И я рассказываю, как в моей комнате в детстве висел портрет дедушки. Как бабушка часто стояла у окна и, забыв про меня, про все на свете, глухо повторяла: “Андрей, Андрей…”. А подойдешь – так взглянет на тебя мокрыми, ясными, но далекими, откуда-то из непонятного, глазами и не увидит. Повторит только: “Андрей”. Как будто так меня зовут.
Про то, как она выросла на даче у Ворошилова, потому что ее отец завербовался плотником на строительство этой дачи, а потом его оставили там работать. Как потом бабка подросла и устроилась работать на другую, тоже правительственную, дачу. Это была дача моего дедушки. Я рассказал, что дедушка подписывал расстрельные списки на тысячи человек. Что дедушка был женат на другой женщине, что бабке пришлось растить двух дочек от него и работать гладильщицей на фабрике. Что за год или два до смерти он все-таки женился на бабке.
– Руководитель литературного семинара подсказал мне взять эту тему, и я вдруг понял, что совсем мало знаю о дедушке. Стал собирать материал о нем. Считаю, что это достойная, хотя и трудная задача.
Ведь у многих в современной России есть или были такие бабушки, дедушки или родители, которые отправляли людей в ГУЛАГ, подписывали доносы или расстрельные списки. Эти предки живут в нас, а мы так мало знаем о них, а может, и не хотим знать.
– Да, это так интересно! Я думаю, я уверена, что у тебя получится прекрасный роман. Я сам чувствую, что это может быть интересно для иностранцев, поэтому и повторяю уже третий год одно и то же.
– Понимаете, в Германии после Гитлера был Нюрнбергский процесс. А в
России после Сталина такого не было. Сейчас по социологическим опросам более пятидесяти процентов людей оценивают роль Сталина как положительную. То есть не произошло осознания того, что было. Что было сделано нашими дедушками, родителями, нашими родными или любимыми людьми.
Полезно иногда потренироваться по-английски в произнесении таких речей. После публичных чтений, например, подходят с вопросами. Или вот завтра перед камерой выступать придется. По-русски-то на такие темы и говорить не с кем – опоздал. Если только со старой гвардией, с шестидесятниками какими-нибудь, не потерявшими боевого задора. А для пожилой Европы, может, еще и потянет, особенно если побольше личного напихать. Пит этот пугает, правда, что у них система сгнила.
Не дай бог, не дай бог. Лет бы десять еще хотя бы…
Моя внуковость – это мой маленький лейбл. Что-то типа хрюканья этого дирижера, я уже забыл его фамилию. Пит еще, наверное, помнит.
Это маленький удачный лейбл для рекламы самого себя в Европе – национальная душа вполне проступает в этой ситуации. Сначала русские загоняют миллионы людей в лагеря, затем совестливые внуки мучаются грехами дедов, пишут книги, без стеснения распахивают дверцы семейных шкафов и демонстрируют хранящиеся там скелеты. Таких внуков можно приглашать на фестивали и в писательские резиденции, таким можно простить небольшую национальную привязанность к алкоголю.
Только как будто не хватает чего-то, что запоминалось бы с такой же силой, как у дирижера.
Маргерит тоже налила себе вина, она даже отложила вилку, она слушает меня. Да, это, наверное, правильно – в чем-то соответствовать клише, в чем-то выделяться. Страдающая, мятущаяся душа присутствует, желание искупления и выворачивание наизнанку тоже имеется, остается только найти что-то достаточно свежее, что отличало бы, что-то притом достаточно интеллектуальное. Или наоборот – человечное.
Остальные узнаваемые черты налицо. Есть даже добровольная ссылка в
Сибирь.
– Хотите посмотреть сибирские фото?
– Ты был в Сибири?
– Я работал там несколько лет лесником в заповеднике.
Маргерит смотрит на меня и чуть-чуть улыбается. Не просто улыбается, а как-то изучающе, выжидательно. Очень не люблю этого.
У меня был один такой случай с канадцем – лысоватым, очкастым филологом. Он тоже как-то похоже улыбался, когда я рассказывал о медведях. Я же не знал, что он подростком один прожил месяц в лесу с тремя спичками. Что у него отец из какой-то глухой деревни.
– Просто, знаете, у меня был жизненный кризис, я не мог найти себя, начал пить. Сбежал от этого на природу, в заповедник, начал все заново. Жил в крохотном поселке – ни электричества, ни дороги.
– Да, конечно, я очень хочу посмотреть твои фотографии. Так любопытно…
– Это был неудачный побег от самого себя.
– Да, да, я понимаю. Я принесу еще вина. Я иду за фотографиями, и Маргерит долго разглядывает их.
После обеда я некоторое время сижу перед компьютером. Иногда выхожу на улицу покурить. Звезд не видно, листья платанов шумят в темноте, иногда кричит сова. Мне кажется, что эта сова должна обитать в какой-нибудь старой колокольне. Неужели завтра будет дождь? Мне ведь ехать на велосипеде девять километров, я не очень представляю себе дорогу, придется ориентироваться по карте.
Еще я пытаюсь писать. Я опять перечитываю записи, которые делал во время бесед с бабушкой. Я вспоминаю ее, теперь совсем почти ослепшую, терпеливо сидящую на кровати и только слушающую телевизор.
Как она радовалась, когда я приезжал к ней, садился рядом и спрашивал о ее жизни. Я еще верил тогда, что напишу об этом. Я привозил с собой диктофон, блокнот, немного фруктов или какое-нибудь пирожное.
Мы пили чай, она щурилась над столом, почти на ощупь брала чашку и шутливо материлась на себя, старую и не годную ни на что. А я подбадривал ее, шутя вспоминал, как мы с ней лазили через забор на территорию закрытого военного санатория, как устраивали запруды в весенних ручьях, как вместе читали книжки, усевшись на поваленных осинах. Мы жили на самой окраине Москвы, бабушка приезжала каждый день и, пока родители были на работе, проводила со мной полдня в окрестных лесах, разыскивая кротовые норки, в которых прятались лесовики, дупла с загадочными переметными, находя птичьи гнезда и исследуя новые тропы.
Летом в деревне она мне показывала чагу на березах и разные травы, называя их так уважительно и ласково, как научила ее моя прапрабабка
– деревенская ведунья и повитуха. Мы возвращались домой с огромными пучками растений, связанных стеблями, иногда мокрыми от росы или дождя.
Мне хотелось кого-нибудь вылечить, мне хотелось так же колдовать над сборами и настоями, как делала моя бабушка. Мама не признавала народную медицину, и я , раскрыв травник, пытал отца, нет ли у него запоров, почечуя или маточных кровотечений. Я заваривал ему тысячелистник для желудка и пижму для ванночек от геморроя. Один раз я застал его за тем, что он аккуратно отливал перед обедом треть стакана моего целебного взвара в раковину. Я помню бабушку еще сильную, гибкую и азартную, иногда злую, страстную в любой работе. Мне казалось, что она моложе нас всех, сильнее. Она всегда находила время читать, она любила слушать классическую музыку, как эти европейцы (меня Андрей в свое время научил понимать в музыке), она летом бегала трусцой по утрам и купалась в речке в любую погоду.
И вместе с тем я всегда думал, что она родилась давным-давно – раньше всех на свете, потому что только она знала, что поет жаворонок в начале июня, как по-разному кукует кукушка, зачем домовые плетут косички у коней по ночам, что означает, если воробьи купаются в пыли. Я с удовольствием запоминал эти маленькие тайны.
Она умела вымачивать и мять коноплю и крапиву, вить из них веревки, она умела найти сладкий корень солодки или съедобный стебель медвежьей дудки по весне и знала грибное слово, которое потом доверила мне. Я вспоминаю, как приезжал к ней в последний раз, перед отъездом сюда.
Она открыла дверь. Поворчала сначала, что видит меня только в те дни, когда мать привозит деньги за квартиру, потом пошла ставить чай. Мама еще не вернулась, и мы стали ее ждать с бабушкой на кухне.
– Какие-то вы, молодые, все, как замороженные. Ни то – ни се… Ни учиться толком, ни работать. На шее сидите родительской в такие-то взрослые годы. А ведь, посмотри, – мать-то твоя уже ведь немолодая.
Шестьдесят как-никак. Ведь у ней и здоровье-то уже… А все – и то успеть, и со мной, и на работе, и деньги сыночку. И она же не железная, между прочим. Вон женушка твоя хотя бы учится целыми днями на этой своей психологии, что ли. А ты? То в Сибири, как тюремщик, мотался, груши хреном околачивал. Теперь тут без дела сидишь.
Теперь она может долго так, хотя и рада, что я приехал.
– Бабань, ну почему без дела, я фотографирую, статьи в журналы пишу. Путеводитель туристический скоро выйдет, за него тоже деньги получу.
– Деньги получу. Еще не получил, а карман оттопырил. Знаешь, как говорят: птичка уже в гнезде, а яичко-то еще в… Вот и ты так.
Получу, получу. Получи сначала.
– Ладно, бабань. Скажи лучше, как у тебя-то? Как твой кашель, как глаза? – Надо как-то ее отвлечь.
– У меня… У меня-то дела – как сажа бела. У меня… У меня вон – кроссворды отгадать, телевизор посмотреть, хотя один шут, ничего же не вижу. Так, мелькает что-то в экране, туда-сюда, туда-сюда. Что я теперь могу, в мои-то годы? Уплыли, как говорится, муде по вешней воде. – Она помолчала. – Фотографирую… Много ли ты на этом зарабатываешь? Делом нужно заниматься. Сравни, какой дед был, даже и отец твой , а какой ты – шалопай и все.
– Ну, слушай, он же тоже любил снимать, дедушка. Ты же показывала мне его фотографии.
Она не стала отвечать. Она налила мне чай и начала на ощупь колоть щипцами рафинад на мелкие-мелкие кусочки. У нее еще были запасы кускового сахара с незапамятных времен. Доставала куски из пачки, колола их и складывала в сахарницу. Морщась, вглядываясь помутневшими глазами в свои руки, потихоньку матерясь, пошевеливая губами.
– Ведь и жалко ее, твою мать-то. Все бьется, как птичка, все старается для всех. А ведь она всегда слабенькая была. Это я , бывало, как конь, бегала, с пяти до двенадцати ночи каждый день, и не замечала.
Немного отвлеклась, теперь только не дать ей свернуть с воспоминаний о молодости.
– Это когда ты на фабрике работала?
– На фабрике. А девчонки маленькие еще были. В полпятого-пять встаю.
За матерью прибрать, постирать, завтрак сготовить, потом девочек поднять, потом на фабрику. Это ж мужская работа была – с утюгами.
Попробуй целый день тягать утюг-то. Потому что все-таки мужчина не пойдет на такое. Гладили мы рубашки военные, защитного цвета. На космонавтов, на военных мы шили и гладили… Потом, после смены, – на метро до “Калужской”. Сейчас она “Октябрьская”, а раньше “Калужская” называлась. А оттуда еще два часа на автобусе. Выйдешь – и через поле бежишь. Бегом бежишь, ведь вдруг не успеешь. К березкам тем, ты ведь их знаешь…
Бабушкина речь оживляется, она продолжает колоть сахар, но уже медленнее, она смотрит то на меня, то в окно. Потом и вовсе бросает щипцы.
– Я ведь простила его. Сначала злилась, а теперь простила. А что обижаться, ведь мужик – он и есть мужик. Хоть ты его вознеси, хоть ты его вон – бомжем сделай. Какой спрос в этих-то делах с мужика? Да ведь и уставали они как! Во время войны-то. Нужен же отдых для всех.
Ты попробуй так работать, это ведь и не с утюгами – это посложнее будет. Как Главный вызовет, так беги. Ночь-полночь. Ему ж разницы нет. А ведь Он по ночам-то как раз и любил работать. Так иногда и получается, что и спать не спали они вовсе.
Раньше бабушка со мной о таком не говорила. Только лет пять назад что-то случилось с ней. Прорвало. Я читал, что после скольких-то лет одиночества вдовы, по христианской религии, снова девушками становятся, невинность приобретают. Правда или нет – не знаю. Но похоже на то.
– Простила. А как не простить? Только толку-то? Жизнь-то прошла – как рябина к дубу тянется. Тянется-тянется, а все одно – дуб-то на другой стороне реки. Как в песне, знаешь? Ведь и не дотянешься. Ведь и не придет, бывало, под те березки – охрана, дескать, не отпустила.
А придет, так что? Бежишь обратно, а платье все помято, озеленено об траву. Иногда и заплачешь. Бежишь на автобус, как проститутка какая.
Меня же ведь она так и обозвала тогда. Ох, Илюшенька, ведь трудно все это было, трудно.
Бабушка смотрит в окно.
– А как не простить-то? Бог терпел – и нам велел, как говорится. Вот и теперь терплю. Что я теперь могу для вас сделать? И квартиру отдала, и все. Теперь только потихоньку терпеть. Но уж недолго.
Только ведь непутевая у вас бабка попалась, так что, может, и долго протяну. Но уж и вы не обижайтесь, я же ведь все отдала. Так если позвоните когда – мне приятно.
Надо будет позвонить ей отсюда, из Бельгии, ей действительно будет приятно. Главное – не забыть.
Утром солнышко. Под ногами на дорожке трескаются крохотные нерусские желуди, когда я иду в гараж за велосипедом. Может, и не платаны это, а дубы, раз с них желуди сыплются? С чего я взял, что это платаны?
Меня провожает маленькая робкая такса, сучка по имени Макс, ее хвост все время в движении, но она отскакивает от меня, как только я пытаюсь заговорить с ней. Настоящая деревенская, наученная жизнью собака. Или я ей просто внушаю какие-то подозрения?
А может, она чувствует, что я частенько убивал животных, собак тоже приходилось несколько раз. Если попаду в тяжелую ситуацию, буду голоден, то могу и съесть без всяких угрызений совести.
Мне иногда кажется, что готовность убить, использовать, причинить боль или избавить от мучений привлекает. Я видел эту покорную доверчивость у животных – собак, кошек, лошадей. Особенно у самок.
Они начинают верить тебе, они хотят тебе понравиться, они радуются тебе, когда ты приходишь и ласково с ними говоришь, они готовы идти за тобой – это видно, достаточно просто посмотреть, как двигается их тело, посмотреть в их глаза.
Кто из мужиков отказался бы переспать с шахидкой? Вернее, жестоко отыметь ее в ночь перед терактом. Глядеть на ее отрешенное лицо, угадывать биение жизни и желания где-то внутри. Интересно было бы провести такой опрос, хотя, конечно, никто честно не ответит. А эти будоражащие легенды о сексапильных прибалтийских снайпершах в первую чеченскую, которых наши солдаты окрестили белыми колготками?
По утрам, когда точно знаешь, что не придется садиться за компьютер, не придется вымучивать из себя слова, приятно бывает поразмышлять о таких забавных вещах и даже составить в уме какой-нибудь психологический сюжет для будущего неисполнимого романа. Я , конечно, не могу представить себе ситуацию, при которой мне придется убить Макса. Здесь это слишком нереально. Так что и собака чувствует себя в безопасности, и я , остается только какое-то легкое ощущение отдаленной, гипотетической возможности, которое помогает нам нравиться друг другу. И вечером я , вернувшись на виллу, увижу, как эта сучка лает, размахивая хвостом, радостно виляет всем телом, облизывается и опускает голову, отскакивая от меня в неподдельном испуге. Я кручу педали, еду мимо благополучных пряничных домиков с черепичными, а иногда и соломенными крышами, на крылечках лежат тыквы, приготовленные для скорого Хэллоуина. С каким-то злорадным удовольствием вспоминаю о том, как мы с Серегой съели в тайге его бестолкового черного кобеля по кличке Бандит. Это случилось в конце февраля в верховьях Баян-суу, когда у нас совершенно закончились продукты, а соболь наконец пошел в наши ловушки.
Бандит тогда попал в большой капкан, поставленный нами на росомаху, и за сутки полностью отморозил лапу. Это, безусловно, было приговором ему. Его мясо оказалось очень вкусным, почти как барсучье, только не такое жирное. Я вспомнил еще и Володькину собаку – звероватого, красивого, высокого на ногах Амура. Это была чистокровная восточносибирская лайка. Кабан ударил его по животу, но внешних повреждений мы не нашли. Просто Амур через несколько дней начал немного скучать, отказывался от еды. Он еще поохотился с нами на медведя в
Ташту-Коле, но на кордон уже не вернулся, остался ждать на избушке, пока мы на лыжах выносили домой мясо и шкуру. Володька тогда злился на него, называл предателем, говорил, что кобель всегда был себе на уме. А потом, когда мы опять пришли в Ташту-Коль за остатками этого медведя, Амур лежал под нарами, исхудавший, словно вобла, шерсть свалялась, как валенок. Он уже мог шевелить только глазами.
– Я , наверное, не смогу, – пожаловался Вовка.
– Илюху проси, у него мелкашка, а я со своим карабином ему всю башку в клочья разнесу, – сказал Серега.
И я отнес Амура в ельник, положил на снег. От него уже пахло мертвечиной, тело было легкое и твердое, как покоробленная, ссохшаяся коровья шкура. И это было совсем не похоже на веселый азарт охоты, когда сердце стучит в ушах так, что почти не слышишь своих выстрелов.
Амур без всякого выражения, но вместе с тем внимательно следил тусклым взглядом за моими действиями, как я заряжал винтовку, целился ему в лоб.
А потом, когда я уже чистил ствол в уютном тепле избушки и покуривал с Серегой, Вовка вернулся из ельника с раздувающимися ноздрями и сказал, сжимая кулаки:
– Дай тозовку свою, стрелок хренов. Я побежал сам, вставляя патрон на ходу. Затем опять открыл затвор, вставил еще один, потом еще. Винтовка моя однозарядная была. И только на четвертый раз негнущееся тело Амура благодарно дернулось и наконец расслабилось. Я потом часто замечал, что вот в таких дошедших, которые долго терпели, жизни больше – будь то собаки или кони. Уже и кровь вся вытечет, а все ждешь.
Сколько он убил людей, мой дед, ставя подписи под списками на расстрел? Вроде бы, немного – всего тысячу или две – по сохранившимся документам. Ну, коллективизацию на Северном Кавказе провел. Он даже считался в народе добрым, к нему приходили хлопотать за осужденных родственников. Его любили женщины, рожали ему детей, а потом еще и прощали, берегли его память.
…После нескольких утомительных тягунков вверх и нескольких приятных спусков, когда отдыхаешь, пролетая мимо кукурузных полей и мимо кораллей с ухоженными лошадьми, я миновал церковку в Эрне, потом центральную площадь, которая также являлась единственным перекрестком со светофором в этой маленькой деревне. Незнакомая встречная девушка кивнула мне, потом мужчина с садовой тележкой приветственно махнул мне рукой со своего крылечка.
Сразу за деревушкой открылось небольшое поле, окруженное тополями, посередине которого стоял настоящий, не виденный с глубокого детства цирк шапито. Поздно вечером, когда я проезжал мимо обратно со станции, в цирке играла музыка, и слышна была дробь барабанов. Вся обочина была занята припаркованными автомобилями.
В Эдингене я миновал железнодорожный переезд, немного отдохнул на спуске, потому что улица пошла вниз. Спросил дорогу на станцию у пожилой женщины, которая стояла на тротуаре и болтала с подругой, высунувшейся из окна на первом этаже. Они оглядели меня, потом, неторопливо перебивая друг друга, объяснили по-французски, где вокзал. Тетенька, которая была в окошке, опиралась локтями о подоконник, украшенный цветами, и каждое свое слово подтверждала кивком головы. Указания были ясными и четкими – до перекрестка, поворот налево, до моста, перед мостом направо. Я даже не ожидал. Вся эта сонная, тихая, солнечная обстановка, крохотный городишко, перезвон колоколов на дальней церковке, поля с кукурузой и свеклой обещали мне сбивчивые напутствия.
Там это, поедешь маленько… там быткомбинат будет, так? Ага, за быткомбинатом потом горелый дом амбарный. Да не крестовый он, Нель, амбарный. Да когда ж он крестовым-то был, всю дорогу амбарный. Нель, ну что ты? Там еще Витька Холопов жил, когда на автокомбинате работал. Ну, на Грибоедова который, а ты про какой? Так тот на Розы
Люксембург уже убрали давно, там теперь же магазин новый. Тот-то, конечно, крестовый был. Ну ладно… в общем, сынок, ты поедешь, но ты тот дом и не увидишь, он в глубине там, за школой, ты туда не сворачивай…
Мне даже не задали традиционный вопрос: а ты сам-то откуда? Я легко добираюсь до станции, ставлю велосипед на стоянку и защелкиваю замочек на колесе. Теперь он будет дожидаться меня до вечера, когда я сойду с электрички, словно местный житель, отомкну замок и потихоньку покачу к себе на виллу Хеллебос, кивая встречным прохожим, махнув рукой мужику с садовой тележкой. Я буду совсем почти свой.
Человек в билетной кассе, вручив мне сдачу, ткнул пальцем в окошко, показывая на стоящий поезд: через минуту отходит, поторопись. Пиво купить не успею. Проводники отругали меня, что я бежал через пути, а не по подземному переходу. Вы попадете под поезд, и расписание поездов не будет больше вас беспокоить.
Я перепутал станции и вышел на одну раньше, на Брюссель-Миди,
Южном вокзале. В запасе было два часа времени, поэтому я решил пройтись пешком. У меня была карта.
На площади Конституции я зашел в маленький марокканский супермаркет и купил телефонную карточку, чтобы позвонить жене. Все окрестные автоматы были разбиты или с оторванными трубками. Я пошел по Сталинград-страат в центр и через некоторое время обнаружил кабинку с работающим телефоном. Там было немного наблевано, но уже давно. Веселый, наверное, район.
– Ты откуда звонишь?
– Да я тут на Сталинградской, около вокзала.
Пока я болтал, мимо меня проходили люди – ребята в спортивных костюмах и огромных сникерсах, живущие под не слышную другим ритмичную черную музыку, идущую из наушников или просто изнутри, гордые седобородые старцы в тапочках и накидках на плечах, беременные, скрывающие лицо женщины. Я вспомнил нашего старого друга по имени Алла Ибрахим Измаил, иракца, который как раз жил, а может быть, живет и сейчас в городе
Волгограде.
Мы его звали Аля. Раньше, лет двадцать назад, он частенько заезжал в
Москву. Примерно раз в два месяца можно было слышать, как мама, подняв трубку, говорит: Але. Аля? Здравствуйте, Аля! Все хорошо. А у вас? У Николая Васильевича тоже все хорошо, спасибо. Илюша прекрасно. И бабушка, спасибо. Вы… Анна Кирилловна выздоровела. У кого? У него тоже… У Олечки все отлично. Собачка? Собачка жива-здорова. А вы где? Так заходите быстрее, конечно.
Потом Аля сидел в кресле, пошевеливал пальцами ног в носках и рассказывал, как он ненавидит Саддама. Аля закончил Волгоградский политехнический и остался в России. Он предал родину. А как не предать, если там Саддам? Вы знаете, у моего старшего брата была самая счастливая минута в жизни, когда он потерял руку на войне, на иранской войне. Просто его любит Аллах. Он мне написал письмо, потом позвонил. Он плакал – такой счастливый был. Его не могут теперь больше увести в армию, и он очень хорошо живет. Отца тоже не могут, он старый. Но я как туда поеду? Я не хочу на войну. Ведь Аллах не может любить двух родных братьев одинаково. Если меня на этой войне не убьют, Саддам на другую пошлет.
Аля правильно, наверное, сделал, что удрал из Ирака. Рассчитывать слишком сильно на любовь Аллаха в этих делах опасно. Иногда Он может подарить тебе счастливую возможность пострадать за веру. И Аля после окончания института принялся искать себе (и своей молодой русской жене) новую родину. Он съездил в Англию и Канаду, где его дядьки имели бизнес, где они обещали ему помочь начать свой. В Лондоне боевики из ИРА устроили взрыв в магазине, из которого он вышел десять минут назад. Это было знаком. Запад и заодно с ним Новый Свет не устроили осторожного иракца. Он выбрал Волгоград. Здесь спокойно, сказал Аля. Я уже давно ничего про него не слышал, только знаю, что супруга его, вроде бы, бросила через пятнадцать лет совместной жизни. Но зато я недавно прочитал в газете, что ИРА сложила оружие.
После разговора с женой я отправился дальше и попал на центральную площадь Гран пляс. Оттуда я уже знал дорогу к Каса Лингва. Мне еще оставался час до назначенных четырех, поэтому я зашел в кафе