Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Месье, или Князь Тьмы - Лоренс Даррел на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это было как откровение свыше, а Роб счел нас сентиментальными и не поверил в нашу искренность. Как хорошо, что тогда я ничего не знал, ведь книга появилась лишь через несколько лет. К тому времени он много испытал и, похоже, никому не сочувствовал.

Он даже придумал, будто Пьер ведет дневник и каждый вечер делает в нем очередную запись «при тусклом свете двух свечей в высоком подсвечнике». Представляете? Вот что он писал, превращая нашу жизнь в беллетристику: «Было слишком поздно, когда я понял, но все же я понял, и меня охватило неодолимое желание отослать Брюса и сестру прочь, чтобы не видеть, как я теряю обоих. Для влюбленных начался такой период в их отношениях, что они едва ли не боялись за себя, да и за меня тоже. Одна цель удерживала нас вместе, словно три кольца Сатурна. Так любить, до безумия, можно только в юности, в самой ранней юности. Налет обретенного опыта туманит зеркало. Им, связанным триедиными узами, казалось невозможным оторваться друг от друга. И каждый ощущал прилив печали — так бывает, только когда любишь в первый или в последний раз. Покорные приливу и отливу волны накрыли их с головой и понесли куда-то, но вскоре впереди показался водопад». Все это выдумки; я никогда не был в Венеции, и он знал об этом, но воспользовался своим авторским правом, чтобы переселить нас туда. К тому же, наши чувства были другого рода, менее литературными. И все же: «Даже физическая оболочка, губы, глаза, тела, словно существовали лишь в воображении; три неразделимые существа переплелись, как спагетти на тарелке. Однако Венеция сыграла с ними шутку, Венеция выставила их напоказ. Всегда втроем, они гуляли молча, рука в руке, между мраморными грифонами и извилистыми каналами или так же молча раскладывали карты на зеленых столах «Флориана». Странная троица — брат и сестра, худые, темноволосые, похожие на ящериц, и их белокурый, по-крестьянски простоватый пленник, коренастый крепыш. Девушка с длинным, придающим ей загадочности носом, типичным для средиземноморки, обещала к сорока годам превратиться в сварливую каргу, а у братца был вид романтического шута». Так он воспринимал нас, когда пришел наш час стать персонажами книги. До сих пор не могу прийти в себя!

И у него хватило наглости приписать: «Настоящая любовь молчалива, по крайней мере, так говорят. Но никогда еще юное молчание трех не было столь напряженным, как тогда в Венеции, никогда еще вымолвленные ночью слова не сгорали так неистово, стекая, словно воск, на канделябры памяти».

Ничего столь жгучего не было в том нашем поцелуе, тем более в холодном прикосновении ее носа к моей щеке. Она расстегнула на мне рубашку и прижала ледяные пальцы к моему сердцу. Однако лошади уже начали проявлять беспокойство, ибо слишком долго терпели наше объятие, им же хотелось в теплую конюшню, которая, и они об этом знали, ждала их за пеленой тумана. Они постукивали копытами, и вырывавшийся из их ноздрей пар сразу становился похожим на летящие вверх белые карандаши. Что тогда могла знать троица про встречу трех одиночеств? Между тем воображаемый романтический герой, подчиняясь автору повести, писал дальше в дневнике: «Они посмели любить, хотя знали, что рано или поздно их ждут разлука, злоба, даже кошмар; их ждет отчаяние, может быть, даже самоу… Однако я не смею написать это слово». Здесь хотя бы предсказано правильно, но все остальное в книге — ложь. Так называемое инфернальное счастье, которое он пытается изобразить, слишком театрально для нас. Мы были как младенцы в лесу, наивные новички.

Лошади двинулись дальше, вдохновленные окружавшими нас размытыми контурами деревьев и жаждущие перейти на галоп; едва мы тронулись в путь, в гуще тумана раздались громкие, но мелодичные голоса перекликавшихся между собой детей. Для прогулок время было не самое безопасное, поэтому, вспомнив местные сказки, мы подумали, уж не феи ли это и эльфы, обитатели сумрачных рощ, окружают нас…

— Чепуха, — произнес я не допускающим возражений тоном, каким обычно уверял смертельно больных пациентов в том, что они будут жить вечно. — Чепуха. Обыкновенная школьная экскурсия.

Однако при нашем приближении голоса как будто удалились, и мы даже подстегнули лошадей, чтобы не потерять их. Но лошади раскачивались из стороны в сторону, тропинки шли вкривь и вкось — и голоса слышались нам то с одной, то с другой стороны. Несмотря на весь мой закоренелый скептицизм, признаюсь, на мгновение я усомнился в своей правоте и реальности пронзительных голосов. Но мы продолжали путь, внимательно следя за дорогой и все время прислушиваясь.

Неожиданно, словно убрали занавес, туман отошел в сторону, и мы выехали на боковую тропинку, на которой увидели цепочку вполне реальных детей разного возраста. Они переговаривались и перекрикивались между собой, в руках у них были охапки растительности для обустройства ясель — мох, папоротник, лишайник, лавр, а также длинные блестящие ветки падуба и омелы. Ветки падуба они держали как скипетры. Этот падуб с мелкими ягодами в Провансе до сих пор называют li poumeto de Sant-Jan, или «яблочки Святого Иоанна». Узнав детей из поместья, Сильвия, радостно вскрикнув, спрыгнула с лошади, чтобы перецеловать их всех и расспросить о брате. Ребятишки тоже повеселели, узнав, что мы везем с собой santons. Приятно было убедиться в близости дома: несмотря на все коварные трюки тумана, нам удалось довольно точно определить путь.

Окруженные веселой толпой, мы взяли лошадей за поводья, предварительно усадив на них детей, распевающих святочные гимны, и торжественно прошествовали к главному входу, где нас уже с нетерпением поджидали родители ребятишек, то и дело поглядывавшие в сторону леса.

Родные улыбающиеся лица! Старый Жан в овчинном полушубке на фоне камина, мерцавшего в глубине главной залы, отчего его серебристые волосы напоминали светящийся нимб. Чуть позади — его невозмутимая и крепенькая жена Элизо. Рядом сорокалетний широкоплечий мужчина с пышными черными усами — Мариус, сын, единственный свет в окошке. Эспри, который помладше, сразу принялся разгружать лошадей. Вслед за ними прибежали и стали нас обнимать дочки и внучки — Магали, Женетон, Мирей, Нанон, в основном, такие имена. Когда с церемониями было покончено, нам предложили традиционный горячий молочный посеет, сдобренный красным вином со специями, которым издавна согреваются зимой путешественники. В гаме и шуме, ведь все говорили одновременно, мы даже не заметили, что среди встречающих нет Пьера. Впрочем, он как будто был и в то же время не был. Добравшись наконец до главной залы с пылавшим камином, мы увидели его на площадке широкой, огороженной резными перилами лестницы, откуда он с довольной улыбкой наблюдал за нами. Немного погодя он сбежал вниз со смущенным видом, словно пытался сдержать свой неуемный, полный обожания восторг. После того, как мы со всеми перездоровались и ответили на все вопросы, нас оставили одних, и тогда мы рука об руку поднялись по лестнице наверх, а там пошли по длинным белым коридорам в комнату Пьера, которая находилась позади небольшой картинной галереи, где висели, в основном, портреты его предков, потемневшие от времени и каминного дыма. Возле дальней стены стоял на подставочке большой пробковый круг, утыканный разноцветными стрелами, резко выбивавшийся из стиля остальной обстановки. Пьер проводил здесь довольно много времени, практикуясь в стрельбе из купленного в Лондоне тисового лука, и свист летящих стрел разносился по всему дому. В его личных комнатах, переполненных книгами, масками, рапирами и пистолетами, потолки были арочные, старинные. От керосиновых ламп и свечек в высоких серебряных подсвечниках всюду падали теплые тени. В большом камине, источая божественный аромат, горели ветки дрока, оливы и дуба. Рождественские праздники издавна расписаны по часам, и Пьер чуть не летал от счастья, радуясь, что пока все обходится без накладок и проволочек. К тому же через два дня мы ждали Тоби и Роба (наших Гога и Магога), которые, благодаря своей легкомысленной смешливости и непредсказуемым выходкам были незаменимы в компании.

Скрестив ноги, мы сидели на полу перед камином, ели орешки, пили виски и болтали обо всем сразу и ни о чем. Никогда еще старый Верфель не был таким радушным, таким милым. Если даже на душе у нас и скребли кошки — из-за того, как Пьер определил свое будущее, то об этом мы молчали, считая, что не время и не место говорить о предчувствиях и страхах. И все-таки наша радость была омрачена печалью; мы не могли забыть о неотвратимом отъезде и о пока еще непонятной перемене в нашей жизни — и в только что обретенной любви тоже. Почувствовав наше настроение, Пьер нарушил молчание:

— Веселее, дети. Вчера мы ходили в лес и принесли полено — в этом году оно у нас просто чудесное.

И он рассказал мне о церемонии, в которой участвуют самый старший и самый младший из домочадцев. Рука об руку они идут в лес, выбирают дерево, которое должно быть срублено для празднования Рождественского Сочельника, и торжественно несут домой, естественно, с помощью всех остальных. Потом надо трижды обойти с ним длинный обеденный стол и положить его перед большим камином. На сей раз церемонией руководил старый Жан и делал это с неподражаемым искусством, для начала до краев наполнив vin cuit[26] высокий кувшин. Рассказывая, Пьер довольно похоже и смешно изображал старого Жана — вот он, улыбаясь, но не теряя важности, склоняется над кувшином и произносит молитву, тогда как все остальные в благоговейном молчании стоят вокруг с опущенными головами. Потом патриарх трижды плещет вином на дерево (это и есть Полено) в честь Отца, Сына и Святого Духа и кричит во всю силу своего хрипловатого старческого голоса:

Cacho-fio!

Bouto-fio!

Alègre! Alègre!

Dieu nous alegre!

Гори, огонь,

Лей, не жалей,

Дай нам Бог жить веселей.

Когда же он дошел до последних слов магической формулы, то есть до слов: «Наступило Рождество» — большую охапку виноградной лозы положили под бревно, и камин наполнился огнем, осветившим счастливые лица собравшихся, словно лица эти тоже вспыхнули от произнесенного заклинанья. Все обнялись, потом захлопали в ладоши, а старый Жан еще раз наполнил вином церемониальную чашу, но теперь пустил ее по кругу, как чашу любви, начав с малыша Тунина, самого младшего из всех, а дальше она стала переходить от одного к другому, по старшинству, пока не вернулась опять к старому Жану. Он ее и допил, закинув голову так, что отблески пламени заиграли на его смуглой шее. Пьера вдруг охватила печаль, и непрошеные слезы появились у него на глазах.

— Какого черта мне покидать их? А мы? А это?

Выяснять все это было некогда, я так ему и сказал. Потом допил виски и поглядел на часы. Близилась вторая часть церемонии, когда ясли украшают свечами и фигурками. Мне оставалось только радоваться, что для разговора нет времени, ведь порыв Пьера усилил мои тревоги относительно будущего, расставания… Появилась, еле удерживая в руках нашу одежду, Сильвия в платье прованской крестьянки, которое потрясающе ей шло — все захлопали в ладоши.

— Пора одеваться, — сказала она нам, — и изображать Святое Семейство.

Одевание заняло не так уж много времени. Мои комнаты располагались в восточной части дома. Чьи-то заботливые руки уже положили мне в постель металлическую грелку с тлеющими углями, а дворецкий разжег огонь, потрескивавший за узкой каминной решеткой. Я зажег свечи и быстро натянул на себя классическую хламиду из черного бархата на алой шелковой подкладке, одолженную мне Пьером, узкие панталоны, черные остроносые туфли и черный кушак — tenue de rigueur[27] Рождественского ужина в Верфеле. Сам Пьер надел галстук-шнурок и ленточку — атрибут félibre,[28] провансальского поэта. Как я ни спешил, Сильвия опередила меня и уже распоряжалась в зале, стараясь внести порядок в церемонию зажигания свечей, несмотря на проказы возбужденных ребятишек, которые, как мыши, шныряли вокруг нее. Ей удалось справиться с угрозой бунта нетерпеливых непосед, и вскоре все, как завороженные, следили за фигурками, одна за другой появлявшимися из оберточной бумаги. Вскоре созвездие крошечных огоньков осветило коричневые горы Вифлеема и прославило Святое Семейство, находившееся в сарае, где его посетили волхвы, цыгане, короли и королевы, пастухи, солдаты, браконьеры и почтальоны… не считая овец, уток, перепелов, коров и сверкающих разноцветьем птичек. Потом настал черед Пьера, взявшего на себя обязанность разворачивать и вручать подарки, должным образом надписанные, чтобы никто не остался забытым в этот памятный день. Великое ликование сопровождало все действо от начала и до конца, а потом мы потихоньку двинулись в направлении накрытого стола. Обедали в большой зале — длинный стол оказался даже слишком просторным для собравшихся. Наша троица расположилась за столом, поставленным поперек, так что получился крест, а Жан и его жена сидели справа и слева от нас. Везде горели свечи, да и от Рождественского Полена уже летели вверх букеты ослепительных искр.

Такое не забывается, я сам часто вспоминал то Рождество, и его появление в моих снах вполне закономерно. Наверное, в подсознании сохранились даже те подробности, о которых я ни за что не вспомнил бы наяву. Не представляю, что еще я мог бы в любой момент и с такой же ясностью представить, всего лишь закрыв глаза.

Пол в зале, выложенный большими серыми камнями, был устлан охапками розмарина и чабреца: так проще избавляться от пыли, а также от костей и объедков, которые обыкновенно бросали охотничьим собакам. Высокий потолок поддерживали черные от дыма балки, с которых свисали веревки с колбасами, чесночные гирлянды и бессчетные пузыри с лярдом. Больше трети дальней стены занимал главный камин десяти футов в длину и, по крайней мере, семи — в высоту. Посередине стояли старинные плетеные кресла с высокими спинками и деревянные лари с солью и мукой. Золу собирали в кучу возле высоких подставок для дров, верхушки которых раскрывались, как цветы, превращаясь в небольшие железные корзины. Их часто использовали, чтобы подогреть тарелки, и тогда наполняли тлеющими углями, а еще к ним на разных уровнях были приделаны крюки для вертелов. С каминной полки спускалась короткая красная занавеска, благодаря которой дым не шел в залу, если пламя чересчур разгоралось, а такое случается, когда жгут некоторые виды деревьев, особенно, когда жгут оливы. На широкой полке нашли себе место множество предметов обихода, весьма примечательных, потому что были они, к тому же, очень красивы — например, кувшины из старинного фаянса от совсем крошечного до трехлитрового, и на каждом значилось, для чего он: шафран, перец, тмин, чай, соль, мука, гвоздика. Тут же стояли высокие бутыли с оливковым маслом, смешанным с травами и специями, довольно много обожженных медных сосудов, громадный кофейник и полудюжина высоких ламп из желтой меди или олова, заправляемых оливковым маслом — как во времена греков или римлян, однако теперь быстро вытесняемых более современными — керосиновыми.

Направо располагалась широкая каменная раковина, а над ней — несколько рядов полок, уставленных целой армией медных горшков и кастрюль… настоящая batterie de cuisine.[29] Налево над чаном для теста висели большие короба с солью и мукой, чтобы были под рукой, и нечто, предназначенное для хлеба, и похожее то ли на клетку, то ли на люльку — из потемневшего дерева, с начищенными до блеска железным замком и петлями.

На противоположной стороне разместился высокий, украшенный замысловатой резьбой буфет местных мастеров, массивный, сверкающий лаком цвета прованского масла. Слева от него висели дедовские часы, строго следившие за дисциплиной и потому дважды отбивавшие время. Повсюду в беспорядке стояли старые кресла с сидениями из тростника — никто здесь не думал ни о роскоши, ни об удобстве. Как повелось исстари, так все и оставалось, живая история, и никому в голову не приходило что-либо менять. Все приспосабливались к заведенному порядку в жизни и в природе. Не приходит же людям в голову менять движение планет! Позади чана для теста покачивались, свисая с высокого стояка, медные чашки весов на тонких медных цепочках, блестевшие от мыла и песка. Возле одной из стен, среди крестьянских инструментов, расположилось между двумя сломанными флагами старинное охотничье ружье на деревянной стойке. Сами стены были украшены чувствительными литографиями и олеографиями со сценками из местных сказок и, естественно, бесчисленными семейными фотографиями, выцветшими до сепиевой анонимности — с изображениями незабываемых людей и событий: здесь были жатвы, пикники, игры с быками, посадки деревьев, клеймение скота, свадьбы и первые причастия. Целая жизнь, полная упорного труда и безобидных радостей, центром которой была эта зала!

Тем временем разнесли вино, и началось главное пиршество года. По традиции эта трапеза всегда «легкая», так что в сравнении с другими праздничными днями ее можно назвать даже скудной. Дивный аромат шел от огромного блюда с raito — рагу из разных рыб с соусом из вина и каперсов. Над облитыми коньяком цыплятами поднималось голубое пламя. Длинные коричневые батоны трещали в руках пирующих, как ветки олив — в огне камина. Первое блюдо опустело почти мгновенно, и его место на столе заняли два блюда еще больших размеров — с белой треской и мелкой рыбой из Роны, которую жарят целиком. Следом за ними, но уже не так скоро, подали белых улиток из виноградника. Их обычно подают прямо в раковинах, а во время еды достают крепкими, длинными — в три-четыре дюйма — и загнутыми на конце — шипами дикой акации. Бокалы вновь наполнили, и начались тосты.

Потом появились изысканные овощные кушанья — вроде белых cardes или cardon, вкуснейших стеблей гигантского чертополоха, похожего на разросшийся сельдерей. Их бланшируют, затем тушат в белом соусе — исключительно местный деликатес. Они очень нежны на вкус, в чем легко убедиться, приехав на юг Франции; а ведь это обыкновенный сорняк. Наш обед продолжался, и наконец наступил черед всякого рода засахаренных фруктов, орехов и зимних дынь. В камин положили еще одно полено, и армия винных бутылок уступила место фаланге бренди, арманьяков и настоек. Принесли дымящийся кофе.

Жена старого Жана поставила перед нашей влюбленной троицей большую серебряную сахарницу с белым сахаром — ни дать, ни взять серебряное брюхо, приоткрывшее свое сладкое нутро. Три ложки стояли торчком в ожидании, когда мы первыми возьмемся за них. Тосты и шутки стали понемногу стихать, словно падающие на землю отполыхавшие петарды фейерверка, и наступило время для более серьезного разговора. По традиции Пьер каждый раз произносил речь, в которой подводил итог годовым работам, за что-то хвалил, за что-то журил своих домочадцев. На сей раз у него были важные новости, которые так или иначе затрагивали каждого, кто находился в зале. Я видел, как предстоящее выступление терзает и мучает его и его сестру, изредка бросавшую на него любящий и сочувственный взгляд. Пьер не раз менял место за столом, чтобы перекинуться словом то с одним, то с другим из сотрапезников, оттягивая неприятный момент, но, наконец, встал и, призывая к тишине, постучал по столу. В ответ раздались громкие аплодисменты, и те, кого ему предстояло огорчить, подняли в его честь бокалы.

Побледнев, он покорно ждал, когда стихнет шум, чтобы поздравить всех с Рождеством. Потом попросил не сердиться на него за печальный и задумчивый вид, на то у него есть весомые причины. Собственно, не происходит ничего такого страшного, просто любые перемены вызывают печаль и сожаление.

— Но прежде, чем я расскажу о своем отъезде, позвольте сообщить вам о тех изменениях, которые я наметил. Первым делом я поднимаю бокал за старого Жана, который мне ближе отца. Я вручаю ему бразды правления, отныне он будет régisseur[30] в Верфеле, пока сам я буду en mission.[31]

Речь была составлена с большим искусством, Пьер произносил ее с горячностью и одновременно с рассудительностью, тронувшими всех, кто сидел за столом. Он заверил слуг, что никого не собирается увольнять и даже, из-за возросшей ответственности, намерен увеличить жалование. Его сообщение вызвало взрыв радости, сопровождавшийся поцелуями и поздравлениями. Недурственное начало дипломатической карьеры — ибо к тому времени, когда подошла очередь новостей малоприятных, публика совсем развеселилась, подмасленная Рождественскими подарками. Этот настрой помог Пьеру честно и смело изложить причину перемен и объяснить без экивоков, что перед ним был выбор: или найти способ, как сохранить фамильное имение, или сидеть сложа руки и смотреть, как его съедают долги. Вот он и решил приискать должность, соответствующую его образованию, но при этом, успокоил всех Пьер, он клятвенно обещает одно. Летом мы трое будем приезжать в Верфель и проводить тут отпуск. Слушатели истовыми похвалами отозвались на проявленную им здоровую сентиментальность, вполне довольные и собой и хозяином, и только я не мог не думать о возможной разлуке, ибо осенью мне предстояли последние экзамены, и я не имел ни малейшего понятия о том, что мне уготовило будущее. Мог ли я предвидеть, что через три месяца окажусь в Министерстве иностранных дел? В тот праздничный вечер мной владела всепоглощающая, почти болезненная тоска по тем местам, где я провел счастливейшие часы моей жизни — по весеннему Арамону с его вишневыми садами и зеленой травой, по Фону, Колья и дюжине других уголков, где мы разбивали наш лагерь. Я видел озабоченное лицо Сильвии, и не мог избавиться от глубокой печали.

Наконец, пирующие осмыслили сказанное, и наступила тишина, словно все старались представить, как будут жить в шато без Пьера. В это время в дверь негромко, но властно постучали, и мы переглянулись, не понимая, кого могло занести к нам в столь поздний час, да еще в праздник. Вскоре торопливый стук повторился. Старый Жан встал из-за стола и, гулко топая по каменным плитам, отправился открывать дверь.

Снаружи было темно, но в раме из мигающих отсветов пламени я увидел женщину, как будто цыганку, по крайней мере, в пестрой юбке, блестящей шали и с дешевыми, но очень крупными серьгами в ушах. Кстати, мое предположение не было таким уж фантастическим, ибо у стен Авиньона расположился большой цыганский табор: Салон недалеко, да и подобный вечер как нельзя лучше подходил для попрошайничества… Видение сделало несколько шагов — ближе к свету — и с легкой хрипотцой проговорило:

— Пьер, мне сказали, что ты вернулся.

Звучный голос и правильный выговор абсолютно не соответствовавшие внешнему виду женщины, тотчас привлекли всеобщее внимание. Ноги у нее были босые и грязные, и на лодыжке — неуклюжая повязка. Массивная голова, маленькие черные глазки и длинный нос — в первый момент женщина показалась ужасной дурнушкой. Но очень подвижное выразительное лицо и глубокий волнующий голос производили неизгладимое впечатление, завораживали. В поведении незнакомки были властность и величие. Пьер сердечно ее обнял.

Так я в первый раз увидел Сабину, о которой мало что знал до тех пор; собственно, вспомнил только имя, когда Пьер назвал его, а потом Сильвия, здороваясь, повторила. Позднее я научился ее понимать и тоже стал ею восхищаться — но все же не так, как Пьер, который не мог говорить о ней без восторга. Она была дочерью лорда Банко, банкира-еврея, известного во всем мире, и их шато располагался в Мере, то есть всего в десяти-двенадцати километрах от Верфеля. Обладавшая блестящими способностями, Сабина однажды покинула университет и отправилась бродить с цыганским табором, якобы ради изучения его обычаев для работы по этнографии. Исчезала Сабина надолго, возвращалась всегда неожиданно и некоторое время вела цивилизованный образ жизни, как полагается единственной дочери богатого банкира, получившей соответствующее воспитание и образование. Ее мать давно умерла, а отец постоянно менял любовниц, как правило, выбирая их среди второсортных актрисок, которые быстро ему надоедали. Он искренне радовался возвращениям Сабины, в основном, из эгоистических соображений, так как она была великолепной хозяйкой, а он любил задавать пиры. Попадая в затруднительное положение, Сабина иногда наведывалась за помощью и советом в Верфель. Обычно они с Пьером встречались во время верховых прогулок.

В тот вечер она была весьма эффектна, и я с ревнивым любопытством следил за тем, как внимательно слушает ее Пьер. Опять что-то случилось у цыган, не помню уж что именно. Вроде, один из них, осерчав, скрывался в лесу, если я ничего не путаю. Послушав ее несколько минут, Пьер молча взял фонарь и жестом попросил проводить его в лес. Они с пугающим проворством вышли наружу. Я обратил внимание на старого Жана, который деловито подошел к шкафу с оружием, достал карабин, зарядил его и, вернувшись к двери, стал вглядываться в темень, приготовившись ринуться на помощь. Но все обошлось. Сначала послышалась перекличка мужских голосов, потом до нас донесся звучный голос Сабины. Наконец, покачивая фонарем, возвратился Пьер. Уже один.

— Порядок, — проговорил он. — Он ее не тронет.

Тут старик вспомнил, что пора идти в деревенскую церковь.

— Надо бы поторопиться, — сказал он, глядя на старинные часы. — Негоже опаздывать на службу в такой день.

Мы надели шляпы, шарфы и побрели в ночь. Бледная луна плохо освещала путь, и мы все время спотыкались на горной тропе, что вела в крошечную деревушку Верфель. В церкви горело столько свечей, что, казалось, будто ветхое строение объято пламенем. Я шел рука об руку с братом и сестрой. Мы молчали и думали о будущем — о том самом будущем, которое теперь стало прошлым.

Возле кровати пронзительно трезвонил телефон. Беше умел держать слово.

— Удалось договориться на сегодня, — протараторил он в своей обычной суетливо-услужливой манере. — Будете готовы к шести? Я заеду за вами. И, пожалуйста, подождите меня в холле, улица узкая — у вас там нельзя парковаться.

Я сквозь сон промямлил «да». Еще оставалось время, не особо торопясь, принять ванну и одеться, поэтому я позволил себе несколько минут полежать, чтобы освободиться от груза воспоминаний — вылезти из-под лоскутного одеяла, сшитого из фактов и эмоций. Как там Сильвия? Я позвонил Журдену, удивив и обрадовав его напористостью Беше, а также решением властей не мешать похоронам. Ну а Сильвия, по его словам, нуждалась сейчас только в отдыхе. Тем не менее, я обещал приехать в Монфаве и навестить ее сразу же, как будет покончено со скорбными формальностями. С одной стороны, меня радовало, что похороны уже назначены, но одновременно одолевали дурные мысли, ибо потом… что потом? Ответа на этот вопрос я не находил, ибо не имел ни малейшего представления о том, как все сложится дальше. Сказывалась привычка жить одним днем. Думы мои были обращены то в прошлое, то в будущее, не сулившее ничего ясного и устойчивого. А Сильвия?

И снова нахлынули воспоминания, — когда я наконец уселся рядом с Беше в его душный автомобильчик и стал смотреть на проплывавший мимо сумеречный пейзаж. Нижние поля укрывал молочный туман, точно такой, какой я видел днем во сне. Для весенней поры темнело необычайно поздно, но поскольку точное время церемонии (или не-церемонии) в завещании не оговаривалось, то из-за этого волноваться не стоило. Старый аббат собирался прибыть на своей машине из какой-то деревни, находившейся немного восточнее, и Беше не без боязни думал о предстоящей встрече из-за нечестивого запрета Пьера служить панихиду.

— Мне пришлось ему прямо сказать, — вновь и вновь повторял нотариус, — что я, как представитель закона, обязан следить за точным исполнением последней воли умершего. И я исполню свой долг. Пусть только посмеет читать «Деву Богородицу»…

Беше угрожающе мотнул подбородком, и его лицо приняло воинственное выражение. Машину он вел медленно, рывками, по-видимому, озабоченный сгущающимся туманом.

Наверное, куда разумнее было бы думать о заледеневшей дороге, которая начала круто подниматься в гору, однако это его явно не настораживало. По-моему, перепады резкости, а то и полное отсутствие видимости немного действовали ему на нервы, или, возможно, у него к старости ослабло зрение. Пока мы продвигались вперед, облегченно переводя дух на каждом повороте, Беше упорно втягивал меня в банальный разговор о погоде и зимних проблемах водителя. Шутки тумана казались зловещими — совсем как в моем дневном сне. После очередного рывка, когда наша машина чуть не врезалась в узкий черный катафалк, двигавшийся в том же направлении, Беше присвистнул и с суеверным страхом проговорил:

— Это же Пьера везут в шато — катафалк из морга, и мне назначили на семь.

От жуткого, трагического зрелища у меня дважды дрогнуло сердце. И тут-то, в клочковатом тумане мы как будто начали с катафалком игру в прятки. Теперь нам мешал не столько лед, сколько размытый грунт и прилипавшие к колесам листья. Вокруг поднимались темные, суровые горы. Жутко было ехать вот так, следом за Пьером, то теряя катафалк из виду, то вновь обнаруживая его на повороте. Пару раз мы чуть не столкнулись с ним, и Беше вскрикивал, — то ли от ужаса, то ли от неожиданности. Будучи французом, да еще южанином, он верил во все, какие только есть, приметы и, очевидно, считал дурным предзнаменованием невольное преследование катафалка.

Уже совсем стемнело, а при свете фар места, по которым мы проезжали, казались безлюдными и как будто заброшенными. Чем медленнее ехал Беше, тем больше его одолевала тревога. Несколько раз, когда на встречной полосе появлялись другие машины, он, как пугливая лошадь, почти останавливался. Дорога постепенно сужалась. Думаю, иногда он тормозил не только из-за этого, видимо, хотел отстать от катафалка, и я втайне этому радовался; меня тоже одолевали дурные предчувствия, хоть и абсурдные, но от этого не менее отвратительные. В конце концов Беше попросил позволения остановиться, чтобы покурить; он съехал на обочину и, уже вовсю дымя сигаретой, поставил машину на тормоз. Когда фары погасли, темнота отнюдь не стала менее пугающей; промозглая вечерняя сырость тут же обступила со всех сторон, и с деревьев на матерчатую крышу закапала вода. Расстроенный и даже словно чем-то подавленный, Беше молча попыхивал тонкой сигареткой. По-видимому, его мучила неизвестность, ведь он не знал, чего ждать, когда мы приедем в шато, вот и решил немного помедлить, давая время сопровождающим выгрузить гроб и увезти катафалк. Как бы то ни было, рассчитал он неплохо, ибо оказавшись на подъездной аллее, мы увидели пустую разворачивавшуюся машину, уже выполнившую свою миссию.

Однако то, что предстало нашим глазам в Верфиле, было не менее впечатляющим, чем черный катафалк. Уже горел костер — высокий погребальный костер, на каких прежде сжигали мучеников. Своим жарким пламенем он словно бы посылал вызов мокрому ночному небу. Было такое ощущение, будто наступил Иванов день, — который всегда отмечают кострами. Докрасна раскаленные поленья громко трещали, нагревая воздух, и снопы искр полыхающим столбом летели под купол из крон деревьев, которые сгрудились возле главного входа в дом, как немые свидетели происходящего. За распахнутыми дверьми горело множество свечей; сараи и конюшни с левой стороны тоже были открыты и ярко освещены. В одном из сараев я заметил людей, больше похожих на тени, их невозможно было узнать из-за разделявшей нас тьмы. Включенные фары этот мрак одолеть не могли. Все двигались медленно и скованно — словно участвовали в священнодействии; и предмет, которым они неловко манипулировали, был, по-видимому, очень тяжелым. Как выяснилось немного позже, они вывозили из сарая старинную и ярко разрисованную телегу под два ярма, которая больше подходила для ярмарки, чем для похорон; но, возможно, другой не нашлось. Один из мужчин просто наблюдал за происходящим, даже не пытаясь помочь, и когда он обернулся, мы разглядели тощего священника. На мгновение в дрожащем свете стала видна и роспись на телеге — темнокудрые ангелы с похожими на маслины глазами, о чем-то сговариваясь, летели в голубые эмпиреи, молитвенно и смиренно соединив над головами беленькие слабые ручонки. Появление телеги сопровождалось грохотом копыт, и из темного сарая, пятясь, вышла огромная крестьянская лошадь, ее тут же запрягла и снабдила шорами одна из теней, приговаривавшая «ш-ш-ш» и «тпру». Из-за полыхавшего со всех сторон огня лошадь занервничала, в добрых доверчивых глазах вспыхнуло безумие, она стала бешено ими вращать и размахивать аккуратно заплетенным хвостом. Вычищенная до блеска ради особого случая, она походила на большой рояль. Неуклюже переступая с ноги на ногу, животное все же подчинилось требованиям своих повелителей.

Человек пять занялись телегой, накрыв ее черной, шитой золотом и серебром материей — похожей на покрывало — и такое же покрывало, но размером поменьше, положили на круп лошади. Священник картинно замер — точно игрок в гольф, собирающийся нанести первый удар по мячу, — в руке у него был молитвенник. Беше выругался и бросился в бой. Даже если крестьянам было известно о распоряжениях Пьера насчет похорон, они не посмели бы остановить почтенного аббата. Однако в короткой, но энергичной перебранке с Беше аббат, по-видимому, потерпел поражение, ибо, понурив голову, убрал молитвенник; однако нотариусу победа далась нелегко: он весь побагровел от умственного напряжения и тяжело дышал, а я с удивлением отметил, что этот человек умеет в критический момент проявить твердость.

И все же Беше приехал слишком поздно и не успел запретить старому Жану и его помощникам украшать самодельный катафалк; теперь же было бы жестоко их разочаровывать. Слуги уже водрузили гроб на телегу, и кто-то украсил голову лошади блестящим черным плюмажем. Ну и обычаи тут у них, немудрено, что Пьер потом отрекся от всех религий! Но больше всего меня раздражала лисья мордочка священника, который поначалу с явным презрением наблюдал за происходящим, а потом наклонил голову и, по-видимому, погрузился в молчаливую молитву. Я взглянул на Беше: обратил ли он внимание на уловку аббата? Однако нотариус смотрел в другую сторону. Старый Жан неузнаваемо переменился, даже ходил пошатываясь, однако это не мешало ему по-прежнему твердо, хотя и севшим голосом, отдавать приказания и добиваться порядка. Костер разгорался, освещая потные крестьянские лица и торчащие из рукавов парадных костюмов огромные ручищи.

С неба посыпался меленький снежок, но, не долетая до земли, он таял в огнедышащем столбе искр. Кое-как телегу развернули и поставили поперек гравиевой дороги. Прервав борьбу с силами тьмы, аббат двинулся к импровизированному катафалку, и я разглядел длинное, по-собачьи узкое, лживое лицо с выступающими желтыми зубами. Лет семидесяти с лишним, высокий и сухопарый, он всем своим видом выражал досаду — скорее всего из-за строптивости нотариуса. Подойдя к кружку света вокруг костра, Беше представил меня, и я перехватил острый, как клинок, взгляд. Наверное, аббату не в первый раз называли мое имя, иначе почему он так смотрел на меня и почти тотчас отвернулся с окаменевшим лицом? Тем временем все было готово к похоронному шествию. Из дома вышли женщины, endimanchées,[32] в накинутых на плечи шалях, и мужчины в воскресных костюмах. Все, кто служил в доме, вместе с нами последовали за фермерской телегой.

Под громкий цокот копыт вместо похоронного марша, наша скорбная процессия двинулась во тьму, прочь от треска и шипения костра. У нас была пара фонарей, и по общему согласию их отдали идущим впереди. Жан шел рядом с лошадью, держа в одной руке поводья, в другой — лампу. Все в том же порядке мы пересекли гравиевую дорогу и ступили на широкую, заросшую мхом тропу, которая вела к фамильному склепу, располагавшемуся в густом лесу среди кленов и платанов. К тому моменту мне удалось дать о себе знать Жану и его сыну; и тогда же две женщины бросились ко мне и по очереди прижали мою руку к своим мокрым щекам. Нам было не до разговоров, но и в нескольких коротких фразах я уловил ноту осуждения, причину которого понять было нетрудно; ни с чем не сообразные похороны не только отнимали у смерти причитавшуюся ей дань, но и лишали слуг заслуженного многолетней преданностью права оплакать хозяина. Так не годится. Что станется с душой моего несчастного друга, когда его бросят в яму, не облегчив ему отпеванием печальный переход в иной мир? Будь у них время, они наверняка постарались бы повлиять на меня, и я радовался случившейся не по моей вине задержке. А теперь слишком поздно что-нибудь менять. По дороге к склепу, в лесу, мы встречали друзей и соседей Пьера, освещавших себе путь фонарями. Жан махал им натруженной старческой рукой, приглашая присоединяться к нам, и теперь наша процессия стала похожа на длинного светляка — из-за множества новых фонарей.

Вскоре над тропой нависли переплетенные ветки, и этот свод надежно защитил нас от обильного снега. Поистине дорога к месту успокоения была слишком извилистой и мрачной, а небо слишком тихим и беззвездным. Наконец показался склеп с разбитыми урнами, грубыми putti[33] и мерзкими кипарисами, при виде которых у меня всегда становилось пакостно на душе — я имею в виду, задолго до смерти Пьера. Ненавижу их, как когда-то их ненавидел Гораций. Мы в нерешительности топтались на месте, потому что склеп был погружен во тьму; но вот старый Жан достал ключ и взялся за железную решетку. Однако заржавевший замок не поддавался, поэтому я предложил старику свою помощь. После долгих усилий нам, наконец, удалось его открыть, и при свете поставленных на землю ламп мы спустились по широким ступеням. Как ни странно, дверь оказалась довольно новой, и замок, по-видимому, недавно меняли, поэтому тут обошлось без всяких сложностей, и мы вернулись за лампами. Наверное, внутри давно не прибирали: пол был покрыт толстым слоем сухих листьев, а в углу валялись дохлые улитки. Вскоре однако от этого запустения не осталось и следа, так как одна из женщин прихватила с собой метлу, и пока мужчины разворачивали гроб, несли его вниз по ступенькам, женщина успела навести чистоту.

Когда склеп осветили, я огляделся. Внутри было очень сыро, но просторнее, чем мне сперва показалось. Надгробия разных времен, довольно много затянутых паутиной приделов и несколько незанятых углублений, к одному из которых мы и направились с накрытым черной тканью гробом. В неровном свете ламп на стенах появлялись то гигантские, то карликовые тени. Отныне Пьеру предстояло проводить здесь все дни и ночи, а мы, его друзья и слуги, пришли сюда, чтобы в последний раз взглянуть на его невозмутимое лицо, а потом уступить место каменщикам. Однако из-за того, что не были совершены общепринятые обряды, у нас возникло странное чувство пустоты. Растерянно переглядываясь, мы начали тайком креститься и молиться за упокой души усопшего. Для аббата же все происходившее было откровенным скандалом. Уперевшись подбородком в грудь, он стоял неподвижно, словно погрузился в глубокое раздумье, а мы трусливо сгрудились за его спиной в ожидании, когда он вернется в мир реальности и даст нам свое пастырское разрешение уйти из склепа. Дурацкая ситуация. Аббат не шевелился целую вечность, но все же в конце концов обернулся и окинул нас невидящим взглядом, как будто его мысли витали где-то далеко. Желая, вероятно, что-то сказать, он открыл рот, но, передумав, захлопнул его, затем покачал головой и тяжело вздохнул.

— А теперь нам пора покинуть его, — сказал он и повернулся на каблуках.

Не знаю почему, но эти слова перевернули мне душу и пробудили чувство вины — скорее всего, из-за того, что я струсил и не пошел в морг проститься с Пьером. Как бы там ни было, едва в натруженных руках одного из работников появились отвертка и медные шурупы, меня охватил ужас. Я понял, что не могу уйти, не взглянув в последний раз на лицо моего друга. Успеют еще заколотить гроб и заложить кирпичами дыру. Я обратил внимание на то, что гроб европейского образца, с открывающейся вверху крышкой, и, не раздумывая больше, бросился к нему — и, уже почти откинув крышку, почувствовал на плече и предплечье чьи-то руки. Священник и нотариус крепко держали меня, а я никак не мог понять, чего они испугались.

— Почему? — в ярости крикнул я, когда они потащили меня прочь.

Однако их непоследовательность нисколько не умаляла их настойчивости, и я вынужден был покорно пройти вместе с ними сначала в дверь, потом на ступеньки. Это было выше моего понимания; но ни о каких спорах и ссорах не могло быть и речи. Поразило меня единодушие нотариуса и священника. В их общем страстном порыве было поистине нечто иррациональное. Что им до того, если бы я увидел Пьера в последний раз — прежде чем его замуруют здесь навсегда? Я был взбешен и ошарашен, но на время смирился и, остановившись на лестнице, стал смотреть на желтое озерцо света. Ветер постанывал в ветках деревьев. Наконец послышался стук молотков, и шурупы встали на свои места. Один за другим поднимались наверх участники похорон со своими лампами и фонарями. На обратном пути, пока мы шли через лес, наша процессия поредела. Беше шагал рядом со мной, аббат — по правую руку от него. Какое-то время нотариус молчал, но вскоре, видимо, почувствовав, что нас угнетает отсутствие привычного словесного обрамления, со вздохом произнес:

— Человеческая жизнь! До чего же она коротка и хрупка.

Священник упорно молчал, демонстрируя незаслуженную обиду. Мы не услышали от него ни слова!

Сложенный во дворе костер постепенно затухал под непрекращающимся снегом, но в зале полыхал камин, от которого в тот мрачный вечер на нас повеяло теплом и весельем. Священник и нотариус (печально знаменитые персонажи французской жизни) облюбовали стол подальше ото всех и погрузились в чтение бумаг, вынутых Беше из видавшего виды портфеля: свидетельство о смерти, разрешение на похороны, еще что-то в этом роде, может быть, завещание. Короче говоря, они погрузились в свои дела. Я устроился сбоку от камина. Старый Жан принес кувшин с подогретым вином и расположился рядом, а у наших ног легла охотничья собака Эльфа, любимица всех обитателей шато. Мы молчали. Время от времени Жан искоса поглядывал на меня, словно собираясь что-то сказать, но продолжал молчать — как будто не мог подобрать нужных слов, чтобы выразить свои чувства. В доме стояла привычная тишина, разве что скрипели перья и шелестела бумага. Уступив неожиданному порыву, я спросил:

— Жан, почему мне не позволили посмотреть на Пьера? Почему все промолчали? И вы тоже?

Вопросы были чисто риторическими, и я не ждал вразумительного объяснения от старого Жана — мне просто захотелось с кем-нибудь поделиться своим горем, вот и все. Он же посмотрел на меня с явным недоумением, словно ему задали дурацкий вопрос, ответ на который всем известен. Тогда, ничего не понимая, я повторил:

— Почему?

Довольно долго он не сводил с меня пристального взгляда; потом сказал:

— Вы же сами знаете, что смотреть-то было не на что. Головы нет. Так сказали люди из морга. Вы же знаете — и месье адвокат знает. Он знает?

Его слова были для меня как гром среди ясного неба. Оглушительный гром… Нет головы!

— Потому они вам и не позволили, — продолжал старик. — Подумали, что вы про голову позабыли.

Видимо, у меня был такой ошарашенный вид, что он посмотрел на меня с нескрываемой жалостью. Не сразу мне удалось взять себя в руки и освоиться с мыслью, что мы хоронили труп без головы. Но почему? Что все это значит? Если нотариус и священник знают, то почему не сказали мне? Но, возможно, все это вздор — возможно, старый Жан что-то недопонял или недослышал, вот ему и померещилось несусветное.

И я на всякий случай спросил:

— Вы сами видели?

Он снова печально на меня посмотрел и кивнул.

— Её точно нет?

На сей раз он кивнул, не скрывая удивления. Я отпил большой глоток вина, потом все же спросил:

— Но почему вы уверены, что это Пьер?

Теперь и у самого Жана был совершенно ошарашенный вид; по-видимому, ему и в голову не приходило, что это мог быть не Пьер. Однако лицо его почти сразу прояснилось, словно он что-то припомнил.

— Да из-за правой руки, — сказал он. — Из-за шрама.

Я сразу понял, о чем идет речь, а он, собравшись засучить рукав, продолжил:

— Нам показали руку.

Несколько лет назад, катаясь в Давосе на коньках, Пьер серьезно поранил правую руку. Кстати, задетые сухожилия постоянно напоминали о себе: рука не очень хорошо его слушалась. Не узнать шрам было невозможно. Очевидно, когда привезли обезглавленное тело, шрам предъявили как неопровержимое доказательство. Рассказывая, старый Жан воспользовался провансальким выражением, которое обычно в ходу у мясников; освежевывая кролика, они оставляют в неприкосновенности уши в качестве опознавательного знака, что тушка действительно кроличья. У меня мурашки поползли по спине.

Наверное, в тот момент мне следовало самым решительным образом потребовать у Беше объяснений. В конце концов, они могли оказаться абсолютно банальными и простыми. Надо было спросить, но меня одолело смущение, почти pudeur.[34] Я бросился в уборную, и там меня вывернуло наизнанку. А нотариус и священник вполголоса продолжали совещаться.

Совещание их длилось не так уж и долго. Вдруг, встав из-за стола, Беше подал мне знак, что пора в обратный путь. Я подошел, чтобы попрощаться с аббатом, который выглядел измученным и удрученным, но смотрел на меня с нескрываемым любопытством. Беше сокрушался о снеге и тумане. Почему я не спросил? Не знаю. Я молча вышел следом за ним во тьму, обняв на прощание старого Жана, его жену и чад и пообещав в скором времени вернуться в шато. Они строили фантастические планы насчет возрождения хозяйства, а у меня не было ни малейшего сомнения в том, что у них ничего не получится. Да и одна только мысль о возвращении в осиротевший дом причиняла невыносимую боль. Мы сели в машину, и влажные клочья тумана замельтешили в лучах света; но это был добрый знак, предвещавший, несмотря на северный ветер, скорое тепло. Едва мистраль задует вдоль долины Роны, как воздух становится морозным, а небо прозрачным, словно стеклянным — его голубой купол поднимается высоко вверх.

— Слава богу, похороны позади, — сказал сразу сникший нотариус, крутя руль старенькой машины. — Да еще такие. Должен заметить, я очень любил Пьера, но частенько его не понимал. Ну а что касается шато… не представляю, как они выкрутятся с налогами. С цифрами Пьер был не в ладу, голова у него была забита совсем иным.

Услышав про голову, я решился задать вопрос, который все время вертелся у меня на языке.

— Если уж вы заговорили о голове, мой дорогой друг, — ответил Беше, — то я взял на себя смелость, не посоветовавшись с вами, это сделать… короче говоря, я распорядился снять caput mortuum.[35] Зато вы завтра же ее получите. — (Вот и объяснение!) — Смею надеяться, вы простите меня за спешку. На то были причины. Во-первых, я полагал, что чем быстрее мы его похороним, тем лучше, в особенности для вас. К тому же, завтра я на целый месяц уезжаю на Сицилию отдыхать, поэтому хотел покончить с бумагами. Ненавижу незавершенные дела, а в моей профессии, знаете ли, некоторые тянутся до бесконечности… — Он пыхнул сигаретой и искоса поглядел на меня. — Надеюсь, сегодня вам удастся по-настоящему выспаться, — добавил он, — ведь мы все уладили.

Неожиданно я почувствовал себя старым, немощным, вконец выдохшимся.

На мокрых авиньонских улицах накрапывал дождик, свет фонарей слегка мерцал, словно они были окутаны газовой тканью. Мрачный перезвон часов на ратуше долетел до моего слуха, когда Беше остановил машину под деревьями на главной площади. И очень даже хорошо, что нотариус не повез меня к самому отелю. У меня появился повод пройтись. Пожелав ему счастливого пути и пожав руку, я остался один и с наслаждением подставил лицо под теплые капли дождя. Совершенно разбитый и вымученный, я вернулся в отель довольно поздно и стал тяжело подниматься на свой этаж. Но едва я успел одолеть один лестничный пролет, как проснулся ночной портье и бросился за мной вдогонку. Оказалось, прибыл джентльмен из Англии и ждет меня в моем номере, заказав виски с содовой. Это мог быть только Тоби, и сердце у меня радостно екнуло — наконец-то он в Авиньоне.

Взбежав по лестнице, я торопливо миновал мрачный коридор и ворвался в комнату; там я обнаружил похрапывающего гиганта, расположившегося поперек кровати. Очки он поднял на лоб, и они чудом удержались там, а вот купленный в дорогу детективный роман уже валялся на полу. Ох уж, эти очки! Едва ли есть на свете другие такие, которые бы так часто терялись, бились, оказывались забытыми. Непонятно, как они вообще не рассыпались на кусочки, ведь все их детали держались вместе исключительно благодаря изоляционной ленте, правда, пригнанные друг к другу с поразительной аккуратностью.

— Тоби!

Тоби пошевелился, но не проснулся, лишь почмокал губами. Вся его громоздкая фигура являла собой образчик типичного преподавателя-холостяка: неопрятный дождевик, давным-давно лишившийся пояса, ботинки, похожие на лодки, с носами, загнутыми вверх из-за сушки возле конфорок — после многочасовых прогулок по сырости. Ношеные-переношеные брюки в коричнево-желтых пятнах, так как их хозяин, по-видимому, недавно бродил где-то по глине — потому, небось, и не ответил на мою телеграмму. Опять путешествовал пешком. Его багажа в комнате не было, разве что детективный роман, значит, Тоби сначала снял номер, оставил в нем веши, а уж потом пожаловал ко мне. Во сне он поразительно походил на Роба Сатклиффа, ей-богу, их запросто можно было принять за близнецов, и уж в любом случае, за родных братьев. Два близоруких великана с буйными белокурыми шевелюрами и бесцветными ресницами, два мастера смеха и непоправимых оплошностей, это были наши Гог и Магог. Глядя на Тоби, я невольно видел перед собой и Роба тоже.

От моего гостя здорово несло виски, но стакана я что-то не заметил. Тогда я прошел в ванную комнату, где и обнаружил полупустую бутылку и до половины наполненный стаканчик для зубной щетки, — мне стало понятно, как Тоби впал в свинское состояние. Настроение у меня резко улучшилось оттого, что теперь нас двое, и я решил отметить его приезд. То есть тоже выпил виски и возвратился в спальню, вознамерившись предъявить права на собственную постель. Однако Тоби спал как убитый, и мне пришлось дважды выкрикнуть его имя:

— Вставай, Тоби!



Поделиться книгой:

На главную
Назад