тоже я. Я под открытым небом и под ярким солнцем, на свежем воздухе, вокруг меня жизнь, люди. Я знаю, что такое агония при грудной жабе, но что все это в сравнении с агонией души.

Да, да, всех нас забрали. В полицейском участке все было совсем не так, как показывают в фильмах. Меня они отпустили очень скоро, и эти господа были даже смущены, что так неудачно прихватили и меня. Один молоденький мальчик попросил меня зайти к нему домой и предупредить, что его арестовали. Позже я с ним опять встретилась. И я снова пошла на Елисейские поля, но на сей раз не случайно. Вдруг меня подхватило вихрем, бросило вперед, я уткнулась лицом в сукно полицейского мундира, так плотно уткнулась, что мне были видны даже узелки на ткани, сукно царапало мне лицо, а потом чьи-то растопыренные пальцы уперлись мне в щеку, чтобы удобнее было ударить по другой. Они бросили меня на мостовой в самом плачевном состоянии.

С той поры я непрерывно ощущаю сукно этого мундира. Я открыла нечто общеизвестное. Как родятся дети. Что земля круглая.

Странно. Должны же быть у них лица. Я пытаюсь узнать их на улице. Но на лбу у них нет никакого клейма, возможно, они так же красивы, как Марлон Брандо. Они обедают, умываются, ходят в театр, покупают марки… Кто-нибудь из них наверняка спас утопающую девочку где-нибудь на даче. Они ездят на дачу. Крестоносцы, инквизиторы, костры и каменные мешки, четвертованные и те, кому выжгли глаза раскаленным железом… Как в наши дни, когда даже кухни и те электрические, можно выжечь глаза раскаленным железом? Помните «Пытку неправедного судьи», которую мы видели вместе в музее города Брюгге? Он лежит на столе, и столпившиеся вокруг озабоченные люди, специалисты своего дела, сдирают с него живого кожу; но ведь даже быка сначала убивают, а потом свежуют. Одна нога у него уже ярко-красная, ободранная, а кожа снята с нее, как чулок… Страдания наложили на лицо преступника печать святости. Судьи его спокойны и беспощадны. Они выполняют свой долг. Помните эту прекрасную картину? Я-то ее никогда не забуду… Унизительная нагота, ощущение бессилия – даже род смерти нельзя себе выбрать. Помните, как непохоже лицо судьи на картине, где его схватили, и там, где его пытают? Дурной человек и святой… Было это в XVвеке. Я представляю себе современныйконгресс истязателей, специалистов по пыткам, съехавшихся для обмена опытом со всех концов земного шара. Наушники у каждого кресла и синхронный перевод выступлений на пять-шесть языков. Журналисты, фотографы…

Почему мне никак не удается представить себе лиц участников этого конгресса? Ведь у каждого человека должно быть лицо, и они не носят глухого капюшона, как кагуляры. Ни желтой звезды. Как-то наша консьержка принесла мне котенка, она сняла его с подоконника первого этажа соседнего дома, потому что та консьержка била котенка. Задние лапки у него были парализованы от побоев. Мягкий и нежный комочек в моих ладонях. Я посадила его на подушку и принесла ему молока. Он не желал оставаться на подушке, он устроился на паркете, на жестком. Сколько я ни сажала его на подушку, он снова сползал на паркет. Я начала злиться, сердце у меня застучало, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не причинить ему боль, не свернуть ему шею, не бросить об паркет, об стену… Он был такой слабенький, такой беспомощный и такой упрямый; я чувствовала под руками его скелетик, я могла сделать с ним все что угодно. Я вырастила из него большого и красивого кота, но впоследствии нам пришлось расстаться, потому что он гадил в комнатах, да при этом еще нахально глядел мне прямо в глаза. Это не литературный образ. Речь идет о том странном искушении, которое я испытала, когда он лежал у меня на руках, такой кроткий, такой шелковистый, такой слабенький.

Есть люди, которые рискуют своей жизнью. Можно подобной отвагой восторгаться, но я не вижу причин для этого. Те, что избрали эту игру по склонности к ней, должны быть счастливы, когда им представился случай поиграть. В мирной жизни они называются гангстерами, а на войне – на тех маленьких войнах, что вспыхивают то в одном, то в другом уголке земного шара – смельчаками. Играя, они разжигают сами себя, они горды тем, что могут потребовать от себя большего, чем способно вытерпеть животное, ибо человеческая воля сильнее любых физических страданий. Они утверждают, что не испытывают ненависти к тем, против кого воюют… В таком случае почему же они воюют? Почему не идут на эшафот, на любые физические и моральные муки, лишь бы на эту войну не идти? Дро-Пандер говорит: скука, вкус к авантюрам… Почему бы им тогда не отправиться куда-нибудь подальше, хотя бы на Луну! Пробовали ли Вы когда-нибудь их спросить, ради кого, ради чего они собой жертвуют? Я-то пробовала… Они не сумели мне ответить. Не ради Франции, не ради идеи, не ради кого-нибудь. А я Вам скажу: они поступают так потому, что не знают, к чему применить свою силу. Представьте себе писателя, природа наделила его талантом… а сказать ему нечего. Бандиты с большим сердцем? Неужели Вы верите, что можно жить среди жестокости, среди нечеловеческого сверхчеловеческого и не утратить чувства человечности, чувства того, что человек может перенести в пределах человеческого? Они утратили это чувство, они сбились с дороги. Я лично встречала у них лишь один культ: культ товарищества. Скрепленного кровью. Не слишком ли дорогая цена за одно-единственное человеческое чувство? Не лучше ли было бы отправить их исследовать гроты, вершины и межзвездные пространства! Киньте им этот кусок сырого мяса! Займите их, как детей, иначе они непременно натворят глупостей.

Видите ли, друг мой, я начинаю думать, что избыток физического здоровья порождает болезнь психики, и при виде мужчин и женщин, физически прекрасных, я сразу настораживаюсь, как настораживается антисемит при виде лица семитского типа. Неправда, что в здоровом теле обязательно должен быть здоровый дух… Мы живем не в раю, а когда утрачена первородная чистота и невинность, физическое совершенство и безупречная деятельность всех органов ведут к озверению. Не ссылайтесь на примеры вероломства, жестокости и лукавства уродов, которые, мол, мстят за свои физические пороки… Они тоже жертвы тех, других, слишком здоровых.

Дорогой мой, чудесный мой друг, мне обещано путешествие в некий «Луна-парк», где еще нет посетителей, и я уже наполовину живу среди реальности светил и бесконечности, и вот я поскользнулась о дерьмо. Хуже того, я даже не пытаюсь встать, валяюсь тут со всеми прочими негодными, бесхарактерными, отвратительными существами, не людьми, а тряпками, каковыми являемся мы все, и вдобавок даже неплохо приспособились к дерьму. Но когда мы полетим в лазурь за небесным огнем, быть может, тогда, если только существует Господь Бог, небо рухнет нам па голову. Или, может быть, из глубин пространства выйдут нам навстречу существа мыслящие и великолепные, каковыми, увы, не являемся мы, выйдут, пробив в небесной лазури встречный туннель, и научат нас жить и быть счастливыми.

Короче… Я уезжаю. Пока еще не туда, не в небесную высь Меня заинтересовала нефть. Ее ищут вокруг Парижа, я не раз видела белые столбики нефтяной компании и в лесу и вдоль дорог. Я поеду туда, откуда лучше видно, как вращаются моторы, приводимые в действие людьми, которые вертят нашим миром. Мне дали самолет. Одна частная компания, узнав о моих скромных требованиях, решила не обращать внимания на мое сердце… Мой послужной список достаточно красноречив. Я увижу своими глазами «олимпийские игры страданий». И мне заранее скучно, до того хорошо я знаю, в чем тут дело, до того примитивны все составные элементы, словно мы живем еще в каменном веке, словно сам полет существует еще только в воображении ведьм. Летают-то одни, а создают самолеты другие.

Возможно, меня ждет участь несчастного Икара, который упадет и исчезнет в водах или песках среди всеобщего равнодушия… Рыбак будет по-прежнему рыбачить, хлебопашец – пахать землю, пастух взглянет на небо, даже овцы и те повернутся спиной к утопающему… Ну и пусть, а я все-таки попытаюсь. Я ведь летчик-испытатель.

Друг мой, не сердитесь на меня за то, что в ожидании того, другого путешествия, я покидаю Вас ради теперешнего. Мне необходимо видеть их лица. Видеть, есть ли на них клеймо. Можно ли их узнать на улице. Они там, где война. Там, где война, там неизменно присутствует оскорбленное страдание человека. Кровь призывает кровь, и торжествуют сильнейшие. Я буду в тех краях, где пустыня лижет границы Ливии и Туниса… В пустыне, где кочуют племена, гонимые войной, среди песков, не знающих границ. Оттуда отправлюсь куда будет возможно. Мне необходимо знать… Иначе мне будет слишком страшно. Слишком, слишком страшно, чудовищно страшно.

Прижимаю Вас к своему больному сердцу, и ты ведь знаешь, милый, что пока я жива, я всегда буду просить тебя петь.

Бланш.

Листок дрожал в руках Жюстен. Письмо это не попало по назначению… Где он, муж Бланш? Кто такой муж Бланш? Что он за человек? Какая у него профессия, чем он занимается? Пока я жива, я всегда буду просить тебя петь. Что это означает? Бланш как будто знала, что он, Жюстен, жил Трильби, которую некий человек превратил в безумную королеву соловьев… как будто она говорила так, чтобы ее понял он, Жюстен, что отныне благодаря ей будет рождаться песня в груди, что это она сумеет заставить петь… нет, не всех – «одного» человека. Для этого ей достаточно только существовать на свете. В ней не было ничего от Свенгали, сила ее не мистическая, не потусторонняя. Но ради того, чтобы пленить ее, Бланш, начинает петь соловей, бросая в воздух самую головокружительную из всех своих трелей! А это упоминание об Икаре! Ведь и сам он тоже думал о том, что в наши дни Икар – женщина! И вот она, Бланш, описывает «Падение Икара» Брегеля, ведь это как раз одна из самых любимых его картин! Жюстен представил себе Бланш, представил себе маленькую ногу, выступающую из воды, еле различимую, ее можно не заметить, если не знать, что она написана на картине, где изображен равнодушный мир, ради которого пожертвовал собой человек. А если Бланш упадет со своим самолетом или парашютом в море песка, среди грохота войны? Какая смерть ожидает ее? Когда мы полетим в лазурь за небесным огнем. И снова несоответствие между тем, ради чего он жил, и этим величием, бесконечностью… Но на сей раз мерилом служил великий страх Бланш, чудовищный, отнюдь не метафизический страх. А он в это время занимался Трильби! Бланш на каждом шагу побивала его, ее страх был разумен, справедлив, его не может не ощущать и не выражать любое живое, нормальное существо. Внезапно Жюстен почувствовал себя опустошенным, без единой мысли в голове – ни цели впереди, ни страсти к работе. Он всего-навсего лишь тряпка, безвольное существо, не так-то уж плохо приспособившееся к дерьму, в котором он живет, как и все прочие. С н тяжело поднялся, бережно положил письмо в конверт на письменный стол Бланш, подумал, что, должно быть, она писала его именно здесь, и вышел… Чтобы тут же вернуться обратно!… Вид разоренного, опустошенного сада был ему невыносим. Он не знал, что делать с собой, куда деваться. Может быть, задернуть в спальне занавески и попытаться уснуть? Сначала принять ванну, потом спать. Он пошел в ванную, налил полную ванну воды и вдруг поймал себя на том, что машинально заложил задвижку… Глупо, как будто в доме был кто-нибудь, кроме него! И, желая доказать себе, что это действительно глупо, он не только отодвинул задвижку, но и широко распахнул дверь.

Ванна подействовала на него благотворно. Он пошел в спальню, лег на кровать, заснул и проспал до самой ночи. Проснувшись, он накинул халат и вышел на террасу. Ночь, фланелевая, туманная, была до того хороша, что Жюстен обулся и пошел в сад. Стоял неподвижный, упорный, теплый туман… Жюстен осторожно обошел сад, с этими ямами недолго и ногу сломать. Нефть здесь! Чудно! Ладно, ямы засыплют, и все придет в порядок. Весной трава растет быстро, он посадит цветы и обязательно новую розу, получившую приз в Багатели: розу «Мартина Донель»… Говорят, формой она похожа на наши современные розы, но у нее чудесный аромат старинных роз. Пунцовая, очень темного тона. Жюстен подошел к решетке, отсюда он наблюдал тогда за сценой, разыгравшейся между крестьянами и теми молодчиками в сапогах. Туман подметал поле своим подолом, окутывал низенькие белые столбики. Уж не почудилось ли ему? Жюстен прильнул к решетке, нет, сомнений не оставалось: низенькие столбики нефтяной компании действительно были тут, пробороздив все поле… Должно быть, их поставили вечером, когда люди спокойно сидели по домам и ужинали. И никому в голову не пришло оставить дозорных…

Ничем тут не поможешь, ни яростью, ни вилами. Медленными шагами Жюстен Мерлэн побрел домой… Если бы он был одет, он взял бы машину и поехал куда глаза глядят, например махнул бы в Париж. Но пришлось бы одеваться. Пришлось бы открывать ворота, выводить машину. Закрывать ворота. Заводить машину. Эх, лучше уж лечь спать. «Национальные интересы» – и выдумают же… Если, предположим, нефть обнаружится в саду Бланш и на засеянных крестьянских полях, будет ли Бланш, крестьянам, да и ему самому лучше жить? «Анонимным», тем наверняка будет лучше жить. Бланш следовало бы поторопиться, если она намерена принести на землю небесный огонь. Ничем не пахнущий, великолепный огонь! Бандиты! Понятие частной собственности пасует перед «анонимными», завтра они войдут без стука в вашу спальню, улягутся спать на вашей постели. Да, да! Частная собственность! Когда дело идет об «их» нефти, они не стесняются и спокойно перелезают через стены. Они улягутся спать в постель Бланш. Куда она отправилась распознавать людей с клеймом на лбу? Эти красивые стены розового дерева, эти глубокие амбразуры и маленькие оконца, прикрытые коротенькими занавесочками, зеленые и розовые флаконы опалового стекла, поблескивающие на туалетном столике…

Бланш уехала, и в ее постели, на ее месте, ворочался без сна толстый бледный человек.

Жюстен поднялся и пошел в ванную за снотворным. Снотворного не оказалось. Ну и дом! Даже радио нет! Он тоже хорош, завалился спать с вечера, а что прикажете делать ночью? Думать о нефтяных гангстерах, о письме Бланш? Трильби? О Жаку-Крокане? Имена эти утратили свою власть над Жюстеном, и, произнося их, он не испытывал ни малейшего волнения… Может быть, он просто голоден? Жюстен снова надел халат… за весь день он съел только большой сандвич с сыром.

Он прошел через библиотеку, маленький холл, столовую… Там наверху пустые, никому не нужные комнаты… никогда они ему не понадобятся, даже мысль об этих комнатах стала ему неприятна. В кухне он доел остатки сыра, лень было разогревать суп, принесенный мадам Вавэн. А сна по-прежнему не было, бесполезно бороться.

В библиотеке посреди стола мирно покоилось письмо Бланш в конверте, покрытом различными почерками, надписями, сделанными вкось и вкривь. Что ему делать с этим письмом?… Во всяком случае, вручить ей письмо он не может, раз оно уже вскрыто. Может быть, Бланш в Париже, на Кэ-о-Флер? Не так уж трудно ее отыскать через Агентство недвижимости, продавшее дом Жюстену. Он скажет, что должен передать ей письмо. «Не могли бы вы дать мне адрес мадам Отвилль, видите ли, иногда приходят адресованные ей письма». Если, конечно, она не на другом краю земли, не в надзвездных высотах… Ее муж… Ведь ему она сообщила о своем путешествии, ему… А может быть, не ему одному? Не все письма за ненахождением адресата возвращаются обратно. Что он будет делать всю ночь? Что будет делать, чтобы защититься от мук бессонницы? Жюстен уселся в красное кресло. Книги, все без исключения, были ему противны… Он поднялся. Подошел к письменному столу. Подтянул к себе корзинку для бумаг и высыпал ее содержимое на письменный стол… И так как он был не чужд суеверия, он, закрыв глаза, вытащил письмо из груды пачек и разрозненных листков, словно вытаскивал карту из колоды гадалки, словно вытаскивал карту за игральным столом в Монте-Карло, пусть она предскажет ему судьбу, будь то выигрыш или проигрыш…

Простите меня, мадам, за то, что я Вам пишу. Но мне необходимо с Вами поговорить, Бланш. Только вот выслушаете ли Вы меня? Почему всегда всех других, всегда других, а меня никогда, никогда меня…

Прошло уже много лет, уже очень давно, как мы… но разрешите ли Вы после стольких лет, пусть даже только намеком упомянуть об этом? Возможно, Вы зачеркнули их, возможно, они не существуют для Вас более; Вы отмыли от них однажды утром Ваше прекрасное лицо. И все. Я сказал «давно», я сказал «столько лет», но вдруг мне стало ясно: то, что представлялось мне целой жизнью, прошедшей между тем часом, между мною, прежним, и мною, каков я сегодня, на самом деле было совсем иным. Вы молоды, Бланш, вопреки Вашей манере смотреть на мужчин и в зеркала.

Целая долгая жизнь с того последнего раза, когда я держал тебя, тебя в своих объятиях. Жизнь равнодушная, машинальная, нормальная… Утром встаю, брожу взад и вперед, умываюсь, одеваюсь, бреюсь, когда есть время; с наших с Вами общих времен я сохранил привычку говорить себе: «Нет, не утром, побреюсь вечером для Бланш». Выхожу. Покупаю газеты, все газеты. Помнишь? Я читал все газеты подряд, и тебя это раздражало. Езжу на работу, читаю газеты. Все тот же кабинет, хотя мы переехали. Мебель, которую ты для меня выбрала, чтобы она была достойной рамкой для меня, чтобы клиенты говорили: «Сразу видно, человек со вкусом». Я не переменил занятий, занимаюсь все тем же делом. У меня все те же немногочисленные друзья. Впрочем, об этом не стоит… некоторых из них я потерял с годами, это как волосы: одни седеют, другие выпадают, а новых не отрастишь. У меня другая секретарша: эта не такая, как прежняя, эта не заставит тебя ждать у дверей моего кабинета. Эта впустит тебя сразу же. Если ты придешь… Впрочем, все это не особенно интересно. И, быть может, если уж я решил тебе написать, вовсе не об этом нужно было писать.

Знаешь, это всегда так: люди не виделись очень долго, они мечтали… ну, по крайней мере один из них мечтал… о встрече, они сотни раз заранее переживали эту встречу, воображали, что они друг другу скажут, воображали паузы. А потом! Встретились, поговорили о том, о сем. Расстались. Остальное договорят в следующий раз. То есть через десять лет, через двадцать лет. Если только они будут эти двадцать, эти десять лет… Люди должны всегда встречаться друг с другом так, как будто видятся они в последний раз, как будто завтра их ожидает смерть; а нам кажется, что впереди еще есть время, и оно-то нас убивает. Но зачем я все это говорю? Какая чудовищная болтовня! Разве ты неслышишь, как бьется за этими словами мое сердце? Я отлично знаю, отчего это происходит. Так как обычно… слова увлекают меня за собой, или, вернее, я позволяю им увлечь себя, делаю вид, что это они меня увлекают за собой. Потому что я слишком долго молчал о том, что хотел сказать и что я скажу или не скажу. Бог мой, смогу ли я когда-нибудь раздеться в твоем присутствии?

Кстати, относительно вышеупомянутого свойства слов: явление это чисто механическое, существуют слова, между собой связанные, и, когда они встречаются друг с другом, они отвлекают от того, что хочется сказать, и это приятно. Я написал: «так как обычно…» и поставил многоточие, заметила? Тут я совсем было собрался процитировать Тристана Тзара. Так как обычно, товарищ мой, ворота ада наклеены на аптечный пузырек… У каждого свои классики, верно ведь? Специально для цитат. И посмотри: я сумел удержаться от этой мании, зато пятью строками ниже начал о ней рассказывать. Узнаешь меня, а? Нет, я не очень изменился. Возможно, немножко раздался. Не очень. Я за собой слежу. Потому что думаю о тебе. Думаю в холодном поту, а что если она увидит мой живот? Вот оно как. Ты мой врач, мой преподаватель гимнастики, мое зеркало, мой позор и моя совесть. Нового тут ничего нет. Я же тебе сказал, что не очень изменился.

Но все-таки ты хоть раз себя спросила, что произошло в тот день, когда ты вдруг мне сказала: «Нет, хватит, кончено, не надоедай мне больше, никогда…» спросила? Во всяком случае – ведь время от времени мы с тобой встречались, беседовали как добрые друзья, – меня ты об этом ни разу не спросила. Ты со мной говоришь, ты на меня смотришь, я здесь. Ты не знаешь, что говоришь с мертвецом, что смотришь на мертвеца. Нет, вовсе я не преувеличиваю. Почему ты всегда говоришь, будто я преувеличиваю? Мертвец преувеличивать не может.

Прости, само собой разумеется, ты этого не говорила. Это снова моя словесная мания. Бессилен с ней бороться. Знаю, знаю, что ты скажешь. Прости. Мне так не хотелось бы тебя раздражать. В конце концов сейчас это единственное, что я могу сделать… Нет, не гляди так на меня, я вовсе не хочу сказать: единственное, что я могу сейчас сделать, это тебя не раздражать. Вот видишь, ты всегда приписываешь мне дурные намерения. Прости, больше не буду.

Бланш, поскольку ты ведь Бланш… единственное, что осталось от нашей близости, – это возможность называть тебя Бланш. Пишу тебе утром, воскресным утром, ты очень далеко, на какой-нибудь Луне, на одной из тех лун, где ты шагаешь маленькими своими ножками. Луна, на которой есть телефон: ты была сейчас так мила, ты дозвонилась ко мне сквозь космические помехи, ты со мной говорила, ты сказала: «Это я»… Ты мне рассказала, что ты делаешь на этой далекой земле. Слышно тебя было прекрасно, будто из соседней комнаты. Ты спросила: «А ты как?» И я тебе рассказал, как провел вчерашний день, рассказал во всех подробностях, словно это было важнее всего, словно ты знала, что я делал вчера и буду делать завтра, все дни недели. Я тебе сказал, как невыносимо скучно оказалось деловое свидание, которое было назначено сначала на одиннадцать и дважды откладывалось; как я вынужден был поздно ночью катить по дорогам, я забыл тебе сказать, что гололедицы не было. И я тебе даже не сказал: я люблю тебя. Так и не сказал. Ведь по телефону я мог бы набраться храбрости, не правда ли? Ну вот, а в письме все-таки не удержался. Еще раз прошу, не сердись.

Надо бы уметь быть грубым, называть вещи своими именами. В конце концов не надаешь же ты мне пощечин. Сколько времени я был твоим любовником? Неделю, два часа, целую жизнь? Ведь был же я твоим любовником. Ты, возможно, об этом забыла, а я нет. Прошу прощения, сударыня.

Забавно, я думал, что это никогда не кончится, что это всегда так и будет. Я буду вставать, одеваться, ходить на работу, диктовать письма, принимать посетителей… все это для вида, просто, чтобы дать тебе время передохнуть, побыть одной, побездельничать в своей спальне, привести в порядок ногти (вижу, как ты сидишь перед туалетным столиком, на ногтях у тебя сохнет лак – в ту педелю ты покрывала ногти очень светлым лаком, – и машешь руками с растопыренными пальцами, чтобы не задеть за что-нибудь)… Ведь, я возвращусь после этого многоточия, я возьму тебя на руки, еще и еще раз отнесу тебя на постель… Ах, да не могу я больше об этом говорить, не оттого что неловко, а просто мне очень больно, да нет, вовсе я не плачу… в мои-то годы! Но у меня по-дурацки взмокли глаза, пришлось снять очки, а то все как в тумане. Ну, вот и прошло.

Скажи, ты хотя бы раз спросила себя, как я потом… «устраивался»? А, что, скверное слово? – это обычное, это точное слово! Ведь так, кажется, принято говорить вподобных случаях? Следует говорить, как все люди, дабы не очень бросаться в глаза. И если ты себя не спрашивала, то просто потому, что думала: он устроился. Если ты меня не спрашивала. Так вот, дорогая, я не устроился. Совсем не устроился.

Не гляди на меня так. Теми глазами, какими ты смотришь, когда говоришь по телефону с мужчиной, который тебя не видит. Но я-то тебя вижу. Даже на Луне, на любой Луне. Неужели ты веришь, что можешь от меня уйти? Спрятаться? Не существует такой отдаленной Луны, ибо человеческий глаз видит бесконечно далеко… только предмет по мере удаления становится все меньше и меньше, и этот предмет – ты… Ведь так и говорят: «любимый предмет».

Иной раз я произношу глагол «любить» с яростью, гневом, ты слышишь меня, ты, там, паЛупе? Как я произношу слово «любить»? Этот глагол употребляется слишком часто, он прошел через тысячи губ, извел немало чернил. Он стал вполне приличным словом, вошедшим в галантный, светский лексикон на потребу дамам. Человек может произносить его не краснея, даже при детях. Только не я, слышишь? Только не я. Когда я говорю слово «любить», глагол этот становится непристойным, он словно те фотографии, что у Пале-Рояля продают из-под полы сутенеры. Любить! Подумать только, что существуют люди, которые произносят это слово, как… как… не могу даже придумать, как что. Слушай, Бланш, если хочешь знать, я просто никак не устроился. Да, я тебе об этом уже говорил. Тыменя знаешь, я человек, который повторяется. Это тоже непристойно. Унтер-офицерская шуточка. Нет, простое бахвальство. О, разреши мне чуточку побахвалиться. Ведь это же единственное, что мне осталось.

Конец письма был оторван. Кем? Бланш? Или самим корреспондентом? Рядом лежал еще один сложенный листок, на такой же бумаге, возможно, это было то же самое письмо, возможно, страничка другого письма, во всяком случае, почерк был тот же.

Холодно ли там, на Луне? Есть ли у тебя подходящая обувь, какая требуется для потухших планет? Захватила ли ты по крайней мере грелку? Есть ли на Луне горячая вода? Горячая вода – одно из чудес жизни. Это ты так говорила, я помню, это твои слова, дорогие твои слова. Когда холодно, горячая вода умиротворяет тело и успокаивает боль. Куда тебя унесли твои дорогие крошечные зябкие ножки? Где преклоняешь ты голову? Ну, а комната у тебя хорошая? Ведь есть же комната на Луне? Мне так хотелось бы послать тебе цветы. Я пошел к Бауманну, я сказал: «Можно ли послать камелии на Луну?» Продавщица, очевидно не расслышав, ответила: «Конечно, мсье, через „Инфлору“. Мы посылаем цветы повсюду… Вот только не знаю, есть ли в Луневилле камелии. Если камелий нет, то даме пошлют орхидеи… да, да, есть розовые орхидеи… сейчас выращивают орхидеи разных цветов…» И если бы ты только видела, какую гордость выражало ее лицо оттого, что фирма может удовлетворить любую прихоть покупателя…Есть ли на Луне цветы? Есть ли там камелии? Розовые или еще какие-нибудь. А когда тебе нездоровится, можно ли там приготовить отвар? Вкусная ли на Луне мята? Возможно, там есть только липовый чай… Липовый чай – это уже нечто лунное. Мне очень хотелось бы иметь твою карточку, снятую наЛуне. Карточку, чтобы вставить ее в мой альбом… знаменитый мой альбом… засовываешь уголки фотографии в четыре расположенных наискось надреза, часто это старые карточки, один уголок уже сломался… потом их кто-нибудь обнаружит, и, как тщательно фото ни закрепляй, они тоже стареют, даже если их прятать от света в книге. Обнаружат, прочтут выцветшую от времени надпись, с трудом разбирая мой ужасный почерк: «Бланш пьет на Луне липовый чай…» Кстати, ты ведь не одна на Луне? Ты об этом не говорила, но должен же быть там при тебе какой-нибудь человек, хотя бы для того, чтобы носить твой плед. Так вот, на фотографии позади тебя, немножко в стороне, на почтительном расстоянии, как обычно снимаются люди, знающие, что фотография делается не ради них, стоит мужчина, твой сотоварищ… должно быть, спортсмен, прошедший все необходимые, с научной точки зрения, физические испытания, конечно, дабы получить право стать твоим сотоварищем, носить на Луне твой плед, перекинув его через руку… само собой разумеется, на почтительном расстоянии.В конце концов, почему именно Луна? Когда существуют Марс и Венера? Что из них тебе больше к лицу? Марс или Венера? Ибо ты, очевидно, пренебрегла бы Римом, Брюсселем или Роморантэном. А я тем временем гнию на земле в ожидании того, когда буду гнить под землей. С клиентами я вежлив. Пытаюсь быть корректным с мадемуазель Мари – это моя секретарша, – сегодня она с утра в весьма нервном состоянии духа, потому что у нее нелады с пишущей машинкой, все время заедает ленту. Я глажу ладонью мой стол и снова вижу, лаская его, тот хмурый день в конце зимы, где-то неподалеку, на улице Жакоб был антикварный магазин, помню, как ты велела снять все безделушки, расставленные на столе, все веджвудовские и бронзовые статуэтки и сказала: «Думаю, что именно такой стол тебе и подойдет, такая красивая гладкая доска!» В тот день ты говорила мне «ты» даже в присутствии антикваров. У нас был вид молодоженов.Есть ли молодожены на Лупе? А антиквары? Английская мебель с прекрасно полированной поверхностью, так что можно в нее глядеться, как в зеркало?… И так сладко, думая о тебе, положить на нее ладони, словно это тебя ласкают мои руки.Простите, сударыня, больше не буду…

Тут несколько строчек были тщательно вымараны другими чернилами, темно-синими. Но кем? Тем человеком или Бланш?… ведь тут речь шла о Бланш. В гневе была зачеркнута и подпись. Ниже подписи можно было еще разобрать что-то вроде постскриптума, зачеркнутое менее густо:

Ах, да, из-за тебя я перечел «Трильби». Бесчеловечно было заставлять меня читать ее снова. Со мной все происходит как раз наоборот. Если я не пою больше, если я не могу больше петь, то лишь потому, что жена моя не приказывает мне теперь это!…

Жюстен положил письмо обратно в конверт. Он застонал сквозь плотно стиснутые губы. Он ревновал, он жестоко ревновал к любви, которая не выпала на его долю. В круге света, очерченном опалово-белой лампой, Жюстен Мерлэн, всемирно известный кинорежиссер, уронив голову на бювар Бланш, рыдал от нервного напряжения и усталости.

* * *

Когда луч солнца проскользнул между неплотно задвинутыми занавесками, он застал Жюстена в той же позе – он сидел, прижавшись лицом к груде писем, – все тело ломило. Который час? Половина восьмого. Он отдернул длинные набивные занавески, и солнце, как лев, одним прыжком вскочило в комнату, потрясая своей сверкающей гривой над золочеными корешками книг, над примятым венчиком Жюстена и притушило лунный свет опалово-белой лампы. Золотой денек! С минуту Жюстен глядел на письма, разбросанные по столу, взял корзинку для бумаг, смел их туда, поставил корзинку на пол, потянулся всем телом и зверски зевнул. Хватит выдумывать! Он становится смешным, нелепым.

Душ, и Жюстен в пижаме начал делать утреннюю зарядку, глубоко дышал, ложился на пол, вставал… Ну и кошмарная ночь! Он отправится гулять на весь день. Сгоняет, к примеру, в Барбизон… В конечном счете Жюстен не совсем еще освободился от «Трильби», и он почувствовал вдруг, что будет весьма любопытно ознакомиться с местами, где происходило действие романа.

В Фонтенбло он встретил знакомых, они потащили его с собой в «Отель Англетер» выпить стаканчик, пообедать, и он возвратился домой только к ночи, ведь Фонтенбло, оно же у черта на рогах. Люди, которых он там встретил, не успели ему наскучить, и было даже приятно услышать последние новости о Париже, о кино… Когда уезжаешь на некоторое время – скоро уже два месяца, как быстро, просто до сумасшествия быстро летит время! – так вот, когда ты уезжаешь на некоторое время, приятно поболтать немножко с людьми, именно поболтать и именно немножко.

Дом Бланш показался ему грустным, как женщина, которая очень долго ждала вас и наконец заснула, так и не дождавшись. Покорная, ни слова упрека, – и это еще сильнее подчеркивает ваш эгоизм. На самом же деле мадам Вавэн просто-напросто устроила генеральную уборку, и дом выглядел от этого до странности грустным… Да, мадам Вавэн воспользовалась отсутствием Жюстена, чтобы привести все в порядок, а приведенная в порядок комната грустнеет, по крайней мере на целые сутки, пока вы снова не устроите привычного беспорядка. Стулья чинно расставлены вдоль стены, обеденный стол натерт до блеска, ваза, привычное его украшение, куда-то исчезла. Мадам Вавэн, будь она неладна, выбросила цветы, последние цветы, оставшиеся после разгрома сада, ясно, под тем предлогом, что они давно завяли.

Та же картина в библиотеке: все было чуть-чуть сдвинуто с привычных мест, переставлено влево или вправо, нарушая естественное расположение… И красное кресло, и белая лампа, и книги, засунутые в глубь полок… Должно быть, тряпка для пыли прошлась по всем уголкам. Но напрасно мадам Вавэн так старательно передвигала мебель, вещи, проветривала дом, – все равно Бланш по-прежнему была здесь, была повсюду! Казалось, она растворилась во всем, как сахар растворяется в жидкости, ее не было видно, но она была тут, ее привкус чувствовался в каждой вещи. Жюстен ничего не мог поделать – это было именно так.

Жюстен сел за письменный стол. Он достаточно порезвился сегодня, перебесился… Кажется, так принято говорить про молодых людей, они, мол, перебесились. Он развлекался, побывал в Барбизоне, встретил довольно милых людей, и сейчас он чувствовал себя вполне способным вновь взяться за «Трильби». Конечно же «Трильби», а вовсе не «Жаку». Было половина одиннадцатого, вечер только что начинался, впереди еще целая ночь. Жюстен явно был в форме. Он с головой нырнул в пучину своего сценария.

Литтль Билли узнает Трильби… Божественная Свенгали оказалась его Трильби! И вот в нем вновь ожили чувства, молчавшие в течение пяти лет, он просыпается, словно после наркоза, он кричит от боли – это совершенное существо, эта дивная певица Свенгали оказалась Трильби, той Трильби, которая считалась недостойной его, которую у него похитили! Взрыв его вновь обретенной любви должен иметь силу освобожденной энергии атома, надо, чтобы боль, гнев столь скромного, столь благовоспитанного мальчика поражала, как площадная ругань в устах девы, как кощунство в храме… Трильби! Нет человека, достойного мыть ей ноги, ведь она, Свенгали, попирающая своей безупречной стопой все людские предрассудки, законы, науку, точно подушку, которую кладут ей под ногу во время концерта! С одной стороны, Трильби и Литтль Билли – простодушные носители творческих сил, а с другой – Свенгали, «кошко-паук», изгоняющий их из рая. Но он, Свенгали, знает, что власть его над Трильби от начала до конца – искусственная власть, что Трильби – лишь неодушевленный инструмент, послушный его гению, и что она любит Литтль Билли. Свенгали болен, он не может дирижировать оркестром, но он сидит в ложе, напротив сцены, отсюда он будет держать певицу под властью своего взгляда… Вот он, чернобородый, смертельно бледный на фоне алых с золотом занавесей, обрамляющих ложу… он рассматривает публику, он узнает Литтль Билли… Госпожа Свенгали появляется на сцене в золотой тунике, с маленькой короной из бриллиантовых звезд в волосах… Под ногу ей кладут подушку… Свенгали видит из своей ложи, как Литтль Билли глядит на Трильби, и лицо его искажается гримасой безумной ненависти, он щерит зубы, как зверь, и… умирает!… Умирает, словно мстит кому-то! Выпускает из рук свой инструмент – певицу Свенгали, и вот уже на сцене просто Трильби! Славная, незатейливая Трильби, которая не умеет петь и даже не понимает, где она находится… «Пойте, мадам, да пойте же!» – умоляет дирижер… И Трильби начинает петь старую песенку, как когда-то давно в мастерской художника, и поет она до смешного фальшиво… Мучительное зрелище! Театр вопит, смех, шутки, Трильби уводят за кулисы, а под алыми занавесями ложи Свенгали, недвижный труп-мститель, продолжает улыбаться.

Своим фильмом Жюстен пойдет против течения. Старомодный фильм, в опаловых тонах. Вся его сила в любви, только в любви. В те времена умирали от любви, физически умирали. Силою любви жизнь вырывалась из берегов существующих законов и правил, силы любви вызывали потрясения, противоречившие науке и глубоко укоренившимся общественным навыкам. Этот фильм не должен ни страшиться сверхъестественного, ни объяснять его. Немудреная, поверхностная, легкая жизнь, гризетки, консьержки, художники, шутки в мастерских, хорошенький, прекрасно воспитанный мальчик, гениальность наивно и естественно струится из-под его пальцев… Скромность, фиалки… Но вот любовь эта натолкнулась на препятствия и начались катаклизмы, опустошения, как при наводнениях и пожаре. Ну, а Трильби? Обыкновенная мидинетка, которой являлись видения. Боже праведный, как хотелось бы Жюстену Мерлэну сделать этот фильм и умереть от счастья, если он получится. Нет, такой фильм не может быть пустым! Не всякий осмелится показать существование «сверхъестественных» сил в природе. Пророческим, вот каким будет этот пустой фильм… Он будет даже глуповат своей робостью, скромностью, ибо любым предчувствиям далеко до нашей реальности. При известных условиях энергия, носителями которой являемся мы, может вырваться наружу, и некоторые явления… Об этом говорил в своем письме и Дро-Пандер, примерно об этом. Поживем, увидим!

Безумная королева соловьев, прекрасная, святая Трильби, разучившаяся петь, умирает в доме Литтль Билли, за ней ухаживает мать Билли; окруженная своими старыми друзьями, она угасает от непонятного истощения сил. Единственное, что не нравилось Жюстену Мерлэну, – это таинственный портрет Свенгали, который Трильби получает неизвестно от кого… Портрет настолько живой, что умирающая Трильби вновь подпадает под власть Свенгали, и она поет тихим небесным голосом свою лебединую песню. К чему этот портрет? Нет, Жюстен Мерлэн заставит петь Трильби, заставит ее вновь обрести утраченный дар без этой дешевки, без этого портрета… Она пост, она засыпает, Литтль Билли на коленях у ее изголовья,– он зовет: «Трильби! Трильби!», но в ответ она шепчет: «Свенгали… Свенгали… Свенгали…» И вот она умерла, умерла божественная Трильби… Надо ли показывать, как Литтль Билли провожает ее до могилы, показывать его отчаяние оттого, что он потерял ее дважды: ведь губы умирающей прошептали имя Свенгали. Она была его рабой, принадлежала ему. Литтль Билли чахнет, он не может больше рисовать, он сходит с ума… Как будто искусство победило все прочие чувства, и гений Свенгали был сильнее его бренной оболочки, его мрачной души… Все ему прощается, как гению.

Сверхъестественные силы искусства. Поживем, увидим! Ведь уже сейчас полет на Луну стал реальной перспективой, и мир не что иное, как некий «Луна-парк» в безграничном пространстве. «Луна-парк» с каруселями планет, кометным тиром, сталкивающимися звездами, с русскими горами, где так головокружительны взлеты и спуски… Притягательная сила аттракционов! Притягательная сила одного-единственного человеческого существа, более властная, чем все космические силы, вместе взятые, сила, продолжающая существовать после смерти, сила, заселяющая небытие.

Жюстен Мерлэн держал в памяти разрозненные элементы фильма «Трильби», как держит ребенок зажатую в руке монету в пять франков: чего только на нее не сделаешь! Обязан он будет всем этим Бланш, атмосфере ее дома, письмам, ей адресованным… А где они, эти письма?… Корзины на столе не было.

Жюстен поискал на полу, сбоку у стола, под столом, вокруг себя… Где же она? Он вскочил на ноги… Мадам Вавэн убирала на совесть! Он бросился на кухню, возможно, еще не поздно!… Маленький холл, столовая, в темноте он натыкался на мебель. В кухне он зажег свет: рядом с плитой стояла корзина… Он понял все в одно мгновение: и почему в кухне так тепло и почему пуста корзина. В ней не было ни клочка бумаги.

Трясущимися руками Жюстен открыл дверцу плиты: белый пепел, тлеющие кусочки угля – вот и все, что осталось от поленьев и сгоревших в огне бумаг.

– Нет! – закричал Жюстен Мерлэн. – Нет! Не хочу!

Он отступил, рухнул на стул, сияние дыбом встало над его головой; глаза, не отрываясь, глядели в открытую дверцу плиты, где снова ожили, слабо затрепетали язычки пламени, словно свечи на именинном пироге.



Поделиться книгой:

На главную
Назад