Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Усевшись перед письменным столом, Жюстен решил, что, раз ему все равно не хочется спать, лучше совсем пока не ложиться, иначе замучает бессонница, а бессонницы он боялся как огня. Бланш, очевидно, получила этот стол в наследство от какого-нибудь дядюшки или же приобрела на распродаже. Письменный стол, как у нотариуса, – толково придумано, нотариусы народ практичный, – доска широкая, много ящиков… Было уже начало третьего, но Жюстену решительно не хотелось спать… Он запустил руку в корзину для бумаг, где лежали письма, и вытащил довольно толстую пачку, туго перетянутую резинкой. Ладно, посмотрим, что там… Почти все они так и остались в конвертах… «Мадам Бланш Отвилль»… «Мадам Бланш Отвилль»… И по-прежнему адресованы на Кэ-о-Флер… Телеграммы… Пневматички… На сей раз Бланш подобрала письма по датам. Начнем с телеграмм, лежавших поверх пачки.

Добрый день я вас люблю рай мои

Странный случай я вас люблю рай мои

Как быть я вас люблю раймон

Все телеграммы из Амьена. Письма, сложенные пополам, полустертые на сгибах, казалось, долго пролежали в кармане, в сумочке, так они истрепались, стерлись… Почерк беглый, четкий, бумага дешевая, часто со штампом гостиницы…

5 апреля 50 г.

Вот я в том самом городе, где Вас нет, дорогая Бланш, а за спиной у меня стоит огненный столп нашей встречи. И сегодня Вы машете мне чем-то легким, похожим на зонтик, чем-то прелестным, как созвездие Ваших рук. Благодарю Вас за то, что Вы собираетесь судить обо мне не по тому, что я пишу, не в пример всем прочим, которые судят обо мне по тому, как я живу… Люди покидают меня как раз тогда, когда я готов открыться им. Думаю, что от сердца к мозгу ведет устрашающе трудный путь. Лишь немногие способны его пройти. А Вы, Вы проходите его каждодневно… Я был одинок, я ждал Вас.

Напишите мне, только подлиннее, потому что Ваше письмо – оно как речь, я никогда не устаю Вас слушать.

Раймон.

30 апреля.

Бланш, Ваше последнее письмо окончательно сбило меня с толку. Боюсь, что Вы уже испугались каких-то несуществующих своих обязательств; я хочу сказать, испугались того, что я поверю, будто между нами может быть нечто более серьезное, чем игра или мимолетная встреча. Вы Просите, чтобы я писал Вам длинные письма, но ведь я, как слепой, как человек в незнакомом мире, где он уже не узнает лица, живущего в воспоминаниях и в предшествующих письмах.

Умоляю Вас, Бланш, Вы можете с полной откровенностью говорить со мною о Вашей жизни и, если необходимо, поведать мне о событиях, что предшествовали нашей встрече.

Я в отчаянии при мысли, что могу уже сейчас потерять Вас, я хочу сказать, потерять единственный шанс, данный мне Вами, надежду, что Вы меня полюбите. Положитесь на меня, Бланш, и доверьте мне Вашу тайну. Вы же знаете – на предательство я не способен.

Люблю Вас.

Раймон.

P. S. И еще вот что. Почему это молчание, почему Вы оставляете меня так долго без весточки о себе?

Р.

Четверг.

Отвечу на Ваше чудесное письмо сегодня вечером. Буду беседовать с Вами долго-долго. А эта записка должна поспеть к моменту Вашего пробуждения, скорый поезд отходит через пять минут.

Люблю Вас все сильнее и сильнее. Пусть безнадежно, я счастлив уже тем, что узнал Вас.

Напишите мне сегодня же. С каким волнением и радостью я жду Ваших писем.

Сжимаю Вас в своих объятиях, дорогая.

Раймон.

Ницца, гостиница «Терминюс».

Еще одно потрясающее письмо от Вас. Никогда еще Вы мне так не писали, так со мной не говорили, но как вы можете думать, что я представлял себе Вас иною, чем Вы есть, чем я вижу Вас нынче. Все подтверждает мое представление о мире, о человеческом сердце и уделе человеческом. Неужели я должен оправдываться, потому что в запальчивости сказал несколько злых слов? Неужели Вы можете на меня за ото сердиться? Как я завидую Вашему умению говорить всегда с таким благородством, такой твердостью. Мне кажется, при всех обстоятельствах Вы умеете удерживать Ваш рок над волнами, не дать ему захлебнуться. А я слишком часто бываю лишь игрушкой случая или посредственности моего темперамента. Слишком часто я страшусь угрызений совести. Вашиугрызения совести уже не угрызения, да никогда ими и не были, они мучительные спутники Вашей жизни, Ваши всемогущие фавориты. Я восхищаюсь Вами, Бланш, и не знаю, чем больше следует восхищаться – Вашей способностью любить или Вашим умением страдать безгранично. Но знайте, что я скоро настигну Вас на Ваших вершинах. Знайте, что, имея перед глазами Ваш блистательный пример, я сумею быстро уничтожить в себе то, что пока еще мешает установиться между нами согласию, необходимому нам обоим. Клянусь Вам, ничто из целого мира привычек, компромиссов и тому подобного меня уже не трогает. Одна Вы сияете тем сиянием, которое меня никогда не обманывает и которое стало для меня знаком, видением либо предвозвещением. Вот увидите сами.

Остановлюсь на этом. Мне хотелось бы писать проще, душевнее, но знаю, Вы понимаете этот язык. Не оскорбил ли я Вас? Я тоже не приемлю ни жалости, ни безумия, разве что прощение, которое всего лишь тысячная доля чувства, которое заставляет меня принимать и даже восславлять встречу моей судьбы с чужой. Мне упрекать Вас в чем-либо! Но, Бланш, ведь это и значит, что я люблю Вас.

Да, Бланш, я люблю Вас за все, чем Вы страдаете. Я употребил слово «страдать» в самом широком его смысле, но почему Вы боитесь за Ваше сердце? Я вижу его алый надорванный атлас… Оно выдержит, Бланш, это великолепное человеческое сердце. Мне кажется, что Вы таинственный след чего-то сверхъестественного, коснувшегося земли, что я мог и должен был себе представить. И представить только так, а не иначе.

Что касается любви, то нам все равно не оторваться друг от друга. Мы можем мучить друг друга, но эта мука лишь еще теснее нас свяжет. Быть может, нам суждено поддаться вспышкам самозащиты или жестокости, но благодаря им наша близость только выиграет. Я верю, что в нашем с Вами случае власть чувств проявила себя прямо противоположно тому, что от нее обычно ожидают. Доказательство – Ваши письма, мои письма, да и вообще наши отношения. Итак, остается одно – принять нашу любовь. Я лично принял ее с первого же дня. А вы, я чувствую, Вы неизбежно приходите к тому же.

Я рядом с Вами все дни.

Р.

Амьен.

Нет, вовсе я не гнусный тип. Я скрыл от Вас лишь одно – свою праздность. Вам я могу признаться: я ничего не делаю. Я чувствую себя неспособным к какой бы то ни было работе. И Ваши мысли, Ваши письма, мои письма занимают все время без остатка. Вы мне как-то сказали, что не переносите пьяных людей. Я много пью. Но для того, чтобы опуститься до уровня болвана, коих я вижу ежедневно, или же появляться среди призраков, я имею в виду своих бывших друзей, нередко приходится уступать настойчивому зову алкоголя. Знаю, я не мог бы пережить Вашего отчуждения в подобные минуты и поэтому не подвергну Вас этому зрелищу. Вам, возможно, Бог знает что наговорили, но не верьте ничему. Мужчины находчивы и ловки, когда говорят женщине о другом мужчине, но ум и сердчишко у них крошечные, тусклые. Мне нечего от Вас скрывать, ибо я Вас люблю.

Нет, я вовсе не гнусный тип. Самое большее – продукт войны, поражения. Сначала я рос чрезвычайно быстро, а потом, в дни оккупации, стало трудно кормить такоговерзилу. Как Вы сами могли убедиться, я похож теперь, на спаржу с зеленой верхушкой, длинную, бледную, лицо зеленоватого оттенка, а зубы в двадцать пять лет уже начали крошиться. Мои родители в этом самом городе держали кафе с продажей табачных изделий, и нашим клиентам казалось забавным спаивать мальчонку. Немцы, простые солдаты, заходили к нам выпить стаканчик. Когда кто-нибудь напивался до положения риз, мне поручали держать его голову под краном. Мои родители небыли коллаборационистами, но они не были и героями, надо же было жить. Когда немецкая полиция забирала у пас несчастных парней, мы в нашем кафе не очень-то хорохорились. Дисциплина! Дисциплина! Занимались немножко спекуляцией на черном рынке, чтобы выжить. Обычно в кафе на банкетках, обитых клеенкой, сидели, поджидая солдат, две-три девицы. Когда привыкаешь видеть проституток вблизи, без их отталкивающего, влекущего, таинственного и опасного ореола улицы, они оказываются самыми обыкновенными мещаночками, и пахнет от них луком-пореем и рисовой пудрой. Девицы не замедлили ввести меня в курс любви, в курс жизни. Каждой хотелось позабавиться с сынишкой Тэнтэнов.

Я вовсе не гнусный тип. Знание жизни подобно песку, оно не оставляет пятен. В двадцать лет я увез с собой в Париж только свое одиночество и свою чистоту. И если бы мне минуло двадцать лет после войны 1418 годов, возможно, я искал бы общества сюрреалистов, дабы подняться этажом выше над нашим кафе. Но вместо этого я попал на Сен-Жермен-де-Пре сорок пятого года, встретил там одну лишь грязь, и даже друзья, к которым я в общем притерпелся, оказались снежными чучелами – они таяли у меня на глазах и превращались все в ту же грязь. Что касается любви…

Я жил с одной женщиной. Мы любили друг друга. Она была богата, у меня ничего не было, даже склонности к работе. В конце концов мне стало известно, откуда и за что она получает свои тысячи. Мы продолжали любить друг друга. Я превратился в высокомерного блюдолиза, которому подносили стаканчик ради нее. Но во мне не оказалось ничего от кавалера де Грие, я не мог поддерживать любовного размаха моей Манон, моей женщины-ребенка. Любовь ничего не меняет. Ни людей, ни вещей. Более того, любовь может лишь -усилить пороки, если она властвует над плотью, и обогатить прирожденные свойства души и мысли, если она властвует над мозгом. Любви я все прощаю. Она единственный критерий, который, на мой взгляд, не подвержен опасностям политики. Прощение идет с последних рубежей любви. Если мне не прощают…

Просто целую Ваши глаза…

Раймон.

Амьен, 20 июня 50 г.

Видишь, мы прибегаем к одним и тем же метафорам, у нас уже одно общее сердце, как же можем мы иметь разные мысли. То, что меня в тебе удивляет и потрясает, это то, что ты знаешь цену маскарадным костюмам, что маски для тебя не существуют. Ты бьешь без промаха, безошибочно поражаешь глаза, лоб, губы. Кто устоит перед такой ловкостью, кто не доверится такой подлинной жестокости, ведь ты умеешь вложить в нее волшебную сладость.

Ты пришла. Ты этого хотела. Мы будем счастливы, мало-помалу обнаруживая полное наше сходство. Представь себе наши все возрастающие восторги. Мы сумели любить друг друга в такой долгой разлуке, мы сумеем любить всегда, пока не наступит день, когда не сумеем, а если так, значит, мы квиты.

Мы долго-долго не разжимаем объятий, и я думаю о Ваших руках.

Р.

2 июля 50 г.

Оба Ваши письма, Бланш, лишь усилили мое счастье. Сегодня утром мне вручили – словно чудо совершилось – Ваше второе письмо! Вот оно, оно явь! «В воскресенье. Не дожидаясь Вашего ответа… «И Вы мне написали лишь затем, чтобы сказать, какая хорошая стоит погода и что Вы думаете обо мне, что Вы получили мою книгу, что Вы довольны, что Вы не оскорблены. Дорогая моя девочка!

Обнимаю так же крепко, как и люблю, то есть обожаю.

Р.

Амьен, 12 июля.

Вы, Ваше сердце, Ваши письма и даже звук Вашего голоса, коснувшийся моего слуха, все приближается с головокружительной быстротой. Спасибо за то, что Вы делаете ото с таким волнением, с такой искренностью.

Да неужели правда, что у Вас так много веснушек? Вот досада-то, прямо не знаешь, куда Вас и поцеловать… А больше ничего нет? Я убежден, что Вы скрываете от меня самые страшные свои недостатки: например то, что Вы могли бы меня полюбить. Как же я могу исцелиться, когда я болен тем же недугом.

Наконец-то Вы будете здесь! Столько писем, я уж побаивался, что наша переписка превратиться в игру. И все же мне так отрадно Вам писать. Только что прошел дождь, птицы непомерно огромные, а цветы – просто великаны. Все та же боязнь показаться смешным мешает мне сказать Вам, что мне хочется плакать, но ведь слезы, когда плачешь в одиночестве, блестят столь же глупо, как дуло револьвера, о котором Вы мне писали. Но я Вам уже сообщил, что прошел дождь, и сквозь его кристалл – сквозь дождь, сквозь слезы, мир, точно через лупу, кажется непомерно огромным. Один поворот – и перед Вами феерия, два поворота – и перед Вами гротеск, а в общей сложности это и есть душа.

Дорогая моя Бланш, жду от Вас того, что только Бы одна можете мне подарить. Объясню все, когда увидимся, в частности объясню, как я жду, что Бы вернете мне вкус к жизни, мной утерянный.

Целую Вас на сей раз со всей вновь обретенной мною нежностью.

Раймон.

13 июля.

Бланш, повсюду музыка и карусели, но мысль о Вас не оставляет меня ни на минуту. Через несколько дней Бы, быть может, разрешите мне сжать Вас в объятиях.

Люблю Бас со всей силой отчаяния.

Раймон.

Амьен, 20 июля.

Только что получил Баше письмо. Да, мы увидимся вновь. Вы должны были проехать через Амьен. Почему бы Вам не проехать здесь еще раз?

Почему я должен быть несчастным? Вы пишете такие очаровательные письма, но откуда эта нерешительность?Почему вы не получаете моих писем? Написал в день Вашего отъезда. Когда Вы приедете? Вы должны приехать.

Думаю, что Ваше письмо – следствие каких-то событий. Почему Вы никогда не говорили мне о Вашем муже? Почему? Кто и что он для Вас? Ничего или все?

Обнимаю тебя изо всех сил.

Раймон.

Жюстен захохотал, он хохотал в полном одиночестве, обнажив в смехе свои мелкие зубы. Должно быть, Раймона здорово поразило известие о том, что у Бланш имеется законный супруг! Надо сказать, что и Жюстен узнал о существовании этого супруга только сейчас, но ведь не он был любовником Бланш! Поздновато было сообщать об этом Рай-мону, теперь, когда они уже стали близки… Да знал ли Раймон хотя бы, что Бланш – летчица? Даже намеком не упоминалось в письмах об этом обстоятельстве.

Жюстен поднялся, открыл окно… Дождь кончился, и мрак был неподвижный, густой, мягкий, словно замша. Был ли Раймон и впрямь гнусным типом? Во всяком случае, он являлся исключением среди господ мужчин, окружавших Бланш. Лично Жюстен был на его стороне, и будь он на месте Бланш, он также выбрал бы Раймона. Если только не Шарля Д.-П. – странно все-таки, что Шарль, именовавший себя управляющим «Луна-парком» Бланш, оказался тем самым Дро-Пан-дером! – впрочем, нет, он женат, а это не пустяки, у Бланш могли быть неприятности и даже огорчения. То, что она сама замужем, это, пожалуй, не столь существенно… Жюстен был решительно против Пьера Лабургада, журналиста… И против того, другого, заглавного Б., государственного деятеля… Настоящий вельможа. Низенький. Этакий Наполеон. Плечи круглые. Начинает расти брюшко. От него, должно быть, пахнет дорогими духами «Русская кожа». Портсигар у него золотой. В свете всех этих соображений Жюстен готов был одобрить Бланш, остановившую свой выбор на гнусном типе, на бездельнике. Если только он до времени не сгорит от алкоголя, из него может получиться нечто не совсем заурядное, знаменитость и все такое прочее. Бесспорно, он талантлив, этот Раймон… Раймон – как же дальше? Письма были датированы 1950 годом, и тогда Раймону было двадцать пять лет… Сейчас У нас 1958 год, значит, ему уже тридцать три года, игра подходит к концу… А письма от Шарля датированы 1957 годом. Сколько лет сейчас Бланш? Тридцать? Больше? Откуда он это взял? Да так, ниоткуда… Просто Жюстену хотелось, чтобы Бланш было сейчас тридцать с лишним. Какой возраст считается предельным для летчика? Если, конечно, у человека здоровое сердце… Мужчины, окружавшие Бланш, не умели с ней обращаться, не таких мужчин следовало бы ей встретить на своем пути… Да, ведь есть еще Карлос, красивый астрофизик. Очень, очень красивый, если только верить ревнивцу Шарлю… Красоту так просто со счетов не сбросишь!

Жюстен вернулся к письменному столу. Ему не терпелось узнать продолжение любовного романа Раймона и Бланш. Так или иначе спать ему совершенно не хочется.

Ницца, 3 сентября 50 г.

Пишу Вам с грустью, беспокойством и с чувством, что надо мной нависла беда. Почему я чувствую сегодня такое ко всему безразличие? Ничто меня не веселит, ничто не привлекает. Есть только ощущение глубочайшего упадка, а также Вашего одиночества, Вашей нерешительности, Вашей растерянности. Мне скучно в самом роковом смысле этого слова. Как мне быть со всем тем, что меня, переполняет, гнетет, затем покидает и так без конца? Бланш, почему Вас совсем не трогает то, что восхищает меня в Вас? Именно тут я чувствую, до какой степени я Вас люблю, до какой степени мое отчаяние кормится одиночеством, и я не могу представить себе Вас живой, не могу представить себе ни одного Вашего жеста, который не был бы отголоском Вашей грусти, не вижу Вас живой, просто живущей.

Сегодня я пытаюсь проанализировать то, что нас сближает и что отдаляет друг от друга. Все меня привлекает в Вас. Все, возможно, во мне Вас привлекает… И, однако, мы ведем себя так, как будто стараемся друг друга взаимно уничтожить. Ваша изумительная жизнь, Ваше изумительное сердце, Ваш изумительный ум пугают меня и восхищают. Никогда в жизни я не чувствовал в такой мере нужды в ком-то, даже не представлял себе этого. Пронзительной нужды в Вас. Heупрекайте меня, Бланш. Я верю, что «наши судьбы связаны». Вы появились как раз в тот момент, когда я внутренне жаждал этого ожидания. Примите же его как безжалостный рок. Я буду стараться дать Вам счастье. Вспомните, что говорили Вы мне в зените нашей любви. «Обещаю вам, что мы больше не расстанемся». А трудности имели значение только потому, что мы натолкнулись на них на перевале жизни. Подумайте о том, как маломеста занимают в жизни человека события, в которых не участвует сердце и ум. Лишь они и остаются в конечном счете.

Вы так необычайно молоды, Бланш, что я просто пугаюсь, все Ваши желания – желания, свойственные отрочеству. Я в этом смысле – тоже ребенок, но во всем детальном я – взрослый человек. Поймите же, я готов пожертвовать ради Вас всем, что касается меня, что не касается внешнего мира, но ведь мы-то с Вами именно там и встречаемся.

А тут еще все то страшное, что Вам пришлось пережить. Ваше сердце и та бездна, в которую Вы непременно хотите броситься. Я все приму от Вас, если Вы готовы простить мне мой плохой характер и если обещаете взять меня с собой именно туда, где находитесь Вы.

Люблю Вас.

Раймон.

P. S. Это количество писем меня пугает. Я мог бы писать Вам целые дни без остановок. К чему? Я так измучен, так растерян, что уже не могу выбирать. Попытайтесь, молю Вас, отыскать меня такого, каков я есть.

Ницца, 15 сентября 50 г.

Я слишком живо ощущаю непоправимое в любви, чтобы не попять из Вашего письма, что любая попытка с моей или с Вашей стороны отныне бесполезна и что нельзя вернуть того, что мы потеряли. Бьию бы недостойно нас искать виноватого, говорить об этом, а тем более думать. Когда такое случается, терзать друг друга бесполезно. Куда проще кинуться в объятия друг друга. На сей раз жест не удался, признаюсь, по моей вине. К несчастью, я попытался это сделать, когда Вы были от меня дальше, чем Париж. Обычный оптический обман, дорогая Бланш, говорю это без горечи, просто с грустью констатирую факт. Ибо я понимаю, понял это тогда же, и виню себя за то, что притворялся, будто не понимаю, что Вы хотели сначала Удержать меня, потом завлечь в Париж. Но ведь, Бланш, не из трусости в отношении Вас, а только из трусости в отношении материальных условий жизни (мне трудно выразиться яснее) вопреки Вашему совершенному обаянию и Вашей любви, от которой я так страдал, я не мог приехать к Вам. И письма Ваши – с ужасом чувствовал также и это – оставляли мне единственный шанс спасения, а Ваша жестокость, рискуя все потерять и остаться лишь при двух партнерах – двух призраках, мало-помалу казнили Вас самих, как казнила она меня. Короче, я не должен был бы Вас покидать, но мне не позволили материальные условия, я ушел туда, где мог обедать каждый день. Неужели Вы объяснили себе это иначе? Но так или иначе, Бланш, если я в каждом своем письме упорно признавался Вам, потом говорил и повторял, что люблю Вас, Вы, очевидно, в этом не сомневались, раз отвечали тем же. Ведь не из жалости же? Не думаю, чтобы Вы были способны на такую жалость. Полагаю, что Вы обладаете достаточным опытом сердца и знаете, что любовь не может питаться этим обезжиренным мясом. И все же Вы тогда постарались держать меня на расстоянии. Я пытался вырвать у Вас признание. Вы отделывались полупризнанием. Правда, Вы были ко мне неравнодушны, правда, я никогда не исчезну из вашей памяти… Но то признание, которое я из чувства нелепой стыдливости именовал «тремя словами», Вы не решились произнести. Знаю, почему я так и не сумел Вас к этому принудить. Удалось бы мне это, если б я Вас не покинул? Ибо, Бланш, в ту единственную ночь разве я воспользовался Вашей взволнованностью, разве я обманом выманил у Вас Ваше сердце? Помните, Вы тогда ответили в сущности на тот же вопрос. Вы мне сказали, что Вы меня любите. И если тогда Вы были неискренни, значит, любви вообще не существует, значит, можно сомневаться решительно во всем.

Увидеть Вас вновь в Париже другими глазами… Чтобы Вы не были для меня просто видением, чтобы сам я не был видением для Вас. На это решиться я не могу, и, однако, грозное время и грозное пространство сильнее нас с Вами: они превратят Вас просто в женщину, а меня просто в мужчину, которые будут при встрече в кафе «Флора» или еще где-нибудь обмениваться простым «здравствуйте», может быть, с грустью, а то и с полным равнодушием.

Но я, я люблю Вас, Бланш.

Раймон.

Это письмо оказалось последним в пачке, стянутом резинкой. Впрочем, многих писем явно не хватало… Увиделись ли они еще раз? Бедняга этот «гнусный тип». «Я ушел туда, где мог обедать каждый день», «Рискуя потерять свою любовь». Бланш, которая преспокойно обедала каждый день, не понимая, в сущности, как ей повезло, как будто обедать каждый день – самая обыкновенная вещь, – она, Бланш, требовала от него доказательств любви… А Раймон, который, конечно, привык занимать деньги направо и налево, на сей раз не сумел устроиться так, чтобы вернуться к ней. Возможно, Бланш правильно сделала, что порвала с ним… Ради нее Раймон должен был бы пойти на что угодно, искать любой работы, хотя бы распахивать дверцы подъезжающих машин, спать под мостами… И, однако, она не требовала от Раймона каких-то особых доказательств любви. Тем печальнее для них обоих.

Жюстен порылся среди валявшихся в беспорядке писем, нет, он не обнаружил почерка Раймона, светло-синих чернил, ровных, красивых строчек, букв, нанизанных, точно жемчуг… Из пачки, стянутой резинкой, не выпало ни одного письма. Значит, недоставало лишь тех, что Бланш потеряла или бросила. Возможно, они встретились вновь и просто не стало повода для переписки? Нет… В последнем письме Раймона слышался похоронный звон разрыва. Их роман закончился, как телефонный разговор; телефонистка спрашивает:

– Закончили?

– Да… – отвечает один из собеседников.

– Нет, нет, – кричит другой.

Разъединили! Слово «Конец» проступает на экране, а за ним еще видны два силуэта, удаляющихся в противоположных направлениях, – самый что ни на есть банальный конец.

Была поздняя ночь. Жюстен направился в спальню Бланш, к постели Бланш. Он лег и долго лежал неподвижно, разглядывая этот ящичек из ценного дерева с распахнутыми на террасу дверьми и двумя окошечками в глубоких проемах, – Жюстен забыл задернуть коротенькие занавески.

Дождь перестал, и, когда Жюстен выключил электричество, свет луны лег на ковер косыми четырехугольниками. Странно, что, водя пальцем по вышитому на простынях вензелю «Б. О.», начинаешь чувствовать живую реальную Бланш. Но тут внезапно Жюстен соскользнул в бездну сна.

* * *

Солнце сменило луну, золото сменило серебро, и Жюстен проснулся, высвободившись из чьих-то нежных объятий, чувствуя на своих губах вкус чьих-то чужих губ и во всем теле отголоски пережитого наслаждения… Щурясь от яркого солнца, он стыдливо натянул простыню до самого подбородка. Этого еще не хватало, ему начинают сниться эротические сны! Ничего удивительного: в этом доме, наедине с этими письмами… Открыв секретер, он как будто откупорил флакон духов, и сильный запах, заполонив весь дом, ударил ему в голову.

Он вспомнил, что нынче воскресенье, мадам Вавэн не придет. Погода прекрасная, следовательно, повсюду уйма народу: на дорогах, в ресторанах… Чем бы ему сегодня заняться? Может быть, повозиться в саду?

Сад был еще весь мокрый, однако Жюстен принялся перекапывать куртину, идущую вдоль стены, с трудом разрыхляя тяжелую землю. Но ничего не получалось. Он вернулся в дом, переоделся, вымылся… Не присаживаясь, наспех проглотил в кухне бутерброд. Перешел в библиотеку, стал листать старые журналы. После обеда Жюстен еще мирно читал рассказы Мопассана, но уже к вечеру ясно почувствовал какое-то беспокойство… Что жб в сущности не ладилось? Да все как будто ладилось. Только… только он заскучал! Он чувствовал себя вполне отдохнувшим, каникулы подходили к концу, с него довольно было и отдыха, и каникул. Засунув томик Мопассана обратно на полку к его собратьям, Жюстен взялся за «Трильби». Зачем обманывать самого себя, притворяться, будто он интересуется этой книгой просто так, от нечего делать? Когда «Трильби» уже стала его достоянием, когда он хочет сделать из нее фильм!

Он бережно положил книгу на колени, потрепанную книгу в твердом полотняном переплете темно-синего цвета, с золотым обрезом, золотыми буквами и тисненой виньеткой. Внутри прекрасная, плотная, уже пожелтевшая бумага:

TRILBYA NOVELbyGeorge du Maurierauthor of «Peler Ibbelson»with 121 illustrations by the authorMDCCCXCV [7]

1895 год… Год рождения матери Жюстена. Ну и что из этого? Да нет, ничего особенного… Просто так, совпадение. Жюстену шел сорок второй год, а мать его умерла, когда ему было двенадцать. Он помнил, как она рассказывала ему историю Трильби… Сидели они в парке под огромной липой, 'мать вышивала и рассказывала… В ту пору «Трильби» уже перестала быть нашумевшим модным романом, но мать рассказывала эту историю так, будто она только произошла, как будто мать прочла в сегодняшних газетах о неслыханном скандале, разыгравшемся лишь накануне: Свенгали, самая замечательная певица на свете, неожиданно умолкла посреди концерта перед переполненным залом, потом снова запела, начала фальшивить, и ее увели со сцены среди всеобщего смятения. Пока она пела, ее муж, мсье Свенгали, сидевший в ложе напротив сцены, этот странный человек, скончался от сердечного припадка. А мадам Свенгали, не чувствуя приказа его взгляда, превратилась в несчастное растерянное создание… она вновь стала прекрасной, простой, великолепной Трильби. Мать Жюстена прилежно вышивала и рассказывала историю Трильби монотонным, глухим голосом. «Безумная царица соловьев, – говорила она, – не могла больше петь».

У маленького Жюстена, одетого в матроску, ярко пылали щеки. Реальная жизнь и фантастика уже тогда мешались в его голове, лишали его сна… Когда отец приезжал в поместье, музыка заполняла весь их деревенский просторный дом, и Жюстену, которого укладывали спать спозаранку, казалось, будто стены спальни медленно подымаются, как театральный занавес, и на него, маленького, беззащитного, покинутого в одиночестве, громадными волнами наплывает какой-то неведомый мир, захлестывает, заливает с головой… Как представлялись ему, под монотонный рассказ матери, отношения между нею и отцом? Так или иначе, история Трильби засела в его голове такой, какой он слышал ее из уст матери, сидевшей с вышиванием под столетней липой. «Мама, расскажи еще раз про Трильби…» И мать снова покорно начинала свой рассказ о Трильби. Но Жюстен, до того как обнаружил среди книг Бланш томик дю Морье, никогда сам не читал истории Трильби… Однако вновь обретенная на этих страницах Трильби была его старым другом, и он испытывал в отношении нее ту нежность, которую мы испытываем к друзьям детства: хотя вспоминаешь о них не так уж часто, они неотъемлемый кусочек твоей жизни.

Действие происходит примерно в 1850 году. Латинский квартал, гризетки в высоких шляпках… Трое англичан приезжают в Париж изучать живопись. Там они знакомятся с натурщицей Трильби, и это славное, доброе и великолепное создание позирует обнажённой, во всей невинности и простоте души. Только когда на пути ее стала любовь, она ощутила собственную наготу, и в тот же миг рай был для нее потерян. Тот, кого она любила и кто полюбил ее, был один из этой тройки англичан, Литтль Билли, британец, принадлежавший к «аристократии средних классов», как пишет автор, улыбчивый, безропотный и меланхоличный. У него, у этого дю Морье, поистине очаровательная манера воспроизводить английское произношение во французской речи и французское произношение в речи английской, отчего побледнел бы сам мсье Кено! [8] Литтль Билли, например, получается у него Литребили, а слова «я беру», наоборот, звучат «я берроу».

Жюстен Мерлэн размечтался… И впрямь, «Трильби» – вполне готовый сценарий. То, о чем автор повествует так пространно, так подробно, входя во все физические и психологические детали, описывая пейзажи, людей и нравы, вполне позволяло режиссеру уяснить себе сюжет, образы героев, эпоху. Жюстену просто оставалось перенести на экран все эти детали, следуя подробному описанию автора.

Он представлял себе Латинский квартал тех лет, мастерские, художников, труды и празднества… Париж и загородные прогулки… Барбизон, художники в блузах и деревянных сабо, в широкополых соломенных шляпах, в панамах… Вот здесь-то и хотел бы жить Литтль Билли – Литребили! – вместе с Трильби, бок о бок с Милле, Коро, Добиньи… равный среди равных. Ибо если Литтль Билли был пока всего лишь дебютантом, то позже этот скромный и славный малый, такой воспитанный и такой респектабельный, так изящно одетый и такой хорошенький со своими черными кудрями и светлым взором, станет великим среди великих.

Жюстену представился Литтль Билли на пороге огромной мастерской, он вне себя от горя и стыда, что Трильби совершенно обнаженная позирует перед десятком мужчин… Если до этого мгновения они еще не знали, что любят друг друга, то теперь оба поняли это… «Только бы, – думал Жюстен, – только бы не потерять юмора, присущего дю Морье, в тот момент, когда повествование начинает смахивать на „Даму с камелиями“, – когда появляется мать Литтль Билли и священник, его дядя, специально прибывшие из своего английского захолустья в Париж, чтобы познакомиться с девушкой, на которой их сын и племянник собирается жениться».

Но до этого еще далеко… Сначала любовь… Любовь, преображающая Трильби, эту девушку, похожую на «неестественно красивого мальчика»… Жюстен Мерлэн особенно внимательно, с каким-то страстным любопытством перечитал то место, где описывается Трильби, преображенная любовью.

…Она похудела, особенно лицо, так что начали проступать скулы и челюсти, и линия их была до такой степени совершенной (так же как и лоб, подбородок и нос), что вся она как-то поразительно, почти необъяснимо похорошела.

По мере того как уходило лето, она все реже бывала на открытом воздухе, и вскоре веснушки ее пропали (и у нее тоже были веснушки, совсем как у Бланш! «Вот досада-то, прямо не знаешь, куда Вас и поцеловать!» – писал Раймон, а Жюстена даже растрогало это сходство…). И она отпустила волосы и стала собирать их в маленький пучок на затылке, открывая свои прелестные плотно прижатые к черепу ушки… Они сидели как раз там, где им положено, не слишком выдаваясь вперед и достаточно высоко: сам Литтль Билли не сумел бы их расположить лучше. Также и рот ее, по-прежнему слишком большой, приобрел более четкий и более нежный изгиб, и ее крупные английские зубы были столь белы и столь ровны, что даже сами французы охотно прощали их чисто английские размеры. И новый кроткий свет зажегся в ее очах, какого никто никогда не видел в них раньше. Они стали как звезды, две серые неразличимо похожие звезды или, вернее, две планеты, только что отделившиеся от нового солнца, ибо льющийся из них немеркнущий, неяркий свет не был полностью их собственным светом…

Тип красоты Трильби, – читал дальше Жюстен, – гораздо больше ценился бы в наши дни, нежели в пятидесятые годы. Между ее типом и тем, что узаконил Гаварни для Латинского квартала в описываемый нами период времени, был столь странный контраст, что все, кого она пленяла, с удивлением спрашивали себя, как это с ними могло случиться…

Н-да… В эпоху Бригитты Бардо Жюстен покажет публике Венеру Милосскую. Высокого роста, с еле намеченным изгибом талии, с широкой грудной клеткой, с округлыми грудями, не особенно большими, но и не маленькими… Да нет, вовсе не Юнону! Венеру, говорю вам, Венеру. Запястья, щиколотки не слишком тонкие, но руки, ноги редкой красоты… Дю Морье пространно говорит о непогрешимо прекрасных ногах Трильби, просто чудесно о них говорит…

На экране незачем описывать, достаточно ее показать и все. Жюстен Мерлэн будет искать и найдет эту Венеру, он покажет ее, и она будет так прекрасна, что у людей дыхание замрет в груди. Один только Свенгали будет «говорить» о красоте Трильби… Немецкий еврей с итальянской фамилией, гениальный музыкант, этакий «кошкопаук», то нищий, то богач, но при всех обстоятельствах жизни личность страшная. Персонаж грозный, зловещий, сулящий недоброе. Он постоянно встречался на пути Трильби, вставал между нею и солнцем и бросал на нее свою тень… Он тоже заметил пленительную метаморфозу, происходившую с Трильби, и он говорит ей об этом:

…Трильби! Как вы прекрасны! Ваша красота сводит меня с ума! Я Вас обожаю! Вы похудели, и такой вы еще больше мне нравитесь: у вас такой совершенный костяк! Почему Вы не отвечаете на мои письма? Как! Вы их не читаете? Вы бросаете их в огонь? А я-то, я-то… черт возьми! Я совсех забыл, что гризетки из Латинского квартала не умеют ни читать, ни писать; вся их наука заключается в умении плясать канкан с грязными подсвинками, которые именуются мужчинами… Будь они прокляты! Мы, мы научим этих макак-подсвинков танцевать другие танцы, мы, немцы. Мы сочиним для них музыку, под которую им придется поплясать. Бум! Бум! А гризетки Латинского квартала опрокинут «стаканшик белого фина», как говорит ваш макака-подсвинок, ваш грязный verflüchter [9]Мюссе, «укоторого за плечами такое прекрасное будущее». Ба! Что вы можете знать о господине Альфреде де Мюссе? У нас тоже есть поэт, дорогая Трильби. Зовут его Генрих Гейне. Если только он еще жив, живет он в Париже, на маленькой улочке возле Елисейских полей. Он днями не подымается с постели, и у него остался только один зрячий глаз, как у графини Хан-Ханха! ха! Он обожает французских гризеток. Он даже сочетался браком с одной из них. Зовут ее Матильда, и у нее ножки-крошки, susseFusse, совсем как у вас. Вас он тоже обожал бы за красоту Вашего костяка; ему бы нравилось пересчитывать ваши косточки одну за другой, потому что он тоже любит играть, тоже шутник, вроде меня. Ах, какой получится из вас прекрасный скелет! И очень скоро получится, раз вы не желаете улыбаться вашему Свенгали, обезумевшему от страсти. Вы кидаете в огонь его письма, даже не распечатав!

Жюстен упивался, впивал и впитывал в себя эти страницы, где герои из плоти и крови следовали своему уделу, он чувствовал, как они наступают на него, словно пугающе правдоподобная синерама. Бланш и Трильби как-то странно сливались в его мозгу. Это ей, Бланш, писал страшный, гениальный, неопрятный, загадочный Свенгали, и она жгла его письма, по крайней мере Жюстен не обнаружил их в корзине. Это у Бланш были самые очаровательные ножки-крошки во всем свете, а глаза серые, неразличимо схожие меж собой планеты и совершенный в своей красоте костяк.

Но из мрака былого, из юности Жюстена вставал образ третьей женщины, и она незаметно прокралась меж тех двух. Он был тогда еще очень молод, и она вышла за другого. Уже много лет Жюстен жил с женщиной, которая была немолода, некрасива, но любила его верной упрямой любовью. У нее была своя независимая от него жизнь, она была умна, талантлива, она умела оказаться рядом, когда была нужна, умела не осложнять его существования. Одного лишь недоставало их союзу – мечты, из этого кокона никогда не выпорхнет бабочка. Но мир огромен, Жюстен мог мечтать если не где угодно, то о чем угодно… Но вот сегодня это упоминание о Гейне как о живом человеке и то обстоятельство, что гениальный и жестокий Свенгали написал в своем письме о susse Fusse, цитируя те самые стихи, которые Жюсген в юношеской тоске повторял тогда без конца и которые сопровождали его тоску, как стук колес сопровождает поезд…

Allnachtlich im Traume, seh ich dich,Und sehe dich freundlich grii'ssen,Und laut aufweinend sturz ich michZu deincn sussen Fussen… [10]

С болотистого дна забвения силою этих стихов подымались на поверхность пузырьки, как будто там еще жило что-то не окончательно задохнувшееся в пучине.

Он уже превращал в сценарий мелодраматическую часть: приезд матери Литтль Билли в Париж, растерявшихся под градом ее вопросов двух его друзей – да, Трильби занималась стиркой тонкого белья, да, Трильби была натурщицей. Великий Боже! И вот появляется Трильби собственной персоной и отказывается от Литтль Билли, ведь ей сказали, что она искалечит всю его жизнь…

Сцена, когда с криком вбегает Литтль Билли: «Трильби, где она, что с ней?… Она исчезла… о!» – эту сцену Жюстен Мерлэн разыграл в лицах, чуть ли не громко прокричал последнюю реплику… Литтль Билли теряет сознание, у него что-то вроде эпилептического припадка, он в бреду…

Всегда случается только то, чего не ждешь. Pazienza! [11]

Надо будет показать, как любовь сметает все, целую жизнь, сведенную к условностям, приличиям… Показать, как возникает любовь и как там, где гаснет ее пламя, все высыхает, умирает, иссякает, даже трава больше не растет… Подумайте о том, как мало значат события в жизни человека, если за ними не стоят сердце и разум… Кажется, Жюстен цитирует Раймона, одного из корреспондентов Бланш! Ну, а дальше что? Pazienza! Pazienza!… Теперь надо привести в порядок первую часть сценария.

Жюстен писал, делал пометки, проверял жизненный путь каждого действующего лица, выбирал своих персонажей из множества прочих, любезно предоставленных в его распоряжение автором «Трильби», намечал кульминационные пункты, отдельные сцены… Он мог позволить себе все что угодно: Жюстен Мерлэн был сам своим собственным продюсером, он мог позволить себе все что угодно и когда угодно.

И все время, пока он работал, облик Трильби сливался с обликом Бланш… Да, отныне это было так: именно Трильби походила на Бланш… Pazienza! Рано или поздно она повернет к нему свое лицо.

Дни и ночи… Жюстен Мерлэн жил жизнью своих героев.

Проходит пять лет, Литтль Билли у себя на родине медленно поправляется от пережитого, окруженный заботами матери и сестры, и к этому времени он уже прославился. Пейзажи Девоншира, думал Жюстен, который в детстве бывал там с матерью, – пейзажи Девоншира, просторные, зеленые, пустынные, передадут состояние души Литтль Билли, его внутреннюю опустошенность. Кому, – спрашивал себя Жюстен Мерлэн, – кому откроет душу этот одинокий, скрытный англичанин, рядовой англичанин, корректный и гениальный? Псу хорошенькой соседки? Да, именно псу, пес – самый подходящий собеседник для Литтль Билли. Жюстен даже написал монолог: «Я думаю о Трильби, – скажет, к примеру, Литтль Билли, – думаю о ней постоянно и без волнения. У меня такое чувство, будто ради опыта мне удалили часть головного мозга и я не ощущаю ничего, кроме беспокойства по поводу одного любопытного явления – полного моего равнодушия ко всему на свете…» Но в этом он не признается никому ни во время самых скучных увеселительных прогулок, ни во время музыкальных вечеров, на которых присутствует их хорошенькая соседка, молодая леди, подруга его сестры… Перед ним всепоглощающая пустота, окутанная неизменными тусклыми сумерками. А потом в один прекрасный день Уильям Баго, он же Литтль Билли, расправляет крылья и летит в Лондон, где его ждет слава. Жюстен Мерлэн представлял себе картину прощания, ожидающих у крыльца лошадей, слуг…

Лондон, успех, большой свет и по-прежнему глубокое равнодушие. Жюстену Мерлэну все это было слишком хорошо известно по собственному опыту, он знал, как показать на экране такой вот салон, где болтают обо всем понемногу и ухаживают за знаменитостями. Вот здесь-то два избалованных успехом человека – Литтль Билли и еще один, не менее известный художник – молча играют в бильбоке… Но прежде чем уйти и как бы продолжая оживленную беседу, Литтль Билли скажет, к примеру, следующее: «Сегодня я завтракал с двумя старыми и самыми закадычными моими друзьями… Если бы я заметил под столом зажженный шнур от бомбы, я бы пальцем не пошевелил, чтобы спасти друзей, спасти самого себя…» – «Но ведь существует живопись», – возразит его собеседник. «Живопись существовала», – скажет Литтль Билли. И они разойдутся. Сцена, пожалуй, может получиться.

А потом – музыкальный вечер в одном из самых знатных домов Лондона… Жюстен до сих пор еще помнил приемы, которые устраивали в Англии в честь его отца. Меломаны толкуют о необыкновенной женщине, которая два или три года назад появилась на музыкальном горизонте, о некоей певице, перед которой склоняются в экстазе самые великие артисты и коронованные особы, к ногам которой бросают цветы, драгоценности и сердца, о певице, равной которой никогда не было и никогда не будет… Имя ее – Свенгали! И так как музыка еще может – только она одна и может – пробиться сквозь равнодушие Литтль Билли, он с интересом прислушивается к рассказам о певице, и при мысли, что когда-нибудь ему доведется услышать этот неземной голос, он решает обождать с самоубийством.

Жюстен Мерлэн жил «Трильби». Он знал о ней буквально все и в большом и в мельчайших деталях.

Что из всего этого он введет в фильм? Он начал отбирать. Как же был он признателен дю Морье за то, что тот показал ему Трильби, ставшую позже госпожой Свенгали, в тот самый момент, когда она подымается на сцену; ведь во всем доме Бланш не было ни одной фотографии, и даже зеркала, когда Жюстен проходил мимо, казалось, опускали веки, чтобы скрыть от него отражение Бланш…

Высокая, статная женщина, задрапированная в греческую тунику из золотой парчи, расшитую алыми крыльями птиц; обнаженные плечи и руки снежной белизны, голову ее венчала небольшая корона из бриллиантовых звездочек; роскошные каштановые волосы, поддерживаемые на затылке гребнем, падали до колен; такую шевелюру можно видеть лишь на витрине парикмахерских у сидящих спиной к публике манекенов в качестве рекламы какого-нибудь средства для ращения волос.

Лицо у нее было изможденное, и выражало оно скорее смятение, противоречащее искусственной свежести красок; по очертания его были так божественно прекрасны и выражение его столь кротко, столь скромно, столь трогательно в своей простоте и нежности, что при виде ее человек умилялся душой. Никогда ни до этого, ни после этого, ни на сцене, ни на эстраде не появлялась женщина столь великолепная и обольстительная.

Немножко сбивали Жюстена с толку эти длинные каштановые волосы… Бланш была блондинка, она была вся золото и серебро, и волосы у нее были короткие. Печально, но ничего не поделаешь, она, несомненно, стрижет волосы. Во всем же остальном, это она, она Свенгали, она Трильби. Рано или поздно Бланш повернет голову в его сторону! Он ее увидит…

Но Жюстен понял, что пора прекратить работу: начались сердцебиения, в голове стоял туман. Не надо забывать, что подобная работа – это та же спортивная тренировка перед соревнованиями, изнурительная, как «шестидневная велосипедная гонка». Прежде чем приступить к финальным сценам, ему необходимо сделать передышку, набраться сил, а затем взять препятствие.

Когда Жюстен вышел в сад, он заметил в свете догорающего дня первые розы! Уже? Сколько же дней и ночей он провел с Трильби, с Бланш? Ноги у него подкашивались, он чувствовал себя разбитым… Самое разумное прокатиться, переменить обстановку. Вдруг ему захотелось видеть людей, услышать шум, гул голосов, людские шаги… Жюстен вернулся в дом – надо было побриться, переодеться. Он надел свою самую любимую сорочку, удобный синий кашемировый пиджак… Он был доволен, ему казалось, что дело идет на лад, он находился в состоянии радостного возбуждения. Гладко выбритый, с аккуратно расчесанным сиянием над головой и даже со складкой на брюках – что случалось с ним не часто, – Жюстен, перекинув плащ через руку, направился к гаражу. Пообедает он в ресторане «Дохлая лошадь».

Народу, народу! Как раз то, что ему требовалось. Элегантные женщины, мужчины, собаки… Тихая музыка, казалось, исходила от стен неуловимыми струйками, смесью духов и папиросного дыма. Какая же прелесть – женщины! Здесь одни только парижанки, все с непокрытой головой, тоненькие талии и высоко поднятая грудь – по моде нынешнего года, – нитки жемчуга, сбегающие по уже тронутой загаром коже, узкие длинноносые туфельки, короткие жакетки болеро и тугие шарообразные прически, так что головка получается крупная, круглая, словно шишка омелы… Но так ли они одеты и причесаны, эдак ли, они неизменно очаровательны, на это они мастерицы… Красивая белокурая девушка скосила на Жюстена внимательный блестящий глаз. Узнала ли она в нем режиссера Жюстена Мерлэна или взглянула просто так, бескорыстно? Впрочем, не всели равно, обращен ли этот маневр к нему лично или к Жюстену Мерлэну? Ведь Жюстен Мерлэн сам себя создал, самолично. Что это значит – быть любимым ради самого себя? Жюстен Мерлэн был еще больше самим собой, чем его губы и весь его внешний облик. Свое имя он получил не по наследству, он сам его себе создал. Сиречь… Сквозь дымок, вьющийся над трубкой, он улыбнулся этому прелестному ребенку, и кавалер блондинки ничуть не обиделся. Он был горд, что сопровождает такое очаровательное существо, он был молод и ничем, следовательно, не рисковал: пожилой человек, какой же это соперник! Девушка была бесспорно хороша, но Жюстену Мерлэну требовалась не Мерилайн Монро, а Венера Милосская. Он уже начал приглядываться к женщинам с этой точки зрения. Ел Жюстен за четверых, Антуан непременно хотел прислуживать ему сам, выбрал лучший шатонеф-де-пап, он отлично знал погреб ресторана, а мсье Мерлэн был из тех, кому подают не самые дорогие, но самые лучшие вина. Пить кофе Жюстен решил в баре и перебрался туда, бросив прощальный взгляд на несколько разочарованную красотку.

В баре было темно от табачного дыма, и в гул разговоров врывалось щелканье биллиардных шаров из соседней комнаты, где, должно быть, тоже набралось изрядно людей, судя по тому, как там шумели. Когда Жюстен увидел на пороге барона, еще более исхудавшего, чем в последнюю их встречу, и уже окончательно похожего на бродягу, ему стало немного совестно, что сам он наелся до отвала. Барон приложил два пальца к берету, и Жюстен Мерлэн, приподнявшись, жестом пригласил его к своему столику. Барон подошел, поздоровался, но заявил, что спешит, что пришел лишь осведомиться у Антуана, нет ли на его имя писем, – и удалился.

– Окончательно дошел, – сказал Антуан, ставя перед Жюстеном чашку кофе, – даже своего адреса теперь у него нет, на наш адрес ему пишут. Из замка выставили – опечатали замок… Ни за что не угадаете, где он теперь ночует…

– А где?

– В кемпинге «Дохлая лошадь»! В первом же маленьком домике, в том, что с дороги виден… Адрес для почтальонов не подходящий.

– В том, что похож на деревянный башмак?

– Именно там, мсье Мерлэн. Со вчерашнего дня погода вроде установилась, но ненадолго, уж поверьте мне, мои ноги не обманут… Кто знает, барон, может, и выберется из беды, а все-таки в такие годы, ох, как трудно!

Жюстен представил себе кемпинг в непроглядно черную ночь. Он лично побоялся бы остаться один среди этих пустых палаток, где мог легко спрятаться, притаиться кто-нибудь…

– Трудно, – повторил Антуан, наливая гостю малиновой настойки, – трудно человеку, который к таким вещам не привык… Как сейчас помню его во время охоты с той самой дамой, из-за которой он и свихнулся… На мой взгляд, ничего особенного. Правда и то, что я ее только в охотничьем костюме видел, похожа на мальчика.

– Блондинка?

– Постойте-ка, когда она снимала каскетку… да, очень светлая.

– Крашеная?

– Нет, натуральная… Крашеные блондинки никогда такими светлыми не бывают… разве что когда совсем волосы вытравят… Очень, очень светлая.

– Высокая?

– Вы уж слишком много от меня хотите, мсье Мерлэн! Женщина в мужском костюме – это ведь обманчивое дело.

– А каких-нибудь отличительных черт не заметили?… Антуан, вы, как я погляжу, просто рассеянный человек!

– Честно признаться, мсье Мерлэн, я ее не рассматривал! Во время охоты тут у нас столько народу бывает…

Ох уж этот Антуан!… Наконец-то нашелся человек, который видел Бланш, и тот се не разглядел! Но Антуан, словно догадавшись о разочаровании своего лучшего клиента, добавил:

– Приятная, вот это да… Не капризная и хорошо кушает, не то, что эти девицы, которым все не так, все не по вкусу, и жуют-то они, словно через силу. Правда, охота, она аппетит разжигает, особенно если охотиться по-настоящему, как та дама… Простите, мсье Мерлэн, меня зовут… Народу сегодня, как началось с завтрака, так и идет без передышки…

Короче, сведения удалось добыть более чем скудные. Жюстен оставил на столике деньги и вышел… Он чуть было не задохся в этом баре, совсем отвык от дыма, шума, алкоголя. Он предпочел бы вернуться домой пешком, подышать свежим воздухом, но некуда деть машину, да и путь не ближний…

Итак, в Бланш не было ничего особенного… Можно было даже не заметить ее, он читал нечто подобное в одном из первых писем… Ну, конечно же, об этом пишет Бланш заглавное Б.! И все же, и все же… В Трильби тоже не было ничего из ряда вон выходящего, красивая девушка – не более того… И все же… Иной раз достаточно взгляда, стечения обстоятельств, чтобы проявил себя дух, живущий в человеке… и тогда начинается нечто фантастическое. Фантастическое у Трильби и у Бланш – разнос. Что же такого фантастического в Бланш? Ее желание лететь на Луну? В наши дни это уже ничуть не фантастично, скоро люди окончательно привыкнут к такой мысли. Свет автомобильных фар ослепил Жюстена, вереница машин мчалась ему навстречу, должно быть, подняли шлагбаум… Да, в ней, в Бланш, не было ничего сверхъестественного. Если не говорить о силе чувств, которые она вызывала. Совсем как Трильби. Власть, могущество этих чувств мы еще не научились объяснять. Встречался ли вам какой-нибудь человек, который не полюбил бы вас? Глаза Трильби увлажнились от тихой радости, так изящен был этот комплимент. И, подумав с минуту, она ответила с подкупающей искренностью и простотой: «Нет, не могу сказать, чтобы я когда-нибудь такого встречала, во всяком случае, не могу сразу припомнить. Правда, я стольких людей позабыла». Жюстен Мерлэн и впрямь знал «Трильби» наизусть.

Было уже поздно. Селение, без единого огонька, спало. В общем он с удовольствием проехался по лесу, по полям. Он поставил машину в гараж и вошел в кухню через дверь, которая вела прямо из гаража. Стакан виски не повредит. Странно, что у Бланш нет холодильника. И радио тоже. Должно быть, перевезла куда-нибудь. Сверхъестественное очарование… Держа в одной руке бутылку, а в другой стакан, Жюстен прошел в библиотеку и уселся в красное кресло… Возможно, если бы он, Жюстен, умел любить достаточно сильно, то сверхъестественные силы показали бы ему Бланш, стоящую на пороге спальни, на верхней ступеньке. Жюстен смотрел на дверь. Женщина в длинной белой ночной рубашке с шалью на плечах… Она поворачивает голову, виден только ее полупрофиль, маленькое прижатое к черепу ушко…



Поделиться книгой:

На главную
Назад