Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Капкан супружеской свободы - Олег Юрьевич Рой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Держись, дружочек, - сказала Лена Ларина и вкрадчивым, кошачьим движением молниеносно погладила его по плечу. - Хорошо, что хотя бы спектакль успели отыграть до того, как…

Она осеклась, уловив нервное движение Вани Зотова и почувствовав, кажется, неуместность своего замечания. Однако и раздраженное шипение Леонида: «Идиотка!», и гневный взгляд Лиды были теперь совершенно напрасны: Соколовский и не расслышал ее реплики. Он спокойно кивнул всем, сказал почти нормальным голосом: «Счастливо оставаться!» - и вышел вслед за Володей, который вызвался отвезти его к самолету.

Демичев, к счастью, был немногословен от природы, а сковывавшее их обоих напряжение подвигло Володю к еще большему молчанию, и Соколовский был благодарен ему за то, что коллега не пытался проявлять бессмысленное сочувствие. Уже в аэропорту, дожидаясь объявления рейса, они коротко и по-деловому обсудили действия труппы на несколько оставшихся дней, представительские обязанности каждого на закрытии фестиваля и сроки возвращения на родину. Демичев даже не заикнулся о пьесе, которую они привезли в Венецию для переговоров с партнерами, и о запланированном поиске спонсоров. Ему было ясно, что новый спектакль будет поставлен теперь его шефом очень нескоро, и это понимание тоже было дорого Алексею. Он думал, что воспримет посадку на рейс с облегчением - наконец-то он снова сможет побыть один, - но оказалось, что расставание с Венецией было для него примерно тем же, что и расставание с гостиничным номером: еще один поворот ключа в навсегда захлопнувшейся двери в прошлое. И потому простое прощальное пожатие руки собственному помощнику далось ему почти так же тяжело, как жест Лиды, по-хозяйски пытавшейся сегодня утром положить ему руку на голову.

В самолете было прохладно и тихо; стюардессы, вопреки обычаю, почти не донимали пассажиров бесконечными разъяснениями правил поведения и предложениями еды и питья. Соколовский сидел, закрыв глаза и почти физически ощущая ровный гул мощных турбин и еле заметное дрожание самолета. Потом он понял, что это его собственная дрожь, и попытался думать только о Татке, об одной только Татке, потому что это его, понятное каждому без слов, отцовское горе было естественным и не замутненным никакой виной, никакой обидой. Однако думать об одной только дочери плохо ему удавалось. Алексею казалось, что сердечная боль, которую он испытывал, вспоминая о гибели своей девочки, куда милосерднее и чище, нежели то, рвущее жилы и нервы, чувство заслуженной потери, с которым связывались у него мысли о Ксении. Два этих горя нельзя было сравнивать: Таткин уход был ужасен, но он мог оплакивать его как трагическую случайность, как зловещую несправедливость судьбы; о смерти же Ксении не мог, не смел сказать: «Никто не виновен», и безмерная горечь собственной неправоты отравляла ему кровь, не позволяя утешиться в искренней скорби даже на мгновение.

Наконец сердечная боль чуть-чуть отпустила его, и сознание подало ему незаслуженную милостыню. Алексей задремал, плохо сознавая, где находится, и не отдыхая, а лишь едва собираясь с силами, чтобы выжить и сделать то, что он должен был сделать в последний уже раз для своих девочек.

Он шел и шел, зная, что должен дойти до конца и схитрить, что-то выгадать на этот раз нельзя. Снег снова бил ему в лицо, но теперь этот снег был странным - неживым, словно бутафорским. То ли снег, то ли тополиный пух… а может быть, просто крупа, та самая небесная манна, о которой люди грезят, не зная, так ли уж сладка она на самом деле. Алексей шел сквозь этот снег, с трудом находя повороты и собирая все силы, чтобы выжить; он знал, что ему нужно дойти и сделать то, что он должен был сделать в последний уже раз для своих девочек.

Земля, по которой он ступал, была черной и жирной. Она громко чавкала под ногами мягким, всхлипывающим месивом, и ему казалось, что оттуда, из-под земли, его зовут тяжелыми, глухими голосами. Снега на земле было совсем немного; причудливые черно-белые узоры, странные многочисленные проталины складывались на его глазах в географическую карту, и он силился прочесть ее, хотя и знал, что на свете нет такой страны, путь в которую указывала бы эта карта.

Время подгоняло его, следовало торопиться. Как он проделывал это здесь уже не раз, Алексей нагнулся, подхватил рукой пригоршню талого снега и стал жадно глотать, пытаясь запомнить его странный вкус - снег был мокрым и сладким, пахнущим холодом и небытием. Он не знал, зачем так делает - жажды не было, а одна только долгая, смертная тоска. Но этот снег был для него и прощением, и причастием; прохлада, которую приносили талые капли, словно усмиряли ледяного монстра, притаившегося у него внутри и безжалостно грызущего его сердце.

Вот, наконец, и тот поворот, знакомые остовы деревьев, тяжелые кустарники, прогнувшиеся под мокрой непогодой. Ограда выросла перед ним неожиданно, хотя еще минуту назад он помнил о ней и шел сюда осмысленно и торопливо. След от воронова крыла прочертился впереди странной, изломанной линией; Алексей поднял голову на знакомое карканье, но успел уловить в небе лишь тень птицы - такую большую, что она накрыла собой все серое небо, сделав его еще более темным и беспросветным. Он вцепился негнущимися пальцами в холодную металлическую ограду, окинул взором знакомый кладбищенский пейзаж и сделал еще шаг вперед.

Один шаг. Потом другой. И еще, и еще, и еще… Идти было все труднее и все необходимее. Он знал, что именно должен увидеть в конце своего пути, и не хотел, боялся увидеть. Но что-то более сильное, нежели страх или упорство, толкало его вперед и не давало остановиться даже для краткой передышки. Невысокие холмики отставали от него справа и слева, покосившиеся кресты затевали пугающие пляски, а он все шел и шел, вдыхая промерзлый воздух полной грудью и пытаясь слиться с окружающим холодом, стать его частью, чтобы перестать, наконец, чувствовать тот лед в груди, который ничем нельзя было растопить…

Он занес ногу для очередного шага - и покачнулся на краю. Только теперь увидел черные ямы; оказывается, он подошел к ним так близко, что едва не поскользнулся на подтаявшем краю. Ему было странно, насколько мало испугался он возможного падения: просто аккуратно опустил ногу и замер рядом с раскрытой могилой, даже не пытаясь найти поблизости место более надежное и устойчивое. Он вспомнил, что где-то рядом скамейка, нашел ее глазами, но подошел и сел не сразу. Хотелось сначала разглядеть кресты - те самые, что болезненно разжигали всякий раз его любопытство, не давая прочесть на своих скорбных дощечках ни слова. Странное дело, теперь эти два креста оказались рядом с ним - протяни руку, потрогай, прочти, убедись. Он так и сделал, не сомневаясь ни на мгновение и почти с облегчением желая знать, наконец, правду. Чуть наклонился вперед, сощурился и легко прочитал на новеньких, аккуратных табличках: «Соколовская Ксения Георгиевна… Соколовская Наталья Алексеевна…»

Имена жены и дочери вспыхнули в его мозгу, подобно разорвавшейся бомбе. Алексей пошатнулся, тяжело оперся о соседнее черное дерево и замер, пытаясь осмыслить происходящее. «Разве ты не знал, что так будет?» - спросил он себя вслух, поражаясь четкости и безнадежности собственного голоса. И сам же ответил: знал. Он и шел сюда, чтобы убедиться - окончательно и навсегда; шел, чтобы лишний раз сказать себе: надежды нет и не будет. И их нет. И его нет тоже.

Слабый шорох за спиной привлек его внимание, и, не оборачиваясь, он пробормотал: «А, это ты?… Ты опять здесь?» Молчание было ответом, и Соколовский снова изумился тому, как мало страха он испытывает в этот раз. Пришедшая сзади опасность, всегда казавшаяся ему воплощением немыслимой угрозы, уткнувшимся в спину пистолетом, потусторонней безжалостной силой, теперь не тронула ни его разума, ни сердца. И нетерпеливо, почти грубо, он крикнул, по-прежнему не отводя глаз от деревянных крестов: «Что тебе надо от меня? Что ты хочешь? Уходи!» Никто снова не ответил, и тогда, озлобленный тем, что его не хотят оставить в покое, Алексей резко обернулся и впился взглядом в темную фигуру посреди кладбищенской аллеи.

Старое-старое лицо. Сгорбленное тело. И старая одежда, - быть может, не лохмотья, но почти лохмотья. И еще улыбка: очень старая, очень жалкая и очень морщинистая, но добрая, странно добрая! Женская улыбка, все понимающая, все прощающая, а главное - подающая надежду. Хотя нет, он усмехнулся собственной глупости: какая у него может быть теперь надежда? И, разом потеряв интерес к этой ненужной ему старухе, он вновь повернулся к крестам, потянувшись к ним рукою, чтобы очистить таблички от налипающего мокрого снега.

«Оплакивая умерших, не забывай о тех, кто еще жив», - сказал голос позади него. Голос был таким же слабым, как шорох старой одежды и свет старой улыбки. Но он услышал этот голос и, резко дернув плечом, словно отгоняя надоедливую муху, принялся отдирать снежную наледь уже от самих крестов. Рукам было холодно, но внутри что-то странно потеплело, и Алексей тянулся к крестам, не замечая, как близко подошел он к разверстым краям могил. Одно неверное движение, и он, покачнувшись, упал бы туда, но кто-то сильной и твердой рукой ухватил его сзади за край одежды, и он подумал было, что спасен…

– Твой сон - это вытеснение сознанием мысли, что все кончено, все пропало и что больше незачем жить. Ты ведь думал именно так, признайся, Леша? Но, слава богу, у тебя все-таки здоровая психика. Вот она и подкинула тебе сон со спасением и надеждой…

Саша Панкратов, встречавший друга в аэропорту, не позволил ему сесть за руль и теперь изо всех сил пытался не дать разговору по дороге угаснуть. А Алексей не в состоянии был говорить ни о том, что случилось, ни о том, что ждало на Ордынке, куда его вез неожиданный добровольный шофер. И, чтобы тоже не совсем уж молчать, он коротко обмолвился Панкратову, как видел во сне, в самолете, кладбище и открытую могилу, куда едва не угодил сам… Лучше бы не говорил, потому что испытанный годами друг ухватился за этот сон, пытаясь неуклюже утешить Соколовского в том, в чем утешить никого и никогда невозможно.

– Твою могилу во сне можно объяснить жизнью без надежды. А ты уже невесть что и подумал, правда же? Мистика, чертовщина, предопределение, которое ждет тебя самого и всякая прочая белиберда. А в принципе все просто, старик…

– Довольно, - поморщился Алексей. - Прошу тебя, не надо больше. Ты все-таки хирург, а не психиатр, вот и не надо самодеятельности. Вообще ничего не надо, ладно, Сашка?

Тот не ответил, только быстро, с каким-то придушенным всхлипом затянулся последней затяжкой сигареты и выкинул окурок за окно машины. Он был до такой степени хмур и непробиваемо спокоен сейчас, что Алексею было странно представить себе, что именно этот человек сутки назад рыдал в телефонную трубку, рассказывая ему о случившемся. Сам Соколовский так и не смог заплакать ни разу: гнев и ненависть, направленные на самого себя, настолько иссушили ему душу, что спасительные слезы просто не в состоянии были пробиться сквозь эту жесткую коросту. Да и не верил он - так еще до конца и не верил - в то, что ему нужно плакать. Он поверит в это только тогда, когда увидит их. И случится это уже совсем скоро…

Мимо автомобиля, мчащегося почти на запрещенной скорости, неслись знакомые дома, привычные городские пейзажи, замерзшие деревья - в Москве неожиданно ударили черемуховые холода. Соколовский откинулся на мягком, удобном сидении своего «ауди» (это Ксюша выбирала машину: и цвет, и модель, и марку), закрыл глаза («Какие у тебя длинные ресницы, папа! В тебя запросто можно влюбиться, когда ты спишь!») и попытался сосредоточиться на том, что ждало его - теперь и всегда. Но сосредоточиться не получалось: он видел и слышал их живыми. Они были живы, пока был жив он.

Дверь в квартиру тещи оказалась распахнутой настежь; он прошел туда сквозь строй молчащих, отворачивающихся и отводящих глаза людей и остановился в прихожей. Кто-то назвал его по имени, кто-то громко - неестественно громко, как ему показалось, - зарыдал рядом и бросился ему на шею, но все это было лишнее. Алексей, нетерпеливо освободившись от тяжести человеческого груза, широкими шагами подошел к затемненной, плотно занавешенной шторами гостиной и остановился на пороге. Где-то совсем близко всхлипывала Нина Пантелеевна, Ксюшина мама: «Я говорила, говорила… Я знала, что эти экспедиции до добра не доведут… Нельзя было разрешать им!» - и он понял, что она просто повторяет то, что было сказано здесь уже не раз и что, быть может, все позволяло ей держаться: всегда легче пережить утрату, если есть кого обвинять… А кого обвинять ему, Алексею?

Рядом с ним появилась Вера, его сводная сестра по отцу, и, увидев лицо Соколовского, быстро проговорила:

– Никто не виноват, Алеша. Это несчастный случай. Ужасная, трагическая случайность. Не надо, не смотри так…

Он не понял, что она хотела сказать, и, отодвинув ее со своего пути, наконец, подошел к раскрытым гробам.

Специалисты постарались на славу: лицо Татки было нежным и спящим, ее хотелось разбудить поцелуем, как уснувшую сказочную принцессу. Подземная лавина пощадила это лицо - может быть, потому, что не осмелилась изуродовать его. А вот Ксения выглядела совсем непохожей на себя: удары камней пришлись в голову… Он попробовал поправить прядь волос у нее на щеке, но не сумел унять дрожь пальцев и задохнулся от холода, которым дышала ее кожа. Потом он, кажется, закричал, потому что кто-то совал ему в лицо стакан с водой, кто-то тащил его к дивану, а кто-то кричал: «Скорая! Скорая!…»

Последующие часы слиплись для Соколовского в один вязкий, серый и тягучий ком. Все делалось за него и как бы помимо него; таким образом люди пытались снять с него хотя бы часть его безумной тяжести, но он не понимал этого и не испытывал к ним благодарности. Быть может, упади сейчас на его плечи все невыносимые подробности последнего прощального ритуала, заставь его метаться среди чиновников, могильщиков и прочих чуждых его горю людей, Алексею стало бы легче, он сумел бы забыться хоть ненадолго в круговерти забот и вспомнил бы о том, как надо дышать, действовать, жить. Но ему не повезло: у семьи Соколовских было слишком много друзей, чтобы он смог теперь остаться один на один со своей потерей.

Ему было странно, что все пытаются утешить его и возятся с ним, словно с младенцем, проявляя мягкость и тактичность в разговорах с ним. Его надо было судить, а ему подавали еду, запаха которой он не мог переносить, брали за руку, спрашивали: «Как вы себя чувствуете?» - и подводили к нему врача. Он заслуживал всеобщего отвращения, а к нему почтительно обращались: «Как вы решите, Алексей Михайлович?…» - и задавали вопросы о каких-то совершенно ничего не значащих для него вещах, он отвечал на эти вопросы подробно и рассудительно. Правда, уже через минуту он не мог вспомнить, о чем его спрашивали, но это было неважно. Все свое время он проводил рядом с Ксенией и Наташей, он хотел сохранить их в себе навсегда и удивлялся, когда ему говорили: «Не смотрите сюда так долго, лучше запомните их живыми». Удивлялся он потому, что, пока они были здесь, с ним, они были живы, и именно такими он хотел их запомнить.

По-настоящему он пришел в себя только на другой день, уже на кладбище. Маленький старинный погост недалеко от центра Москвы, где почти уже и не хоронили и где, к счастью, оставалось место рядом с могилой Ксениного отца («Я берегла его для себя, - сказала ему Нина Пантелеевна. - Да вот уступаю дочери и внучке…»), оказался тих и пустынен в этот день. В Москве неожиданно для такой поздней весны выпал вдруг слабенький, легкий снежок - уже на зелень, на цветущие яблони, - и деревья вновь стали черно-белыми. Он легко узнавал их, проходя дорогой своих ночных видений к двум свежевырытым могилам. Эти раскрытые ямы были точно такими же, какими Соколовский запомнил их во сне, и так же, как во сне, он стал на краю одной из них, не испытывая ни страха, ни грусти при мысли о том, что мог бы и сам лечь в эту землю.

Народу на похороны пришло много: Ксению любили коллеги и студенты, у Натальи всегда было множество поклонников. Говорили теплые речи, вытирали искренние слезы, и почти каждый считал своим долгом подойти к осиротевшему отцу и мужу, чтобы молча пожать ему руку. Алексей не видел и не слышал их: он неотрывно смотрел на два деревянных креста - временных, пока не будут готовы уже заказанные памятники, - и на аккуратные таблички на перекладинах: «Соколовская Ксения Георгиевна… Соколовская Наталья Алексеевна…»

Он и сам не мог вспомнить потом, кто вечером привез его домой, в его собственную, пустую квартиру, где Алексей еще не был после возвращения из Италии и где наконец-то он смог остаться один, без соболезнующих взоров и тактичных, раздражавших его своей незаслуженной добротой, прикосновений.

Дом все еще хранил хаотичный, но милый сердцу и уютный отпечаток недавних сборов; невозможно было поверить, что не прошло даже недели с того воскресного утра, когда они накоротке прощались друг с другом, не подозревая, что прощаются навсегда. Все так же на кресле лежала, свернувшись уютным комочком, Таткина блузка, и опять на глаза ему попался брошенный халатик жены, и даже почудилось, что в воздухе все еще витает теплый, пряный и густой аромат Ксениных пончиков… Кляня себя за собственный вздор, он все же не смог удержаться, чтобы не пройти на кухню вслед за щекочущим, дразнящим ноздри фантомным запахом и не потрогать плиту, рядом с которой хлопотала жена. Металл откликнулся на его прикосновение смертным холодом. Таким же, каким дышали лицо Ксении в гробу, его сон, дорога на старое кладбище и раскрытая пропасть могил. И тогда он заплакал, наконец, - заплакал первый раз за все последние часы и дни, не отнимая руки от белоснежной поверхности мертвого кухонного агрегата и понимая, что ничто и никогда уже не вернет дыхание жизни в эту пустую, неживую и ничем абсолютно не пахнущую кухню.

Глава шестая. Уход

Желтые фары машины, как две глазницы, шарили по темнеющим вдоль дороги кустам, по чужим заборам, по окнам домов, в которых не было ни проблеска живого света. Алексею казалось, что это не он ведет машину, а кто-то другой настырно делает это за него. А может быть, все гораздо проще? И «ауди» двигался на автопилоте, рыская среди темени, как собака-поводырь, которая ведет хозяина к знакомому жилью, потому что сам он до него добраться не в состоянии. Ему казалось, что он заблудился - никогда еще не приезжал сюда так поздно, но все-таки, наконец, машина уткнулась носом в знакомые ворота, едва не врезавшись в них. Машинальный поворот руля, скрип шин, взвизгнувшие тормоза - и Соколовского сильно тряхнуло. Он успел еще подумать: «Ну же, давай!… Как было бы хорошо…» - и пришел в себя, сообразив, что мечты о такой развязке напрасны.

Ну, разумеется, слишком хорошо, незаслуженно хорошо для него было бы, если бы удалось покончить со всей этой историей так безболезненно и быстро - всего лишь с помощью банальной аварии, не принимая никакого решения и не прожив после похорон даже двух суток. И теперь, закурив и не торопясь покидать машину ради пустынного ночного мира, простиравшегося вокруг, Алексей со спокойным сожалением подумал: не дает Бог смерти. И не даст, потому что он, Бог, справедлив и вовсе не щедр на незаслуженные радости. Вот так-то, господин Соколовский…

Сигарета давно уже истлела в его пальцах, темный ветер бился в окна машины, шумела где-то рядом весенняя листва, а он все сидел, согнувшись над рулем в неудобной позе и не отрывая глаз от циферблата часов, вмонтированных в панель управления. Секундная стрелка на часах отстукивала мгновения, вслед за ней деловито подтягивалась минутная, и эти свидетельства непрекращающейся жизни были для него нестерпимы, как и сама жизнь. Наконец, почувствовав боль в затекшей спине и обрадовавшись хоть какому-то дискомфорту, роднящему его с живыми людьми, Алексей поднялся и вышел из машины, громко хлопнув за собой дверцей.

Деревенский ночной воздух сразу опьянил его, ударил в ноздри, опрокинул навзничь его внутреннее «я», словно умелый боксер хилого противника на ринге. Соколовский пошарил в карманах, отыскал связку ключей и, бросив машину на улице незапертой, медленно открыв сначала ворота, а потом и массивную, тяжелую дверь в дом, окунулся в затхлый и нежилой сумрак пустовавшей много месяцев дачи.

То, что он не останется жить в своей московской квартире, где все было связано с его девчонками, где каждая мелочь дышала Ксюшиной заботой или Таткиным шутливым афоризмом, для Алексея было ясно с самого начала. Он не мог заставить себя ни привести в порядок раскиданные при отъезде вещи, ни взять в руки любые из тех вещей, которыми пользовался вместе с Ксенией, ни задержать взгляд на фотографии дочки в любимой серебряной рамке. Однако и затевать сейчас кутерьму с обменами, риелторами, документами, деньгами и прочими прагматичными заботами было для него абсолютно неприемлемо. Хорошо, что есть эта дача, любовно устроенная Ксенией, пусть и не такая родная и обжитая, как их московский дом. Хорошо, что есть нора, куда можно забиться и остаться одному, спрятавшись и от мира, и от себя самого…

Проходя по пустынным комнатам, мимоходом скидывая с кресел уютные, домотканые полосатые чехлы, звеня посудой в старинном буфете - там до сих пор, как ни странно для нынешних воровских дней, сохранилась початая бутылка коньяку, оставленная еще осенью, - Соколовский честно пытался сделать вид, что во всех его действиях есть осмысленность и польза. Но пыль и духота, тишина и одиночество, прячущиеся в каждом уголке дома, не давали ему вздохнуть полной грудью и ни на мгновение не отпускали от себя. Только растворив широкие створки окон и впустив в гостиную круглую усмехающуюся луну, он сумел наконец почувствовать себя здесь хозяином, а не случайным гостем. Цепляясь за ветви деревьев и освещая все вокруг призрачным сиянием, лунный свет проскользнул в комнату и почти ослепил его, привыкшего за последние часы к темноте. Алексей не стал зажигать электричества и рухнул в широкое кресло-качалку посреди гостиной, не снимая плаща и приготовившись провести здесь ночь, даже в голову не беря мысли о том, чтобы добраться до соседней спальни. Глаза его закрылись сами собой, мерный ритм раскачивающихся полозьев, казалось, утихомирил неровно бьющееся сердце, но и в этом жестком, настороженном полузабытьи не было ничего ни от покоя, ни от сна или просто отдыха.

Резкий стук в дверь застал врасплох. Алексей вздрогнул, вытянул ноги, затекшие от неудобного сидения в кресле, и вновь замер, сменив позу на еще более напряженную и неудобную. Все так же покачивалось кресло, еле слышно скрипя деревянными полозьями, и так же стучали в дверь, но ему это было безразлично. На второй и третий стук он даже не пошевелился: он не знал на свете никого, кто мог бы стать для него желанным гостем этой сырой и гулкой весенней ночью. А в дверь продолжали стучать.

«Господи, за что? - раздраженно мелькнуло в голове. - Кто это может быть? Ведь никто, кроме Панкратова, не знает, что я на даче, а с Сашкой мы не договаривались… Только гостей мне сейчас не хватало!»

Подниматься и тащиться в прихожую, чтобы отворять незваным пришельцам, у него не было ни сил, ни желания. А гость все не унимался; не добившись внимания к себе со стороны парадного хода, он, видимо, решил обойти дом с тыла, и вскоре Алексей уловил мягкие, осторожные шаги по траве рядом с распахнутым окном в гостиной.

– Ну, слава тебе господи! - услышал он через минуту, и в проеме нарисовалась усатая, улыбающаяся и дышащая непритворным добродушием мужская физиономия. - Сам хозяин наконец приехал! А мы-то уж напряглись: фары мечутся, шины визжат, ворота хлопают, да все как-то не по-вашему, непривычно… Уж не воры ли, думаем?

Сосед, Василий Петрович, понял Соколовский. Славный и компанейский мужик - из простых, из рабочих, случайно женившийся когда-то на дочке партийца, вышедшего затем в большие начальники, и потому два десятка лет назад сумевший получить дачу в этом престижном номенклатурном поселке. Руки у Василия Петровича, давно поменявшего свою рабочую специальность на какое-то непыльное чиновничье занятие, тем не менее по-прежнему были золотыми; он не раз по-соседски помогал Соколовским в хозяйственных заботах, выручал нужным инструментом, угощал свежей зеленью с собственного огорода. Ксения была не слишком-то привязана к земле, их дача всегда оставалась именно дачей, то есть местом отдыха, а не работы на грядках… И вот теперь этот общительный и веселый человек явно обрадовался появлению на даче хоть и не близкого, но все же приятеля. А у приятеля зуб на зуб не попадает от отвращения к себе и ко всему миру в целом. А также к ни в чем не повинному Василию Петровичу в частности…

Алексей кивнул соседу со всей приветливостью, на которую был способен, но в дом не пригласил и с кресла не поднялся. А тот, нимало не смущаясь невниманием, продолжал, опершись на подоконник со стороны сада:

– Вас-то самих мы не ждали так скоро, понимаем ведь: несчастье в семье. Сестра-то хоть и сводная, да и хворая была, а все ведь родная душа. Смерть - такое дело, она всегда не вовремя… - Лицо Василия Петровича сочувственно скривилось, распустилось в лунном свете, четче обозначились его морщины, и Соколовский с ужасом понял, что должен, просто обязан сейчас будет что-то сказать. Сосед слышал звон, да не знает, где он, а из слухов и сплетен наверняка решил, что Соколовский похоронил сестру Веру. - Примите наши с женой соболезнования.

Он замолчал, а Соколовский мысленно возблагодарил небеса за то, что, по сценарию текущего разговора, ответной реплики от него сейчас не требовалось. Однако сосед, готовясь плавно перейти на что-нибудь более радостное, опять завел:

– Да, жаль, жаль, что Вера Михайловна скончалась…

– Жена и дочь, - тихо, едва слышно уточнил Алексей. Он еще ниже опустил голову и молил Бога только о том, чтобы словоохотливый сосед поскорее ушел.

– Нет, не было их, - весело и охотно отрапортовал Василий Петрович, не поняв смысла реплики и радуясь возможности сменить грустную тему разговора. - А что, должны были еще сегодня, то есть до вас, приехать?

– Я говорю, что жена и дочь умерли. Погибли в экспедиции. А сестра жива… - Соколовский сказал это уже громко, нетерпеливо подымаясь из кресла и отшвыривая ногой в сторону плащ, который, оказывается, успел снять и уронить на пол.

За окном повисло короткое, страшное молчание. Затем тишину прорезал тонкий странный звук, будто лопнула напряженная, натянутая струна, и Алексей с изумлением понял, что это он, он сам исторг этот странный звук из своих губ и что впервые сказал вслух о Ксении и Наташе: «Жена и дочь умерли»… Ему стало невыносимо жарко, в ушах заколотились тысячи мелких молоточков, и он рванул на себе ворот рубашки, захлебнувшись от подавленных слез и услышав, как потрясенно бормочет за окном сосед, согнувшийся и ставший сразу ниже ростом:

– Боже ты мой, горе-то, горе-то какое! А я - батюшки мои, я ведь и не знал ничего! Сказали: мол, Соколовская погибла, я и думал: Вера, она ж болеет у вас… Простите меня, дурака старого, если сможете. И зовите нас, не стесняйтесь, если что. Ночь, за полночь - все равно, может, помощь какая потребуется, может, плохо вам станет.

– Спасибо, - коротко поблагодарил Алексей, отвернувшись от гостя. Господи, да уйдет ли он когда-нибудь?!

– А мы ведь тут ждали вас на майские праздники, - растерянно продолжал Василий Петрович, не в силах остановиться и не зная, как закончить разговор. - Давно не видались, с осени. И поговорить хотелось, и посоветоваться кое об чем. А сегодня слышим, ворота скрипят, но не по-хозяйски как-то, странно, несмело… Думали, может, воры… Ах ты господи, что ж я все одно и то же повторяю! Простите меня, Алексей Михайлович. Я ведь думал, так, зайти, разузнать по-соседски, а вышло-то… Ох, горе, горе!

Шорох удаляющихся, шаркающих шагов, шум листьев, дуновение ветра и - тишина. Наконец, наконец тишина! Соколовский облегченно вздохнул, подобрал с пола скомканный плащ и, сам не зная зачем, щелкнул кнопкой выключателя. Яркий, безжалостный электрический свет залил гостиную, беззастенчиво обнажив узорные паутинки в углах, пыль на комоде, высохшие цветы, оставшиеся с осени в большой керамической вазе… «Ксюша приедет, уберет», - привычно подумал он и тут же охнул от настоящей, неметафорической боли в сердце, ожегшей его при этой обманчивой мысли. Снова щелкнул выключателем, погружая дом в окончательную, беспросветную тьму, добрался до спальни, глянул мельком на фотографию смеющейся Татки в широкой деревянной рамке, стоявшей у изголовья постели, упал на широкую, старую их с Ксюшей кровать и уткнулся головой в подушку. Вот так, хорошо - чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать.

Он не знал, сколько пролежал вот так, в темноте; его не брали ни сон, ни выпитый махом коньяк, ни усталость. Должно быть, времени прошло совсем немного, потому что, когда он поднял голову от подушки на негромкую трель телефона, за окнами все еще было темно. Часа три ночи, не больше, механически определил Алексей и уставился на изящный, цвета кофе со сливками, аппарат на прикроватной тумбочке.

Итак, вопрос повторяется: кто бы это мог быть? Кто может знать, что он теперь на даче? И не только знать, но и осмелиться позвонить ему по редко используемому дачному номеру - даже и не по сотовому - в такую рань? Брать трубку он не собирался, если только… И еще до того, как включился сигнал автоответчика, Соколовский уже знал, кто это может быть. И знал, что отвечать придется.

Голос Лиды, мелодичный и тягучий, ударился о его слух, его сердце и… отскочил, как тугой резиновый мячик, ошибочно выбравший свою цель.

– Я знаю, что ты здесь, Соколовский, - говорила она, и Алексею казалось, будто в этой пьесе не место двум режиссерам, и один из них напрасно претендует на главенствующую роль. - Я заезжала к тебе домой, но в окнах нет света и за дверью не слышно даже шороха. Тогда я вспомнила о вашей даче… Ответь мне, Алеша. Возьми трубку. Я знаю, ты здесь, тебе негде больше спрятаться от людей…

Он испугался вдруг, что сейчас истечет время, отведенное для записи сообщения, и связь отключится. Испугался, что Лида положит трубку с намерением снова и снова дозваниваться до своего адресата. Нет, это было немыслимо! Им действительно следует объясниться. И он схватился за телефон, отчаянно желая покончить с этим раз и навсегда.

– Что ты хочешь? - спросил он, даже не пытаясь быть вежливым.

Если такой тон и был для актрисы неожиданностью, то она ничем не выдала себя. Спокойно и ласково, не отвечая на прямо заданный вопрос, она откликнулась:

– Слава богу. Я так и думала, что ты должен быть здесь и отозваться… Ты знаешь, Алексей, я никогда не звонила тебе по домашним номерам, чтобы не ставить тебя в неловкое положение. Но теперь, когда я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя… теперь, я думаю, ты простишь мне это нарушение этикета?

Задохнувшись от ее наивной и, скорее всего, непреднамеренной жестокости - «Я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя»! - он быстро нашарил на тумбочке сигареты и закурил. А Лида, словно и не дожидаясь от него ответа, продолжала:

– Нам надо поговорить, Соколовский. Я знаю, тебе сейчас трудно. Но ведь у тебя есть я. Ты помнишь, как ты любил меня в Венеции? Помнишь наших голубей на Сан-Марко, и вечер после спектакля, и того придурка-бармена, который никак не хотел налить мне чаю?…

– Лида, ты не то говоришь, не так. - Ему казалось, что ее еще можно остановить. Он не хотел слышать того, что она скажет дальше, потому что тем самым она окончательно отрезала бы для них обоих всякую надежду на будущее. Ее дело теперь, в эти дни, было - молчать. А она разыскала его и пыталась сама срежиссировать ситуацию, в которой от нее ничего не зависело. - Понимаешь, я должен побыть один. Я прошу тебя, не надо сейчас давить на меня, звонить, домогаться встреч, утешать…

– Я не собираюсь тебя утешать. У тебя все нормально - ты слышишь меня, Соколовский? Несколько часов назад мы все вернулись из Венеции. Триумф таков, что никто из нас до сих пор не может поверить в это. Да и ты, дорогой, наверняка не смел надеяться на подобную удачу… Ты застал только первую волну своего триумфа, а уже на следующий день после твоего отъезда о нас писали все газеты Италии. Ты понимаешь, что это значит, Алексей? Ты должен продолжать работу, ты ведь прежде всего художник, творец!

Он сумел наконец вставить слово в эту бесконечную тронную речь:

– Я не художник сейчас. Ты не забыла о том, что произошло?

– Разумеется, нет. Ну, и об этом нам надо поговорить, да, Алеша? Только не стоит делать этого по телефону. Может быть, ты вернешься в Москву?

– Нет, не вернусь.

– Хорошо, неважно. Тогда я могу приехать к тебе. Объясняй дорогу, Алеша, я ведь никогда не была еще на твоей даче…

– И никогда на ней не будешь, - сказал он сквозь зубы. Но потом решил сделать еще одну попытку объяснить женщине, близость которой еще несколько дней назад заставляла его стонать от счастья, свое теперешнее состояние и невольно смягчил тон: - Давай не будем форсировать события, Лида. Я должен прийти в себя. Должен пережить все это один. Мне никто не нужен сейчас - ни ты, ни театр, ни успех. Дай мне время. Мы поговорим потом, позже. Я обещаю тебе, что мы потом поговорим.

– Когда потом?! - Ее голос взвился в истерическом недоумении, и Соколовский почти с испугом подумал: неужели я так плохо знал ее? - Неужели ты не понимаешь, что, при всей трагичности происшедшего, в конечном счете тебе и театру это пойдет только на руку! Такой случай, Алеша, такой красивый сюжет: бешеный успех режиссера за границей, трагическое известие, застающее его на гребне триумфа, умение не опускать рук и - новые спектакли, новая слава! Ведь это сделает тебя героем дня!

– Лида, подожди, остановись, разве так можно?…

– Нет-нет, это ты остановись, ты должен меня дослушать до конца! Я все понимаю, Алеша: то, что случилось, - ужасно. Особенно гибель твоей дочери, о которой ты никогда не забудешь. Но ее и не нужно забывать! Это страдание даст новый импульс твоему делу, твоему призванию, твоему творчеству!… А Ксения… Ну, скажи мне прямо - и себе самому, главное, скажи, - так ли уж необходима была тебе эта женщина? Ведь вы давно уже стали только партнерами по браку, жили каждый своей жизнью. Я не бесчувственна, нет, но мы оба должны понимать: трагедия на самом деле развязала тебе руки…

Сигарета, давно впустую истлевшая в его руке, обожгла Соколовскому пальцы, и милосердная боль наконец-то вывела его из ступора, в котором он пребывал, слушая вдохновенный голос безумной сирены.

– Замолчи! - закричал он так громко, что у него что-то лопнуло и взорвалось в ушах. - Ты… ты… Ты сошла с ума!

– Это ты сошел с ума, Соколовский! - закричала в ответ Лида. - Я думала, ты сильный, спокойный, настоящий мужик! А ты?! Что ты делаешь - зализываешь раны, прячешься от людей? Боишься быть честным с самим собой, боишься признаться себе, что гибель жены - не такая уж смертная трагедия для режиссера Соколовского? И это тогда, когда надо работать, строить новый театр, еще лучше, выше прежнего! Почему ты позволил себе распуститься? Ничего не кончено, понимаешь? Все еще только начинается! Новая жизнь, новое дело, новые спектакли! И мы с тобой начинаемся тоже, слышишь?! Ничего не кончено!

Она продолжала еще что-то выкрикивать в трубку, которая давно повисла в безвольной, ослабевшей вдруг руке. Потом замолчала, посыпались частые гудки, и, чтоб не слышать их, Алексей отшвырнул теплую трубку в сторону. Она обиженно шмякнулась на пол, кажется, треснула и наконец замолчала; он надеялся, что на этот раз замолчала навсегда. Встал, походил по спальне, затем вышел в гостиную и тупо остановился перед креслом-качалкой. Тронул ногой тихо скрипнувшие полозья и услышал в их пении: «Ни-че-го не кон-че-но…»

Ничего не кончено, повторял он, двигаясь по комнате, как сомнамбула, и зачем-то трогая и переставляя вещи с места на место. Ничего не кончено, ничего не кончено… Как громко скрипит это кресло! А за окном светлеет, и, кажется, вовсе не так рано, как показалось, когда прозвучал Лидин звонок. Или это было уже давно? Ничего не кончено… Татка смеется с фотографии - ее портреты тут всюду, по всему дому. Ксюша любила, чтобы дочка всегда была рядом с ней, вокруг нее… Конечно же, ничего не кончено: вот он, скрип двери, они возвращаются и зовут его: «Ничего не кончено, Алеша!» Странно, как громко раздается этот скрип, и свет такой яркий, бьет прямо в глаза - разве он зажигал свет? Не похоже на дневной, не похоже и на электрический… ни на что не похоже… Ничего не кончено!…

От этой мысли ему удалось наконец с облегчением вздохнуть, прежде чем не стало ни скрипа, ни боли, ни страха. А вот свет остался, и только этот свет в мозгу Соколовского продолжал повторять ему на все лады разными голосами: «Ни-че-го не кон-че-но!»

«Боже мой, какой яркий свет!… Когда же закончится эта пытка? Кажется, это у Моуди, в «Жизни после смерти», длинный тоннель, через который всем нам придется пройти в последние мгновения жизни, и слепящее зарево в конце тоннеля. Значит, вот как это бывает?…»

– Алексей Михайлович, вы меня слышите?

Он приподнял тяжелые веки. Свет ударил в них еще сильнее и безжалостнее, зато источник этого света сразу выдал свое вполне земное, а не метафизическое происхождение: белая люминесцентная лампа сияла прямо над его запрокинутой головой. Затем к нему приблизилось, наклонилось чужое озабоченное лицо, и тот же голос повторил:

– Вы меня слышите? Откликнитесь, чтобы я мог понять, в состоянии ли вы разговаривать.

– Да, - сказал Соколовский. Губы едва шевелились, однако слово далось ему на удивление легко.

– Это хорошо. Значит, дело уже на поправку. Я буду говорить, а вы слушайте…

– Где я? - перебил Алексей.

Незнакомое лицо улыбнулось с привычным докторским терпением:

– Я же сказал вам: вы слушайте, а я постараюсь все объяснить. Вы в больнице, в московской Клинике неврозов, слышали про такую? На даче вам стало плохо, вы, по-видимому, упали и потеряли сознание. К счастью, утром вас зашел навестить сосед, он беспокоился за вас, и, как выяснилось, не зря. Василий Петрович немедленно вызвал «скорую», вас отвезли в Москву, правда, сначала в обычную районную больницу. Однако затем соседи сообщили о случившемся родственникам, а те связались с Александром Львовичем Панкратовым, вашим другом. И тот, используя свое имя и свои связи в медицинских кругах, перевел вас к нам. Меня зовут Валерий Васильевич, я ваш лечащий врач. Я понятно вам рассказываю? Как вы себя чувствуете?

Два последних вопроса показались Соколовскому совершенно лишними, и он, отмахнувшись от них, требовательно произнес:

– Когда это все было?

Доктор удовлетворенно улыбнулся:

– Значит, чувствуете вы себя прилично, если пытаетесь задавать вопросы и отыскать логическую связь событий. А было все это вчера. Утром вас доставили в больницу, вывели из острого состояния, а уже к вечеру вы были у нас. Вообще-то, - немного помявшись, пояснил он, - так не делают, но, учитывая личную просьбу профессора Панкратова и все, так сказать, обстоятельства вашего недуга… В общем, консилиум решил, что у нас вам действительно будет лучше… Постойте, что вы делаете?!

Алексей решительно откинул в сторону одеяло и стремительным движением сел на постели. Голова мгновенно закружилась так, что ему пришлось крепко ухватиться за вовремя подставленную Валерием Васильевичем руку. Потом свет от этой инквизиторской лампы, казалось, стал еще ослепительней, в ушах снова застучали, забились молотки, и Соколовский рухнул на ту самую подушку, с которой только что так уверенно поспешил было расстаться.

Он ожидал от врача, помогшего ему удобнее разместиться на постели, упреков, но тот с профессиональной невозмутимостью только сказал:

– Вот видите, вам нельзя пока двигаться. Мы вас подлечим, подправим, и, будем надеяться, все еще станет хорошо.

«Да, - процедил про себя Алексей, - это мы уже слышали. Ничего не кончено». А вслух произнес, старательно делая вид, что ему это действительно интересно:



Поделиться книгой:

На главную
Назад