Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Потерянный рай. Эмиграция: попытка автопортрета - Петр Вайль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Трудно поверить, что это написано не про нас.

Сам воздух Америки, ее почва, вода, хлеб — все делает мае другими. Если бы мы привезли с собой зеркала, они сохранили бы память о других людях — толстых, шумных, несимпатичных. Изменились маши вкусы, критерии, привычки. Дело не только в том, что мы забыли значение слов "прописка, коммунальная квартира, частик в томате". Другими стал строй наших мыслей, интонация нашем жизни, направленность наших страстей.

Советское кино — это контрольный эксперимент в глобальных исследованиях нашей ментальности. Мы смотрим на экран, где живут наши прототипы, и не узнаем в них себя. Кто эти неестественные люди? Почему они так напыщенно разговаривают, грубо шутят, ходульно жестикулируют? Какое общество породило такое неправдоподобное искусство? А в "Литературной газете" разворачивается дискуссия об исчезновении с прилавка соленых огурцов. Опять нет тары…

Горечь нашего положения как раз и заключается в том, что мы подвешены в безвоздушном пространстве. Нам некуда возвращаться — поскольку мы переросли свое прошлое. И нам не хочется идти вперед, потому что нам чуждо наше будущее.

Наши отношения с Америкой наполнены отрицанием отрицания. Своей жизнью мы иллюстрируем учебник по диамату. Вот мы, только что дойдя до признания заслуг демократии в деле освобождения негров, встречаем чернокожего человека, вдетого в хомут с транзистором. Звуки музыки, способные заглушить шум стадиона, отбрасывают нас назад к расизму и заставляют горько пожалеть, что гражданскую войну в США выиграли не южане.

Стоило нам восхититься витриной книжного магазина, как телевизионная реклама уговаривает нас, что "test is rich", а вкус — «delicious». Только мы открыли душу симпатичному американскому журналисту, как он спрашивает, встречали ли мы в России медведей.

Десять раз на дню мы противоречим сами себе. Мы не устаем повторять, что американцы глупые, умные, жадные, щедрые, злые, добрые и без царя в голове. И конечно, мы уже догадались, что американцы разные. На пути из русских в американцы мы сделали немало остановок — поменяли несколько работ и квартир, выучили три тысячи слов и десяток ругательств, посетили публичные дома, Сенат и оздоровительное комплексы, сидели на диете, целовали мезузу, пробовали устриц, получали фуд-стемпы, страховали собственность и разводились. И все же путь только начался и вряд ли мы живыми дойдем до финала.

Швейцарский педагог Песталоцци сделал открытие сказав, что детство — равноправная "часть жизни, а не подготовка к ее наиболее значительному, взрослому, периоду.

Наше затянувшееся взросление не может быть маловажным этапом — ведь оно и есть наша жизнь. Мы потеряли не только советское гражданство, но и свою этническую, историческую, поведенческую принадлежность. Мы — представители страшного и могучего Ссора — стали крохотным национальным меньшинством. Вроде искренне презираемых нами народов Крайнего Севера. За нашей спиной больше не было чудовищных пороков, глобальных злодеяний, необозримых географических пространств. И мы не приобрели вместе с американским паспортом американскую ментальность. Мы просто стали другими — эмигрантами. Мы перепутали времена глаголов — народ с определенным прошлым, неопределенным настоящим и туманным будущим. И в этом статусе нам предстоит найти цель. Смысл, оправдывающий нашу новую шаткую реальность.

ГОЛОС ИЗ ЗАПОВЕДНИКА

Раскрываешь «Петух» — "юмористический, сатирический, развлекательный, ежемесячный журнал" — и читаешь стихи:

Мы читали "Петуха": — Ха-ха-ха! Хорошо бы, чтоб "Петух" Не протух!

И сразу кажется, что раньше все было не так. Очень хочется в это верить. Перед умственным взором встают тени Пушкина, Козьмы Пруткова, Мятлева, капитана Лебядкина… Да что там капитан — в Чикаго еще в 1963 году выходил русский журнал «Гусь», тоже юмористический:

Приходи, Маруся, с гусем, Порезвимся и закусим.

Уже лучше, хотя и не Козьма Прутков. И кажется, что если продолжить экскурс в прошлое, то качество будет неуклонно возрастать, юмор — становиться острым, сатира — злободневной, стихи — звучными, рифма — изящной. Вот, скажем, журнал «Медуза», выходивший, между прочим, в издательстве «Химера» (Белград, 1923 год):

Подплыла ко мне медуза, Как укусит меня в пузо!

Нет, что-то не получается со стройностью построения. А чего стоит "двухнедельный журнал незатейливой шутки и веселой рекламы" с дивным названием «Бамбук»! Может быть, всегда шутка преобладала незатейливая, а реклама — веселая? Вроде той, что идет в современной русской газете: "Вы можете позволить себе самое лучшее: 1) Аборт"… Или той, что в газете «Накануне» за 1923 год: "Женщина-врач Меерсон". Или там же: "Два оркестра музыки"…

А вот объявление другого рода, все в той же газете "Накануне":

Иван Коростылофф,

русский эмигрант, журналист, поэт

расскажет

правдивую историю своей жизни,

после чего на глазах у всех

застрелится.

Это смешно, но вдруг и вправду застрелится? Как интересно читать старые эмигрантские газеты:

Русские рикши, вчерашние капитаны, рысью несутся по шанхайским улицам, и не редкость увидеть, как русский везет русского в кабак, на биржу, в притон. ("Накануне", 1921 год).

Все-таки есть между нами и тогдашними эмигрантами разница, только незатейливость шутки все та же — видно, не зависит от обстоятельств, а талантов всегда было немного.

В полицейский участок в Тулузе заявлено об исчезновении бывшего офицера Орлова. Версия о подозреваемом самоубийстве впрочем скоро отпала. Орлов найден работающим истопником в кафе на окраине Тулузы. Он сказал, что не хотел появляться к жене, пока не найдет работы и не накопит немного денег. ("Последние новости", 1923 год).

Мы и здесь, в Нью-Йорке 80-х годов, знаем журналиста-уборщика, учителя-маляра, математика-сантехника… Вроде бы похоже. Как хочется протянуть параллели, как почти удается это.

В 1921 году в США было допущено 6553 русских. Из них 180 человек интеллигентных профессий: 6 актеров, 2 архитектора, 21 инженер, 18 музыкантов, 13 скульпторов, 20 купцов, 4 фабриканта, 2 банкира и др.

Похоже. Даже порядок цифр тот же. Но вот продолжение заметки:

149 человек не допустили: 25 из-за неграмотности, остальных как могущих пасть бременем на общественную благотворительность. ("Руль", 1921 год).

И снова расходятся параллели. Все-таки нам гораздо легче.

У нас довольно много писателей, журналистов, художников — "павших бременем на общественную благотворительность", что и ими, и всеми окружающими воспринимается вполне нормально.

Редактор русского журнала, живя в Израиле, писал о "кишащих тараканами эмигрантских ночлежках" в Нью-Йорке. Потом, переехав в Нью-Йорк, писать об этом перестал: наверное, издали было виднее. А вот свидетельство очевидца 60-летней давности:

В русской слободе в Белграде крысы прогрызали чемоданы и портили последнее бельишко беженцев. ("Руль", 1922 год).

Все-таки у них все было по-другому. И сами они были другие. Если хоть в какой-то о степени верно, что пресса отражает общественные настроения, наша непохожесть выступает с абсолютной ясностью. Самое, может быть, главное: они не были эмигрантами. Они сознавали себя Россией, а в качестве таковой частью цивилизованного мира. Потому, кстати, так смешны и — увы! — неинтересны их газеты. "Последние новости" чувствовали себя равными "Ле Монд" или «Тайме», разницу усматривая лишь в степени и масштабе, но никак не в принципе. Если бы не объявления, практически невозможно было бы определить, что это газета русской эмиграции. Заметка об офицере Орлова — крайне редкий случай. Зато сведения о дебатах во французском парламенте по вопросу ассигнований на портовые сооружения в Бордо — с подробностями в течение недели. Волнующее сообщение "Принц Уэльский — первый танцор", с нюансами и деталями. Проблемная статья "Возрождение кринолина". Подвал "Бич человечества" — с примечательным эпиграфом: "Сифилис никого не щадит: все равны перед ним". Венерическая философия. Все это не хорошо и не плохо — просто это так. Внутриэмиграционные проблемы казались мелкими и несущественными: люди приехали не жить, а дожидаться. В 1925 году один из самых трезвых публицистов, Марк Вишняк, писал:

Мечтания и рассуждения… о возврате на родину, «физическом» и «духовном», тяге «нутряной» и «головной» и т. д. — имманентны эмиграции, вечны для нее, не замирают никогда и ни в какой эмиграции. ("Современные записки", 1925 год).

Какие же мы уроды, если прав Вишняк! Но, с другой стороны, каково читать такое соображение:

Приближается час расплаты, и горька будет чаша, которую придется пить России за преступления ее властителей.

В каком году написано это? В 18-м? В 20-м? Пег — в 1949 году публицист Г. Федотов написал это в "Новом журнале". В 1949-м, после победоносной войны, на пике народного обожания Сталина! И в том же номере "Нового журнала" Федотову вторит М. Карпович:

…Народ сейчас отвергает сталинскую власть.

Что-то долго отвергает… Какова же степень слепоты и убежденности была у этих людей! Что лучше — такое или наша бездарная деловитая трезвость? Мы, за редкими исключениями, знаем свое место: рядом с гаитянами. Те, прежние, — вершители судеб, подлинная и реальная сила, голос мирового звучания:

Русские эмигранты убедили национал-социалистов, что в России при первом толчке вспыхнула бы революция. Нет сомнения, что именно под влиянием этих утверждений Гитлер сделал свой роковой вывод. ("Новый журнал", 1949 год).

Вот так: "нет сомнения". В 1914 году мелитопольская газета писала:

Мы неоднократно предупреждали членов Антанты об опасности обстановки в Сербии, однако наши призывы звучали втуне…

Конечно, смешно. Сейчас, с усталой иронической улыбкой, наблюдаешь… Кое-кто и тогда понимал это. Георгий Иванов написал печальные и жестокие строки:

Был целый мир — и нет его. Ни капитана Иванова, И ни похода Ледяного, Ну, абсолютно ничего.

А им все казалось, что тут он, целый мир, и они все учили Англию, подговаривали Гитлера. И, между прочим, увлекшись борьбой за счастливое будущее русского народа, развернули отчаянную кампанию против президента Гувера и полярника Нансена, которые хотели этот русский народ накормить прямо сейчас, не дожидаясь будущего.

Им все никак не хотелось быть рядом с гаитянами, и когда уже не было "абсолютно ничего", они все считались, как большие: вы — кадеты — мы младороссы, вы монархисты — мы евразийцы, вы сменовеховцы — мы эсеры. И все никак не могли друг с другом примириться.

Уже в наши дни в книжный магазин Мартьянова захаживал закадычный приятель владельца Коверда, неизменно приветствуя хозяина: "Здорово, эсер!" 90-летний Мартьянов вскидывался насколько мог, и начиналась жаркая дискуссия по партийным вопросам. Прошло 60 лет, изобрели телевидение, возник и погиб фашизм, аэропланы стали реактивными, челюсти — пластмассовыми, появилось государство Израиль и исчезла буква «ять»… А Коверда, убийца советского посла в Польше Войкова, не мог простить организатору первого покушения на Ленина Мартьянову его эсерства. Но, может быть, все это — на уровне таких несгибаемых бронтозавров, которые есть всегда и всюду? А поучения Англии и наказы Гитлеру — на уровне лидеров: Милюкова там, Керенского, Гессена? Должна же быть и масса, та самая, для которой издавались «Медуза», "Гусь", «Бамбук»… Которая читает «Петуха», ха-ха-ха!.. Нынешняя, вот она — на виду. А тогдашняя? В художественной литературе что-то просматривается: в «Городке» Тэффи, "Последних и первых" Берберовой, книгах Газданова, Яновского… И даже в прессе проскакивают глухие упоминания, на которые сразу обращаешь внимание, как на хорошо знакомое лицо. Вот письмо из Ревеля:

Антибольшевизм совершенно определенного происхождения… Его источники отнюдь не идеологического свойства, а почти во всех случаях бытового и даже просто меркантильного. ("Смена вех", 1922 год).

Это уже по-нашему: "бытового и даже просто меркантильного". Это похоже. Конечно, можно делать скидку на характер журнала, который об этом пишет, но ведь приходится делать скидку и на другие журналы, которые упорно не хотят писать об этом. А вот письмо из Праги, того же года:

Подавляющее же большинство студенчества эмиграции — просто обыватели…… Почти все они служили в белых армиях, но не питают ненависти ни к революции, ни к советской власти.

Это очень похоже на то, что говорят о "третьей волне" первая и вторая эмиграции. Причем — с полными на то основаниями. Живем в целом хорошо — вот и не до идеологии. Но как же те, которые "служили в белых армиях"? Или всегда примерно одинаков человек — хлебом единым?

В нашей эмиграции наверняка не найдется поэта, который напишет так, как написал в 1948 году Иван Елагин:

Тот повесится в уборной, Этот сбросится с моста, У кого-то ночью черной Вынут дуло изо рта.

Да, им жилось плохо и очень хотелось жить хорошо. Но вот что интересно: как они представляли себе эту хорошую жизнь? Ученые Гарвардского университета провели в конце 40-х годов социологическое исследование в лагерях ди-пи — будущей второй эмиграции. Опросили 2000 человек: какой общественный строй они предпочитают. Причем вопросы ставили хитро, с очень мелким дроблением проблем и областей, чтобы не подтолкнуть к ответу. Результат оказался поразительным: подавляющее большинство бежавших от социалистического строя людей высказались за социализм. Разумеется, они бы отшатнулись, услышав это слово, но без называния его приветствовали основные институты социализма.

Может быть, это как-то объясняет аполитичность тех, о ком говорится в письмах из Ревеля и Праги. Вспомним, что в предреволюционной России порядочный человек буквально обязан был не любить и презирать режим, что жандармам не подавали руки. Это уже потом выяснилось, что при практическом социализме жить невозможно. А идеалы его всегда создавали питательную среду для свободной мысли и формировали сознание интеллигенции — от Бердяева до Сартра. И наверное, это самое удобное и приятное — придерживаться идеалов равенства и справедливости, имея при этом хорошую зарплату и незатейливый журнал "Петух".

Но российская эмиграция в лице своих лидеров такими идеалами удовлетворяться никогда не желала. Сейчас, например, трудно найти в Америке более консервативную прослойку населения, чем наши три волны. Мы воюем — воюем не за, а исключительно против: против Сталина, Гитлера, Андропова, Рейгана. С безумной от вагой обличаем язвы коммунизма и капитализма. Но как Антанта игнорировала предостережения мелитопольской газе ни, так и американцы не спешат предоставить нам руководящие посты в политике, экономике, прессе.

Действительно, картина выглядит на первый взгляд странная. На Запад выехали видные общественные деятели, ученые, специалисты, досконально знающие Советский Союз и его проблемы. Казалось бы, они и должны занять ключевые посты хотя бы в советологии: это, во всяком случае, логично. Но ничего не выходит. Конечно, проще всего объяснить дело борьбой амбиции, нежеланием уступить теплое местечко и т. д. Но суть все же не в том: в целом мы крайне необъективны, суетливы, нетерпимы, склонны к радикальным мерам, диапазон которых колеблется от запрещения поп-музыки до сбрасывания на арабов атомной бомбы.

В 1949 году "Новый журнал" всерьез утверждал, что русские эмигранты заставили Гитлера начать войну. Через 30 лет наш публицист советует президенту:

Существа, пытающиеся отравить лекарства и продукты, заслуживают того, чтобы быть повешенными на площадях.

И, наверное, огорчается, что президент не внемлет. А некий читатель откликается с одобрением на этот призыв:

Было немало хороших статей, были предложения о создании лагерей, использовании труда осужденных. Но китайская пословица гласит: "Сколько не говори «мед», во рту слаще не станет.

Голова идет кругом. Как тут не порадоваться, что американцы не читают русских газет. Лагеря, труд осужденных — ведь все это уже было. Но — ТАМ! Какое причудливое смешение понятий, убеждений. Какая тоска по сильной руке — Лавра Корнилова, Иосифа Сталина, Юрия Андропова…

Конечно, третья эмиграция — политически недоразвитая по сравнению с первой и даже со второй: все-таки условия созревания были иные. Но и у нас есть свои достижения. Существует, например, организация "Новые американцы за сильную Америку". Загадочное это дело: какие, интересно, есть методы принудить Сенат и Конгресс забыть мягкотелую интеллигентность, если (см. выше) не зовут нас в руководство чем бы то ни было. О политике и экономике и говорить не стоит — и более невинные занятия нам не но плечу. В русской прессе как-то разгорелась дискуссия: одни утверждали, что Булат Окуджава — идеологический диверсант, засланный разлагать эмиграцию, другие такую точку зрения оспаривали, заявляя, что он всего лишь объективно работает на КГБ, а не за зарплату.

Страшно подумать, что кто-то из наших получил бы реальную власть. Маяковского бы запретили, Сартра, Маркоса, Никиту Михалкова (зачем его папа гимн написал?), абстрактную живопись. Все это уже было. Но — ТАМ!

Русская эмиграция всегда видела свою цель в том, чтобы научить народы мира политической мудрости. Мы неоднократно предупреждали Ллойд-Джорджа, Картера, Миттерана. Мы им говорили, что надо делать, чтобы покончить с красной, коричневой и желтой чумой. Они нас мало слушали. Более того, они нам не очень верили. Они почему-то считали, что мы уже дома показали, на что способны, и вряд ли сумеем в гостях показать что-нибудь другое. И еще они думали, что мы односторонние, ограниченные люди и что нам опасно доверять. Правда, мы им отвечали тем же. Ведь мы привезли готовые рецепты спасения демократии, а они не хотят. И все же русская эмиграция добилась многого. Но интересно, что совсем не того, чего хотела. Сейчас, с расстояния десятилетий, не очень-то разберешь, кто меньшевик, кто эсер, а вот Нобелевский лауреат в первой эмиграции был — это уже навсегда — Бунин. Удастся ли новым американцам соорудить сильную Америку — неизвестно, а свой Нобелевский лауреат в третьей эмиграции есть — это известно точно — Солженицын.

Газетные перебранки забудутся, а собрания сочинений Гумилева, Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, Цветаевой — останутся.

Правда, останется и то, что Цветаеву затравила, толкнула в Советский Союз и в петлю тоже эмиграция. И Набокова не признавала. И Белинкова заклеймила и свела в могилу. И Синявского объявила русофобом и пособником Кремля — тоже эмиграция.

Страшный опыт. Чем утешаться? Тем, что лес рубят — щепки летят? Так ведь хорошо бы знать — какой лес и зачем. Похоже, никогда не стать российской эмиграции реальной политической силой — ни в силу внутренних субъективных причин, ни в силу внешних объективных. Смысл нашего существования более важный и возвышенный. Эмиграция могла бы стать архивом, музеем, хранилищем, где все ценности российской культуры стояли бы рядом, на соседних полочках. Где можно было бы спокойно разобраться, как мы дошли до такой жизни, что единственным выходом стало бегство. Эмиграция могла бы стать заповедником, и котором тщательно выращивается рассада идеализма. В котором восстанавливаются старинные добродетели российской интеллигенции — терпимость к врагам, любовь к друзьям, сочувствие к слабым.

После Французской революции в Россию хлынули эмигранты и в несколько лет основательно изменили общественный климат страны. Разумеется, только среди образованного сословия — но оно-то и представляет государство в международном масштабе. Французские эмигранты не принесли с собой политических идей и методов переустройства мира. Разгромленные монархисты — какую еще монархическую идею могли они привить самодержавной России, в которой идея единоличной власти похлеще всех Людовиков. Французы открывали не журналы, а модные магазины, учили не борьбе с якобинцами, а менуэту, рассказывали не об ужасах революции, а фривольные анекдоты, демонстрировали не политические убеждения, а шелковые чулки. И — настолько изменили общество, что русскую интеллигенцию первой половины XIX века следует считать интеллигенцией русско-французской. Завоевание прошло мирно, при полном согласии сторон. Французы не поучали Россию, а явили ей пример, что оказалось весьма действенным. Нынешняя русская эмиграция тоже могла бы явить пример Западу. Надо вычленить, и осознать то уникальное, что есть у нас и что мы в состоянии предъявить здесь. Это, разумеется, не общественно-политические концепции: нас не слушают и правильно делают. По части материальной культуры и культуры поведения мы — неандертальцы. Но у нас есть освященный десятилетиями российский интеллигентский комплекс, усугубленный завоеваниями Октября — идеологизированный образ жизни.

Русский интеллигент напряженно и страстно наделяет окружающий мир идеологическими символами, наотрез отказываясь признать книгу — пачкой бумаги в переплете, а брюки — изделием из ткани. И пусть в своих крайностях это доходит до смеха и абсурда, напряженная

духовность — это, пожалуй, единственный оставшийся у нас козырь, который мы можем показать куда более прагматичному и деловому Западу. Сама насыщенность интеллектуальной жизни, сам стиль образа действий может стать примечательным образцом. Мешают этому две полярные крайности: с одной стороны — стремление выйти на высокий мировой уровень и всех научить уму-разуму, а с другой — бесконечные кухонные склоки о том, кто либерал, а кто носорог и кто все-таки объективно льет воду на чью мельницу.

Нас не зовут в советологи — и не надо. Надо другое — создать свою собственную советологию: не разоблачительного, а аналитического характера. Сколько можно сетовать по поводу того, что Симонов был не очень хороший человек и имел восемь дач в Коктебеле? Гораздо важнее спокойно и обстоятельно разобраться, почему с такой настойчивостью тиражируется в СССР военная тема. Можно в очередной раз назвать Евтушенко лицемером и негодяем, но все же полезнее будет проанализировать причины его фантастической популярности. (Кто-то из американцев сказал, что Евтушенко мог бы возглавить временное правительство). Стоит задуматься над популярностью Высоцкого — вместо слезливо-фамильярных воспоминаний о «Володе». Что толку тупо и злобно повторять "я свой доллар Советам не дам" и забыть о существовании советского кино, когда интересно и необходимо выяснить, откуда в тоталитарной отцензурированной стране появляется гениальный Тарковский и тончайший Никита Михалков.

По-настоящему сделать это можем только мы. Иностранцу не хватает живого знания, российскому человеку — свободы. У нас есть и то, и другое. Вот в этом непредвзятом и глубоком изучении одной из двух величайших стран мира, наверное, и есть смысл нашей эмиграции. Ради этого, действительно стоило ехать. А поучать и уличать американцев, французов, немцев — дело неплодотворное. Тут мы себя показали еще со времен лесковского Левши, который английскую пляшущую блоху, конечно, подковал, но плясать после этого блоха перестала.

ЗДЕСЬ

Вещи

Существует один загадочный феномен. На первый взгляд легкомысленный, но все же весьма знаменательный психологический кунштюк. Суть его заключается в том, что достаточно наблюдательный человек всегда отличит в западной толпе русского эмигранта.

Причем в толпе любой. Не велика хитрость вычленить русского в благотворительной конторе, на барахолке или во время вечерней службы в местной синагоге. Тут бывают только новички, еще не сменившие кремплиновые пиджаки малинового цвета на соответствующую западной жизни униформу. Но проходит два-три года, и русский эмигрант приобретает вполне адекватный облик. Он осваивает новый стандарт, который требует от одежды ощущения максимального пренебрежения. Неглаженные парусиновые штаны, сникерсы и армейская панама защитной окраски — вот тот идеал, к которому приходит эмигрант, прошедший искус пуэрториканских смокингов за 19 долларов. Он уже знает, что хорошо, то есть строго, одеваются только безнадежные безработные и банковские клерки. С экономическим благополучием приходит либеральная ориентация сугубое безразличие к внешнему виду — в Росии это называлось "лишь бы не жало в паху"

Мы, например, на свою первую в Америке работу пришли наниматься не только в костюмах-тройках, но и в торжественных бабочках.

Поскольку наш будущий хозяин представлял себе грузчиков несколько иначе, нас чуть не спустили с лестницы, приняв за страховых агентов. Зато за прошедшие годы никто уже не надевал галстука даже на похороны.

Так что для эмигранта, который искусственные шубы покупает только для оставшейся в России нелюбимой тети, одежда никак не может служить лакмусовой бумажкой. И все же что-то остаемся — крохотная деталька, штришок, мелочь, каинова печать.

Скажем, называя адрес таксисту, эмигрант обязательно поклонится переднему сидению — этим он выражает уважение не столько шоферу, сколько проклятому английскому языку.

Русского человека в американской компании легко узнать по тому, что он беспрестанно хихикает. Это признак постоянного нервного напряжения и близости к обмороку. Даже разговаривая с квартирным агентом по телефону, наш эмигрант заискивающе и мучительно улыбается в трубку. Он привык, что его не понимают, а ему страстно хочется, чтобы поняли — вот он и старается понравиться.

В метро эмигрант часто смотрит на часы и иногда уступает место.

В супермаркете нюхает консервные банки. В банке здоровается со служащими. И всегда и всюду говорит о погоде, прибегая в описаниях ее исключительно к превосходной степени.

Как ни странно, другие иностранцы ведут себя в Америке иначе. Даже располагая восемью словами, они врезаются в полемику в баре, успешно кокетничают с девушками и, говоря о погоде, употребляют нейтральную лексику. Различия между нами и всеми остальными кроются в глубинных основах психики, в образе жизни, в способах ее познания. Когда эмигрант, наконец, докопается до этих основ, он перестанет быть эмигрантом. У него, наверное, даже изменится походка. И тогда начнется уже другая история. Но путь в нее долог, часто на него не хватает жизни.

Первый, самый сильный, а часто и непреходящий шок поражает русского человека в заграничном магазине. Изобилие — абсолютно ощутимое состояние. Свобода эфемерна, вещь материальна. И профессор, и домохозяйка свой первый опыт западной демократии приобретают не при чтении «Континента», а при покупке джинсов.

Знакомое стадное чувство гнало нас по дороге, сплошь заставленной вожделенными предметами — зажигалка «Ронсон», машина, магнитофон «Грюндиг», резиновый бассейн. При этом растерялись все старые интеллигентные стандарты. Изобилие ударило по самому больному — по образу жизни. В России, где вещи собирались годами и по штуке, интеллектуальная смелость проявлялась в журнальном столике овальной формы и стенах, покрашенных контрастными колерами. В Америке эмигрант на первую получку покупает стандартный гарнитур «колониаль», соблазнись рекламой в вечерней газете. В гарнитуре, естественно, отсутствуют книжные полки, и заветная тысяча книг, та самая, что вытеснила из багажа настоящую пуховую перину и женин каракуль, остается в бейзменте ждать лучших времен.

Изобилие низвело вещь до уровня обыденности. В России она была символом и знаком, здесь вещь есть вещь — удовлетворение матпотребности. Разница между вещами стала определяться вульгарной ценой. Предмет потерял свою метафизическую значимость, неповторимый коллекционный характер.

Если раньше человек страстно желал финский холодильник или набор соломинок для коктейлей, то теперь его страсть поневоле изливается на деньги — всеобщий и неотразимый эквивалент.

Мир прямых и ясных товарно-денежных отношений сорвал с нас покровы бытового нонконформизма. Раз репродукция "Разлагающаяся натурщица", вырезанная из журнала «Польша», больше не зачисляет хозяина в лагерь фронды, то почему не повесить вместо этой мерзости знойную красавицу в три четверти.

С тех пор, как вещи потеряли свою социальную функцию, они стали стандартными и обиходными. Комфорт — малоприспособленный для России способ жизни — в Америке вынужденная, хоть и привлекательная реальность.

Жилье в России было рассчитано на частную жизнь, этакий бастион в войне с общественным сознанием. Но частная жизнь делилась с друзьями-единомышленниками. Для них и ради них собирался весь этот богатый смысловыми оттенками скарб. На Западе частная жизнь сузилась до сугубо частных пределов — рюмки месяцами не достаются.

Мы построили свой быт по мещанскому образцу, растерянно считая его единственно правильным в новой жизни. Вещный нонконформизм в России всегда подспудно питался протестом против государственного вкуса. И опирался он на неведомый западный образец. В Америке этот образец предстал для нас в виде квартиры, супера, универсального магазина и телевизионной рекламы. И мы поверили, что стиль «колониаль» и есть тот идеал, к которому мы жадно стремились во время предотъездной горячки. В конце концов мы приехали в Америку обезоруженными. Привычка к скепсису осталась на таможне. Поэтому мы и восприняли Америку ее самом распространенном, а значит — донельзя опошленном варианте. Утонченный многолетним чтением Пруста, российский эмигрант поспешно скопировал свой быт с первого же окружения. Естественно, что быт этот мало отличался от образцов, осмеянных еще Ильфом и Петровым.

И вот, купив все, что можно, мы оказались среди чужих вещей. Безликих, безразличных, похожих и ненужных. Утомленные борьбой за приобретение, мы махнули рукой, оставив подрастающему поколению бунтовать против кариатид, несущих абажуры времен сестры. Керри, против почти настоящих персидских ковров и трехпудовых кресел в стиле купеческого барокко.

Изобилие убило нашу любовь к несколько истерическому, но все же оригинальному быту. За десятилетия дефицита мы не смогли выработать иммунитета к затоваренным магазинам.

Мы, не справившись с проблемой выбора вещей, отказались от него вообще, удовлетворившись первым попавшимся стандартом.

Мебель, одежда, еда — все эти предметы социально-интеллектуальной стратификации — стали общедоступными. Кому нужна красная икра и сервилат, если их покупают в любом магазине. Даже французский коньяк будет пахнуть клопами, если его присутствие за праздничным столом означает лишь то, что у хозяев оказалось 20 долларов.

В России был целый класс людей, единственная социальная ценность которых заключалась в умении достать номер в гостинице или столик в ресторане. Что делать этим легендарным ловкачам в стране изобилия?

И вот эмигрант, ошалевший от отсутствия дефицита ("если бы не было школы — не было бы и каникул"), пытается скопировать свой прежний быт, собирая его по крохам в неприспособленной для этого Америке.

Однажды, объехав на двух машинах три района Нью-Иорка и потратив изрядную сумму денег, мы, наконец, уселись за накрытый стол, который украшала любительская колбаса — с жиром! — банка килек, черствый черный хлеб и едкая московская горчица. Ностальгический обед больше всего похож на студенческую вечеринку, когда до стипендии еще две недели, а бутылки уже сданы.

Среди эмигрантских ресторанов самые популярные не те, которые копируют позолоту "Славянского базара", а те, что от бедности похожи на пельменную из рабочего предместья. Пыльные окна, разогретые котлеты и сервис с матерком. В таком заведении приятно разливать из-под полы и называть официантку Нюра.



Поделиться книгой:

На главную
Назад