Конспирологи в массе своей почвенники, националисты и мистики. Политтехнологи - принципиальные плюралисты, западники, рационалисты. Даже те из них, кто работает на фашистские или национал-коммунистические организации, не разделяют эти идеологические установки. Они уверены, что заговоров должно быть как можно больше. Тогда всем хватит работы.
Вбросить слух, опубликовать статью, правильно составить социологический опрос - и вот общественное мнение. Способность людей критически осмысливать информацию политтехнологи оценивают крайне низко, и в этом они, увы, правы. Но реальные процессы пробивают себе дорогу в массовое сознание, вопреки любым пропагандистским стараниям. Попросту говоря, если вас ежедневно грабят на улице, рано или поздно вы засомневаетесь в правдивости телевизионных сообщений, из которых следует, что в вашем районе напрочь отсутствует преступность. Конечно, не после первого раза. Даже не после десятого. Но после сотого - наверняка.
Обыватель может быть туп и податлив на манипуляции. Но беда в том, что сами манипуляторы не далеко ушли от обывателя. Чем больше они верят во всесилие и непобедимость своих методов, тем более уподобляются обывателю, которого хотят контролировать.
Веселые циники, считающие себя практическими, изощренными людьми, на самом деле чрезвычайно наивны. Когда они добиваются успеха, то в силу простой веры в непобедимость зла даже не пытаются разобраться, как у них это получилось. А если терпят поражение, то сваливают его на частные ошибки или на то, что их переиграл другой манипулятор, обладающий более значительным бюджетом. Единственный вывод, который российские политтехнологи сделали из своего поражения во время украинской «оранжевой революции», сводился к тому, что у американцев больше денег.
То, как реально происходят политические процессы, для политтехнолога - абсолютная тайна. Он не может и не хочет осознать, что сам не более чем пешка, второстепенный элемент процесса.
Поскольку с некоторых пор все политические силы используют политтехнологов, любая победа и любое поражение могут быть отнесены на их счет. Политическая борьба выглядит подобием игры, не то в шашки, не то в покер. Правила заранее известны, игроки имеют одни и те же цели. Вопрос лишь в том, у кого денег больше и кто лучше умеет блефовать.
Между тем политика - не игра, а деятельность, результаты которой затрагивают миллионы людей. Время от времени эти миллионы вырываются на политическое пространство, разнося в щепки все игровые столы и разбрасывая по полу фишки. Но даже когда до такого не доходит, объективная реальность то и дело напоминает о себе. Сначала по мелочи, исподтишка, потом все сильнее и сильнее. Политтехнологи трактуют это как «фактор непредсказуемого», «внезапное изменение ситуации». Хотя все эти «непредсказуемые» тенденции как раз и лежали на поверхности: интересы социальных групп, противоречия проводимой политики, элементарная способность сначала небольшого, а потом и все более значительного числа людей делать выводы из собственного опыта.
Все это не принимается во внимание, поскольку не относится к миру политтехнологий.
И чем более политтехнологи и их заказчики верят в силу своих чар, тем меньше эти чары работают. Собственно, потому-то выборы то и дело приходится фальсифицировать, что политтехнологии на каждом шагу дают сбой. А ужесточение полицейских методов политического контроля - наглядное свидетельство нищеты политтехнологий.
Политтехнологий, но не политтехнологов. Что бы ни случилось, они далеки от нищеты.
Стремление к политическим манипуляциям, вера в заговоры, страх перед тайным злом - все это далеко не ново. Однако факт остается фактом: в последние годы эти идеи получили массовое распространение.
Практика политтехнологов дает повседневную и богатую пищу теориям заговора. Однако и то и другое, в свою очередь, опирается на кризис массового сознания, порожденный крушением социальных движений ХХ века. Просвещение, демократия и марксизм - все эти концепции основывались на рациональном видении мира, в котором «люди сами творят свою историю». Сознательный, мыслящий гражданин наряду с коллективами и классами становился субъектом политического действия, оттесняя правителей, обосновывавших свое господство божественной волей или мистикой национального духа. В последние три десятилетия, однако, мы наблюдали, как терпят поражение принципы Просвещения. Социалистический проект в том виде, как он был сформулирован в начале ХХ века, потерпел неудачу. Вера в исторический прогресс оказалась поколеблена. Демократия восторжествовала, но свелась к набору формальных процедур, лишенных всякого содержания. Экономика предстала перед нами в виде стихии, отторгающей любое общественное вмешательство. Буржуазный порядок приобрел форму Casino Capitalism.
К началу ХХI века мы столкнулись со всеобщим кризисом рационализма. Потеря веры в прогресс означала, что рухнули и прежние представления о смысле истории. Но появилась растущая потребность найти в истории новый смысл, пусть даже иррациональный.
В этом плане «новая хронология» Фоменко, конспирология или политтехнология суть разные симптомы одной и той же болезни.
К счастью, наваждение не может продолжаться бесконечно. Реальность оказалась сложнее и противоречивее, чем полагали прогрессистские мыслители XIX века, но при всей своей ограниченности они были несравненно ближе к пониманию жизни, нежели сегодняшние властители дум. То самое столкновение с жизнью, которое подорвало веру в европейский рационализм, ежедневно наносит удар по новой политической мистике, независимо от ее идеологического оттенка.
В основе теорий заговора и политтехнологического мышления лежит глубоко консервативный взгляд на вещи, глубокая уверенность, что мир невозможно изменить коллективным, открытым и сознательным действием, а по большому счету невозможно изменить вообще. Если политика - это кукольный театр, то единственная ее цель состоит в том, чтобы сменить кукловодов.
История свидетельствует о другом. У политики есть содержание. Массы вполне способны осознать смысл своих действий и организованно отстаивать свои интересы. Если бы дела обстояли иначе, не было бы ни революций, ни реформ, ни демократических преобразований.
История создается усилиями множества людей, действующих разрозненно, а порой и нецелесообразно. История может быть трагичной, но она оставляет шанс для свободы.
И каждый из нас, кто, отвергая наваждение, начинает делать критические выводы на основе индивидуального и коллективного опыта, уже становится потенциальным творцом истории.
Страна городов
Город. Художник Илья Глазунов
В начале ХХ века наша передовая интеллигенция любила сетовать на то, что Россия страна сельская. Это засилье деревни с ее неизбежным консерватизмом губило любые начинания, тормозило развитие. Так, во всяком случае, думали люди, всей душой стремившиеся к распространению в Отечестве европейского прогресса.
Однако по уровню урбанизации Россия не всегда была неразвитой страной. В домонгольский период варяги, приезжавшие в Киев и Новгород из отсталой Скандинавии, называли Русь «страной городов». Они были первыми трудовыми мигрантами, из них формировались княжеские дружины, некоторым, особо одаренным, удавалось пробиться на административные посты.
Русские, в свою очередь, ехали в Византию. Так в Константинополе возник целый «русский квартал», где ремесленный и торговый люд не только зарабатывал деньги, но и овладевал передовыми технологиями. Некоторые варяги, транзитом проехав Русь, устраивались на службу к грекам, где их принимали за славян, как сейчас на Западе молдаван с украинцами, белорусами и казахами («русские» в понимании среднего немецкого бюргера).
Торговые города Древней Руси пожгли и разорили татары, но еще прежде того они пришли в упадок под влиянием итальянской и немецкой конкуренции. Но даже и в послетатарской Московии городское население по стандартам той эпохи было отнюдь не маленьким. Западные путешественники XVI и XVII веков удивляются нравам московитов, но никогда не сетуют на отсутствие городской жизни. Во всяком случае, я ни разу таких замечаний не находил.
Россия сама себя стала воспринимать страной деревенской и мужицкой в конце XVIII - начале XIX веков, когда, оказавшись на периферии европейского капитализма, отстала от развернувшегося на Западе процесса урбанизации. Переселять народ в города было России невыгодно. Страна, торговавшая зерном, нуждалась в сельском населении.
Зато мечта о том, чтобы переместить население из деревни в город, стала в России такой же необходимой частью идеологии прогресса, как и вера во всепобеждающую мощь индустрии и необходимость образования. Старый режим, державшийся на экспорте зерна, с этой задачей справиться не мог. Потребовалась революция, чтобы совершить перелом.
Русская революция завершилась победой города над деревней. В борьбе за выживание городов любой ценой (ее должны были уплатить сельские жители) - секрет военного коммунизма, продразверстки и красного террора. Города надо было кормить даже в ситуации, когда по всем экономическим законам они должны были бы умереть: старая система товарообмена между городом и деревней рухнула. Ей на смену пришли продотряды и реквизиции.
Городской рабочий стал символом будущего, деревенский мужик - отсталого, косного. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы подтолкнуть людей к переезду в город. Однако первыми в крупные промышленные города двинулись не крестьяне из русской глубинки, а жители малороссийских и белорусских местечек. По большей части - евреи, вырвавшиеся из черты оседлости. Но так же их украинские, белорусские и польские соседи.
Промышленный рост в 20-е годы был весьма скромным и массового перемещения трудовых ресурсов не требовал. А деревня чувствовала себя совсем неплохо после изгнания помещиков, перераспределения земель и замены продразверстки умеренным (на первых порах) продналогом. Зато городам срочно нужны были новые массы чиновников, надо было комплектовать растущий бюрократический аппарат. Выходцы из местечек были грамотными, лояльными к новой власти и привычными к городскому образу жизни, имитировать который они всячески стремились в своих поселках.
Старая городская культура сохранилась и развивалась, пережив потрясения войн и революций. Однако очень скоро наступил Великий перелом. Мировой кризис 1929-1932 годов в Советском Союзе обернулся отказом от новой экономической политики, коллективизацией и форсированной индустриализацией. Массы вчерашних крестьян бросились в города, спасаясь от голода, репрессий, или в поисках более высокого социального статуса. Какими бы ни были условия жизни рабочих, вступая в их ряды, крестьянин из отсталого класса переходил в класс-гегемон. При всем кошмаре существования в бараках и коммунальных квартирах 30-х, у их жителей были серьезные преимущества перед сельским населением: свобода передвижения, выбора места работы, перспективы образования и, при некоторой настойчивости, карьерного роста. Рабочие в первом поколении легко могли стать партийными деятелями, управленцами и даже войти в ряды новой советской интеллигенции. Репрессии 1937-1938 годов имели неожиданные (или все же запланированные?) демократические последствия. Освободилось огромное количество управленческих и партийных должностей. Их в стремительном порядке занимали «выдвиженцы», выходцы из низов.
Одним из парадоксальных (или диалектических) социально-культурных последствий индустриализации стало размывание и скорое исчезновение старого рабочего класса. Того самого, который вместе с интеллигенцией создал большевистскую партию, совершил революцию, выиграл Гражданскую войну. Немногочисленные кадры старого пролетариата еще в 20-е годы, по словам Ленина, тонули в новой городской бюрократизированной среде, «как мухи в молоке». В 1930-е годы ситуация стала необратимой. Раньше в цехе на 6-7 кадровых рабочих приходилось 3-4 переселенца из деревни, их можно было обучить, привить им определенные правила, культуру и традиции. К концу 30-х хорошо, если один кадровый рабочий приходился на десяток бывших крестьян, чаще - на сто. Традиции и классовое самосознание почти исчезли.
Коммунальная квартира не в меньшей мере, чем фабрика, стала новым плавильным котлом городской жизни. Люди, съехавшиеся с разных концов страны, представлявшие разные культуры, религии и национальности, вынуждены были жить вместе, делить общий туалет и кухню. Бывшие аристократы, бежавшие от раскулачивания крестьяне, интеллектуалы, мелкие чиновники, фабричные рабочие - все они должны были сплотиться в некое подобие общины.
Это удалось не сразу. Коммуналка конца 30-х была похожа на поле боя. Там шла война всех против всех. Донос на соседа с целью завладеть его комнатой являлся обычным делом. Скандал на кухне и ссора в очереди в туалет - частью быта.
Однако мало-помалу люди притирались друг к другу, преодолевали подозрительность и страх. Когда жильцы советских коммуналок перестали писать друг на друга доносы, тоталитаризм кончился. В городах сложились специфические формы общинной жизни, не то чтобы перенесенные из деревни, но выработанные не без влияния сельских традиций. На этой основе возникали удивительные черты нового городского быта, с посиделками во дворах, совместным прослушиванием радиорепортажей с футбольных матчей, игрой в домино и непременными сплетнями. Когда в середине 1960-х принялись расселять коммунальные квартиры, люди часто не хотели разъезжаться, настаивая, чтобы в новом доме их селили рядом. Дворовый быт в новых домах сохранялся, по крайней мере, еще полтора десятилетия, а его следы заметны до сих пор.
К середине 50-х городское население стабилизировалось социально, культурно и демографически. Это предопределило развитие хрущевской оттепели и общественную жизнь 60-х ничуть не меньше, чем политические процессы. Вернее, одно было тесно связано с другим.
Городское население 60-х вновь было размыто выходцами из деревни во второй половине десятилетия. Причиной была не только продолжавшаяся индустриализация, но и очередная демократизация советской жизни. В сталинские времена колхозники были накрепко привязаны к своему селу отсутствием паспортов и рядом других мер. В 60-е политика государства становилась все менее жесткой. Колхозники получили паспорта, и началось массовое бегство из деревни. Урбанизация завершилась: подавляющее большинство советских граждан оказалось в городах.
Увы, это переселение имело те же последствия, что и предыдущее: социальные и культурные связи ослабли. Общество в очередной раз переживало массовую люмпенизацию. Но все же 70-е качественно отличались от 30-х. Если в 30-е годы старый рабочий класс смыла волна деклассированных крестьян, то в 1970-е одновременно развивались два противоположных процесса. С одной стороны, массы новых горожан размывали сложившуюся культуру, но, с другой, - продолжалось развитие очагов новой городской культуры. Мигранты новой волны были куда более образованными, они не стремились работать в промышленности, были склонны к карьерам бюрократическим или интеллектуальным. Столичное снабжение, карьерные и культурные возможности привлекали растущую массу людей. Интеллигенция по всей стране заразилась комплексом трех сестер, повторяя: «В Москву, в Москву!»
Хотя переселиться в главный город СССР было не так-то просто. Система прописки соблюдалась, а столичные вузы систематически выталкивали выпускников на периферию.
К концу 70-х годов демографический ресурс деревни был исчерпан. Однако городская жизнь в России и других советских республиках лишь ненадолго обрела стабильность. На страну обрушилась перестройка, за которой с абсолютной неизбежностью природного процесса случилась реставрация капитализма.
Для населения страны это было равнозначно стихийному бедствию. Лишенные классовых традиций рабочие не могли толком осознать себя в качестве пролетариев, а интеллигенты бестолково метались, цеплялись за места в умирающих научных институтах, пытаясь понять, почему высшее образование не гарантирует им достойного положения в обществе. Страна пережила новую волну социальной дезорганизации, которая на сей раз не была связана с массовым переселением. Оставаясь на месте, не меняя формального статуса, человек оказывался выброшен из системы привычных связей, как если бы перенесся на другую планету.
Нет нужды пересказывать истории 90-х о научных работниках, ставших челноками, интеллигентных молодых людях, подавшихся в бандиты, и преуспевших предпринимателях, с треском разорившихся к концу десятилетия. На меня самое большое впечатление произвела история майора, который специализировался на вопросах химзащиты, а потом перешел в фирму, занимавшуюся уничтожением крыс. Как-то в особняк к новому русскому завезли итальянскую мебель вместе с импортными крысами, на которых наша отрава не действовала. Майор достал табельное оружие и охотился за ними, пока не перебил всех.
Впрочем, географические перемещения тоже имели место. Многие стали переселяться на Запад. Некоторые поехали на Юг, где их советские навыки оказались куда более востребованными. В Южной Африке украинцы и русские стали, видимо, последней массовой волной белой иммиграции. После отмены апартеида все более или менее квалифицированные врачи из «черных» пригородов бросились искать работу в «белых» больницах. А их места заняли специалисты из Донецка и Днепропетровска. Через некоторое время низший медицинский персонал в Соуэто выучился говорить по-русски с умилительным украинским гэканьем.
В Сьерра-Леоне основу местных военно-воздушных сил составил один вертолет, укомплектованный белорусской командой. Большую часть времени она проводила на пляже, откуда по радио ее вызывали бомбить кого-то в джунглях. Отбомбившись, команда возвращалась на пляж. Кто с кем воюет и почему, авиаторы так и не удосужились выяснить.
Но ужасы 90-х остались позади, на смену им пришли относительно благополучные 2000-е. И сразу же выяснилось, что рабочей силы в стране категорически не хватает. Крупные города заполнились трудовыми мигрантами из Молдовы, Киргизии, Украины и Таджикистана (хотя есть и афганцы, китайцы, и даже африканцы). В этом смысле столичные центры России все более напоминают западные мегаполисы, global cities. Правда, пока одни въезжали в Россию, другие из нее уезжали. По последним данным Всемирного банка, наша страна вышла в мировые лидеры и по числу привлеченных мигрантов, и по числу отправляющих своих граждан за рубеж.
В Российскую Федерацию ежегодно прибывают более 12 млн и одновременно выезжают около 11 млн мигрантов. Если по количеству приезжающих нас опережает одна лишь Америка, то по количеству выезжающих мы находимся рядом с Мексикой. Из России людей уезжает больше, чем из Китая и Индии!
При этом гастарбайтеры, трудящиеся в России, переводят куда больше денег к себе домой, чем присылают на родину россияне, переселившиеся за рубеж.
По данным Всемирного банка, в 2006 году гастарбайтеры отправили домой из России 11,4 млрд долларов. Это пятый по величине показатель в мире после США (42,2 млрд), Саудовской Аравии (15,6), Швейцарии (13,8) и Германии (12,3). В то же время по сумме полученных переводов Россия не вошла даже в первую двадцатку стран, среди которых лидируют Индия (27 млрд долл.), Китай (25,7 млрд) и Мексика (25 млрд).
Это наводит экспертов на мысль о том, что значительная часть покидающих страну россиян не собирается возвращаться. Впрочем, дело здесь еще и в уровне квалификации. Из России чаще едут за границу не дворники и каменщики, а специалисты, не находящие здесь себе применения. Им деньги нужны на месте. Профессор русской литературы в Оксфорде не будет спать в подвале и есть лапшу быстрого приготовления. К тому же в России изменилась и семья. Люди, уезжающие на Запад, - горожане, выросшие в небольших семьях. Иное дело таджикский рабочий, которому на родине надо кормить половину деревни.
Надо, впрочем, сказать, что прибывающие к нам трудовые мигранты - это не только таджикские рабочие, но и высокопоставленные западные менеджеры, привлеченные сверхвысокими окладами. Ни в одной развитой стране нет такого разрыва в оплате труда управленцев и основной массы работников, мало в какой стране менеджеры высшего и среднего звена получают такие баснословные деньги. А иностранцам в России еще и доплачивают. Во-первых, за знание языков, а во-вторых, за тяжелые условия жизни.
Поскольку внимание общества сосредоточено на проблеме миграции, мало кто обращает внимание на упадок средних и мелких городов, которые с потерей большей части промышленности утратили смысл своего существования. Их население стало избыточным, их административные функции сделались единственной основой существования местного общества. Не удивительно, что чиновничий аппарат в России растет быстрее, чем любая отрасль переживающей подъем экономики. Победив деревню, российский город столкнулся с собственным кризисом, будучи в культурном отношении разрушаем уже не столько волнами внешней миграции, сколько собственными противоречиями. Впрочем, дело не только в культуре. В столичных центрах инфраструктура не выдерживает притока людей, хлынувших сюда после очередного смягчения контроля за их передвижениями. А в малых и средних городах нет экономических ресурсов для того, чтобы поддерживать даже нынешнее поредевшее население. Дело не в том, что людей либо слишком много, либо, наоборот, слишком мало. Проблема в том, что они заняты не тем. Хаотично развивающаяся экономика переживает тяжелейший структурный кризис, смысл которого в полной мере откроется только после того, как подойдет к концу нефтяное процветание. Причем основанный на нефтедолларах хаотичный рост производства и потребления не разрешает накопившиеся противоречия, а, напротив, усугубляет их.
В столицах и провинциальных центрах множатся конфликты, связанные с жилищно-коммунальной реформой, кризисом транспорта и развалом муниципальной инфраструктуры. Время от времени кое-где зимой перестают топить. Люди выходят на улицы - иногда, чтобы разжечь костры и погреться, а иногда, чтобы взять штурмом административное здание. Городская среда накапливает потенциал социального недовольства, который вырвется наружу при первом удобном случае. Вопрос лишь в том, сколько времени потребуется, чтобы потенциал протеста дошел до критической массы, а удобный случай представился.
Российским городам предстоит пережить еще один большой кризис, который к концу 2010-х годов изменит их облик не меньше, чем потрясения 1990-х или подъем начала 2000-х. Однако в этом есть и свои положительные стороны. В конце концов, нам не грозит ни застой, ни скука. И, вполне возможно, новый облик российского города - как и его обитателей - будут гораздо привлекательнее того, что мы видим сегодня вокруг себя.
Все на продажу
Мистерия ХХ века. Фрагмент. Художник Илья Глазунов
Итак, попса. Модное жаргонное слово, выражающее презрение интеллигенции к массовой культуре и самодовольство представителей все той же массовой культуры. В эпоху, когда материальный успех становится главной целью, сетования сторонников высокой культуры оказываются все более невнятными, тем более что сама цель не подвергается сомнению. Жалуются лишь на то, что не так он достигнут, как следует, не те пожинают его плоды, кто этого наиболее достоин. «А судьи кто?» - недоумевает мир массовой культуры. «Пипл хавает», - это цинично жаргонное высказывание может приводиться в качестве примера пошлости и презрения к массам. Но оно же становится символом своеобразного демократизма. Переведем это на другой язык. «Народ поддерживает».
Поскольку сторонники высокой культуры, как правило, презирают массы еще больше, чем они презирают попсу, то по большому счету все правильно. Массы по определению «дикие», «необразованные», лишенные вкуса и меры. Значит, они и получают ту культуру, которую заслуживают. Проблема не в том, что культура масс плоха, а в том, что интеллектуалам не перепадает достаточного финансирования, и нет у них прежнего ощущения статуса. Отсюда и вывод, который сам собой напрашивается: попса была всегда, только теперь занимает неподобающее ей большое место.
Не по чину берешь.
Если противопоставление «настоящей культуры» и «попсы» происходит на такой основе, возникает подозрение, что «настоящая культура» вполне заслужила свою гибель. Не имея возможности ничего предложить обществу, она, тем не менее, настаивает на всевозможных знаках внимания и почитания, которые изменившееся общество все менее склонно оказывать. При всей пошлости попсовой культурной практики, она выглядит куда более осмысленной и перспективной, чем высокая культура, демонстрирующая принципиальный и последовательный паразитизм.
К сожалению, однако, вопрос не исчерпывается противостоянием «попсового» и высокого в неком вечном и неизменном культурном пространстве, которого на самом деле не существует. Феномен попсы следует понять не через противопоставление «высокому», а на его собственной основе. Откуда он? Для чего? Для кого?
Самое простое определение, буквально лежащее на поверхности, - это варваризация культуры. Приспособление классики к вкусам варваров. Тонкости и нюансы, эстетические и философские сложности убираются, технические приемы и привычные элементы стиля остаются. Мебель стиля рококо может производиться на любой фабрике, и для этого совершенно не требуется проникнуть в душу французских аристократов XVIII века. И православный храм построить очень несложно: для этого не требуется глубоких религиозных переживаний. Главное знать, что наверху здания должна обязательно находиться позолоченная луковка с крестом.
В таком техническом смысле попса действительно была всегда, по крайней мере со времен Древнего Рима. Чем быстрее варвар приобщался к цивилизации, тем более этот процесс сводился к механическому копированию формальных приемов. Классика остается необходимым источником любой подобной продукции, ведь она отнюдь не предполагает новаторства. Напротив - тиражирование, массовое воспроизведение, упрощение.
Упрощать надо и для удобства массового культурного производства, и для доступности восприятия. Это та самая простота, которая хуже воровства. Через некоторое время уже невозможно понять, где копия, а где оригинал. Многократное копирование и воспроизведение создает самодостаточную стихию, в которой оригинал исчезает.
Ребенок, который постоянно употребляет конфеты «Мишки», рано или поздно увидит и картину Шишкина «Утро в сосновом бору». И поймет ее как дополнение к конфете. На худой конец, как первоисточник конфеты. Так лучше будет?
Самоочевидно, что попсовая культурная продукция не может быть авангардной, экспериментальной или новаторской, хотя она с легкостью впитывает в себя результаты прежних экспериментов: совершенно не важно, что авангард сорок, шестьдесят или сто лет назад бросал вызов классике, для массовой культуры новейшего времени он сам превращается в классику.
По той же причине попсовому сознанию недоступна ирония. Смех - сколько угодно, юмор - как можно больше. Но не ирония. Ибо ироничное отношение к миру предполагает сомнение. А сомнение подрывает убедительность простоты и гарантированную доходчивость банальности.
Естественный принцип такой культуры - это консерватизм. Не обязательно в политической области, хотя, как правило, и в ней тоже. Но политика - это не главное. Культурная продукция такого типа запрограммирована на успех, а потому просто не может позволить себе отступления от канона, который (как показывает опыт) этот успех гарантирует. Если элементы политического радикализма входят в рецепт успеха, значит, будет и радикализм. Майка с лицом Че Гевары - фундаментальный атрибут попсы. Но в данном случае образ революционера помогает решению сугубо прагматической и фундаментально консервативной задачи. Он должен быть знаком привычного, якорем, привязывающим вас к знакомому, безопасному и простому смыслу, не требующему анализа и понимания. На майке может быть Христос, Че или Кенни из South Park?а. На худой конец, сойдет и борода Карла Маркса (что бы мы делали, не будь у основоположника бороды?). Не может быть на майке, например, Герберт Маркузе или Марк Аврелий. Почему? Потому что публика не узнает их по внешнему виду. Появление незнакомой физиономии вызывает вопросы. А это уже плохо.
Банальность и доходчивость - два важнейших принципа. По-английски это называется play safe, играть наверняка. У банальности есть огромное преимущество. Она понятна. Ее можно презирать и осмеивать, но ее нельзя не знать.
Дурной вкус и пошлость? Как ни хочется прибавить и эти два пункта к списку характеристик попсовой продукции, но это не соответствовало бы истине. Да, 90 % подобной продукции пошлы и безвкусны, но есть еще 10 %, которые свидетельствуют о наличии хорошего вкуса. Никто не запрещает сделать работу хорошо. Это в принципе не требуется, но специально и не наказывается. Если очень хочется, то можно. Посему отдельные проявления хорошего вкуса то здесь, то там наблюдаются в сфере массовой культуры, хотя и в умеренных количествах.
Безусловно, подобная массовая культурная продукция существовала задолго до нашего времени. И, живя по этим законам, она далеко не всегда приносила только зло. В конце концов, такие методы способствовали закреплению некоторых культурных норм, и далеко не всегда - самых худших.
Однако современная попса имеет еще одно принципиальное отличие, о котором нельзя забывать.
Попса - это то, что создается всегда ради денег. А количество денег, поступающих в данную отрасль, выросло неимоверно. Попса становится индустрией, а индустрия растет. Тут важен размах, масштаб, недостижимый и немыслимый в недавнем прошлом.
Можете себе представить автора диалогов для мыльных опер, пишущего в стол? Сочинителя популярных песенок, который эти песенки не продает на радио, а скрывает от публики, мучаясь мыслью, что он пока так и не достиг совершенства? Пиарщика или политтехнолога, составляющего проект медиа-кампании исключительно для того, чтобы прочитать его вслух избранному кругу из полудюжины ценителей? Автора рекламных плакатов, сжигающего свои произведения в камине?
Конечно, не все проекты реализуются. Но все они создаются для реализации. В сфере попсы могут быть неудачные - сорвавшиеся или не состоявшиеся - проекты, но нет и не может быть обращения к будущим поколениям. Потому что будущего нет. Есть только настоящее, определяемое спросом и предложением на рынке.
Рынок - главное. Место встречи покупателя и продавца, место оценки товара, пространство реальной практики. Для католиков вне церкви нет спасения. Для попсы вне рынка нет творчества. И это уже принципиальное отличие современной эпохи.
Товар на рынке имеет ценность лишь тогда, когда он реализуется. Вещь самостоятельного значения не имеет. Только как меновая стоимость.
Проект не может быть незавершенным или получившим неожиданный, незапланированный смысл. В противном случае - это неудача, а неудача - это самый главный грех, главное преступление, главный кошмар, который преследует любого представителя попсовой культуры.
На мой взгляд, трудно представить себе воплощение идеи попсы более полное, чем дворец в Царицыне, достроенный Лужковым. Тут вам и классика, и новейшие технологии, но главное - деньги, деньги, деньги. Проект великого В. И. Баженова, не удовлетворивший Екатерину II, переработанный не менее великим архитектором М. Ф. Казаковым, но так и не завершенный, на два столетия превратился в живописные романтические руины, изящно-трагичное воплощение блестящего века, уникальный памятник эстетическим разногласиям между художниками и императрицей.
Но это только уходящему в прошлое романтическому сознанию кажется, будто руины остаются архитектурным шедевром. А с точки зрения столичного чиновника - это просто возмутительный долгострой. Проблема Баженова состояла в несвоевременном прекращении финансирования. Но сегодня проблема финансирования решена, и дворец будет достроен - в соответствии с новейшими вкусами и технологиями.
Обращая свой взор на руины Царицына, Лужков, вероятно, считал, что спасает проект Баженова. Ну, кто был Баженов до прихода Лужкова? Неудачник. Лузер.
А теперь все в порядке. Помощь пришла.
В этом смысле попса принципиально нова и, несмотря на весь свой консерватизм, тотально современна. Представление о том, что художественную или мировоззренческую проблему можно решить с помощью достаточного финансирования, отражает высшее развитие буржуазного сознания, недоступное даже для людей, живших в «золотой век» европейского капитализма. Это уже не классический либерализм с его сентиментальностью и моральными условностями. Перед нами передовой, современный, циничный и бескомпромиссный неолиберализм, для которого гуманистическая мишура прошлых двух веков окончательно (и резонно) представляется не более чем балластом, в лучшем случае - идеологической ветошью из бабушкиных сундуков.
Принцип неолиберализма - тотальный рынок. Следствие этого принципа - проникновение рынка в сферы, ранее ему не принадлежавшие. Попса великолепно выражает этот дух, это настроение. По отношению к неолиберализму культура попсы - это то же, что и авангард по отношению к эпохе революций.
Попса - принципиальное, бескомпромиссное и по-своему яркое выражение духа времени. То, что немцы XIX века называли Zeitgeist. Не нравится? Что поделаешь. Какой Zeit, такой и Geist.
Строго говоря, сам неолиберализм представляет собой не более чем попсовое переложение либерализма классического. В нем нет новых идей, зато он мастерски популяризирует и вульгаризирует идеи Адама Смита, Джона Локка и любого другого либерального мыслителя, который подвернется под руку. И не останавливается на уровне теории, а немедленно воплощает эту вульгарную версию в практику, тут же подкрепляя каждый свой шаг потоком охранительного славословия. На такой основе появляется целая литературная школа, суть которой состоит в способности складно и красиво излагать азбучные истины торжествующей пропаганды. Общие места пересказываются многократно, восторженно и талантливо. Заголовок книги Томаса Фридмана «Плоский мир» с удивительной точностью воспроизводит идеологию этой школы. Это автор, про которого кто-то из его поклонников восторженно сказал: «Фридман уверен, что в мире нет ничего такого, в чем он бы не разбирался». И в самом деле, почему нет? В плоском мире невозможно заблудиться. В нем нет загадок. И нет завтрашнего дня.
Для более требовательной интеллектуальной публики есть собственный продукт, соответствующий ее вкусам. Постмодернизм - философская попса. Это философия эпохи глянцевых журналов, создаваемая людьми, которые не столько сидят в библиотеках, сколько дают интервью.
Интеллектуалам надо приобщиться к попсе, не переставая быть интеллектуалами. Это очень сложная, но вполне исполнимая задача. Ведь товар должен не только удовлетворять какую-то потребность, но и соответствовать статусу покупателя, подтверждать его.
Покупка определенных книг является статусным приобретением не в меньшей степени, нежели приобретение джинсов, блистающих модной торговой маркой.