Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Волошинов, Бахтин и лингвистика - Владимир Михайлович Алпатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Главное – в другом. Исходя из точки зрения Н. Л. Васильева, мы можем придти к выводу о том, что авторы МФЯ и, например, Ф. де Соссюр различались не только концепциями, но и самими предметами исследования и не имеют никаких точек соприкосновения. Так, кстати, не считали и авторы МФЯ, включавшие «абстрактный объективизм» в число концепций философии языка. См. также современное исследование, где говорится о глубинной философии языка у Соссюра, только не кантианской, а картезианской, чуждой кругу Бахтина.[50]

Я исхожу из другой посылки: в МФЯ, прежде всего во второй части книги (но отчасти и в первой: проблема знака), содержится любопытная лингвистическая концепция, трактующая те же проблемы, что и «обычная» теория языкознания, но с существенно иных позиций. Лингвистическое содержание имеет и третья часть книги, посвященная несобственно-прямой речи. Из этого не следует, что вся проблематика книги является лингвистической. Но и ее лингвистический аспект заслуживает внимания.

I.2. МФЯ и современная книге советская лингвистика

1.2.1. Московская и Петербургская лингвистические школы

Рассмотрев отношение МФЯ к предшествующей и современной ей мировой науке о языке, теперь можно перейти к выявлению места книги в развитии отечественной лингвистики. Здесь есть два аспекта: состояние этой науки в нашей стране к концу 20-х гг. и вопрос о контактах авторов книги с русскими советскими лингвистами. К сожалению, в последнем случае у нас часто мало фактического материала.

Во второй половине XIX в. и в начале XX в. в России сложились четыре ведущие школы языкознания: Харьковская, основанная А. А. Потебней, Московская, созданная Ф. Ф. Фортунатовым, Казанская и Петербургская, сформированные в разное время И. А. Боду-эном де Куртенэ. К 20-м гг. XX в. из этих школ реально остались лишь две: в Xарькове заметных лингвистов уже не было, а в Казани еще работал последний из крупных представителей соответствующей школы В. А. Богородицкий, но он остался изолирован в науке. Господствовали и продолжали развиваться Московская школа, сложившаяся в 80-е гг. XXIX в., и Петербургская, теперь уже Ленинградская школа, возникшая вскоре после переезда в 1900 г. ее основателя в Петербург. Об истории создания Петербургской школы см..[51]

Обе школы формировались в эпоху господства позитивизма и младограмматизма. Однако они заметно отошли от классической концепции младограмматиков, по-разному от нее отталкиваясь. Ф. Ф. Фортунатов, ученый, мало публиковавшийся, но имевший боль-шое влияние на учеников устными курсами лекций, в общетеоретических высказываниях мало отличался от!младограмматиков, но его оригинальность проявилась в конкретной исследовательской практике. Увлекавшийся математикой Фортунатов стремился внести в лингвистику математическую строгость мышления, распространяя ее не только на реконструкцию прасистем, но и на исследования по теории грамматики; см. его посмертно изданные курсы.[52] Фортунатовскую школу ее противники, в том числе и в период появления МФЯ, называли «формальной», поскольку она стремилась рассматривать явления языка строго, на основе языковых форм, без апелляции к значению (хотя, разумеется, с его учетом) и языковому сознанию говорящих. Такой подход закономерно привел многих последователей школы к структурализму. Именно из Московской школы вышли крупнейшие представители европейского структурализма Николай Трубецкой и Роман Якобсон, последний отмечал особую роль Фортунатова в становлении своих идей.[53]

И. А. Бодуэн де Куртенэ, основные труды которого собраны в двухтомнике,[54] был значительно критичнее по отношению к господствующим идеям лингвистики его времени и выдвигал концепции, предвосхищавшие структуралистские. Выше упоми-налась его высокая оценка у В. Матезиуса, достаточно типичная для структуралистов; иногда даже считали, что по сравнению с Бодуэ-ном у Ф. де Соссюра не было ничего особо нового.[55] Петербургская школа по сравнению с Московской характери-зовалась особым интересом к постановке общих проблем, к тому, что в МФЯ названо философией языка; есть даже версия о кантианской основе концепции Бодуэна.[56] Школа не стремилась ограничить исследования строго формальными процедурами, к чему имела склонность Московская школа. Петербургская школа постоянно обращалась к семантике, а психологический уклон сохранялся у нее дольше, чем у москвичей. Именно И. А. Бодуэн де Кур-тенэ ввел в мировую лингвистику понятие фонемы, но он понимал ее как «фонационное представление» в человеческой психике.

Ко времени написания МФЯ Фортунатова давно не было в живых, а Бодуэн де Куртенэ с 1918 г. жил на родине, в Польше. В Москве фортунатовские традиции продолжали Д. Н. Ушаков, М. Н. Петерсон; более молодой Н. Ф. Яковлев, близкий по идеям к Трубецкому и Якобсону, также модифицировал идеи школы в сторону структурализма. Близка к Московской школе была и Р. О. Шор, неоднократно упоминаемая в МФЯ, хотя ее взгляды не всегда отличались последовательностью. Начинали свой научный путь московские лингвисты самого тогда молодого поколения: Р. И. Аванесов, П. С. Кузнецов (упомянутый выше), А. А. Реформатский, В. Н. Сидоров (о них мы поговорим в экскурсе 3). Подробнее о Московской школе см..[57]

Ленинградская школа отошла от идей Бодуэна де Куртенэ больше, чем Московская школа от идей Фортунатова. Из троих выдающихся учеников Бодуэна де Куртенэ в наибольшей степени сохранил верность идеям учителя Е. Д. Поливанов, еще в 1921 г. покинувший Петроград, а оставшиеся в этом городе Л. В. Щерба и Л. П. Яку-бинский, особенно последний, отошли от психологизма и ряда других пунктов концепции учителя. Близок к Ленинградской школе был и не учившийся у Бодуэна де Кутенэ непосредственно Виктор Владимирович Виноградов, о котором в данной книге будет не раз говориться. В 1928 г. он еще жил в Ленинграде, через два года он переедет в Москву, но не примкнет к Московской школе, а будет создавать собственную.

В МФЯ, как уже упоминалось, названа Харьковская школа, а затем говорится о Казанской школе и школе Фортунатова, то есть о Московской школе. Бодуэн де Куртенэ вместе с Н. В. Крушевским отнесен к Казанской школе. Петербургская школа специально не упоминается, но ряд ее представителей фигурирует в книге. Все эти школы, кроме уже не существовавшей харьковской, отнесены к «абстрактному объективизму» и оцениваются равно отрицательно: «Две русские лингвистические школы: школа Фортунатова и так называемая „казанская школа“ (Крушевский и Бодуэн де Куртенэ), являющиеся ярким выражением лингвистического формализма, всецело укладываются в рамки очерченного нами второго направления философско-лингвистической мысли» (273), то есть «абстрактного объективизма». Сюда же отнесен и «последователь „Женевской школы“» В. В. Виноградов (273).

Такая оценка не вполне точна. Все-таки Московская школа в боль-шей степени укладывалась в рамки «абстрактного объективизма», чем Петербургская школа, особенно в ранних вариантах последней. Недаром Московскую школу постоянно обвиняли в «лингвистическом формализме», но И. А. Бодуэна де Куртенэ и Н. В. Крушевско-го отнесли к нему, кажется, лишь в МФЯ. Во всяком случае, эти два выдающихся лингвиста в не меньшей степени выходили за рамки «абстрактного объективизма», чем младограмматики, совмещавшие, по мнению МФЯ, черты обоих направлений. Отнесение В. В. Виноградова к Женевской школе также спорно (см. ниже). Впрочем, к концу 20-х гг. Ленинградская школа, главой которой тогда был Л. В. Щерба, развивалась в сторону более последовательного «абстрактного обьективизма». Дальше всего от него, пожалуй, был Е. Д. Поливанов (о нем речь особо пойдет в четвертой главе), но его работы ни разу не упомянуты ни в МФЯ, ни в других работах волошиновского цикла.

Бросается в глаза и то, что в МФЯ (и вообще в волошиновском цикле) чаще объектом критики служит Ленинградская школа, а представители Московской школы (Р. О. Шор, М. Н. Петерсон) боль-ше фигурируют безоценочно, как источники информации о современной лингвистике Запада. Лишь один раз идет резкая полемика с Р. О. Шор по поводу игнорирования ею школы Фосслера. Впрочем, в последней части книги имеется и полемика с «абстрактным обьективистом» А. М. Пешковским, тоже представителем Московской школы, хотя и занимавшим в ней несколько особую позицию.

Вероятно, больший акцент на полемике именно с ленинградцами, особенно с Виноградовым, связан не столько с принципиальны-ми вопросами, сколько с лучшим личным знакомством, а иногда, как в случае Виноградова, и с пересечением интересов в науке. Отсутствие личных контактов авторов МФЯ с московскими учеными, знакомыми им лишь по публикациям, хорошо видно в связи с допущенной в первом издании МФЯ ошибкой: жившая в Москве Розалия Осиповна Шор несколько раз представлена как мужчина. Один из комментаторов МФЯ считает эту ошибку намеренной, «карнавальной».[58] Нам это представляется невероятным, более естественное предположение – недостаточная осведомлен-ность авторов (ошибка была исправлена во втором издании книги, но сохранена в современных ее переизданиях). Симптоматична и другая ошибка, относящаяся к иной эпохе. Когда в разговоре Бахтина с В. Д. Дувакиным речь зашла о Московской школе и ее основателе, Бахтин спросил своего собеседника: «Вы ученик Фортунатова?».[59] Вопрос странен: Фортунатов умер, когда Дувакину было пять лет (а если учитывать, что Фортунатов оставил преподавание в 1902 г., то трудно было в 1973 г. встретить его живого ученика). Для Бахтина Фортунатов и его ученики – нечто далекое, известное лишь по книгам, и он просто не помнил, когда этот лингвист жил и преподавал.

I.2.2. Авторы МФЯ, их учителя и коллеги

Встает вопрос о том, какую лингвистическую подготовку получили авторы книги и насколько они были связаны с советской наукой о языке тех лет. Здесь больше сведений можно получить о Волоши-нове, но трудно сказать что-либо достоверное о Бахтине. Что-то есть в его беседах с В.Д. Дувакиным, но они все-таки в первую очередь отражают его взгляды последних лет жизни, и не всегда ясно, что было на самом деле.

Нет никаких точных данных о полученном Михаилом Михайловичем образовании. В его окружении в Невеле и Витебске как будто не было ни одного лингвиста (Волошинов тогда еще был от этой науки далек). В Ленинграде он мог общаться со многими тамошними языковедами, но положение не состоящего на службе «домашнего мыслителя» ограничивало деловые контакты, а среди людей, с которыми имелись постоянные личные контакты, к лингвистике непосредственное отношение стал иметь к тому времени лишь Волоши-нов. Даже о личных взаимоотношениях Бахтина с Виноградовым ничего достоверно не известно. Заседание ВАК 21 мая 1949 г., о котором речь пойдет ниже, кажется, единственный документально подтвержденный случай, когда эти два человека видели друг друга.

Как показано в,[60] нет никаких данных о том, чтобы Бахтин когда-либо и где-либо учился после четвертого класса гимназии. Его личные свидетельства разных лет об образовании (как и о многом другом вплоть до года рождения) крайне противоречивы. Вряд ли противоречия были нужны при наличии высшего образования, зато они естественны, если надо было скрывать отсутствие такового и тем более отсутствие среднего образования. Если бы это обнаружилось, то Бахтин лишился бы права преподавать в вузе и не смог бы стать кандидатом наук. Единственный случай, когда сообщение самого Михаила Михайловича можно считать достоверным, – это его заявление на следствии о том, что он не окончил университет и высшего образования не имеет. Как показывает опыт изучения следственных дел второй половины 20-х и первой половины 30-х гг.,[61] при фиксации биографических сведений, прямо не связанных с обвинениями в «контрреволюционной деятельности», подследственный старался быть максимально точным: ошибки и сознательные искажения могли бы привести к дополнительным неприятностям. В итоге можно считать достоверными два факта: М. М. Бахтин учился в гимназии до четвертого класса, М. М. Бахтин не имел высшего образования. Где в довольно большом промежутке между четвертым классом и последним курсом остановилось его образование, неизвестно.

Тем не менее нельзя отрицать возможность того, что он какое-то время учился в Новороссийском университете в Одессе и/или в Петроградском университете. Даже человек, не кончивший гимназию, мог посещать какие-то лекции в качестве вольнослушателя. Беседы с В. Д. Дувакиным показывают, что Бахтин имел представление о ведущих профессорах этих университетов. Впрочем, надо учитывать еще одно обстоятельство: в обоих университетах учился (и тут есть документальные подтверждения) старший его брат Николай Михайлович Бахтин. Поэтому мнение М. М. Бахтина о А. И. Томсоне, И. А. Бодуэне де Куртенэ, Л. В. Щербе могло основываться и на рассказах брата и его университетских друзей (о Щербе – и от Волошинова, учившегося у него позднее).

Учитывая все сказанное, нельзя ни подтвердить, ни отрицать возможность личных встреч Михаила Михайловича еще в юности с несколькими крупными лингвистами. Первым из них мог стать преподававший в Одессе профессор, член-корреспондент Академии наук Александр Иванович Томсон. Это был один из старших учеников Ф. Ф. Фортунатова, преданный учителю и не воспринявший последующее развитие лингвистических идей. Он, например, отрицал фонологию, считая, что она, если и имеет право на существование, относится к психологии, а не к лингвистике. Так он говорил П. С. Кузнецову, с которым беседовал в 1932 г., за три года до смерти; воспоминания о нем Кузнецова см..[62] В то же время А. И. Томсон много занимался экспериментальной фонетикой, весьма критически оцениваемой в МФЯ (257–258). См. также приводившиеся выше слова о нем Л. П. Якубинского, назвавшего Томсона «очень знающим, очень тонко наблюдающим исследователем», который, однако, не был способен оценить Гумбольдта. В классификации МФЯ одесского профессора явно можно отнести к «абстрактным объективистам», хотя и дососсюровской эпохи. В МФЯ и других работах круга Бахтина он не упомянут, но в беседах с Дувакиным Бахтин оценил его очень хорошо: «Я помню, замечательный был лингвист Томсон. Он был прекрасный лингвист, прекрасный лингвист. Мы учились и сдавали по его великолепному учебнику… – „Введение в языкознание“».[63] Упомянуто, что Бахтин «как-то сейчас» хотел его достать, но это оказалось невозможным. Учился у Томсона Бахтин или нет, но учебник введения в языкознание он, несомненно, читал, и это, вероятно, была первая освоенная им лингвистическая книга (кроме, может быть, трудов Фосслера), которую он через много лет вспомнил, надо думать, в связи со своими занятиями по языкознанию.

В Петроградском университете в годы, когда там учился Николай и, может быть, Михаил Бахтин, ведущими лингвистами были Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ и его ученик Лев Владимирович Щерба. Первый из них, правда, тогда был связан с университетом мало: после трехмесячного заключения в 1914 г. он вернулся туда всего на год с небольшим после Февральской революции, и то лишь как «внештатный профессор».[64] До нас дошли отзывы Михаила Михайловича об обоих, зафиксированные В. Д. Ду-вакиным.

Бахтин характеризовал Бодуэна де Куртенэ так: «Это был очень крупный ученый. Но. он не был педагогом. Он страшно увлекался, когда читал».[65] Повторена оценка Бодуэна де Куртенэ как большого ученого и плохого лектора, которую давал ему еще его первый ученик Н. В. Крушевский в письме к И. В. Цветаеву: «Лекции его полны содержания совершенно нового с внутренней стороны, с внешней безобразны, потому что он совершенно лишен дара слова»; цитируется по.[66] А о его научных взглядах сказано следующее: «Бодуэн де Куртенэ был, в сущности, основоположником. формализма вообще. Не ОПОЯЗа, а формализма вообще. Но было, собственно, два основоположника, которые создали два типа формализма в языкознании: московский Фортунатов… это один тип формализма. А вот другой тип, который как раз и лег в основу ОПОЯЗа, – это был… Бодуэн де Куртенэ. Он был ближе… вот к тому первоисточнику формализма вообще в мировом языкознании – это де Соссюра».[67] Далее Бахтин говорит: Бодуэн де Куртенэ у Соссюра «не учился, но знал его труды. И знал их сравнительно неплохо».[68]

Нетрудно видеть, что в 1973 г. Бахтин повторил оценки МФЯ. К «формализму» вновь причислена не только фортунатовская школа (что было широко распространено), но и бодуэновская школа (чего, кажется, никто, кроме авторов МФЯ, не делал). «Формализм» здесь употребляется в смысле, близком к смыслу термина МФЯ «абстракт ный объективизм». В высказывании проявляется характерная для Бахтина черта: неточности в конкретике и глубина общих оценок. Бодуэн де Куртенэ предстает как последователь Соссюра (который был его моложе на 12 лет!), «неплохо знавший его труды», при этом Бахтин оговаривает, что имеет в виду лишь посмертно изданный его «Курс». Между тем «Курс» Соссюра вышел, когда Бодуэну был 71 год и тот уже высказал в печати основные свои идеи; в более поздних публикациях он «Курс» Соссюра не упомянул ни разу, и исследователи его творчества спорят о том, насколько он ему был известен. Но идея Бахтина (отсутствующая в МФЯ) о том, что Бодуэн де Куртенэ был ближе к Соссюру, чем Фортунатов и также упоминаемый им А. М. Пешковский, весьма справедлива (хотя Бодуэн в некоторых пунктах выходил за рамки «абстрактного объективизма»). Важно и указание Бахтина на то, что из идей Бодуэна де Куртенэ выросли ОПОЯЗ и формальная школа в литературоведении, враждебная кругу Бахтина (большинство членов ОПОЯЗа учились у Бодуэна).

Оценки Щербы у Бахтина совсем иные: «Щерба, собственно, не был теоретиком, он был все-таки… Во-первых, он был замечательным знатоком французского языка. Его книга основная о французском языке – это наиболее ценная его работа. Потом, он был педагог».[69] Щерба прямо противопоставлен своему учителю: тот был значительным лингвистом и слабым педагогом, а качества ученика противоположны. С оценкой Щербы как не теоретика согласиться трудно, хотя какие-то основания так считать у Бахтина могли быть. Этот лингвист долго находился как бы в тени учителя, проявив себя в 10—20-е гг. в качестве лектора и выдающегося специалиста по экспериментальной фонетике. Наиболее же крупные его теоретические публикации появились позднее: в 30-е и 40-е гг. К тому же Щерба (как и Соссюр, Фортунатов, Якубинский и ряд других ученых) больше реализовался в университетских курсах и печатался не так много. Упомянутая Бахтиным книга—видимо, несколько раз издававшаяся «Фонетика французского языка». Это действительно очень хорошая книга, но все же посвященная сравнительно узкой теме. Однако это – одна из всего лишь трех монографий ученого (две другие – о русских гласных и о лужицком языке). Свою теоретическую концепцию Щерба выразил более всего в ста-тьях, которые были собраны в два сборника уже после его смерти.[70]

Сейчас мы представляем наследие этого ученого иначе, чем это могло казаться в 10—20-е гг. Представление о том, что Щерба – «не теоретик», вероятно, шло и от Волошинова, бесспорно у него учившегося. Видимо, поэтому имя Щербы ни разу не упомянуто в МФЯ, хотя в Ленинграде конца 20-х гг. он был самым именитым лингвистом после Марра. И если бы не беседы с Дувакиным, мы никогда бы не узнали отношения круга Бахтина к этому ученому. Его, видимо, считали там лишь хорошим популяризатором «абстрактно-объективистских» идей своего учителя. Не было обращено внимание даже на такое его высказывание, перекликавшееся с идеями МФЯ (замеченное Л. П. Якубинским в статье о диалогической речи): «Монолог является в значительной степени искусственной языковой формой. подлинное свое бытие язык обнаруживает лишь в диалоге».[71] Отмечу, что имя Л. В. Щербы (бывшего кадета) фигурирует в следственном деле, по которому осужден Бахтин[72] (как и в «деле славистов» 1933–1934 гг.); впрочем, после 1919 г. Щербу не арестовывали.

О лингвистической подготовке Волошинова известно несколь-ко больше. Нет никаких данных о его интересе к науке о языке до 1922 г., до возвращения из Витебска в Петроград. Потом, как свиде-тельствует его биограф Н. Л. Васильев, он поначалу был обусловлен внешними обстоятельствами. Волошинов хотел закончить прерванное в 1916 г. обучение в университете, но не на юридическом факультете, где учился раньше, а на литературно-художественном отделении факультета общественных наук, что вполне отвечало его наклонностям, проявлявшимся в Витебске. Однако по неизвестным нам причинам вопреки его просьбе Волошинов был зачислен на эт-нолого-лингвистическую специальность того же факультета.[73] Там он специализировался по лингвистике.

Курс отделения Волошинов прошел за два года, окончив университет, уже Ленинградский, в 1924 г. О том, у кого он учился, мне рассказал Д. А. Юнов, который готовит об этом публикацию по архивным данным; приношу ему в связи с этим благодарность.

Среди ученых, чьи курсы он должен был слушать, было немало известных: В. Ф. Шишмарев (высоко оцененный Бахтиным в беседах с Дувакиным), С. П. Обнорский, Н. С. Державин и др. Но особо надо отметить три имени. Это Л. В. Щерба, после отьезда И. А. Бодуэна де Куртенэ в Польшу безусловный научный лидер в лингвистической части факультета. Это Л. П. Якубинский, доцент факультета с 1923 г..[74] Это В. В. Виноградов, преподававший там с 1920 г. Правда, в годы, когда Волошинов кончал университет, будущий официальный глава советского языкознания был там «внештатный за неблагонадежностью», как выразился Р. Якобсон в 1925 г. в письме Н. Н. Дурново.[75] Однако Д. А. Юнов подтвердил, что Виноградов был в числе преподавателей, у которых учился Волошинов (отмечу, что Виноградов и Воло-шинов были ровесниками, но жизнь их сложилась так, что первый завершил образование намного раньше).

Возможны контакты Волошинова и с другими видными лингвистами тех лет. С. С. Конкин и Л. С. Конкина упоминают о том, что он какое-то время учился у такого крупного ученого, как Н. Ф. Яковлев.[76] Неясно, когда и как это происходило, поскольку Яковлев жил в Москве, а Волошинов в Ленинграде. Возможно, Яковлев, в те годы популярный «красный профессор», приезжал на короткое время в Ленинград прочесть какой-то курс. Среди знакомых Волошинова конца 20-х гг. Д. А. Юнов назвал имя А. А. Холодовича, тогда начинающего ученого (родился в 1906 г., окончил Ленинградский университет в 1926 г.), а впоследствии одного из крупнейших советских лингвистов 30—70-х гг.

По окончании университета в 1925–1930 гг. Волошинов работал, учился в аспирантуре и вновь работал в Институте сравнительной истории литератур и языков Запада и Востока (ИЛЯЗВ) при Ленинградском государственном университете. Именно к этому периоду относятся все значительные публикации, подписанные его именем. Обращает на себя внимание несоответствие между его местом в структуре института и тематикой его публикаций. В документах ИЛЯЗВ отмечается, что он специализируется по «методологии литературы», работает над «вопросами социологической поэтики», в аспирантуре направление его исследований – «история русской литературы», он некоторое время работал секретарем подсекции методологии литературы (как раз там обсуждался проспект МФЯ), его руководителем в аспирантуре был литературовед В. А. Десницкий. См. обо всем этом.[77] А среди публикаций нет ни одной чисто литературоведческой, разве что рецензия на книгу В. В. Виноградова; литературоведческая проблематика затрагивается в статье «Слово в жизни и слово в поэзии», но и она посвящена пограничным с лингвистикой вопросам; то же можно ска-зать и о третьей части МФЯ. В то же время им издана совсем далекая от литературоведения книга о фрейдизме, остальные же публикации—лингвистические. Вопросы же лингвистики, так или иначе, затрагиваются во всех публикациях, включая и книгу о фрейдизме. Но как лингвист Волошинов выступал в качестве одиночки, мало связанного даже с лингвистической секцией ИЛЯЗВ.

Любопытны здесь представления современников о Волоши-нове. Я успел в 1995 г. поговорить о нем с ныне покойной В. Н. Ярцевой, бывшей, вероятно, одной из последних среди тех, кто знал Валентина Николаевича, хотя и не близко. Она училась в Ленинградском пединституте имени Герцена как раз в годы, когда он там преподавал после закрытия ИЛЯЗВ. Виктория Николаевна, сама лингвист, говорила, что в институте Волошинова воспринимали как литературоведа, в лучшем случае занимавшегося пограничными с лингвистикой вопросами вроде стилистики. А ведь, по архивным данным, он читал тогда введение в языкознание и другие лингвистические курсы. Но лингвисты его «своим» все равно не считали.

Позиция лингвиста среди литературоведов могла быть связана и с личными причинами: как указывает Н. Л. Васильев, В. А. Десницкий «протежировал молодому ученому».[78] Но, вероятно, такая позиция давала Волошинову и определенную свободу, о чем свидетельствует история с обсуждением аспирантского отчета, которая будет обсуждена в следующей главе.

I.2.3. Круг Бахтина и Л. П. Лкубинский

Нам остается обсудить отношения круга Бахтина с тремя видными ленинградскими лингвистами тех лет, упоминаемыми в МФЯ и других публикациях.

Среди профессиональных лингвистов, работавших в ИЛЯЗВ и общавшихся с Волошиновым, самым крупным был Лев Петрович Якубинский. Этот очень заметный в Ленинграде в 20—30-е гг. лингвист после смерти в 1945 г. оказался во многом забыт. Одной из причин этого стало то, что он в основном реализовывал себя как препо-даватель и лектор (а также как хороший организатор науки), очень мало печатаясь. Основные из его прижизненных публикаций собраны в небольшой по обьему книге,[79] до того посмертно был издан один из его лекционных курсов конца 30-х гг.,[80] но он не имеет отношения к нашей теме.

Неизвестно, был ли знаком Якубинский с Бахтиным, но он, безусловно, был в течение нескольких лет тесно связан с Волошино-вым. До революции они одновременно учились на разных факультетах Петербургского/Петроградского университета (Якубинский был на три года старше), но нет данных об их знакомстве тех лет. Но потом, как уже говорилось, Волошинов учился в 1923–1924 гг. у Якубинского в университете. Потом они сталкивались в ИЛЯЗВ, где Якубинский возглавлял лингвистическую секцию. В том числе он входил в комиссию, учитывавшую успеваемость аспирантов института;[81] следовательно, он не мог не познакомиться с «Отчетом» Волошинова. В конце данной главы и в следующей главе я попытаюсь восстановить гипотетические замечания Якубинского к «Отчету». Позже Якубинский и Волошинов параллельно друг другу печатались в журнале «Литературная учеба», о чем будет говориться в пятой главе. После ИЛЯЗВ оба перешли в ЛГПИ имени А. И. 1ер-цена, где Волошинов был некоторое время доцентом, а Якубинский до конца жизни профессором. Вероятно, Волошинова туда устроил именно Якубинский.

Л. П. Якубинский был учеником И. А. Бодуэна де Куртенэ, хотя рано пошел самостоятельным путем. Как ученый он начинал в рамках ОПОЯЗа, одним из создателей которого был; его ранние статьи собраны в книге.[82] Однако уже с начала 20-х гг. он начал отходить от формального метода, что нашло выражение в большой по обьему статье «О диалогической речи», опубликованной в 1923 г. в сборнике «Русская речь. 1» (далее ссылки на ее переиздание в сборнике 1986 г.). Она оказалась самой крупной из теоретических публикаций ученого. В ней он ближе всего подходил к тематике и идеям МФЯ и других работ круга Бахтина.

В МФЯ статья упомянута дважды в третьей части. Она названа единственной в русской литературе работой, посвященной «проблеме диалога с лингвистической точки зрения» (332). Упоминание скорее нейтральное, чем положительное. Второй раз статья упомянута в связи с заимствованным из нее термином «внутреннее репли-цирование» (335). Можно обнаружить и более широкие переклички между данной статьей и МФЯ, а также «Словом в жизни и словом в поэзии».

Это и критика игнорирования в традиционной лингвистике проблем функционирования речи. Это и интерес к идеям В. фон Гумбольдта как одного из ученых, обращавших на них внимание. Это и выдвижение на первый план проблемы диалога: «В сущности, всякое взаимодействие людей есть именно взаимо-действие; оно по существу стремится избежать односторонности, хочет быть двусторонним, диалогичным и бежит монолога».[83] Отмечу и рассуждения Якубинского о роли интонации в диалоге, перекликающиеся с тем, что сказано об этом в МФЯ и «Слове в жизни и слове в поэзии»; даже разбирается один и тот же пример с шестью мастеровыми из «Дневника писателя» Достоевского;[84] ср. (321–322). Также и проблема различия между «словом в жизни» и «словом в поэзии», ключевая для соответствующей статьи, упомянута Якубинским в статье о диалоге[85] и более подробно разобрана в статье времен ОПОЯЗа (1917) «Скопление одинаковых плавных в практическом и поэтическом языке».[86] Влияние идей «теоретика школы формализма» Якубинского на МФЯ уже отмечалось в одном из предисловий к английскому изданию книги[87] (при этом, правда, не указано, что к 1923 г. Якубинский уже отошел от формализма). Идея о влиянии на МФЯ формальной школы через Якубинского повторяется и в другом предисловии.[88]

Впрочем, в статье Якубинского о диалоге есть и существенные расхождения с концепцией МФЯ. Прежде всего, они заключаются в том, что речевую деятельность человека автор статьи рассматривает не только как «социологический факт», но и как «факт психологический (биологический)».[89] С этим авторы МФЯ никак не были согласны, книга подчеркнуто антипсихологична. А статья Якубинского в значительной части посвящена психологическим наблюдениям и самонаблюдениям.

Однако к концу 20-х гг. идеи статьи уже были прошлым для Якубинского. Как позже писал о нем В. В. Виноградов, от работ, имевших «явный отпечаток влияния идеалистической психологии», ученый пришел к тому, что «осваивал марксизм не как догму, а как творческий метод».[90] Такой путь тогда проделали многое, о чем будет говориться в четвертой главе. Но Якубин-ский «заблуждался, принимая теорию Н. Я. Марра за марксистское языкознание».[91] В конце 20-х – начале 30-х гг. Якубинский отличался и активной политической позицией (к тому времени вступил в партию), и стремлением построить марксистскую лингвистику, и верностью марровскому «новому учению», с которым он позже, во второй половине 30-х гг. решительно порвет.

Публикаций в то время у него мало. Это лишь уже упоминавшиеся статьи в «Литературной учебе» [Якубинский 1930а, б, в; Якубинский 1931а, б], потом изданные отдельной книгой [Иванов, Якубин-ский 1932], а также интересная статья с полемикой против Соссюра [Якубинский 1931в] (только эта статья включена в однотомник 1986 г.). Во всех этих публикациях по сравнению со статьей 1923 г. есть движение в сторону концепции, отраженной в МФЯ: полный отказ от психологизма и последовательный социологизм в отношении языка, критика идей Соссюра. Но уже сама тематика другая, что хорошо видно из сопоставления печатавшихся в одной серии статей в «Литературной учебе» (статьи, вышедшие под именем Воло-шинова, будут рассмотрены в пятой главе). Волошинов писал о социальной функции слова и высказывания, продолжая проблематику МФЯ, а Якубинский – об отражении в русском языке социальных различий. Статьи последнего в большей степени соответствовали основной линии развития социолингвистики в СССР тех лет. А критика Соссюра у Якубинского связана далеко не с тем, за что швейцарский ученый критикуется в МФЯ: Якубинский спорит с его высказыванием о невозможности для говорящих сознательно изменить свой язык, из чего следует невозможность целенаправленной языковой политики (здесь Якубинский по сути продолжал идеи своего учителя И. А. Бодуэна де Куртенэ). В четвертой главе я вернусь к этой статье. Лишь изредка Якубинский вспоминал о прежних темах. Говоря о возможности вносить элемент диалога в научно-популярную литературу, он писал: «Всякое утверждение заключает в себе вопрос и ответ в снятом виде» [Якубинский 1931б: 51]. Однако он тут же сводит проблему диалога в письменной речи к его самой примитивной для письменного текста форме – вопросо-ответному (кате-хизисному) изложению.

Итак, и этот лингвист, где-то сходившийся с МФЯ в проблематике и, может быть, даже в чем-то повлиявший на написание этой книги, к 1928–1929 гг. был далек от ее идей. В отечественной науке авторам книги было не на кого опереться. «Индивидуалистический субьективизм», отмеченный в МФЯ у школы Потебни, уже был в прошлом, а наиболее нелюбимый ими «абстрактный объективизм» решительно господствовал. Все ссылки в книге на отечественных авторов – либо критические, либо чисто информационные, либо относятся к частностям.

В заключение раздела отмечу, что идеи Якубинского, до недавнего времени забытого даже на своей родине, сейчас все более привлекают внимание, в том числе и зарубежных исследователей. На проходившем в июле 2002 г. в Кре-Берар (Швейцария) коллоквиуме по советской науке 20—30-х гг. сразу два доклада были специально посвящены Л. П. Якубинскому, в том числе говорилось и о его влиянии на Бахтина. Один из докладов был сделан К. Брандистом, который в недавней публикации пишет о том, что готовит особую статью о влиянии идей Якубинского на концепцию речевых жанров у Бахтина в 50-е гг..[92]

I.2.4. Круг Бахтина и В. В. Виноградов

Среди ученых, к идеям которых, так или иначе, были неравнодушны Бахтин и люди его круга, необходимо обратить внимание и на уже упоминавшегося Виктора Владимировича Виноградова.

Отношение Бахтина к этому человеку составляет некоторую загадку. Как уже было сказано, неизвестно, встречались ли они когда-нибудь до 1949 г. Но они могли быть лично знакомы и в 1916–1918 гг., когда оба жили в Петрограде, и во второй половине 20-х гг., когда они жили в Ленинграде и были связаны с одними и теми же людьми, включая В. Н. Волошинова и П. Н. Медведева. Впрочем, о личных контактах Волошинова и Виноградова известно ненамного больше. Достоверно лишь одно: Виноградов был в числе преподавателей, у которых Волошинов учился в 1922–1924 гг. в университете. Контактировали ли они позже, неизвестно. Н. Л. Васильев называет Во-лошинова «коллегой по работе» Виноградова,[93] исходя, по-видимому, из того, что Виноградов имел в ИЛЯЗВ аспирантов. Но об их каких-либо отношениях в ИЛЯЗВ пока ничего не известно.

Но и в работах круга Бахтина 20-х гг. и в более поздних сочинениях Бахтина чувствуется особое внимание к деятельности Виноградова, хотя чаще связанное с критическим к ней отношением. Бахтиноведы не раз отмечали, что этот ученый был оппонентом Бахтина и его круга на протяжении более чем четырех десятилетий: его критические оценки встречаются у Бахтина или Волошинова с 1924 по 1965 г..[94] Особенно подробно об этом особом отношении пишет Л. А. Гоготишвили в комментариях к лингвистическим работам Бахтина 50-х гг. Об этих комментариях я буду специально говорить в главе шестой, здесь лишь отмечу их «вино-градовский» аспект, в оценке которого (в отличие от ряда других аспектов) я с Л. А. Гоготишвили полностью согласен. Она указывает, что в текстах 50-х гг. Виноградов – главный оппонент даже там, где прямо не упоминается (а в наиболее законченных рукописях его имя ни разу не встречается). Л. А. Гоготишвили отмечает скрытые «антивиноградовские» мотивы в его неоконченных текстах и особенно в подготовительных материалах к ним,[95] а в «Проблеме речевых жанров» видит «виноградовскую призму», сквозь которую рассматриваются враждебные автору концепции [Гоготишвили 1996: 538].

Конечно, это уже 50-е гг. В это время Бахтин в Саранске не мог не сравнивать свою судьбу с судьбой Виноградова: эти судьбы, сходные в 30-е гг., к 50-м гг. сильно разошлись. Но особое отношение к Виноградову чувствуется в 20-е гг. и в волошиновском цикле, и в «Проблемах творчества Достоевского». Как раз этот ученый, в те годы далеко не самый именитый в наших филологических кругах (хотя известный намного больше, чем весь круг Бахтина, и уже опубликовавший несколько книг), казался главным противником. В. В. Ко-лесов высказывает удивление и не находит «разумных обьяснений» в связи с тем, что «не входивший в круг записных формалистов» Виноградов постоянно критиковался Бахтиным (в число работ которого отнесен и волошиновский цикл).[96] Но, как справедливо отмечает Л. А. Гоготишвили, Виноградов, может быть, и не самый враждебный, но самый «затрагивающий» из оппонентов Михаила Михайловича; он постоянно оказывается близок по тематике и далек по теоретическим установкам.[97]

Вернемся к отнесению Виноградова в МФЯ к последователям Женевской школы. Сейчас, когда можно рассмотреть весь творческий путь этого выдающегося русиста, неправомерность такой трактовки особенно очевидна. В историю отечественной науки Виноградов, как я уже писал,[98] вошел прежде всего как хранитель традиций русской дореволюционной науки. К структурализму он в целом относился отрицательно, особенно в публикациях 50—60-х гг. Об этом свидетельствуют и воспоминания о Викторе Владимировиче, см..[99]

Позволю к этому добавить и свои личные воспоминания. Я в 1963–1968 гг., то есть в последние годы жизни Виноградова, учился на отделении структурной и прикладной лингвистики филологического факультета МГУ. Тогда это был ведущий центр «новой» лингвистики, основанной на структурных методах (хотя на Западе эпоха структурализма как раз к этому времени завершилась). «Традиционная» наука о языке, господствовавшая на других отделениях факультета, там оценивалась крайне низко. И чуть ли не главным ее олицетворением казался академик Виноградов, заведовавший кафедрой русского языка на факультете (сказывались, конечно, и неприязненные личные отношения между ним и заведующим кафедрой структурной и прикладной лингвистики В. А. Звегинцевым). На нашей кафедре существовал некий «антикульт» личности Виноградова, как я сейчас понимаю, во многом несправедливый. Академик не оставался в долгу. Помню, как, представляя в апреле 1968 г. заместителю декана М. Н. Зозуле незнакомого молодого человека, он сказал: «Вот наш новый аспирант из Венгрии. К счастью, не по структурным методам». Вообще для последовательных советских структуралистов тех лет Виноградов был таким же главным противником, как для круга Бахтина, только их отношение к академику не выражалось в печати. Иными, однако, были и их позиции (очень последовательный «абст рактный объективизм»), и причины такого отношения (сказывалось высокое официальное положение Виноградова, как бы олицетворявшего «казенную науку»). В 80—90-е гг. некоторые из этих ученых стали относиться к уже покойному Виноградову намного лучше.

Конечно, в конце 20-х гг. это все еще было в будущем. Однако и в 20-е гг. публикации Виноградова вряд ли позволяли видеть в нем более строгого последователя Соссюра, чем, скажем, в Л. В. Щербе. Впрочем, у него и тогда, и даже позже было заметно некоторое влияние Женевской школы, особенно Шарля Балли. Например, его получившая значительное распространение в отечественной науке классификация фразеологизмов представляет собой пересадку на русскую почву соответствующих идей Балли, что показал И. Е. Аничков.[100] Как будет отмечено во второй главе, авторы МФЯ заинтересовались идеями Соссюра через знакомство с идеями его последователя Ш. Балли, а имя последнего, весьма вероятно, они узнали благодаря его упоминанию у Виноградова. Отсюда, видимо, и представление о Виноградове как последователе Женевской школы. Отмечается в волошиновском цикле («О границах поэтики и лингвистики») и влияние на Виноградова идей не очень популярного в нашей стране А. Сеше,[101] книги которого переведены на русский язык лишь сейчас.[102]

Обвинения в соссюрианстве, впрочем, предьявлялись Виноградову и позже. В 1948–1949 гг. он был в числе ученых, подвергшихся травле со стороны представителей марристского лагеря. Один из последних, В. А. Аврорин (в целом – серьезный лингвист, видный исследователь тунгусо-маньчжурских языков и автор лучших в 60– 70-е гг. у нас работ по социолингвистике) назвал Виноградова «проповедником реакционных идей де Соссюра».[103] Для того времени это было еще менее оправдано, чем для конца 20-х гг.

Кстати, не было ли это выступление навеяно формулировкой МФЯ? В. А. Аврорин, в 1929 г. студент-лингвист ЛГУ, мог эту книгу помнить.

В МФЯ имя Виноградова, помимо упомянутого выше включения в число «абстрактных объективистов», встречается еще дважды (оба раза в третьей части). Эти упоминания связаны с частными проблемами и не содержат критики. В книге Виноградова об Ахматовой отмечены «интересные замечания о диалоге полулингвистического характера» (332). Виноградов упомянут и как один из исследователей проблемы роли рассказчика в художественной прозе (338); в одном ряду с ним, в числе других, стоит и Шарль Балли. Несомненно, Виноградов в МФЯ представлен как серьезный представитель «абстрактного объективизма», заслуживающий внимания в связи с частными вопросами, где у него могут быть «интересные замечания», но порочный по методу.

Но Виноградов в пределах волошиновского цикла упомянут не только в МФЯ. Именем Волошинова подписана рецензия на книгу Виноградова «О художественной прозе».[104] В том же 1930 г. появилась и статья «О границах поэтики и лингвистики», в значительной степени посвященная критике концепции Виноградова, содержащейся в разных его публикациях. Об этих работах специ-ально будет говориться в пятой главе. Здесь отмечу лишь общее отношение к Виноградову. Точка зрения здесь та же, что в МФЯ, но оценки резче. В статье подход Виноградова назван «глубоко антиисторичным и антисоциологичным».[105] Но этот порочный подход – не личное свойство автора, а «первородный грех» всей лингвистики.[106] Сам же Виктор Владимирович назван «одним из наиболее тонких и осторожных аналитиков»,[107] «талантливым лингвистом с большим научным кругозором, эстетическим вкусом».[108] То есть опять-таки крупный представитель враждебного подхода. Те же оценки и в короткой (две страницы в журнале) отрицательной рецензии.

Неоднократно упомянут Виноградов и в «Проблемах творчества Достоевского». Здесь, безусловно, два автора соприкасались по тематике: Виноградов тоже писал о стиле и языке Достоевского. Оценки Виноградова в этой книге, изданной под именем Бахтина, те же, что в волошиновском цикле, хотя без резкости двух последних публикаций. Это, разумеется, не свидетельствует ни в пользу общего авторства, ни против него, но показывает общность оценок в круге Бахтина. Как и в МФЯ, интересными признаются некоторые частные наблюдения Виноградова, но общая оценка отрицательна: «Вообще оставаясь в пределах формально-лингвистической стилистики, к собственному художественному заданию стиля подойти нельзя. Ни одно формально-лингвистическое определение слова не покроет его художественных функций в произведении. Подлинные сти-леобразующие факторы остаются вне кругозора В. В. Виноградова».[109] Отмечу, что в новом варианте книги о Достоевском, вышедшем в 1963 г., еще при жизни Виноградова, основные оценки сохраняются, но в добавлениях тон заметно смягчается.

Другая же сторона – В. В. Виноградов – о своих оппонентах отзывалась мало. Бахтина он упоминал лишь изредка, а имя Волошинова он, по данным досконально изучавшего этот вопрос Н. Л. Васильева, упомянул всего один раз, лишь попутно и в одном ряду с М. М. Бахтиным и П. Н. Медведевым.[110] Тот же Н. Л. Васильев находит следы скрытой полемики с МФЯ в статье о стиле «Пиковой дамы» (над которой Виноградов работал в самый момент ареста в феврале 1934 г. и которую он заканчивал в ссылке[111]), однако прямо книга там не названа.

Хватает, конечно, устных рассказов, иногда попадающих в печать. Отметим упоминание Виноградова среди лиц, распространявших версию о Бахтине как единственном авторе волошиновского цикла.[112]

Но вот документ: изданная Н. А. Паньковым[113] стенограмма заседания Высшей аттестационной комиссии (ВАК) от 21 мая 1949 г., где обсуждали диссертацию М. М. Бахтина о Рабле и где среди других выступал Виноградов. Это краткое выступление Виноградова уже служило предметом анализа [Васильев 2000б: 304–306].

Для обоих интересующих нас ученых май 1949 г. не был легким периодом. У Бахтина уже третий год тянулось отвлекавшее его от других занятий дело об утверждении в докторской степени, которая в итоге так и не была ему присуждена. На заседании обстановка для него не была благоприятна, хотя тогда еще не произошло окончательного отказа в присуждении степени доктора (в результате обсуждения работа была отдана автору на доработку). А для Виноградова, тогда уже академика, в разгаре была разгромная критика со стороны марристов. Как рассказывала мне в 1989 г. его вдова Надежда Матвеевна, тогда он всерьез боялся, что ему в третий раз принудительно придется покинуть Москву (этого не произошло, наоборот, через год по воле Сталина он стал во главе филологических наук СССР). Такая ситуация наложила отпечаток на поведение академика на заседании: даже из стенограммы видно, что он, с одной стороны, хочет помочь Бахтину, а с другой стороны, вынужден соблюдать ос-торожность. Среди выступавших более активно, чем Виноградов, защищал диссертанта лишь И. Э. Грабарь.

Речь Виноградова, несомненно, хорошо продумана. Заявляя в духе времени: «Неправильна мысль о влиянии Рабле на Гоголя. Эта мысль… получила хождение в буржуазном литературоведении», – он тут же смягчает оценку: эту мысль «Бахтин немножко… изменил, признав влияние народной литературы. Но это входит (в диссертацию. – В. А.) как побочный эпизод».[114] Диссертант охарактеризован как «человек очень большой культуры, очень больших знаний, ну, необыкновенно талантливый, но, как видите, очень больной»[115] (слова «как видите»—явный намек на отсутствие у Бахтина ноги). В речи особо отмечена положительная рецензия А. В. Луначарского на книгу Бахтина о Достоевском.

Одна формулировка речи загадочна: «Бахтин—почти мой товарищ по Ленинградскому университету».[116] На нее обращали внимание и публикатор, и комментатор выступления.[117] Однако ни тот ни другой не смогли обьяснить значение слов «почти товарищ». Я тоже не берусь это сделать. Версия о Виноградове как «товарище Бахтина по Петербургскому (!) университету» уже появляется в печати,[118] но не имеет подтверждения. Виноградов кончал в Петрограде не университет, а Историко-филологический институт и Археологический институт (оба в 1917 г.). В университете же он только преподавал в 1920–1929 гг. (часть времени внештатно) до переезда в Москву. В эти годы Бахтин там не учился и не работал. Зачем вообще академику было вспоминать о старой дружбе с провинциальным диссертантом? Может быть, Виноградов, откуда-то (откуда?) зная об отсутствии у Бахтина высшего образования, хотел дополнительно подтвердить этими словами его наличие? А может быть, обьявляя о своем знакомстве с ним, академик хотел как-то воздействовать в его пользу на членов ВАК? Кто знает?

Настрой большинства членов ВАК был явно недоброжелатель-ным. Видя это, Виноградов предложил компромиссный вариант: не присуждать Бахтину докторскую степень, но дать звание профессора (для преподавателя провинциального вуза это было важнее). А когда этот вариант не прошел, он согласился с мнением большин-ства отдать диссертацию автору на доработку. И все равно он закончил речь словами: «Сам Бахтин заслуживает некоторого снисхождения и поощрения».[119] Он, конечно, не мог забыть критику по своему адресу в похваленной Луначарским книге. А если он считал, что Бахтин стоял за спиной Волошинова, отозвавшегося о нем еще резче, то он не мог не считать себя обиженным этим вдруг возникшим из небытия человеком. И тем не менее Виноградов, сам находившийся в1949 г. в трудном положении, подал руку Бахтину, которому было еще тяжелее.

О сопоставлении научных взглядов Бахтина и Виноградова уже существует несколько публикаций.[120] Но совсем не изучен вопрос о сопоставлении двух столь ярких личностей, как Михаил Михайлович Бахтин и Виктор Владимирович Виноградов. Этот вопрос я выношу в отдельный Экскурс 1.

Последнее, на что хочется обратить внимание. В беседах Бахтина с Дувакиным имя Виноградова не встречается ни разу. Вряд ли это случайно.

I.2.5. Круг Бахтина и Н. Я. Мирр

В заключение надо рассмотреть вопрос об отношении авторов МФЯ к Н. Я. Марру и его учению. Во время написания книги и примыкающих к ней работ это учение еще не стало непререкаемой догмой, но уже было настолько влиятельным, что его нельзя было игнорировать. Особенно последнее обстоятельство сказывалось в Ленинграде, где жили и авторы МФЯ, и сам академик Марр. Если в Москве даже в 1932 г. могла выйти упоминавшаяся выше брошюра П. С. Кузнецова против марризма, то в Ленинграде к 1928–1929 гг. спорить с марризмом или совсем его игнорировать было уже очень трудно. Подробнее об обстановке тех лет в этом аспекте см..[121]

Некоторые авторы причисляют МФЯ к марристской литературе. Так делает, например, автор вышедшей во Франции книги об истории марризма.[122] Другая исследовательница марризма пишет, что хотя В. Н. Волошинов находился вне «кружка Н. Я. Марра», но «выглядел поддерживавшим марровские стремления».[123] Аргумент она приводит один: Во-лошинов, как и марристы, интересовался проблемой социальной природы человеческого мышления, а не эмпирическими фактами. Заканчивается этот абзац словами о «горьком капризе истории»: Во-лошинов, поддерживавший марризм, был уничтожен, как и его противники,[124] хотя к 1993 г. обстоятельства его смерти уже были известны.

Если в данном случае очевидно недостаточное знание фактов, то несколько странно читать у покойной Н. А. Слюсаревой, много занимавшейся историей советской лингвистики, о том, что статья «Новейшие течения лингвистической мысли на Западе» (сокращенный вариант МФЯ) написана «с позиций яфетической теории».[125] Аргументов нет.

Интерес к социальному в языке и невнимание к эмпирике—критерии очень уж общие. Надо реально посмотреть, что есть в МФЯ от Марра.

Казалось бы, можно найти один реальный аргумент в пользу принадлежности МФЯ к марризму. Выше говорилось, что в этой книге нет положительных оценок советских лингвистов (кроме оценок по очень частным вопросам). Но есть одно исключение: Н. Я. Марр. Он упомянут в книге трижды и всегда в положительных контекстах. Но что это за оценки?

В раннем варианте МФЯ, «Отчете» Волошинова (см. о нем в следующей главе), имя Марра не встречается. Учитывая атмосферу ленинградской лингвистики тех лет с уже сложившимся культом Марра, можно с большой долей вероятности предположить, что среди не дошедших до нас замечаний при обсуждении «Отчета» было и указание на «неучет» теории академика. Это тем более правдоподобно потому, что в обсуждении участвовал Л. П. Якубинский, в это время увлекавшийся этой теорией. Но что обычно делают, если необходимо упомянуть авторитетное, но «чужое» имя? Идут чаще всего двумя путями: либо находят у авторитета какое-то близкое своим идеям высказывание, пусть фигурирующее совсем в ином контексте, либо упоминают его заслуги в той области, где они признаны, пусть эта область выходит за рамки исследования. Все три случая упоминания Марра в МФЯ укладываются в эту схему.

Первый раз Марр упомянут в связи с разбиравшимся выше тезисом о филологизме как определяющей черте «абстрактного обьективизма» с самого его возникновения. Вслед за словами о «свирели, пробуждающей мертвых», сказано: «Совершенно справедливо на эту филологическую сущность индоевропейского лингвистического мышления указывает акад. Н. Я. Марр» (286). Далее идут две цитаты из Марра с резкими оценками «индоевропейской лингвистики», исходящей «от окоченелых форм письменных языков», затем заключение: «Слова академика Н. Я. Марра справедливы, конечно, не толь-ко по отношению к индоевропеистике… но и относительно всей лингвистики, какую мы знаем в истории» (287).

Очевидно, что авторы МФЯ специально искали в трудах академика что-то близкое себе и нашли. Исходя из совсем других посылок, Марр тоже выступал против филологизма, уклона в изучение мертвых, а не живых языков. Цитаты в данном случае не противоречили идеям МФЯ (хотя этого совпадения, конечно, недостаточно для сближения книги с марризмом). Но последнее замечание об индоевропеистике показывает как раз малое знакомство авторов книги с марристской терминологией. Обычно индоевропеистикой называют сравнительно-историческое изучение языков индоевропейской семьи. Таким естественным образом поняли Марра и авторы МФЯ: разумеется, индоевропеистика в этом смысле «задавала тон» в языкознании времен младограмматиков, но к ней не могла сводиться лингвистика всех времен и народов. Но Марр, а вслед за ним его последователи уничижительно называли «индоевропеистикой» любую науку о языке, кроме собственного «нового учения». Для человека, находившего «внутри» марристского цеха, сделанное в МФЯ уточнение было бы излишним, но авторы МФЯ его сделали именно потому, что марристами не были.

Второе упоминание Марра – там, где речь идет об освоении чужого, иноязычного слова и скрещении его со своим. В связи с этим всплывает термин «скрещение языков», один из любимых у Мар-ра. Далее идет: «Идея языкового скрещения, как основного фактора эволюции языков, со всей отчетливостью была выдвинута акад. Н.Я. Марром. Фактор языкового скрещения был признан им как основной и для разрешения проблемы происхождения языка» (291). Далее идут две цитаты из Марра, одна о скрещении, другая о происхождении языка (в отличие от высказываний о филологизме, в которых есть какой-то смысл, в этих двух цитатах современному читателю трудно найти что-либо хоть минимально разумное). Затем вывод: «Здесь мы только намечаем значение чужого слова для проблемы происхождения языка и его эволюции. Сами эти проблемы выходят за пределы нашей работы… Мы отвлекаемся здесь… от особенностей первобытного мышления чужого слова» (292).

В третий и последний раз о Марре говорится в связи с разграничением значения и темы в последней главе второй части книги. Приводится гипотеза Марра о том, что в самую древнейшую эпоху «в распоряжении племени было только одно слово для применения во всех значениях, которые только осознавало человечество». Вывод: «Относительно всезначащего слова, о котором говорил Н.Я. Марр, мы можем сказать следующее: такое слово, в сущности, почти не имеет значения: оно все – тема… Здесь тема, таким образом, поглощает, растворяет в себе значение, не давая ему стабилизироваться и хоть сколько-нибудь отвердеть» (319).

В двух последних случаях, несомненно, имя академика Марра упоминается в связи с его славой как крупнейшего специалиста в области «языковой доистории», происхождения языка и первобытного языка. Поскольку этими проблемами мало кто всерьез занимался, то очень многие принимали марровские безапелляционные утверждения на веру. Вряд ли здесь авторы МФЯ, также не занимавшиеся этими проблемами, составляли исключение. Второе упоминание—чистое «украшательство» книги: мы говорим о «скрещении», Марр тоже говорит о «скрещении», но о скрещении в эпоху происхождения языка, которой мы не занимаемся. Третий случай сложнее. Здесь единственный раз можно говорить о каком-то использова-нии марровских идей. Разграничение двух некоторых понятий (в данном случае – значения и темы) часто ставит вопрос: существует ли предельный случай, когда два понятия совпадают? И здесь марровское «всезначащее слово» далекого прошлого, существование которого нельзя было ни доказать, ни опровергнут^ могло дать пример такого совпадения. Это могло показаться интересным. Но конечно, одного этого явно периферийного для книги рассуждения недостаточно для отнесения МФЯ к марризму.

Разумеется, в книге нет прямой полемики с марризмом. В боль-шинстве случаев она была и не нужна: книга о другом. Однако в обстановке того времени авторы были вынуждены ритуально покло-ниться Марру, найдя при этом способ сделать это, не поступившись принципами. В конце жизни Бахтин, по свидетельству С. Г. Бочарова, называл марксистскую проблематику МФЯ «неприятными добавлениями».[126] О марксизме речь еще впереди. А упоминания Марра (кроме, может быть, последнего) явно имели характер «неприятных добавлений».

И в то же время в самом начале МФЯ, во введении, есть скрытый выпад против марризма. «Единственной марксистской работой, касающейся языка», названа книжка о происхождении речи и мышления[127] (217); впрочем, и она оценивается явно невысоко, а ее проблематика признается далекой от задач МФЯ. Само по себе имя И. И. Презента любопытно. Этот автор сейчас если и известен, то как «теоретик», состоявший в 30—40-е гг. при Т. Д. Лысенко. Это был профессиональный «методолог», занимавшийся созданием «марксистской науки» в любой области. В лингвистике ему, однако, не повезло: марристы не признали его «своим».[128] Ему пришлось переквалифицироваться на биологию, где итог оказался также неудачным, но это выяснилось значительно позже.

Но главное было в том, что формулировка об отсутствии марксистских работ о языке означала непризнание марксистскими многочисленных к тому времени работ самого Марра и его последователей, получивших название «подмарков». Вероятно, марристы заметили это место в книге (тем более что предисловия и введения традиционно читают внимательнее, чем все остальное). И это могло послужить одной из причин отрицательного отношения к книге со стороны марристов, о котором будет говориться в пятой главе. Ритуальные похвалы Марру значили гораздо меньше, чем отказ считать его марксистом.

В заключение раздела надо сделать одно уточнение. В марров-ский лагерь в те годы входили не только малокультурные «подмарки», но и серьезные, ищущие ученые. И у них, особенно у В. И. Абаева, также можно найти идейную перекличку с МФЯ, вовсе не обязательно под прямым влиянием книги. Этот вопрос еще будет рассмотрен в пятой главе. Но безусловно, от марризма авторы МФЯ были далеки.

Из всего сказанного выше можно сделать один вывод. Авторы МФЯ были одиноки и в советской, и в мировой лингвистике. Ближе всего к ним была школа К. Фосслера, в исторической перспективе уже уходившая со сцены. Книга была маргинальной для лингвистики того времени, а ее авторы были маргиналами в советской лингвистике, пришедшими в лингвистику извне. Их научные и личные связи с современными им лингвистами были незначительны, а идеи этих лингвистов отвергались или игнорировались авторами МФЯ.

Экскурс 1

БАХТИН И ВИНОГРАДОВ. ОПЫТ СОПОСТАВЛЕНИЯ ЛИЧНОСТЕЙ

Михаил Михайлович Бахтин и Виктор Владимирович Виноградов являлись одними из наиболее известных и значительных русских ученых-гуманитариев своего поколения. В то же время характеры у них были разные. Даже попадая в сходные обстоятельства, два ученых часто вели себя по-разному. Хочется сопоставить их просто как две личности (вопрос об их научных и человеческих взаимоотношениях специально разбирался в первой главе). По жанру статья несколько похожа на статью,[129] где сопоставляются личности Бахтина и Якобсона.

В биографиях Бахтина и Виноградова много сходного. Они принадлежали к одному поколению и даже были ровесниками: Виноградов родился (по новому стилю) в начале, а Бахтин – в конце 1895 г. Оба происходили из интеллигентных, но не дворянских семей. Оба формировались как специалисты (Виноградов всецело, а Бахтин лишь отчасти) в Петрограде предреволюционных и послереволюционных лет, имея частично сходный круг учителей и знакомых. Оба жили в Ленинграде второй половины 20-х г. и были связаны с одними и теми же учреждениями вроде Института истории искусств (Зубовского). Оба в 20-е г. были «внештатными за неблагонадежность» (используя приведенное выше высказывание Р.Якобсона о Виноградове), а в период «культурной революции» подверглись репрессиям, хотя и в несколько разное время: Бахтин с декабря 1928 г., Виноградов с февраля 1934 г. Оба испытали тюрьму, ссылку, жизнь с «минусом», но обоих судьба уберегла от лагеря. Оба в 1937–1938 гг. подверглись новым нападкам «за допущение в преподавании буржуазного объективизма» (формулировка, примененная тогда к Бахтину в Саранске), но избежали новых несчастий. Оба умерли в Москве в пожилом возрасте (Бахтин пережил Виноградова на пять с половиной лет), получив при жизни широкую известность. Обоим повезло с женами: и Елена Александровна Околович-Бахтина, и Надежда Матвеевна Малышева-Виноградова всю жизнь помогали мужьям в самых тяжелых обстоятельствах (хотя людьми они были разными: Елена Александровна не имела профессии и посвятила жизнь мужу, а Надежда Матвеевна была самостоятельной женщиной, видным музыкальным педагогом). У обоих не было детей. Оба имели преданных учеников, чья помощь много значила в нелегкие годы их жизни.

К обоим может быть применена формулировка из статьи памяти Виноградова, написанной одним из его учеников: «Его жизненный путь был неровным, колеблясь от драматических затруднений до вершин научной и общественной славы».[130] Однако если «драматические затруднения» у обоих были сходными, то вершины научной и особенно общественной славы оказались у них существенно разными.

В весьма разных характерах двух ученых можно найти и некоторые сходные черты. Оба отличались огромной работоспособнос-тью и просто не умели не работать. У обоих эта черта резко выяви-лась в ссылке, когда и того и другого в гнусных жизненных условиях спасала работа. Оба привлекали к себе людей, но в свои зрелые годы почти не имели друзей и держали собеседников на некотором расстоянии. Об обоих вспоминают как о блестящих лекторах, хотя в силу жизненных обстоятельств Бахтин имел меньше возможностей, чем Виноградов, реализовать свое умение выступать.

Я уже отмечал значительное пересечение исследовательских интересов Бахтина и Виноградова. Это хорошо известно литературоведам, но важно подчеркнуть, что оно было и в лингвистике. Взгляды их были разными, но в одном они все-таки сходились, пусть в негативном плане. Оба в конечном итоге не приняли влиятельнейшую научную парадигму двух первых третей XX в., проявившуюся в лингвистике в структурализме, в литературоведении в формальном методе. Как известно, в волошиновском цикле как раз Виноградов представлен как чуть ли не главный в нашей стране представитель данной парадигмы, что трудно считать объективной оценкой. Максимализм авторов МФЯ заставлял их игнорировать различия между «формалистами» и Виноградовым, однако в 50—60-е гг. такое различие Бахтин, безусловно, проводил. Конечно, и в волошиновском цикле, и в поздних сочинениях Бахтина антиструктурализм радикальнее, но и Виноградов, используя отдельные исследовательские приемы структурализма и формальной школы, никогда не присоединялся к ним.

И все-таки людьми Бахтин и Виноградов были совершенно разными. Именно это несходство характеров стало причиной того, что их судьбы, имевшие сходство в 20-е и особенно в 30-е гг. (хотя у Виноградова не было ни Невеля с Витебском, ни чего-то хоть отдаленно похожего на круг Бахтина), решительно разошлись после войны. Различия характеров видны и в их поведении в похожих ситуациях, и в памяти, которую они о себе оставили, и в самих их сочинениях.

Многое показывают самохарактеристики обоих ученых, дошедшие до нас. Для Бахтина это прежде всего записи бесед с В. Д. Дувакиным, неоднократно упоминаемые в этой книге. Рассказы Бахтина часто недостоверны в отношении фактов его биографии, но характер и мировоззрение Михаила Михайловича в последние годы жизни отражены там ярко и достоверно. Для Виноградова это хранящиеся в Архиве РАН 359 очень откровенных его писем 1934–1936 гг. Надежде Матвеевне из вятской ссылки. Они лишь в небольшой части опубликованы А. Б. Гуськовой.[131]

При всех довольно значительных точках пересечения тематики их научные интересы все-таки во многом различались, как и само отношение к творческому процессу. Бахтин, долгое время у нас рассматривавшийся как литературовед, рассматривал себя прежде всего как философа. Так он и заявил В. Д. Дувакину: «Я – философ. Я – мыслитель».[132] Его первые сочинения 20-х гг. были чисто философскими, а под конец жизни, по воспоминаниям С. Г. Бочарова, Михаил Михайлович смотрел на свою жизнь как на неудачу, поскольку «не мог в свое время пофилософствовать всласть».[133] Любая его мысль, любая тема хотя бы в подтексте имеет выход в высокую философию (что, однако, не означает, что она одновременно не может относиться к лингвистике или к литературоведению). Виноградов же при достаточно широкой тематике исследований философом отнюдь не был. Если исходить из принятой у нас номенклатуры ВАК, то его интересы умещались в рамках филологических наук; имевшаяся у него степень доктора этих наук точно их отражала (чего нельзя сказать о кандидате филологических наук Бахтине). О философских взглядах Виноградова говорить вообще довольно сложно, хотя несомненна его склонность к умеренному позитивизму, в традициях которого он воспитывался.

Как-то с этим, возможно, было связано и разное отношение двух ученых к религии. Бахтин, как известно, всю жизнь был религиозен, хотя и далек от официальной церкви. Беседы с Дувакиным это подтверждают. И ничего похожего у сына священника Виноградова. В письмах из вятской ссылки ничего о Боге, а Пасха и Первое мая – в равной степени поводы посмеяться над идиотизмом окружавшей его мещанской среды, особенно ярким в праздники.

Мыслитель Бахтин вообще невысоко ставил профессионализм. Разумеется, он не отрицал необходимости владеть специальностью, но это для него не было главным. Дувакину он говорил, что из окружавших его людей он больше всего уважал тех, кто, как М. В. Юдина, вырывался за рамки профессии.[134] Говоря о друге юности своего брата – Н. Э. Радлове, получившем в советское время известность в качестве художника-карикатуриста, он оговаривал: «Конечно, это не было главное в нем».[135] И ОПОЯЗ он не признавал, в том числе и потому (а может быть, прежде всего потому), что там занимались специальностью и не было главного – «очень глубокого… весело-критического отношения ко всем явлениям жизни и современной культуры».[136] Вообще, вероятно, замыкание в узком кругу проблем своей специальности, будь то лингвистика или поэтика, отталкивало его от структурализма и формальной школы. Недаром одно из главных обвинений структурализма в МФЯ – в ограничении объекта исследования, в обрыве связей лингвистики со всем остальным. Надо думать, такое ограничение не могло быть близко и Бахтину как человеку.

И все иначе у Виноградова, именно профессионала-филолога по своей сути. В его вятских письмах – множество жалоб на московских и провинциальных коллег, деятельность которых он оценивал не выше, чем Бахтин. Но критикует он их совсем за другое: за недостаток профессионализма и знаний, за неумение анализировать тексты и т. д. В письмах жене Виноградов нередко рассуждал о научных проблемах, волновавших его в то время. Например, в одном из опубликованных писем Виноградов обстоятельно обсуждает проблему «Войны и мира» как произведения русско-французской языковой культуры: тогда он как раз писал статью о стиле Льва Толстого, затем опубликованную. Рассуждения интересны, но это конкретные проблемы конкретной работы ученого. Перехода на более общие темы, на «философствование», что постоянно у Бахтина в беседах с Дувакиным, нигде нет.

Различны и сочинения ученых. Ограничимся лингвистическими (включая волошиновский цикл). О чем бы ни говорилось и в этом цикле, и в поздних работах Бахтина, всегда речь идет об общей теории. Даже совсем, казалось бы, конкретная по теме статья о вопросах стилистики на школьных уроках связана с теорией языка. А конкретных примеров всегда немного, причем их анализ в целом значительно менее интересен, чем общие построения (подробнее об этом в тре-тьей и шестой главах). И в истории лингвистики в МФЯ рассмотрены, прежде всего, глобальные вопросы: что такое язык, что такое речевое высказывание и т. д. И беглый суммарный анализ развития мировой науки от древних греков до современности гораздо ярче, чем сухой пересказ французских и немецких работ по несобственно-прямой речи.

И совсем иное впечатление производят лингвистические труды Виноградова. Обратимся, например, к самому капитальному из них – обьемистой книге «Русский язык».[137] Обьем книги, прежде всего, создается за счет огромного количества конкретных примеров. И невозможно не признать, что примеры умело подобраны и хорошо проанализированы. Этот анализ – главное достоинство книги. Большое место в ней занимает и изложение существующих точек зрения на те или иные проблемы, в этом отношении она очень информативна. А говорить об общетеоретической концепции автора нелегко. В целом эта концепция близка к Петербургской школе и особенно к Л. В. Щербе, но не везде она выражена последовательно и она постоянно тонет в частностях. Недоброжелатели Виноградова говорили об «эклектике» и «пасьянсе чужих мнений». Тут было немало преувеличений, но все-таки надо сказать, что теоретиком лингвистики Виноградов не был, хотя в 50—60-е гг. его в СССР многие воспринимали в этом качестве (такую репутацию он получил и в некоторых других странах, например в Японии). Отмечу и то, что ученый всегда занимался только одним языком – русским. Конечно, в любой стране мира наука о собственном языке как часть науки о собственной культуре исключительно важна. А Виноградов почти полвека был одним из крупнейших в мире специалистов по русскому языку, много знавшим, много читавшим (в том числе и зарубежную литературу по специальности, что тогда было не часто у наших русистов), обладавшим прекрасной языковой интуицией, помогавшей ему убедительно анализировать примеры. В изучении фактов русского языка он сделал очень много. В лингвистических текстах Бахтина 40—50-х гг. также почти все примеры взяты из русского языка, но от этого эти тексты не становятся сочинениями по русистике. Это работы по теоретической лингвистике.

Для мыслителя Бахтина, прежде всего, был важен процесс поиска истины. Он, как уже говорилось, умел выступать и читать лекции, не отказывался, особенно в молодости, от выступлений перед самой неблагодарной аудиторией, но по-настоящему хорошо чувствовал себя лишь в кругу друзей и наедине с книгой и листом бумаги. В молодости, до ареста, атмосферой его жизни были многочасовые беседы в табачном дыму о мировых проблемах с узким кругом близких людей. Этот круг сложился в Невеле, потом с некоторыми изменениями сохранялся в Витебске и Ленинграде. Затем жизнь развела Бахтина с друзьями, большинство из которых рано ушли. В Кустанае и Саранске он оказался совсем один (жена здесь не могла ему помочь), но оставался главный собеседник – сам Михаил Михайлович. В последние 15 лет он снова мог общаться с новым кругом участников застольных бесед все с тем же обязательным курением. Но характер бесед уже был другим: Бахтина окружали не близкие по возрасту друзья, а люди гораздо более молодого поколения. А публичности, стремления передать свои идеи широкому кругу людей у Бахтина никогда не было. Конечно, надо учитывать и его многолетнюю болезнь.

Как вспоминают его ученики по Саранску, «посетители… неизменно находили Михаила Михайловича за письменным столом с открытой книгой или журналом».[138] Это было его главное рабочее место. Все остальное, включая педагогическую деятельность, вызывалось лишь необходимостью зарабатывать на жизнь. И дело не только во внешних обстоятельствах. В Саранске Бахтин много лет заведовал кафедрой, но эти функции явно ему не были интересны. Сам он говорил: «Я. официальщину терпеть не могу».[139] Бахтина трудно себе представить в области ученого-администратора, даже в области, не сводимой целиком к «официальщине», скажем, в качестве руководителя коллективного труда с планами, отчетами, распределением обязанностей и пр. И это при том, что ряд сочинений, вышедших из круга Бахтина, видимо, как раз создавался коллективом с Михаилом Михайловичем в роли руководителя. Но атмосфера была другая!

А Виноградов был публичным человеком. Ему всегда была нужна аудитория, но не всякая, а такая, которая могла бы его оценить должным образом. В вятской ссылке он не стал хлопотать о возможности преподавать в местном пединституте, это ему не было интересно. Но ему было важно доносить свои идеи до публики. Как исследователь Виноградов, пожалуй, был даже большим одиночкой, чем Бахтин: вокруг него никогда не было такого круга близких друзей, в спорах с которыми вырабатывалась истина, как вокруг Михаила Михайловича. В молодости у него были близкие друзья, но среди них не было филологов. С людьми своей профессии его связывали либо чисто деловые отношения, либо отношения учителя и ученика. Но зато он охотно брал на себя административные функции. Он много участвовал в коллективных трудах с формальным распределением обязанностей, сначала в качестве рядового сотрудника (Словарь Ушакова), а потом в качестве руководителя (Академическая грамматика). А с 40-х гг. – обязанности декана, директора института, академика-секретаря, главного редактора двух научных журналов и т. д. И в итоговой оценке деятельности Виноградова не меньшее место, чем научное творчество, занимает его научно-организаторская и общественная деятельность. Академический Институт русского языка заслуженно носит его имя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад