Бахтин писал для себя и узкого круга друзей (и, может быть, для будущих поколений). В. В. Кожинов писал, что «не было у него ни грана тщеславия».[140] Вряд ли он был совсем лишен честолюбия, но это было внутреннее честолюбие, самоуважение. Недаром под конец жизни он считал ее неудавшейся как раз тогда, когда слава его, наконец, нашла. Но внешнего честолюбия он был лишен.
Любопытна его оценка В. В. Маяковского в беседе с Дувакиным: «И вот он ухватил, значит, номер этого журнала и буквально вьелся в напечатанные его стихи. И тоже как-то чувствовалось, что он смакует свои собственные стихи, смакует больше всего именно тот факт, что они напечатаны. Вот! Вот он напечатан! Одним словом, это на меня произвело очень плохое впечатление. Но ведь нужно сказать так: все это свойственно всем людям, да, но как-то от Маяковского, который все-таки был фигурой карнавальной, следовательно, стоящей выше всего этого, я бы скорей ждал известного презрения к костюму и к напечатанию его стихов. А тут прямо противоположное: как малень-кий человек, он счастлив тем, что вот его опубликовали, хотя он давным-давно был известным человеком и печатался».[141]
Отсюда хорошо известные особенности работы Бахтина. По воспоминаниям С. Г. Бочарова, «он сам говорил о незавершенности как стиле своей работы – незавершенности внутренней и внешней».[142] Тот же Бочаров констатирует, что от ученого остались в основном разрозненные фрагменты и заготовки к трудам, «которые были обречены не быть написанными».[143] Он же отмечает в другой публикации: «От Бахтина – разрозненные фрагменты и тогда, когда он полностью издан. Оба главных больших философских труда начала 20-х годов – обширные, но фрагменты».[144] Начало 20-хгг. – самое начало деятельности Бахтина, но то же самое и значительно позже. Ни один из его значитель-ных по обьему лингвистических текстов 50-х гг. не доведен до конца. Многие работы, к которым автор потерял интерес, вообще не сохранились.
Отсутствие публикаций Бахтина между 1930 и 1963 гг. (кроме статьи о покупательных способностях колхозников и двух газетных рецензий на спектакли), видимо, обьясняется не только внешними обстоятельствами. В его обстоятельствах другие вели себя иначе. И это не только Виноградов, но и, например, несоизмеримый по масштабу деятельности с Бахтиным или Виноградовым, но честный и знающий коллега Бахтина по Саранску Лев Михайлович Кессель; о нем см. специальную публикацию.[145] Он также попал в Саранский пединститут, имея «минус» (в отличие от Бахтина, он до того побывал и в лагере). И все годы жизни в Саранске он печатался в «Ученых записках» института. А Михаил Михайлович за четверть века издавался там один раз, причем уже на пенсии. Очевидно, что дело было не в невозможности публикации: у Бахтина не было желания и просто не было готовых текстов.
А потом инициатива в публикациях исходила не от Бахтина, а от его молодых почитателей, более всего от В. В. Кожинова. Бахтин не сопротивлялся, но активности не проявлял. С. Г. Бочаров свиде-тельствует, что ученый был «довольно отрешен» от этих изданий.[146] И возможно, отсутствие у Бахтина интереса к завершенности своих текстов и к их выходу на читателя может дать и ключ (разумеется, лишь гипотетический) к проблеме авторства «спорных текстов», об этом будет сказано в следующем экскурсе.
И совсем иначе был устроен Виноградов, который вел себя так, как это «свойственно всем людям», по мнению Бахтина. Вот два факта из времен ссылки. Узнав из письма, что его долго задерживавшаяся в издательстве книга «Язык Пушкина», наконец, вышла в свет, он от радости и волнения уже не мог в этот день работать. Совсем как Маяковский! А это была уже девятая его книга и вторая книга за время ссылки. У него возникла идея написать монографию о стиле Гоголя, но так и не нашлось издательства, которое взялось бы ее издать. В результате книга не была написана, Виноградов занялся другими темами. Как профессионал с широким кругом интересов, он не имел какой-то одной «выстраданной темы» и готов был писать сразу о многом, отдавая приоритет сюжетам, которые имели шанс быть скорее опубликованными. Конечно, надо учитывать положение ссыльного, жившего лишь на издательские гонорары (вид заработка, недоступный для Бахтина в Кустанае), но очевидна и нацеленность на результат, а не на процесс научной деятельности. И научное наследие Виноградова совсем не такое, как у Бахтина: не фрагменты и заготовки, а книги, статьи, разделы в коллективных трудах. Большинство работ издано при жизни (и не только в благополучные, но и в самые трудные годы), а неопубликованные по разным причинам труды – в основном, вполне готовые к печати рукописи, сейчас большей частью уже увидевшие свет.
Многие, знавшие Виноградова в последние два десятилетия жизни, отмечают его неравнодушие к чинам и званиям, которыми он долго был обделен, но затем получил компенсацию. И еще одно различие. Бахтин упрекает Маяковского, кроме всего прочего, за отсутствие «презрения к костюму». Все мемуаристы отмечают пренебрежение к быту у Михаила Михайловича, равнодушие к материальной стороне жизни. Постоянно куривший, малоподвижный из-за отсутствия ноги Бахтин, судя по всему, был достаточно неряшлив. А Виктора Владимировича вспоминают как человека исключительно аккуратного, любившего хорошо одеться, собирателя антиквариата.
Еще более важное различие наблюдалось в общественном поведении; оно, конечно, было связано с предыдущими различиями. Сейчас многие склонны несомненное бахтинское изгойство и аутсайдер-ство обьяснять исключительно внешними причинами, давлением общественного строя. Однако думается, что немалую роль играли и многолетняя болезнь, и особенности характера Михаила Михайловича. Сопоставление его биографии с биографиями многих его современников, включая Виноградова, это подтверждает.
Уже установилось мнение о том, что неудача с публикацией статьи в журнале «Русский современник» окончательно показала Бахтину невозможность его легальной деятельности в советских условиях. Но все же одна-единственная неудача вряд ли могла значить столь много. Уже люди его круга вели себя иначе. Самый очевидный пример – П. Н. Медведев, которого не всегда печатали, но который всегда упорно боролся за право быть опубликованным и нередко это право реализовывал; это подробно описано в статье.[147] Биография Волошинова известна меньше, но несомненна его нацеленность на публикации во второй половине 20-х гг. (что случилось с ним в 30-е гг. – пока до конца не ясно). А Бахтину было и физически тяжело, и, главное, неинтересно обивать пороги в редакциях. Позже, как указал мне Н. А. Паньков, сохранилось несколько планов, проспектов предполагавшихся книг, заявок в издательства, относящихся и к ленинградским, и к кустанайским, и к савёловским годам. Однако при первых трудностях Бахтин быстро сдавался. Ничего похожего на активность Виноградова: он добился того, что почти все написанное им в ссылке еще в довоенные годы вышло в свет.
Другая легенда о Бахтине – его полная отверженность после 1928 г., целиком будто бы обусловленная внешними обстоятельствами. Надо сказать, что ее распространению способствовал позже сам Михаил Михайлович. Он, например, говорил Дувакину, что не хлопотал о снятии «минуса», поскольку «это в то время было абсолютно бесполезно».[148] Но сравним его биографию с биографиями «подельников». Не все из них, правда, мне известны, но вот три достаточно известных человека: филолог-классик А. В. Болдырев, друг Александра Блока Е. П. Иванов, востоковед и византинист Н. В. Пигулевская. Все трое к середине 30-х гг. добились возвращения в Ленинград. Двоим первым это, однако, может быть, укоротило жизнь, оборвавшуюся в блокаду. А Пигулевская (в отличие от Бахтина – активный участник кружка А. А. Мейера) жила еще долго, работала активно, а в 1946 г. (задолго до реабилитации) стала членом-корреспондентом АН СССР.
В том же 1946 г. академиком стал и Виноградов. Его последующие звания и награды известны. Кроме прочего, он был депутатом Верховного Совета РСФСР (от Горького, города, где он за семнад-цать лет до того провел несколько дней в тюрьме), а за упомянутую книгу «Русский язык» получил Сталинскую премию 1-й степени. Изгнанная отовсюду в 1950 г. О. М. Фрейденберг годом позже прислала Виноградову поздравление. В нем она выражала радость по поводу того, что книга, ранее обьявлявшаяся «космополитической», получила Сталинскую премию. А ведь реабилитирован Виноградов будет еще лишь через тринадцать лет, всего на три года раньше Бахтина.
Безусловно, погруженный в свой внутренний мир и лишенный социальной активности Бахтин мало что делал для возвращения в Ленинград (где, кстати, до войны жили его мать и сестры, о которых мы очень мало знаем). После окончания срока ссылки он еще два года жил в Кустанае, сказав впоследствии Дувакину о причинах: «Чего мне менять один Кустанай на другой Кустанай».[149] Позже, в 1937 г. он пытался устроиться в Ленинграде или в Москве, но что-то не получалось. Возможную причину сам ученый назвал Дува-кину: «Вообще я враг вот этой всякой… активности и переписки, бумажной активности».[150] Потом Бахтин все же переехал на «101-й километр». Иногда напоминал о себе, выступая в ИМЛИ, делая иногда робкие попытки печататься, но активности по-прежнему не было. Защитить диссертацию его во многом уговорили оставшиеся старые друзья, прежде всего М. В. Юдина. А потом Михаила Михайловича, в общем, устроил Саранск, где во второй приезд его всерьез не преследовали и где он мог спокойно общаться с листом бумаги и книгами (которых, правда, не всегда хватало).
Очень показательно, что смерть Сталина здесь ничего не изменила. Упомянутый выше Л. М. Кессель уже в 1954 г. покинул Саранск и возвратился в Москву. А Бахтин остался в Саранске еще на долгие годы (конечно, надо учитывать, что к тому времени он потерял всех родственников в Ленинграде и Москве). Вероятно, он остался бы там навсегда, если бы не активность его последователей.
И насколько иначе вел себя Виноградов! Весь период ссылки ему хотелось только одного: поскорее вырваться из захолустья, несмотря даже на то что в Вятке, ставшей как раз тогда Кировом, он очень продуктивно работал. Шли хлопоты через жену и учеников. Как рассказывала мне Надежда Матвеевна, помогли В. В. Вересаев и М. А. Цявловский, убедившие высокое начальство в необходимости участия Виктора Владимировича в подготовке Пушкинского юбилея. Три года ссылки сократили до двух. Виноградов, как и Бахтин, мог остаться на прежнем месте, освободившись лишь от обязанности отмечаться в НКВД, но для него это было немыслимо. Получив документ об окончании ссылки, он немедленно уехал из Кирова. Имея «минус», Виноградов прописался на «101-м километре» (в Можайске), но фактически без прописки жил в Москве у жены. У черного хода висело пальто на случай, если нагрянет милиция.[151] В Москве удалось получить работу, но в конце 1938 г. последовало увольнение из Московского городского пединститута, причем ученому «ставилось в вину что-то новое» по сравнению с делом 1934 г..[152] История, аналогичная травле Бахтина в Саранске в 1937 г., где явно его спас лишь арест ректора. В начале 1939 г., после снятия Н. И. Ежова, друзья уговорили Виноградова написать вождю. Письмо Виноградова с просьбой о московской прописке и положительная резолюция Сталина и нескольких членов Политбюро сейчас опубликованы[153] (тем же образом тогда получил прописку и другой репрессированный в 1934 г. видный языковед А. М. Селищев[154]). Потом в жизни Виноградова была еще высылка из Москвы в Тобольск в начале войны. Лишь в 1943 г. он окончательно вернулся в Москву.
Не буду сейчас говорить о причинах возвышения Виноградова в 1950 г., это особая тема, о которой я уже писал.[155] Но в числе прочего могла сыграть роль и еще одна черта, вероятно, также отличавшая Виноградова от Бахтина: его русский патриотизм.
Ни Бахтин, ни Виноградов не были людьми советского мировоззрения. В 20-е гг., как бы это ни показалось сейчас странным, Бахтин, назвавший себя «марксистом-ревизионистом», был к нему даже ближе. Ни о каком марксизме Виноградова (исключая встречавшиеся в его поздних работах ритуальные фразы) говорить не приходится. К власти у Виноградова могло быть даже больше претензий: его отец, рязанский священник, был в 1930 г. арестован, сослан в Казахстан, где вскоре умерли и он, и уехавшая вместе с ним мать.[156] Среди близких же родственников Бахтина, кажется, никто арестован не был. Но священник В. А. Виноградов, не передав сыну религиозности, передал ему патриотический настрой. По рассказу Надежды Матвеевны, из всех обвинений, выдвигавшихся против него в 1949 г., его больше расстраивало обвинение в «космополитизме». И закономерно Виктор Владимирович стал автором книги «Великий русский язык».[157] Если отвлечься от нескольких стандартных для того времени цитат, эта книга по духу – совсем не марксистская и не коммунистическая, а панславистская, однако она хорошо соответствовала умонастроениям в год Победы. И не вызывает сомнений искренность Виноградова, писавшего о величии русского языка по сравнению со всеми другими.
Мог ли Бахтин написать такую книгу? Об этой стороне его мировоззрения известно очень мало. Немного о ней говорится и в беседах с В. Д. Дувакиным, хотя некоторые его высказывания, например, в пользу «внеконфессиональности» религии,[158] свидетельствуют в пользу того, что панславистские и великодержавные идеи были ему чужды.
Подведу итог. Виноградов думал о признании, был чувствителен к критике. Признание он получил еще при жизни. И сейчас его имя не забыто уже потому, что живы многие его благодарные ученики. Виноградовская школа существует и поныне, а специалисты по русскому языку продолжают пользоваться его фундаментальными трудами. Бахтин, умерший лишь кандидатом наук, не искал славы, но тоже получил ее при жизни. А после смерти его известность явно превзошла известность Виноградова, особенно за рубежом. А значение их трудов различно. Один – профессионал, автор солидных, продуманных, законченных трудов по сравнительно узким и конкретным проблемам. Другой оставил после себя немного завершенных текстов и много черновиков и набросков. Однако его труды касаются многих крупных проблем и оказались интересны самым разным читателям, хотя автор совсем об этом не думал.
ГЛАВА ВТОРАЯ
НА ПУТИ К КНИГЕ
Рассмотрев истоки концепции МФЯ, отношение авторов книги к предшественникам и современникам, можно перейти к выяснению творческой истории книги, ставшей главным результатом деятельности круга Бахтина в области теории языка. Две основные темы данной главы: лингвистическая проблематика публикаций волоши-новского цикла 1926–1927 гг. и этапы написания МФЯ. Вторая тема, в свою очередь, распадается на две: одна из них связана с дошедшим до нас и опубликованным Н. А. Паньковым «Отчетом» Волошинова, отражающим промежуточный этап работы над двумя первыми частями книги; другая касается истории написания ее третьей части, первоначально готовившейся отдельно. Именно в связи с данной главой естественно встают вопросы об авторстве МФЯ и других так называемых спорных текстов круга Бахтина. Эти вопросы вряд ли имеют строгое научное решение, можно лишь высказывать те или иные гипотезы; в то же время вся эта проблематика приобрела уже самостоятельное и, на мой взгляд, слишком большое значение; поэтому она вынесена в экскурс и более нигде специально не рассматривается. Еще один экскурс, примыкающий к данной главе, но выходящий за пределы ее основной тематики, связан с формами вежливости японского языка, кратко упоминаемыми в статье «Слово в жизни и слово в поэзии».
II.1. Лингвистическая проблематика публикаций 1926–1927 гг
II.1.1. Статья «Слово в жизни и слово в поэзии»
Эта статья была опубликована как статья В. Н. Волошинова в журнале «Звезда», 1926, № 6 (перепечатана в,[159] ссылки далее на это издание с указанием лишь номера страниц). Если не считать ранних витебских музыковедческих публикаций, это была вторая статья начинающего ученого и первая, посвященная лингвистике.
Статья была предназначена для литературного журнала, рассчитанного на широкого читателя, поэтому в ней минимален научный аппарат, хотя все же в ней есть несколько сносок, в большинстве на работы на немецком языке. Однако статью никак нельзя назвать популярной, она посвящена серьезным научным вопросам и достаточно сложна для понимания.
Больше, чем другие публикации волошиновского цикла, статья связана с литературоведческой проблематикой, считавшейся для Волошинова основной в ИЛЯЗВ. Это видно уже из подзаголовка «К вопросам социологической поэтики». Однако статья выходит за рамки поэтики и литературоведения, эти проблемы в основном концентрируются в ее начале и конце. Статья находится на грани несколь-ких наук, прежде всего лингвистики, литературоведения и социологии. Я постараюсь выделить ее лингвистическую проблематику.
Собственно социологической поэтике посвящена лишь началь-ная, сравнительно небольшая часть статьи (59–65). Затем говорится: «Задачей нашей работы является попытка понять форму поэтического высказывания как форму этого особого эстетического общения, осуществленного на материале слова. Но для этого нам придется более подробно разобрать некоторые стороны словесного высказывания вне искусства—в обычной жизненной речи, так как уже в ней заложены основы, потенции (возможности) будущей художественной формы. Социальная сущность слова выступает здесь яснее, отчетливее, и легче поддается анализу связь высказывания с окружающей социальной средой» (64–65). Тем самым перебрасывается мостик от социологии искусства к рассмотрению лингвистических вопросов, «слова в жизни» (65–74). Затем «слово в жизни» сопоставляется со «словом в поэзии» (75–84). В заключение (85–86) речь снова идет о построении социологической поэтики.
В статье еще нет критики «абстрактного объективизма». Однако уже в ней подчеркивается «ущербность» «отвлеченно-лингвистической точки зрения» на слово (53). Сам термин «слово» здесь, разумеется, употребляется не в «отвлеченно-лингвистическом смысле», не в качестве единицы языка, стоящей в одном ряду с морфемой и словосочетанием. «Слово» выступает в статье то как синоним «высказывания», то как его компонент, то, возможно, как то и другое сразу. Такая многозначность этого термина (можно ли говорить здесь вообще о термине?), как мы увидим дальше, сохранилась и в МФЯ.
В статье подчеркивается непродуктивность анализа слова в отвлечении от «внесловесной ситуации высказывания» (65). Это утверждение иллюстрируется примером, с некоторыми модификациями перешедшим и в МФЯ. Описывается диалог: один собеседник говорит Так! другой не отвечает. С «отвлеченно-лингвистической точки зрения» здесь есть одно однословное высказывание, но «изолированно взятое высказывание „так“ пусто и совершенно бессмысленно. Но тем не менее эта своеобразная беседа двоих, состоящая из одного только, правда, выразительно проинтонированного слова, полна смысла, значения и вполне закончена» (65–66). «Сколько бы мы ни возились с чисто словесной частью высказывания, как бы тонко мы ни определяли фонетический, морфологический, семантический момент слова „так“, – мы ни на один шаг не приблизимся к пониманию целостного смысла беседы» (66). Некоторую информацию нам даст анализ интонации, но и его недостаточно. Не хватает «внесловесно-го контекста».
Нельзя не отметить, что пример приведен очень по делу. Семантика предложений такого рода и тем более семантика слов вроде так очень плохо описывалась в «традиционной» и структурной лингвистике. Прогресс здесь наметился уже в недавнее время, когда лингвисты перешли к учету «внесловесного контекста». С другой стороны, достаточно ясно, что не всякое высказывание столь плохо поддается «отвлеченно-лингвистическому описанию»: контекст может быть минимален, скажем, в научном тексте, и тогда возникает иллюзия его полного отсутствия (об этом, впрочем, ниже в статье сказано). В данных формулировках уже проявляется черта, свойственная всему волошиновскому циклу: максимализм, желание перейти сразу к решению проблем, не решаемых лингвистикой, при игнорировании проблем, ею решаемых.
В статье указаны компоненты «внесловесного контекста» высказывания. Для слушающего этот контекст «слагается из трех моментов: 1) из общегодля говорящих пространственного кругозора… 2) из общего же для обоих знания и понимания положения и, наконец, 3) из общей для них оценки этого положения» (66). Уже тут виден общий подход, сохраняющийся во всем цикле: необходимость учета позиции обоих участников общения, не только говорящего, но и слушающего.
Как весь этот контекст относится к слову? «Слово здесь вовсе не отражает внесловесной ситуации так, как зеркало отражает предмет». Слово либо «разрешает ситуацию, как бы подводит ей оценочный итог», либо (чаще) «активно продолжает и развивает ситуацию, намечает план будущего действия и организует его» (66–67). То есть ситуация первична, высказывание (слово) вторично. Далее высказывание рассматривается уже не как синоним слова, а как целое, которое «слагается из двух частей: 1) из словесно-осуществленной (или актуализованной) части и 2) из подразумеваемой» (67). Высказывание не психологично, не индивидуально (возможны лишь «индивидуальные эмоции» в качестве «обертонов»), а социально. Это «как бы „пароль“, который знают только принадлежащие к тому же самому социальному кругозору» (68) участники общения. Этот кругозор может быть различен: в примере с Так! он обьединяет лишь двоих, но «бывает „подразумеваемое“ семьи, рода, нации, класса, дней, лет и целых эпох» (68).
Безусловно, идеи «внесловесного контекста» и «социального кругозора» предвосхищают современное лингвистическое понятие пресуппозиции. Обычно оно используется применительно к предложению, но может быть распространено и на целые высказывания. Пресуппозиция – это подразумеваемая информация, общая для собеседников; бывают разные виды пресуппозиций: семантическая, прагматическая; см. об этом, например,,[160] где также дан обзор литературы по этому вопросу. Исследования пресуппозиции активно ведутся в лингвистике около трех десятилетий, но в 1926 г. находились еще в зачаточном состоянии.
Далее разбирается вопрос о том, почему анализ интонации в высказывании Так! все-таки дает нечто существенное для его понимания в отличие от толкования и прочего анализа самого слова. Это происходит потому, что в интонации присутствует социальная оценка, существенная для того или иного коллектива. Такая оценка входит в содержание высказывания лишь в особых случаях: «Где основная оценка высказывается и доказывается, там она стала уже сомнитель-ной, отделилась от предмета… Как только оценка из формальных моментов перекинулась в содержание, можно с уверенностью сказать, что подготовляется переоценка» (68–69). В обычных ситуациях оценка лишь «определяет самый выбор слова и форму словесного целого; наиболее чистое же свое выражение она находит в интонации» (69).
Поскольку «интонация устанавливает тесную связь слова с вне-словесным контекстом» (69), то довольно значительный раздел ста-тьи (69–74) специально посвящен изучению роли интонации в высказывании. В то время (да и позже) этот вопрос также был плохо изучен в лингвистике. Если интонация и изучалась, то лишь в «фор-мальном», прежде всего, экспериментально-фонетическом плане.
Как указано в статье, интонация в принципе не зависит от содержания высказывания; это иллюстрируется все тем же примером: «семантически почти пустое» Так! в зависимости от контекста может быть произнесено с самой различной интонацией (69). Роль интонации неоднородна. С одной стороны, «прежде всего именно в интонации соприкасается говорящий со слушателями» (69). Но в то же время в ней может присутствовать и «третий участник» – «герой словесного произведения» (70–71).
Сама терминология, необычная для лингвистики того времени, отсылает современного читателя к известной тогда лишь внутри круга Бахтина и опубликованной только в 1986 г. работе Бахтина «Автор и герой в эстетической деятельности». Этот «герой» может быть конкретным человеком, но может быть кем угодно, даже предметом или явлением природы, в этом случае мы имеем дело с «интонационной метафорой» (71). Итак, «всякая интонация ориентируется в двух направлениях: по отношению к слушателю как союзнику и свидетелю, и по отношению к предмету высказывания как к третьему живому участнику; интонация бранит его, ласкает, принижает или возвеличивает» (72). Разумеется, такой анализ интонации очень краток и чисто умозрителен, используется один-единственный, хотя и хорошо подобранный пример, однако идея о двоякой природе интонации весьма интересна и, как представляется, должным образом еще не освоена лингвистикой.
Выделение «трех участников высказывания» проецируется в статье и на другие моменты словесного высказывания. Не только интонация, но «всякоедействительно произнесенное (или осмысленно написанное) и не дремлющее в лексиконе слово есть выражение и продукт социального взаимодействия трех: говорящего (автора), слушателя (читателя) и того, о ком (или о чем) говорят (героя)» (72). В Экскурсе 3 я проиллюстрирую это положение на материале японских форм вежливости. Роль интонации специфична лишь в одном: «Только на интонации, как на самом чутком, гибком и свободном моменте слова, это социальное происхождение легче всего обнаруживается» (72).
Тем самым определяется ущербность «лингвистической точки зрения», то есть того, что в МФЯ будет названо «абстрактным объективизмом» (там будет уточнено, что не все лингвисты придерживаются такого подхода). «Для лингвистической точки зрения не существует, конечно, ни этого события (взаимного отношения говорящих.—В.А.), ни его живых участников—она имеет дело с абстрактным, голым словом и его абстрактными же моментами (фонетическим, морфологическим и пр.); поэтому-то целостный смысл слова и его идеологическая ценность – познавательная, политическая, эстетическая—недоступны для этой точки зрения. Как не может быть лингвистической логики или лингвистической политики, так не может быть и лингвистической поэтики» (74). Здесь видна скрытая полемика с теми, кто пытался построить такую поэтику; опять-таки вспоминается Виноградов.
Последняя фраза приведенной цитаты перекидывает мост к рассмотрению вопроса об особенностях «слова в поэзии» (слова «художественный» и «поэтический» во всей статье используются как синонимы, а в примерах чаще речь идет о прозе). Указано, что в художественном тексте общий кругозор говорящего и слушателя (или, выражаясь по-современному, пресуппозиция) меньше, чем в «жизненных высказываниях», но он не может не существовать. «Наука до известной степени приближается к этому пределу—научное определение имеет минимум подразумеваемого; но. совсем обой-тись без подразумеваемого и она не может» (75). Тем более не может обойтись без него художественное творчество.
Как указано в статье, «особенно важна в литературе роль подразумеваемых оценок. Можно сказать, что поэтическое произведение– могущественный конденсатор невысказанных социальных оценок: каждое слово насыщено ими. Эти-то социальные оценки и организуют художественную форму как свое непосредственное выражение. Оценками, прежде всего, определяется выбор слова автором и ощущение этого выбора (со-выбор) слушателем» (76).
Далее рассматривается вопрос об отношении «словесного, лингвистического состава произведения» к целому произведению. «Ведь и художественное созерцание поэтического произведения при чтении исходит из графемы (т. е. зрительного образа написанного или напечатанного слова), но уже в следующий момент восприятия этот зрительный образ размыкается и почти погашается другими моментами слова – артикуляцией, звуковым образом, интонацией, значением, – а эти моменты, далее, выведут нас и вообще за пределы слова. И вот можно сказать, что чисто лингвистический момент произведения так относится к художественному целому, как графема относится к целому слову» (77). Такая аналогия любопытна. Но изучение графем в данном смысле (отмечу, что чаще термин «графема» в лингвистике имеет иное значение—письменного знака) мало интересует науку за исключением особой области – психологии чтения; тем самым аналогия дискредитирует «формалистическую эстетику», в том числе и в варианте Виноградова.
«Там, где лингвистический анализ видит только слова и взаимоотношения между их абстрактными моментами (фонетическим, морфологическим, синтаксическим и др.), там для живого художест венного восприятия и конкретного социологического анализа раскрываются отношения между людьми, лишь отраженные и закрепленные в словесном материале. Слово—это костяк, который обрастает живой плотью только в процессе творческого восприятия, следовательно, только в процессе живого социального общения» (78). Итак, в статье подчеркивается в первую очередь сходство между «словом в жизни» и «словом в поэзии», а их различия – скорее количественные, чем качественные.
Далее уточняются некоторые стандартные «моменты содержания», влияющие на языковую форму; при этом опять-таки речь идет и о «жизни», и о «поэзии». Первый из них – «ценностный ранг» героя по отношению к говорящему, двусторонние отношения вроде отношений «господин – раб, владыка—подданный, товарищ – товарищ и т. п.» (78). В связи с этим появляется очень редкое для круга Бахтина и уникальное в волошиновском цикле обращение к «экзотическому» материалу: «Некоторые языки, в особенности японский, обладают богатым и разнообразным арсеналом специальных лексических и грамматических форм, которые употребляют в строгой зависимости от ранга героя высказывания (этикет в языке)» (79).
Японский язык действительно очень интересен в данном плане, см. об этом в Экскурсе 3. Приведу здесь главный вывод экскурса: если бы автор (авторы?) статьи мог (могли?) пользоваться более точными описаниями данного языка, эти данные могли бы дать еще больше материала для развиваемой в статье концепции: там передаются отношения не только между «автором» и «героем», но между всеми тремя участниками социального взаимодействия.
Но языки различаются в этом плане: «то, что для японца является еще вопросом грамматики, для нас является уже вопросом стиля» (79). И снова параллель в «слове в поэзии»: в жанрах героического эпоса, оды и др. строго выражены иерархические отношения, тогда как в современной литературе они тоже выражаются, но менее четко.
«Вторым определяющим стиль моментом взаимоотношения героя и творца является степень их близости друг к другу» (79). Здесь снова даны лингвистические иллюстрации: как общезначимые (различия первого, второго и третьего лица), так и опять (в последний раз в волошиновском цикле) «экзотические» (инклюзив и эксклюзив). В связи с инклюзивом и эксклюзивом (упомянуто его существование в языках аборигенов Австралии) говорится, что и этот «момент» может быть грамматикализован. В связи с обоими упомянутыми случаями грамматикализации дважды дана (кажется, единственный раз во всех сочинениях круга Бахтина) ссылка на В. фон Гумбольдта (впрочем, скорее всего, и она попала через посредство Э. Кассирера). В экскурсе 3 будет говориться о том, что в японском языке возможно грамматическое выражение всех типов отношений, зафиксированных в статье.
Однако «в европейских языках эти и подобные им взаимоотношения между говорящими не находят себе особого грамматического выражения. Характер этих языков более абстрактен и не в такой степени способен отражать ситуацию высказывания своей грамматической структурой. Но зато эти взаимоотношения находят свое выражение – притом несравненно более тонкое и дифференцированное – в стиле и в интонации высказывания» (80). Редкое для круга Бахтина и, конечно, лишь попутное обращение к вопросам лингвистической типологии. Далее опять говорится о стилистическом использовании «момента» в художественном произведении, рассматриваются взаимоотношения автора, героя и слушателя в разных художественных стилях.
В итоговой части статьи определяется отношение между анализом языкового материала и поэтикой в целом: «Технический анализ сведется, таким образом, к вопросу о том, какими лингвистическими средствами осуществляется социально-художественное задание формы. Но без знания этого задания, без уяснения предварительно его смысла, технический анализ—нелеп» (86).
Рассматривая статью в целом, можно видеть, что лингвистика присутствует в ней, прежде всего, как «техника», играющая лишь вспомогательную роль и в «жизни», и в художественном творчестве. Между «словом в жизни» и «словом в поэзии» нет непроходимой грани. Есть лишь количественное различие в степени общности «кругозора» говорящего и слушателя (читателя): в «жизни» для успешности общения оно должно быть больше, чем в «поэзии». Тем самым анализ любого, не только художественного высказывания не должен быть чисто формальным, а должен быть содержательным. Более того, из последней приведенной цитаты видно, что «технический» анализ должен проводиться на основе полного знания всего содержания высказывания. И в 20-е гг. ХХ в., и в наше время наука поступает как раз наоборот: анализ содержания текста основан на предварительном лингвистическом анализе; разумеется, не обязательно этот анализ должен проводиться в явном виде. Когда, скажем, литературовед изучает содержание художественного текста, он уже опирается на знание значения каждого из слов этого текста и грамматических связей между ними. Обычно это знание можно не эксплицировать, исключая особые случаи (например, при неоднозначности), но оно всегда присутствует. В статье по сути призывается это игнорировать.
В статье можно видеть приближение к тем проблемам, которые будут в центре внимания МФЯ. Здесь еще не рассматривается история лингвистики (как будет показано ниже, авторы МФЯ к 1926 г., очевидно, не знали концепцию Соссюра; в то же время термин «актуализированный» в статье может свидетельствовать о знакомстве с III. Балли). Но исследовательская практика лингвистов и представителей «лингвистической поэтики» (из последнихупомянут В. М. Жирмунский, а в подтексте, возможно, присутствует Виноградов) опровергается. Ее критика будет развита в МФЯ.
Эту раннюю статью обьединяет с МФЯ и многое другое: и общий пафос борьбы со сведением языкового анализа к «техническому», и подчеркивание роли говорящего и слушающего в высказывании, и интерес к проблеме интонации. Однако есть и немало различий.
Различия видны и в тематике. В МФЯ не рассмотрены вопросы «слова в поэзии» и построения социологической поэтики, хотя, судя по «Отчету», в первоначальном замысле книги они присутствовали. Но и если брать только тематику, связанную с теорией языка, то можно видеть при переходе от статьи к книге, с одной стороны, расширение тематики, с другой стороны, одну явную потерю: исчез «герой». В МФЯ постоянно говорится о говорящем и слушателе, но третий участник социального общения, выступающий в статье как живая личность, влияющая на сам процесс общения (даже если «герой» – не человек, он может олицетворяться), превращается в пассивную «тему» высказывания. Не удивительно, что в МФЯ не упомянуты ни японские формы вежливости, ни инклюзив и эксклюзив.
В статье уже проявляется нечеткость терминологии, сохранившаяся и в МФЯ (по-разному, например, понимается соотношение «слова» и «высказывания»). Тем не менее ее идеи были интересными. Больших откликов в печати она, по-видимому, не вызвала.
II.1.2. Вопросы языка в книге «Фрейдизм»
Вышедшая в 1927 г. под именем В.Н. Волошинова книга «Фрейдизм», как и предшествовавшая ей статья 1925 г. «По ту сторону социального», стоит особняком среди волошиновского цикла (как и среди работ круга Бахтина в целом). Их тематика выходила за пределы и филологических наук, и, тем более, проблематики, над которой, как считалось, работал Волошинов в ИЛЯЗВ. Но статья стала первой ленинградской публикацией Волошинова, а книга—первой монографией.
Основная проблематика книги, резко оценивающей учение Фрейда, выходит за пределы темы данной книги (хотя кое-что надо будет о ней сказать в четвертой главе в связи с вопросами построения марксистской науки в СССР). Отмечу лишь те ее немногочисленные места, которые как-то связаны с языком (в статье 1925 г. этой проблематики практически нет).
Безусловно, здесь виден подход, аналогичный вышеупомянутой статье «Слово в жизни и слово в поэзии» (один раз упомянутой во «Фрейдизме» (157) в связи с тезисом о зависимости всякого высказывания от социальной ситуации), но с еще большим заострением социологизма. Например, среди критических замечаний З. Фрейду есть и такое: анализируемые Фрейдом словесные высказывания пациента во время сеанса психоанализа отражают не «динамику инди-видуальной души» (как утверждал Фрейд), а «социальную динамику взаимоотношений врача и пациента» (158). Как и в статье, подчеркнуто различие двух пониманий слова—в «узколингвистическом» и в «широком и конкретном социологическом смысле» (162); как и в статье, приоритет отдается второму. Примечательна и такая формулировка: «Всякое словесное высказывание человека является маленьким идеологическим построением» (166). Термин «идеология» не играет существенной роли в статье 1926 г., но станет ключевым в МФЯ.
В отличие от статьи 1926 г. в книге специально говорится о внутренней речи (анализ которой занимал существенное место во фрейдизме). К числу немногих позитивных достижений критикуемого учения отнесено выявление «весьма тяжелых конфликтов между внутренней и внешней речью и между различными пластами внутренней речи»(104), хотя, разумеется, обьяснение конфликтов у Фрейда отвергается. Подчеркнуто отсутствие принципиальных различий между внутренней и внешней речью: внутренняя речь тоже «предполагает возможного слушателя, строится в направлении к нему.
Внутренняя речь такой же продукт и выражение социального общения, как и речь внешняя» (158). Как отмечает современный исследователь, такой подход к внутренней речи, почти приравнивающий ее к внешней речи, был вскоре опровергнут Л. С. Выготским и Н. И. Жинкиным.[161]
Хочется отметить и еще одно место книги, не имевшее, очевидно, специально лингвистического значения для автора (авторов?) «Фрейдизма», но существенное и для истории лингвистики. Дважды в книге критикуется общенаучный принцип, используемый, среди прочих ученых, и Фрейдом: «Психоаналитики… обьясняют форму с точки зрения старого принципа – наименьшей затраты сил. Формально художественно то, что требует от созерцающего минимальной траты энергии при максимальном результате. Этот принцип экономии… применен и Фрейдом при анализе техники острот и анекдотов» (140). «Что такое эта „экономическая точка зрения“ у Фрейда? – Просто огульное перенесение на психику старого как мир принципа „наименьшей траты сил“. Но примененный к субьективно-психическому материалу этот принцип, сам по себе пустой и еще ничего не говорящий, становится просто метафорой, поэтической фразеологией, не больше» (175).
Отвергнутый во «Фрейдизме» «принцип экономии», «наименьшей траты сил» (кстати, отвергнутый и Лениным в «Материализме и эмпириокритицизме») часто использовался лингвистами разных школ для обьяснения причин изменений в языке. Об этом принципе говорил И.А. Бодуэн де Куртенэ еще в 1870 г..[162] Почти одновременно с «Фрейдизмом» идеи своего учителя развивал Е. Д. Поливанов, включавший принцип в свою марксистскую теорию языка.[163] Позже, в 50-е гг., данная концепция послужит темой целой книги французского лингвиста А. Мартине, имеющейся и в русском переводе.[164] Изменения, особенно фонетические и фонологические, обьяснялись «ленью» говорящего (термин Поливанова); сам же «принцип экономии» рассматривался лингвистами (к указанным именам надо добавить Шарля Балли и Романа Якобсона) как потребность говорящего, сдерживаемая потребностями слушающего (для которого важно, наоборот, максимальное различение того, что он воспринимает). То есть «принцип экономии» оказывался тесно связанным с процессом «социального общения», о котором постоянно говорится в волошиновском цикле. Но в данном случае на это во «Фрейдизме» и других работах цикла не было обращено особого внимания.
II.2. История написания МФЯ
II.2.1. Внешние обстоятельства написания книги, два ее компонента
В истории написания МФЯ, несмотря на ряд важных публикаций Н. Л. Васильева и Н. А. Панькова, опирающихся на архивные документы, многое остается неясным.
С декабря 1927 г. Волошинов стал «штатным аспирантом» ИЛЯЗВ,[165] хотя «сверхштатным аспирантом» он стал еще годом раньше, а в аспирантском личном деле датой поступления названо даже 1 сентября 1925 г..[166] Это личное дело, опубликованное Н. А. Паньковым целиком в ДКХ[167] и в главнейшей своей части в «Известиях РАН»,[168] служит основным источником сведений по работе над книгой; сейчас появился и его английский перевод.[169] Впрочем, конечно, надо учесть резонное предостережение публикатора документов: Волошинов в качестве секретаря подсекции методологии литературы сам готовил документы, относящиеся к себе самому, и мог иногда записывать и фиктивные данные.[170]
Данные личного дела и других документов неопровержимо сви-детельствуют, пожалуй, лишь об одном: книга МФЯ в том виде, в каком мы ее знаем, сложилась из двух первоначально разных текстов. Один из этих текстов соответствовал двум первым, другой—третьей части книги (вероятно, кое-что появилось уже в процессе слияния двух текстов).
Н. Л. Васильев указывает: «6 апреля 1928 г. канцелярия ИЛЯЗВа отсылает в ЛенОГИЗ (Ленинградское обьединение государственных издательств. – В. А.) рукопись книги Волошинова „Проблема передачи чужой речи (опыт социолингвистического исследования)“ обьемом в 10 п. л.».[171] По обьему около 10 печатных листов составляет вся книга МФЯ. Однако в издательство явно не была отправлена эта книга в окончательном виде. Этому противоречит и ее название, отражающее проблематику лишь третьей части книги. Этому противоречит и то, что из «Отчета», несомненно, появившегося после 6 апреля, ясно, что две первые части книги тогда в большей части еще не были написаны. Речь может идти лишь о плане отдельного издания третьей части, получившей в итоге совсем иное название, но в большей своей части (кроме первой главы) посвященной проблеме передачи чужой речи. Однако эта часть книги в окончательном виде составляет лишь около трех с половиной печатных листов. Существовал ли в природе более пространный текст, а если существовал, то какова его судьба? Или же в издательство было направлено нечто другое: то ли план-проспект книги, то ли нынешняя ее третья часть (вероятно, еще без первой главы)? Трудно об этом что-либо сказать.
Личное дело дает, однако, несколько иную информацию. В отчете Волошинова о работе в аспирантуре, датированном 5 мая 1928 г., в числе выполненных их работ названа статья «Проблема передачи чужой речи (опыт социолингвистического исследования)», «принятая к печатанию в сборнике „Против идеализма в языкознании“, ГИЗ-ИЛЯЗВ, 1928 г. План статьи прилагается».[172] Название то же, что у упомянутой выше книги; в итоге не только оно не сохранилось, но во всех трех частях МФЯ нигде нет терминов «социолингвистический» или «социолингвистика» (они стали широко употребительными в СССР лишь с 60-х гг.). Однако речь идет не о книге, а о статье, предназначенной для публикации в сборнике, который, надо думать, действительно предполагался для издания, но так и не вышел (во всяком случае, нет никаких данных о его существовании). Можно предполагать, что, когда издание сборника не осуществилось, Волошинов решил присоединить готовую статью к книге на правах ее третьей части.
Обьем статьи в «Отчете» не указан, но далее идет упомянутый план, уже именуемый «оглавлением». Это оглавление, также опубликованное Н. А. Паньковым,[173] соответствует оглавлениям второй, третьей и четвертой глав третьей части МФЯ (331, 341, 359) лишь с незначительными разночтениями. Вероятно, в отчет включено оглавление уже написанного текста, и эти три главы уже существовали к 5 мая. Неясно лишь их отношение к тексту, посланному в ОГИЗ 6 апреля. Одно из двух: либо в течение месяца текст был втрое сокращен, либо с самого начала существовал лишь текст, в итоге напечатанный в книге. Второе мне представляется более вероятным.
Однако оглавление охватывает не всю третью часть книги. Нет там первой, самой короткой ее главы «Теория высказывания и проблема синтаксиса», единственной, выходящей за пределы изучения чужой речи. Вряд ли нужно было бы скрывать ее существование, если она уже была. Само содержание главы также свидетельствует в пользу того, что она была написана позже. Эта очень короткая глава (самая короткая в книге, если не считать введения) служит по содержанию связующим звеном между второй и третьей частями. Там сначала повторена критика «абстрактного объективизма» из второй части, к ней добавляется еще один тезис о невнимании этого направления в лингвистике к проблемам синтаксиса, ставится вопрос об изучении синтаксических проблем, а в заключение предлагается в виде опыта рассмотреть одну из таких проблем – проблему чужой речи (326–330). Очень естественно предположить, что глава появилась тогда, когда возникла идея издать вместе две первоначально разные работы. Для этого понадобилось как-то связать их по содержанию, поэтому была на последнем этапе написана эта главка. Ее появление, возможно, и потребовало дать третьей части более широкое название: «К истории форм высказывания в конструкциях языка (опыт применения социологического метода к проблемам синтаксиса)», хотя синтаксис в целом в ней кратко рассматривается лишь в первой главе.
Итак, можно с уверенностью говорить о том, что большая часть третьей главы книги уже была написана до 5 мая 1928 г., а весьма вероятно, и до 6 апреля того же года. Лишь первая ее глава была добавлена на последнем этапе работы над книгой (видимо, во второй половине 1928 г., не ранее конца лета). Этот вывод может быть подтвержден еще одним наблюдением. Термин «абстрактный объективизм» в смысле, соответствующем второй части книги, в третьей части встречается только в первой главе, а далее он встречается лишь как эпитет, связанный с Ш. Балли. Последнее вполне соответствует употреблению термина в «Отчете», тогда как его более широкое употребление, видимо, появилось позднее (см. ниже).
II.2.2. «Отчет» Волошинова и МФЯ
Значительно сложнее что-то сказать о том, как появились две первые части книги. Здесь некоторую информацию можно извлечь из текста, условно именуемого мной «Отчетом» Волошинова, хотя, как уже говорилось, не во всем ему можно доверять. Этот текст, дважды опубликованный в 1995 г. и сохранившийся в составе личного дела аспиранта В. Н. Волошинова, самим Волошиновым озаглавлен: «Пути и некоторые руководящие мысли работы „Марксизм и философия языка (основы социологического метода в науке о языке)“». Под «руководящими мыслями» имеется в виду разбитый на 14 пунктов текст, содержащий фрагменты, где-то сходящиеся, где-то расходящиеся с текстом МФЯ.
«План» и «руководящие мысли» приложены к собственно «Отчету о работе в ИЛЯЗВ аспиранта В. Н. Волошинова».[174] Он датирован, как уже говорилось, 5 мая 1928 г. Все данные тексты, очевидно, написаны в одно время и вряд ли указанное число сильно отличается от реального. Во-первых, «план» и «руководящие мысли» подлежали обсуждению в связи с концом учебного года. Во-вторых, текст «Отчета», безусловно, отражает этап работы над МФЯ, далекий от окончательного.
Я должен здесь согласиться с критическим замечанием Н. Л. Ва-сильева по поводу моей публикации.[175] Из нее выходило, будто бы «Отчет» отражал положения некоторого более пространного текста, соответствовавшего первым двум частям МФЯ. Васильев совершенно справедливо замечает, что для такого вывода нет оснований.[176] Я, собственно говоря, так и не считал, просто выразился не очень аккуратно. Действительно, отчет в целом показывает разное состояние готовности разных работ. План трех глав последней части книги, очень детализированный и вполне совпадающий с итоговым оглавлением, свидетельствует о готовности соответствующего текста. Однако план книги «Марксизм и философия языка» лишь намечает проблемы, которые предпола-галось затронуть, и сильно расходится с тем, что получилось в итоге. «Руководящие мысли», покрывающие далеко не все пункты плана, производят впечатление готовых, но разрозненных фрагментов или развернутых пунктов плана далеко не законченной работы. Конечно, из этого не следует, что ничего больше не было написано вообще, но очень похоже на то, что в «Отчет» было включено все, что аспирант мог к маю 1928 г. представить. Тем самым очевидно, что третья часть книги в основном была написана раньше первых двух.
Изучение «плана» и «руководящих мыслей» приводит к выводу: то и другое далеко не соответствует окончательному варианту книги. Единственное, что изменилось мало, – это название. Заголовок книги остался тем же, а в подзаголовке «основы» изменились на «основные проблемы». Во всем остальном изменения очень большие, причем очень сильно изменилась вторая часть и меньше первая, а разделы, где речь шла о марксизме, изменились в наименьшей степени.
Обратимся сначала к «руководящим мыслям». Из четырнадцати пунктов лишь пять вошли в окончательный текст дословно или близко к тому, что есть в «Отчете»: это пункты 1–3, 12, 14. Пункты 5, 6, 10, 11 оказались сильно переработанными. Наконец, пункты 4, 7–9, 13 исчезли.
Все исчезнувшие пункты, кроме последнего, относятся к проблематике литературоведения. Как уже отмечалось, эта проблематика занимала существенное место в более ранней статье «Слово в жизни и слово в поэзии», а «Отчет» оказывается здесь ближе к статье, чем к книге. Такая проблематика есть и в «плане», где есть такие пункты, как «Философия языка и проблемы поэтики», «Формальный метод и борьба с ним», «Лингвистика и поэтика», «Преобладающие типы идеологического общения в современной культуре», «Понижение тематизма слова в литературе и жизни». В МФЯ ничего этого нет.
Последний из полностью опущенных в окончательном варианте пунктов—пункт 13, касающийся иных вопросов: речь идет о функциях языка. Перечисляются функции, которые выделяют лингвисты: коммуникативная, экспрессивная, номинативная, эстетическая, познавательная. Такой взгляд отвергается, поскольку коммуникативную функцию нельзя ставить в один ряд с другими: «Коммуникативная функция вовсе не является одной из функций языка, но выражает само существо его: где язык—там коммуникация. Все функции языка развиваются на основе коммуникации, являясь лишь оттенками ее».[177]
В «плане» еще больше проблем, не реализовавшихся в книге. Сопоставляя его с «руководящими мыслями», можно видеть, что последние расположены в соответствии с развертыванием плана, развивая и детализируя многие его пункты и пропуская некоторые из них. Однако есть одно существенное несовпадение. «План» состоит из трех частей, но «руководящие мысли» более или менее охватывают две его первые части и вовсе не затрагивают третьей. Эта третья часть[178] называется «Опыт применения социологического метода к проблеме высказывания в истории языка» – название, перекликающееся с итоговым наименованием третьей части МФЯ, но более широкое. Далее идут весьма интересные названия разделов, в том числе: «Отражение условий речевого общения на структуре языка и формах высказывания (речевых выступлений)», «Раскрытие и осознание различных форм слова в зависимости от меняющихся условий общения. Диалектика слова», «Жизнь высказывания в современных условиях речевого общения», «Отрешение идеологического слова от реального пространства и времени», «Отрешение слова от говорящего», «Судьбы риторического слова» и другие. Первая из указанных тем заставляет вспомнить проблематику, поставленную в статье 1926 г. в связи с отражением в языке социальной иерархии и степени близости участников ситуации; вероятно, в полном варианте книги об этих проблемах говорилось бы здесь. Среди прочих присутствует здесь и проблема чужой речи, которой, судя по плану, должна была быть посвящена вторая из четырех глав третьей части. Однако это – не тема всей третьей части, а лишь одна из ее тем.
Не получили развития и многие пункты плана второй части книги, который сильно расходится с окончательным вариантом (в первой части расхождений меньше). Так, отраженное в «руководящих мыслях» положение о функциях языка входило в предполагаемую четвертую главу этой части, где рассмотрению подлежала проблема коммуникации в разных ее аспектах. Не были написаны и такие разделы, как «Грамматика и стилистика», «Грамматика и логика» и другие. В итоге оказывается, что очень многие темы теории языка, которые первоначально планировалось охватить, не были затронуты в книге (написанный пункт о функциях языка, возможно, был исключен, по-скольку его некуда было вставить). Причин могло быть три. Во-первых, самая простая: для написания всего того, что предполагалось, могло просто не хватить времени. Во-вторых, в связи с расширением в конечном варианте книги историографической проблематики для данных вопросов уже не оставалось места. В-третьих, эта часть плана могла вызвать серьезную критику.
К числу пунктов, которые сохранились в сильно переработанном виде, относятся пункты, где речь идет о монологе и диалоге (частично пункт 10 и полностью пункт 11), и пункты, где говорится об истории лингвистики (пункты 5, 6 и частично 10). О последней проблеме речь особо пойдет ниже.
Пункты «руководящих мыслей», целиком или в основном оставшиеся неизменными, распадаются на две группы. Во-первых, это три пункта, относящиеся к самому началу книги и касающиеся наиболее общих вопросов. Можно сказать, что начало книги (за существенным исключением, касающимся проблемы знака) уже присутствует в отчете. И, что требует внимания, там уже есть большинство марксистских формулировок МФЯ. Если отвлечься от краткого «Введения», не отраженного в отчете и, видимо, писавшегося в самом конце работы над книгой, то можно сказать, что весь марксизм, содержащийся в МФЯ, уже существовал к маю 1928 г. А в это время еще не сформировались ни концепция знака, ни анализ двух направлений в лингвистике, ни разграничение темы и значения, ни многое другое.
Два других сохраненных пункта 12 и 14 касаются частных фрагментов текста, которые в отличие от пункта 13 нашли себе место в книге. Первый из них посвящен соотношению между высказыванием и непрерывным речевым общением, он попал в итоге в главу, посвященную «индивидуалистическому субьективизму». Второй фрагмент, слегка переработанный, касается социальной оценки в языке, здесь явно развивается тематика «Слова в жизни и слова в поэзии», ср. именно здесь оставшийся в МФЯ термин «социальный кругозор». Но входит этот фрагмент в главу о теме и значении, не имеющую аналогов в «Отчете». Есть еще некоторые совпадающие фрагменты. Например, хотя пункт 10 в итоге сильно изменился, имеющийся в нем кусок с критикой понятия закона у!младограмматиков оставлен почти неизменным.
Наконец, в «Отчете» нет даже в виде пунктов плана очень многого из того, что реально вошло в МФЯ. Хотя первая часть изменилась меньше, чем вторая, прибавилось многое, прежде всего концепция знака. В «Отчете» термин «знак» отсутствует вообще, а в отдельных местах видно, как он был впоследствии добавлен. Например, в оглавлении первой главы первой части в «Отчете» есть пункт: «Слово как идеологический феномен par excellence», а в книге находим на этом месте: «Слово как идеологический знак par excellence» (221).
Еще более расходится вторая часть, где вообще надо говорить о новом тексте книги, совпадающем с «Отчетом» лишь в отдельных случаях. Сам план книги и ее тематика здесь иные. В «плане» «Отчета» есть пункт «Краткий очерк западной и русской философии слова», который должен был завершать первую часть книги. Ему, видимо, соответствовал пункт 6 «руководящих мыслей», в котором идет речь об «оживлении принципиальных и методологических интересов внутри самой лингвистики».[179] В предыдущем пункте 5 речь шла о философах. Из этого краткого пункта выросло больше половины второй части книги, где в главы, посвященные разбору направлений лингвистики (не только современной), вкраплены некоторые куски, содержащиеся в «Отчете».
В «Отчете» даже там, где речь идет о лингвистических концепциях, нет ничего похожего. Процитирую большую часть пункта 6 «руководящих указаний»: «В лингвистике пробуждается обостренное и смелое осознание своих общефилософских предпосылок (неустранимых ни в одной положительной науке) и методологических тенденций. Достаточно назвать школу K. Vossler'a (идеалистическая неофилология), сумевшую необычно широко раздвинуть кругозор лингвистического мышления и углубить лингвистическую проблематику, правда, на почве несколько неопределенного философского идеализма. Не меньшее значение имеет школа уже умершего лингвиста Антона Марти, философия языка которого, опубликованная еще в начале века, в настоящее время оказывает громадное влияние.
В связи с учением Марти, старое гумбольдтовское учение о внутренней форме языка выражается в новом виде в работах литературоведов Гёфеля, Вальцеля, Эрматтингера и др. Чисто лингвистические работы и импульсы к ним исходят из школы философа-гегельянца Бенедетто Кроче. Большое общеметодологическое значение в лингвистике имеет и школа Сиверса. Но кроме этих собственно лингвистических направлений в настоящее время слагается особая дисциплина – «наука о выражении», главными представителями которой являются Отмар Руц и графолог Klages (интуитивист). Большой методологический интерес представляют работы женевского лингвиста Bally. Влияние абстрактного объективизма Bally очень велико не только в Западной Европе, но и у нас в России. Существенны также методологические предпосылки таких лингвистов, как Сос-сюр, Ван-Гиннекен (психологическая лингвистика) и др. Особое место занимают психолого-лингвистические исследования Карла Бюлера и Эрдмана».[180]
Этот очерк роднит с окончательным текстом, прежде всего, очень высокая оценка Фосслера и его школы. Однако приведенное упоминание этой школы – единственное в отчете, нет ничего и о связях данной школы с предшественниками (Гумбольдт упомянут лишь в связи с Марти по вопросу о внутренней форме языка, которая как раз в МФЯ не упомянута). Из 14 имен ученых ХХ в. присутствующих в приведенной цитате, в окончательном тексте остались шесть: К. Фосслер, А. Марти, Б. Кроче, Ш. Балли, Ф. де Соссюр, К. Бюлер. Меняются и оценки: школа Марти уже не стоит в одном ряду со школой Фосслера, а сам Марти упомянут лишь вскользь. Еще важнее то, что в паре «Соссюр – Балли» в МФЯ на первое место выставлен уже не второй, а первый. В то же время много новых имен от Лейбница до Шор.
Расхождение нельзя обьяснить тем, что книга к маю 1928 г. была уже написана, а авторы представили в виде отчета совсем другой текст (хотя профессиональные бахтинисты, как показывает опыт, могут все, что угодно, обосновать как «карнавальное» или «масочное» действие). «Отчет» явно показывает незавершенность работы над тем, что потом стало двумя первыми частями книги. К тому же ряд положений «Отчета» указывает на недостаточную эрудицию, а то и на недостаточный профессионализм в области лингвистики того (тех?), кто его писал; в книге это отчасти преодолено.
Плохое владение материалом лингвистики особенно очевидно в области ее истории. Виден достаточно случайный подбор имен в отчете, а среди имен преобладают немецкие, хотя Германия тогда уже потеряла значение центра мировой лингвистики. Главное смешано с второстепенным, упомянуты явно периферийные ученые вплоть до «графолога» и нет гораздо более важных. Особенно странен для любого человека, минимально знающего историю лингвистики, пункт, где лидером одного из основных направлений в лингвистике признан Шарль Балли, тогда как Ф. де Соссюр—один из «рядовых» представителей этого направления вместе с Я. ван Гиннекеном. Хорошо известно, что именно Балли был последователем Соссюра и одним из издателей его главного труда, но никак не наоборот. А сильно сейчас забытый ван Гиннекен был совсем далек и от Соссюра, и от Балли.
Происхождение очерка в пункте 6 очевидно: человек, не начитанный в данной области знаний (пусть даже с лингвистическим образованием, как Волошинов), идет в библиотеку и читает все, что ему попадется под руку, выделяя наиболее для себя интересное. При этом он привык читать, прежде всего, литературу на немецком языке. Это не противоречит тому, что какие-то имена могли быть ему и раньше знакомы, как Карл Фосслер, печатавшийся в журнале «Логос», и Шарль Балли, упоминавшийся у Виноградова.
В МФЯ иерархия другая: «табель о рангах» в основном выдерживается, за исключением по-прежнему очень высокой оценки школы Фосслера, что было принципиально. Зато Балли уже находится на втором плане по сравнению с Соссюром, а к ним добавлен и третий представитель Женевской школы – Альбер Сеше, не названный в «Отчете», тогда как ван Гиннекен исключен из списка. Про автора «Отчета» трудно сказать, читал ли он когда-нибудь Соссюра или судит о нем понаслышке, через Балли. А в МФЯ очевиден очень внимательный анализ «Курса» Соссюра.
Можно предположить, что значительная доработка книги происходила в промежутке между представлением и обсуждением «Отчета» (май и, может быть, июнь 1928 г.) и сдачей книги в печать (не позже осени 1928 г., если в январе 1929 г. книга была уже опубликована: 23 января 1929 г. Волошинов дарил ее Медведеву). Этому, казалось бы, может противоречить тот факт, что статья «Новейшие течения лингвистической мысли на Западе» (сокращенный вариант как раз той части МФЯ, которой не было в «Отчете») помечена 1928 г. Но, вероятно, она печаталась параллельно с книгой, выйдя чуть раньше. И надо отметить еще одну фразу, которую обычно рассматривают только в связи с проблемой авторства МФЯ: слова Е. А. Бахтиной, запомнившиеся С. Г. Бочарову: «Помнишь, Мишенька, как ты диктовал ее (книгу.—В. А.) Валентину Николаевичу на даче в Финляндии?».[181] К вопросу о «диктовке» я вер-нусь в экскурсе 2. Сейчас нам важно то, что, как указывает В. Л. Махлин, речь идет о даче в Юкках (разумеется, не в Финляндии, а в советской части Карельского перешейка) и о лете 1928 г..[182] Следовательно, работа над книгой шла и после «Отчета». Диктовка не может относиться ни к ее третьей части, ни к тем фрагментам (например, марксистским), которые уже были представлены в «Отчете». Видимо, за лето сложились историко-лингвистические и теоретико-лингвистические разделы книги, которые потом были напечатаны и в виде статьи.
Причины, заставившие столь существенно изменить за короткое время концепцию книги, конечно, не поддаются точному восстановлению. Они могли быть результатом авторских размышлений, но могли быть и связаны с критическими замечаниями, кем-то высказанными по поводу отчета. Обе причины, разумеется, не исключают друг друга.
Нельзя не учитывать, что с «Отчетом» знакомился такой значи-тельный (и, безусловно, хорошо знавший положение дел в мировой лингвистике) языковед, как Л. П. Якубинский. Его замечания могли повлиять на изменение концепции книги. Может быть, в обсуждении участвовали и другие профессиональные лингвисты (например, A. А. Холодович). Также, безусловно, в обсуждении участвовали B. А. Десницкий и другие литературоведы.
Одно из гипотетических замечаний, почти наверняка прозвучавшее, уже обсуждалось в конце первой главы: это необходимость считаться с Марром. Об этом мог говорить кто угодно: от Л.П. Яку-бинского, тогда увлекавшегося «новым учением», до специалистов по литературе. Еще одно гипотетическое замечание легко рекон-струировать, поскольку на него дан прямой ответ. В самом начале третьей части МФЯ читаем: «Проблема сравнительного языковедения, очень важная в современной философии языка вследствие того огромного места, какое занимает это языкознание в новое время, к сожалению, в пределах настоящей работы осталась вовсе не затронутой. Проблема эта очень сложна, и для самого поверхностного анализа ее потребовалось бы значительное расширение книги» (326). Среди участвовавших в обсуждении, безусловно, были люди с традиционным филологическим образованием, для которых научное языкознание ассоциировалось со сравнительно-историчес-ким. Им могла быть странной сама проблематика книги.
Другой случай, когда очень вероятно влияние обсуждения «Отчета», – это исключение из книги всей литературоведческой проблематики. Обсуждался «Отчет» в кругу, где преобладали литературоведы, и вполне естественно, что именно данная проблематика вызвала больше всего замечаний и несогласий. Может быть, было решено перенести все эти вопросы в другую книгу, которую также предполагал писать Волошинов: «Введение в социологическую поэтику». В том же отчете от 5 мая 1928 г. указаны четыре уже написанные главы этой книги,[183] судьба которой загадочна.
Наконец, остается вопрос о расширении историко-лингвисти-ческой и теоретико-лингвистической части, самый серьезный. Изменения в оценках ряда лингвистов могут обьясняться двумя причинами: замечаниями профессионального лингвиста (тут естественна кандидатура Якубинского) или чтением соответствующей литературы. Безусловно, гипотетический лингвист мог и указать на подходящие обзоры и очерки по лингвистической историографии. В МФЯ большую роль играют не раз упоминаемые обзоры такого рода М. Н. Петерсона (1923) и особенно Р. О. Шор (1926). Резко разойдясь с Шор по принципиальным оценкам, авторы МФЯ, однако, активно использовали ее (его, как они думали) фактический материал и историографический анализ, прежде всего положение о «Курсе» Соссюра как «главной» книге современной западной науки. «Отчет» не показывает, что его автор (авторы?) был знаком с этими обзорами, вероятно, они стали ему (им) известны на более позднем этапе.
Можно предположить, что перенос основного внимания с немецкого языкознания на «Курс» Соссюра, главный объект критики в МФЯ, сильно повлиял на всю концепцию книги. Полемика с «абстрактным объективизмом» выдвинула на первый план тематику, которая поначалу не предполагалась или предполагалась как второстепенная. Под влиянием Соссюра могла появиться и концепция знака. Проблемы же, фигурировавшие в «плане» и «руководящих мыслях» (кроме проблем марксизма), отошли на второй план и большей частью были исключены. Могло сыграть роль и то, что когда появилась возможность быстро издать книгу (а издана она была очень быстро), авторы уже не имели времени полностью реализовать первоначальный план и лишь добавили готовую работу о чужой речи, которую не удалось издать отдельно.