«на продажу» хотя бы для 16-летних, с которыми уже можно говорить о достаточно серьезных и важных вещах, о королях и капусте, что оказывалось порой в самый раз для толстых журналов. У меня и сегодня ощущение, что людям ровно столько лет, сколько стране, с которой они себя идентифицируют.
В поезде мне пришлось очередной раз побывать «инкогнито из
Петербурга» – великая литературная держава, все прочие прелести которой сильно преувеличены пишущей братией! Замминистра путей сообщения с кошачьей фамилией за полчаса до моей посадки распорядился постелить дорожки в вагоне, повесить часы и накрутил хвосты начальнику поезда и директору ресторана. Оба появились у меня в дверях купе, как только поезд тронулся и заработали кондиционеры.
Для начала мне прислали холодного пивка, в пути попытались кормить бесплатно, а однажды даже осторожно предложили девку. Славные люди и чистое недоразумение – будто публикация очерка в «Гео» способна помочь вернуть богатых интуристов на Транссиб!
Из-за протяженности страны и привычки не переводить часы я въехал в натуральный джет-лэг. Перед Красноярском опустил окно и, вдохнув всеми легкими таежный кедровый запах детства, чуть не задохнулся от счастья. На Байкале траванулся копчеными омулями – матери поддался, считавшей, что вкуснее, чем омуль с хариусом, рыбы нет, и полдня провел на толчке. От позолоченных голов декабристов в нишах постамента с серебрянной статуей Ленина, на фоне карамельного китайского вокзальчика, мне чуть не сделалось дурно. Как и от нескончаемых тысяч километров неказистых берез и осин вдоль дороги.
В закопченном Улан-Удэ едва не расплакался от стыда, когда мальчишка попросил купить ненужную местную газету за пару рублей: «Я сегодня только первый день торгую – купите, дяденька! Пожалуйста…» За
Читой проехал один аварийный перегон в локомотиве – осуществил заветную мечту детства. Помощник машиниста признался мне: «Я с
Запада – с Алтая», – а в ответ на мой детский вопрос, куда девается поездное дерьмо со шпал, просветил, что его подъедают вороны. За
Амуром я купил поллитра паюсной икры за смешные деньги и мясистый папоротник-орляк для салатов с тачки у какого-то лесного человека.
На одной из станций из соседнего вагона вынесли старуху на носилках, кажется, еще живую. Перед Владивостоком на перроне я отдал остаток московских конфет торговке с дочкой: «Возьмите для своей девочки», – та от неожиданности перепугалась: «Сколько вы хотите за них?» На рассвете весь Амурский залив на мелководье вдоль берега был усеян застывшими бюстами ловцов корюшки в резиновых комбинезонах.
Во Владивостоке я нагулялся всласть по городу и нашел годившегося мне в отцы двоюродного брата – списанного на берег старичка-бодрячка и выпивоху, с глазами на мокром месте, до такой степени внешне напоминавшего мою мать, что это казалось наваждением. От него я узнал, что был окрещен в том самом костеле, который строил мой дед-каменщик в начале ХХ века. Бабка Луцина сделала это тайком от моих родителей – с тех пор за мою душу можно молиться Христу, и запах католицизма я всегда отличу от запаха православия. То-то недоумевал подростком, что бы это значило: «Я выбью из тебя этот польский гонор!..»
Железнодорожный вокзал во Владивостоке, соединенный пешеходным мостиком с портом, оказался двойником Ярославского в Москве – предки понимали толк в рифме. Европейские улицы столетней давности, свежие морепродукты, слепые троллейбусы с заваренными жестью окнами и бесплатным проездом, холмы и заливы, бухты Золотой Рог и Улисс, гостиница на берегу, в которой я оставил куртку в шкафу, и аэропорт в тридцати километрах от города.
Моя душа вытянулась в этой поездке до упора, как лента пружинной рулетки, но самолет ИЛ-62 вернул ее в свернутое состояние, как улитку в домик, вместе с семью часовыми поясами утраченного и обретенного времени, превратив Транссиб в мою запоздалую личную галлюцинацию. Оставалось только разминуться в Шереметьеве с женой и еще несколько дней приходить в себя в Ясеневе.
Преодолев сотни текущих с юга на север рек, я окончательно потерял ощущение Земли как безупречного шара. Теперь зеленая планета казалась мне чем-то вроде артишока или пульсирующей капли. Горы однозначно были результатом столкновения материковых платформ, порождением наползающих друг на друга тектонических пластов. Байкал ужасал глубиной разлома – как расползающаяся трещина, которая неизбежно разорвет тело России напополам через миллион лет. Океан мало общего имел с условным уровнем моря – он вздувался и опадал так же, как рельеф суши. Да и сама планета была немножко перекошена и сплюснута – еще и вращалась, как волчок, и летела, как пушечное ядро, на второй космической скорости в новое тысячелетие…
Дали горячую воду, и московская жара стала переносимее. В цветочном горшке ожила крошечная улитка – жена развела дома целый комнатный сад из похищенных в офисах и посольствах отростков папоротников и прочей флоры, вроде «тещиного языка» и охаянной критиками мещанства герани.
Художественная жизнь столицы конала в последних конвульсиях перед затишьем – что называется, перед смертью не надышишься. В итоге моя жена пострадала в буквальном смысле от современного искусства. На выставке каких-то чехов в Манеже во время фуршета под напором публики она оступилась и присела на граненую пирамиду из нержавейки так, что чудом не пришлось накладывать шов. Больше всего меня поразило, что шип стальной пирамиды, глубоко войдя в плоть ноги, не прорезал ткани ее летних брюк.
Зной не спадал уже третью неделю. К нему стал примешиваться запах гари от торфяных пожаров, над Москвой повисла и загустела неподвижная дымка. Горела и тайга от Читы до Хабаровска – я вовремя успел обернуться. Чтобы не париться, как в духовке, в панельном доме, как только текст для «Гео» был закончен и отправлен, мы с женой стали выбираться по выходным на природу. В Узкое и Битцевский лесопарк, в Бутово – побродить по каким-то южнорусским с виду полям, с закрытым и запущенным соколиным хозяйством, холмами, проселочными дорогами и прудами, где людей – что на черноморском пляже в советское время. В заболоченном углу пруда я все же выловил полдюжины карасей, и мы зажарили их дома тихим летним вечером в сметане. Мы уже знали по опыту, что о чем-то отдаленно похожем на природу можно говорить, отъехав от Москвы не меньше, чем на полсотни километров. По дури мы однажды, собравшись по грибы, вышли чуть ближе и очутились в лабиринте сплошных дачных заборов за обманчивым фасадом леса. Физически ощущалось, как гудит и прогибается земля, искривляется окружающее пространство под немыслимой тяжестью мегаполиса. Оставалось последнее средство, известное любому москвичу: выбраться на дачу хотя бы на выходные.
Подавляющее большинство советских людей, заодно с моими родителями, априорно считало, что дача – это несколько соток лысой земли под огород, с дощатой будкой или автофургоном без колес. Тогда как в ближнем Подмосковье даже при социализме это была треть гектара соснового леса со скромным двухэтажным домиком – с застекленной верандой для чаепитий и просторной мансардой. Такая имелась и у моих непрямых родственников на платформе Шереметьевской, куда мы с женой выбрались в очередные выходные. Когда-то здесь построили дачный поселок для военных в чине не ниже полковника, и эта дача лет сорок назад принадлежала капитану первого ранга. Соседняя, попросторнее, с городским телефоном и удобствами внутри, тогда же принадлежала генерал-полковнику, начальнику тыла РККА. По существу, все это были жалкие дощатые постройки, давно протрухлявевшие, но в этих рассевшихся двухэтажных клушах сохранялся запах и отголосок прежней русской дачной жизни, начисто отсутствующий пока что в размножившихся каменных новоделах с башенками из переводных детских книжек. Печка и газовая плита в доме; колодец или водопровод, сортир и помойная яма в зарослях на дворе; сарай или бревенчатая банька; кусты, за которыми прячется у ворот видавший виды автомобиль; десятки корабельных сосен и елей, по стволам которых карабкаются вверх опёнки, будто колонны игрушечных солдатиков, так что приходится собирать их с лестницы; голосистые дети и гуляющие сами по себе собаки и коты; цветники, на которых с весны до поздней осени одно отцветает, другое расцветает, – а это целое садово-композиторское искусство! Жужжащие и зудящие мухи и комары, с ревом идущие на посадку самолеты, чья-то пилорама в воскресеный день
– все бытовые неудобства воспринимаются здесь как само собой разумеющиеся и простительные. Выкурить сигарету на крыльце или в шезлонге – удовольствие, поваляться в гамаке на подушках с книжкой – счастье, водочки треснуть в обед и почаевничать вечером – наслаждение. А еще сходить разок искупаться на тухлую Клязьму или канал имени Москвы и вымокнуть до нитки под ливнем. После чего вернуться в город на электричке – и почувствовать себя дома. Живут же люди! В Москве – на десять лет дольше, чем в среднем по стране.
Проклятое фантомное ощущение счастья.
Нашей соседкой в Ясеневе была рослая престарелая Анна Ивановна, родом из Шатуры, где горели торфяные болота. Вот уж у кого «счастья» было немерено – по сравнению с ней мы выглядели просто родившимися в рубашке любимцами судьбы. Замужем побыла недели две, муж погиб еще в финскую, дочь умерла в тридцатилетнем возрасте, сама – всю жизнь на торфоразработках, на московских ткацких фабриках, в метро у эскалатора. Похоронила пятерых мужиков, с которыми жила, все были старше нее. К предпоследнему переехала в Чехов – так он умер наутро, и только последний, совсем уже дряхлый, получил эту однокомнатную квартиру и оставил ей. На свете из родных у нее оставалась племянница-медсестра в Мытищах, навещающая тетку раз в месяц. Был еще один приходящий мастер на все руки, – тихий, семейный и малопьющий, – да позабыл к ней дорогу. Дома из живого только тараканы и радиоточка, телевизор смотреть не может из-за зрения, с балкона на одиннадцатом этаже тоже немного увидишь, к чтению привычки нет, гулять опухшие ноги не позволяют, соседи все нелюдимые и недружелюбные. По-людски относился к ней хозяин нашей квартиры, так уехал за границу навсегда, покойный Изя всякий раз заходил ее проведать – тоже его не стало. Так что, как бы по наследству, мы с женой приглашали ее несколько раз в году на праздничный обед – и часа, проведенного за столом с людьми, старухе доставало для переживаний на целую неделю. Она по-русски любила пожаловаться на свою жизнь, хотя, в принципе, была достаточно расчетливой и предприимчивой особой. Вынудила нас переклеить ей отставшие обои и попыталась расплатиться, пользовалась какими-то ветеранскими льготами, на рынок в Теплый Стан ездила с сумкой на колесиках, где собирала с участливых торговок бесплатную дань, могла даже накопить денег и купить новый большой холодильник. Но от нее исходила такая эманация несчастья как «вещи в себе», что ты поневоле подбирался и становился сильнее, а собственные неурядицы и недомогания уменьшались до размера микробов. Она превосходно мочила яблоки и делала тесто для пирожков – без молока, с большим количеством растительного масла, чтобы не скоро черствели. Квартира всегда была прибрана, шкодливых тараканчиков на своем кухонном столе она давила пальцами. Офеням тамбурную дверь на этаже открывала только она – для нее это были драгоценные минуты общения и самоутверждения в качестве хозяйки. От заточения в своих четырех стенах она понемногу сходила с ума. Ей казалось, что кто-то к ней стал забираться по ночам через балкон и воровать овощи на кухне. Она уговорила меня поставить ей дополнительную защелку на дверь, потому что этот кто-то подобрал ключи, когда она догадалась закрывать на ночь окна и форточки. Потом захотела еще одну щеколду, побольше, и мне пришлось позвонить ее племяннице – двужильной и бесконечно усталой русской бабе, матери двух беспутных сыновей, одному из которых должна была достаться, в конце концов, эта квартира. Впрочем, племянница признавалась, что рассчитывает теткину квартиру продать и жить на вырученные деньги, поскольку привыкла к своим Мытищам. Анна Ивановна регулярно посещала церковь и часто говорила, что на этом свете ее ничто не держит:
– Ты пойми, все мои давно на том свете. Мне надо к ним.
Была в ее словах какая-то суровая простота. Хотя ни иконок, ни крестов, ни прочих предметов культа в ее жилище не было и следа – одни подретушированные фотографии покойных мужа и дочери.
Мне довелось после возвращения с дачи провести в ее квартире несколько томительных часов. Утром я выкидывал мусор налегке, и сквозняком захлопнуло дверь – ни ключей, ни денег, ни сигарет, и жена только едет на работу в метро. Хорошо, Анна Ивановна не вышла никуда за покупками и оказалось где переждать и откуда позвонить.
Многонедельная жара наконец пошла на спад. У старого приятеля и моего ровесника родился во втором браке сын – лысый блондин. Другой мой приятель, постарше, неожиданно развелся и позвал отметить это событие, заодно со своим пятидесятилетием, в снятой им пустой новостройке на улице Наметкина. Мы сидели на свежераспиленных досках за импровизированным столом, обмахивались китайскими веерами, выпивали и закусывали, хозяйничала новая кандидатка в жены приятеля.
Лето было в зените, только вот число 13-е – «иды». В гостях мешали веселиться скорбные мысли о ребенке, как единственном для нас с женой способе пустить здесь корни – чтобы не превратиться в пару милых и печальных старичков, словно та выродившаяся сирень, у которой на запах уже не достает сил. И еще беспокоили мрачные мысли: где раздобыть 10-20 тысяч долларов, чтобы купить жилье?
А наутро стало известно, что мне предоставлено российское гражданство указом президента – сестре жены во Львове позвонили из консульства и просили передать, чтобы я явился за справкой. Первый шаг к легализации и натурализации длиной в девять с лишним месяцев – достаточный срок для появления на свет нового гражданина. Пора было собираться в дорогу туда, чтобы иметь возможность действовать дальше здесь, поскольку было ясно как день, что положение нелегалов и гастарбайтеров будет только осложняться. Никем, кроме русского, я себя никогда не чувствовал, и следовало подтвердить это каким-то набором действий.
Опять Галиция. Август
Императорские месяцы июль и август заменили нам языческие липень и серпень. В этом августовском серпне 13 числа, преследующего меня с самого дня рождения, мои родители скромно отметили «золотую» свадьбу. А сентябрьский вересень мать уже не пережила, в начале жовтня ее похоронили на Чуколовке. Последние годы в сердцах она часто поминала этот местный синоним смерти. Пронзительнее ненавистной Цветаевой об этом никто не сказал: любите меня хотя бы за то, что я умру.
Перед отъездом мне пришлось развить бурную деятельность, чтобы добыть денег на поездку и расходы. Ко всему, позвонил сын хозяина квартиры сообщить, что тот собирается приехать в середине августа и рассчитывает, что мы оставим для него плату за четыре месяца, а лучше за полгода, потому что ему необходимо отправить младшего сына учиться в Америку. На телеканале «Культура» меня кормили обещаниями и поблагодарили за звонок, в «Гео» надо было дожидаться выхода сентябрьского номера, половина уже вышедших изданий по разным причинам тянула с выплатой гонорара. Неожиданно подвернулся странный заказ от Славы Курицына на очерк о нашем спальном районе для путеводителя «Неофициальная Москва». Как оказалось, едва возникшая
СПС решила для своей осенней предвыборной компании в госдуму привлечь столичную арт-тусовку. В галерее Марата Гельмана было устроено совещание с участием всероссийского «киндерсюрприза» и экс-премьера. Тусовка рыла землю, очарованная личностью гостя и размерами его кошелька. Меня же удивило, как разительно профиль политика отличается от его фасада и больше говорит – возможно, так и стоит на них смотреть и показывать их с близкого расстояния? За три странички текста мне предложили полтораста баксов, и я состряпал его за пару дней, упаковав в него трехлетний опыт своего проживания в
Ясеневе. Забрать несколько фотографий и дискету прислали курьера. На фотографиях были сняты с одной точки грозное двойное небо и треугольный клин закатных облаков над ясеневскими высотками, а также монументальная пустотелая колонна дощатой усадьбы в Узком. В бумажное издание они не вошли и, повисев на сайте, бесследно пропали вместе с негативами.
В итоге нам с женой удалось с грехом пополам наскирдовать больше тысячи долларов, оставить треть их хозяину, купить лекарства моим старикам, гостинцы родне, а себе железнодорожные билеты и 7 августа выехать во Львов. На Украине тем временем обвалилась гривна, повторив с запозданием судьбу рубля, что в данном случае было нам отчасти на руку. С собой мы везли американские доллары, которые нельзя было декларировать, поскольку после дефолта действовал запрет на их вывоз для нероссиян. Попутчиком оказался тюремный врач из
Иванова, ехавший в Трускавец отдохнуть и подлечиться. В вагоне было пекло, кондиционеры не работали. Проводница пожаловалась, что весь фреон проводники давно попродавали на сторону за полсотни долларов.
По мере продвижения на юг пошли поля выгоревших подсолнухов, пашни со всходами на мягких склонах, отяжелевшие яблоневые сады, ряды тополей и вязов вдоль дорог, под Тернополем поезд накрыл обильный летний ливень.
Сестра жены, воспользовавшись ее приездом, отправилась со своим неофициальным мужем на машине в Киев, куда настроена была перебираться из Львова, чтобы быть подальше от его официальной семьи и поближе к нам. Предоставив жене тешиться с племянницей и отцом, я занялся неотложными делами. Пустовавшая после смерти ее матери и предназначенная к продаже квартира уже год не находила покупателя – спрос и цены на жилье упали ниже плинтуса. Из-за протечки от соседей пошел пятнами и струпьями потолок на кухне и в прилегающих помещениях, требовался неотложный косметический ремонт. Но прежде следовало заняться своим гражданством и зубами.
Со справкой о предоставлении гражданства я вышел из российского консульства во Львове в среду пополудни в самую минуту начала солнечного затмения – черная шутка природы, а может, и судьбы. Двумя днями ранее в России слетел очередной глава правительства, и чеченские боевики вторглись в Дагестан себе на погибель. Двумя днями позднее Ельцин потребовал от Думы введения в стране чрезвычайного положения.
С зубами оказалось сложнее, я выбрал опытного частного стоматолога – бывшего спортсмена, который, как мне показалось, не рассматривал мою голову как болванку для внедрения сверхдорогих протезов. На этот раз я не ошибся, он оказался добросовестным специалистом и славным малым, но все равно полтыщи долларов на верхнюю челюсть мне пришлось занимать у младшей сестры, которая научилась копить деньги. В следующем году ей удастся купить двухкомнатную квартиру в Одессе за пять тысяч долларов, а наша трехкомнатная во Львове еще через год уйдет, наконец, за семь тысяч. Впрочем, я где-то читал, что квартиры намного лучше в Кракове, Варшаве и Братиславе в конце беспокойных восьмидесятых стоили не больше. На другой день после посещения консульства зубной врач выдрал у меня изо рта почти все, кроме языка, и с такой брешью отпустил погулять, покуда заживет десна.
Появилась призрачная возможность хоть неделю отдохнуть вдвоем после нескольких трудных лет в Москве. Выбор был невелик. Мне давно хотелось показать жене гениально безлюдный Днестровский каньон с уровня воды, но все, кто мог поплыть с нами на каяке, разъехались кто куда, а взвалив все на свои плечи, я возвратился бы из плавания от Галича до Залещиков, как загнанный злой конь, – чтобы с ходу угодить в зубоврачебное кресло. Оставался хутор в Карпатах, с остановками по пути туда и обратно у моих родителей в
Ивано-Франковске. Вернувшаяся, наконец, из Киева в пятницу заполночь сестра жены, не раздумывая, решила со своей дочкой составить нам компанию.
Тихим субботним вечером раховский поезд пересек Днестр в том месте, откуда могло начаться наше плавание. Тоскующим взглядом проводил я плавные воды широкой реки – сколько ни перезжаю Днестр, всегда прикипаю к окну, даже зимой жадно гляжу на черные промоины во льду.
Первую свою женщину я не любил так, как все еще люблю эту реку.
А через полчаса мы, чертыхаясь, спрыгивали с подножки вагона на кучи песка и щебенки. Я принимал рюкзаки, сумку на колесиках, женщин, ребенка. Высадили нас не на ту сторону, прибывшим пассажирам приходилось с багажом обходить весь состав по этим колдобинам, шпалам и рельсам. Перроны отсутствовали, вместо них сплошные насыпи и ямы, как после бомбежки, и над всем этим разгромом царило сияющее глянцем здание вокзала. Сотни строителей и ремонтников под крики надсмотрщиков копошились на развороченных путях. Оказалось, готовятся к приезду в город Кучмы со свитой. Я выматерился: совсем зализали дырку в заднице своему президенту – подхалимы, чинодралы, хапуги! Посмотришь на пути – какая-то массовка из кино о войне, поднимешь взгляд – узришь мираж светлого будущего. Я вспомнил, как на одной из станций подергал как-то двери такого же пряничного вокзальчика. Они оказались заперты, и внутри ни души, – то был вокзал не для пассажиров, а чтобы глаз проезжающего начальства радовать. Впрочем, храм Василия Блаженного, резные наличники и подкованная блоха – из той же песни. Слова и музыка народные, сиятельный Потемкин здесь ни при чем.
Нас встречала живущая вблизи вокзала тетка сестер с дочкой и сыном – их ровесниками и друзьями с раннего детства. Мы с женой договорились со всеми ними встретиться и пообедать завтра, оставили у тетки, сестру с ребенком, рюкзаки и пешком отправились к моим родителям.
Город со времен моего детства вырос в несколько раз, но практически не изменился. Часто и подолгу гостившая здесь у родни моя жена, кажется, любила его больше моего. Не знаю, любил ли я его вообще, но чем-то он был мне дорог. Я его жалел, по выражению русских баб, он же за десять детских лет успел пропитать меня так, что уже ничем не вытравишь. В свое время этот почти старинный, невысокий, ухоженный и на редкость зеленый город идеально годился для школьников и пенсионеров – был мирком соразмерным детству и старости, но ужасающе тесным для молодости и удушливым для зрелости. Город-питомник, откуда или на волю, или в клетку.
Дверь была открыта, нас ждали. Дедка, бабка, внучка, приехавшая из
Одессы сестрица и киска. Мать оплыла еще больше, дряблая кожа свисала буфами над локтями полных рук, волосы совсем поредели, серые глаза обесцветились, вид усталый, но подкрасила яркой помадой губы – наш приезд ее взбодрил. Матери мы привезли лекарства от давления, какие-то семена и новый «Витафон» – электрическую игрушку для самолечения, род панацеи. Опробовав его на себе, мои старики перелечили им от всех болезней десятки знакомых пенсионеров и жителей соседних подъездов, так что за год старый аппарат совсем износился. Отец согнулся и похудел, на почти голом черепе с торчащими ушами разрослись насупленные брови над карими быстрыми глазами, кожа присохла к костям, но была от загара кофейного цвета, и под ней выделялись бугры натруженных мышц. Ему мы привезли сумку-тележку, чтобы не таскал урожай с дачного участка в руках. Мне никак не удавалось уговорить родителей не сажать хотя бы картошку и не хранить ее в подвале по советской привычке. Продавалась она теперь свободно круглый год, стоила недорого, и уж на это мы бы с сестрой деньги нашли. Но они были непробиваемы. Это было какое-то хозяйственно-агрономическое помешательство – целебное для отца, но не для матери. Он ездил за город, копал, сажал, окучивал, поливал, опрыскивал, собирал, таскал, взвешивал, вел учет урожая и заготовок на зиму в особой тетради. А она с утра до вечера в теплое время года все это «перерабатывала», не выходя с кухни: перебирала, сортировала, сушила, солила, закатывала и готовила, готовила, готовила.
Вот и сейчас, дав нам с дороги только умыться и переодеться, мать принялась накрывать на стол, а отец всех поторапливал. Накануне у них были гости, семья галичан – Иван да Ольга, с которыми они дружили почти сорок лет. Раньше у них было несколько институтских друзей, живших в приморских городах, и близкие приятели здесь, но в итоге остались одни бывшие сослуживцы, соседи, добрые знакомые и, конечно, родня. Иван с Ольгой были из одного прикарпатского села, и их тяготение к городской образованной семье было не столь уж распространенным явлением. Иван, – строитель, как и мой отец, – был округл, крепок, как дуб, и столь же недалек, соединял хитрость с простодушием и хохотал всегда резко и громко, как отставник или подросток. Ольга, – медсестра областной больницы, – хорошо сложенная и русоволосая украинская красавица, что заметно было даже в старости, начисто лишенная чувства зависти, веселая и по-женски чуткая, умеющая ладить с людьми, и при этом весьма практичная и целеустремленная. Притяжение несомненно существовало между нею и моим отцом, первыми в своих тандемах, но поскольку это был роман непроявленный, едва намеченный, выражавшийся исключительно в шутливой симпатии и воодушевлении при встречах, это всех устраивало.
Видимо, Ольге важно было общение с кем-то поумнее мужа, а отец, общаясь с женщинами веселыми и симпатичными, на время утрачивал тяжесть своего нрава и воспарял. С мужчинами он соперничал всегда и, как мальчишка, остро нуждался в женском восхищении. Умные женщины быстро это понимали и не отказывали ему в такой малости.
В былые времена, собираясь за столом, они много ели, пили, обязательно танцевали, потом азартно сражались в подкидного дурака – отец с Иваном кипятились, похвалялись и дулись, ровно дети. Но заканчивались походы в гости всегда пением украинских народных песен, разрывающих сердце и омывающих его запредельной печалью.
Ольга с Иваном красиво затягивали на два голоса песню о какой-то бывшей или будущей неминуемой разлуке, мать подпевала, а мой безголосый отец пытался им вторить во всю глотку, помогая себе руками и дирижируя. Как хотелось бы, чтобы так же было и вчера. И всегда! Но больше так не будет никогда. Двух певцов уж нет, остальные на подходе. Мои старосоветские помещики…
В понедельник перед полуднем мы были под горой в Карпатах – после четырех часов езды с одной пересад-кой, – две женщины, ребенок и я.
Выгрузились из рейсового «пазика», под навесом остановки перепаковали вещи и перекусили. Я выкурил сигарету и отхлебнул из фляжки, хотя мог бы этого и не делать – от горной речки внизу и карпатского леса на противоположном склоне шел такой запах, что можно было улететь. Надели рюкзаки – нести с собой надо было все, как в поход, от провизии до спальников. Спустились к речке и по паре бревен с поручнем перешли на другую сторону. Мосток крепился тросом к стволу дерева на высоком берегу, чтобы не унесла вода после таяния снега или ливней. Отсюда начинался крутой подъем в гору вдоль ручья.
Вскоре одежду можно было выкручивать от пота, но дышалось легко, со дна оврага доносились журчание и плеск ручья, дорога шла через лес.
Женщины и девчонка по пути подъедали ягоды и высматривали грибы.
Сделали пару коротких привалов. Наконец, пошли горные луга, и скоро на фоне неба нарисовались сперва крыши хозяйского хутора, а затем показался и он сам. Цепной пес огласил горы заливистым лаем.
Старый гуцул Никола умер полтора года назад. Возможно, его душа переселилась в младшего правнука Николку, родившегося той же зимой и похожего на него – светловолосого, лобастого и задумчивого, – славянской породы. Этот Николка сидел теперь в покосившейся гуцульской хате вместе с братцем в люльке под потолком, как в лодке.
Мальцы отчаянно раскачивались, вцепившись в веревки и отталкиваясь ножками от печки, чтобы привлечь к себе внимание. У меня был припасен для них кулек конфет. А родным Николы я привез диктофонную кассету с записью его баек. От неожиданности все опешили, услыхав голос покойного, словно с того света, но живее живого – знакомый бодрый говорок, с прибаутками травящий веселые истории. Его старуха заморгала и вышла из горницы в предбанник, будто по делу. Дочка слушала без всякого выражения на вытянутом восковом лице, словно это был голос постороннего. Любимая дедова внучка Васюта, смущаясь, жадно впитывала родной голос деда, а муж ее сестры Иван уволок кассету в каменный дом, построенный Николой для детей, и слушал зачем-то весь остаток дня на раздолбанном кассетном магнитофоне.
Рядом на кроватях валялись одетыми, перебрав самогону, в отрубе, николин зять Васыль и сосед Иван – им примерещился какой-то всадник-«шелестинь».
Женщины напоили нас свежим молоком и хотели накормить обедом, но мы поспешили засветло на николин хутор – в бревенчатую гуцульскую хату в полутора километрах по хребту отсюда. Сестру с девчонкой мы поселили в этой опустевшей крепкой избе, срубленной еще отцом
Николы, – с безутешной николиной кошкой, лежанкой на печи и хлевом для коров и для овец по бокам хаты. А сами с женой устроились на крытом сеновале, в обороге – месте, в котором я бывал почти счастлив в любое время года на протяжении почти двадцати лет, и в котором мне когда-то хотелось прожить и умереть, да не судьба. Та жизнь закончилась, я изменился, ХУТОР ПРОТУХ.
Поначалу меня даже забавляло, когда по выходным стали в нижних селах палить в воздух из ружей. А вскоре потянулись в горы знакомиться с родиной и закалять волю диковатые команды скаутов, которые сожгли уже несколько сараев и кошар в округе. Они разбивали палаточные лагеря, разводили костры где ни попадя, торчали на скалах, шастали по местности и никогда не здоровались – а в горах и сегодня еще при встрече все здороваются со всеми так:
– Слава Исусу!
– Навеки слава.
Особенно воротило меня от мужа николиной внучки, попивающего бездельника Ивана с завидущими глазами:
– Вот вы «Бонд» курите, а у меня на базарный самосад грошей нет.
Он прикидывал, как можно заработать на белых грибах, которые кооперация принимает по два доллара за килограмм, жаловался, что его провели с приданым – дали за Марийкой всего телку да десяток овец, что его побил тесть и вернул свою дочку с внуками из села на гору, что дед Никола похвалялся в подпитии, будто у него припрятано в разных местах одиннадцать стволов так, что никто не найдет, а он уже трижды облазил и перерыл все на обоих хуторах, но не нашел даже старой рушницы.
На яблочный спас к нам пожаловали гости. Пришел протрезвевший Васыль с тем же соседом Иваном и бутылкой «смаги», картофельной самогонки.
Васыль сообщил, что теперь-де он «депутат» – то есть главный чабан, и потому большую часть лета проводит дома, а не на полонинах с отарами овец. Дел по хозяйству хватает, несколько семей на его плечах – и всё одни бабы, не считая внучат. Не успел я с гостями допить самогон, как из села в долине подняли к нам на гору троицу детей, чтобы сфотографировать их в гуцульских нарядах и выслать цветные фотографии. Их мать также принесла могарыч, ту же «смагу».
И все же нам удалось целую неделю поспать на сеновале, надышаться горным воздухом, попить ключевой воды и молока коров с альпийских лугов, погулять по горам и пособирать в знакомых лесах ягоды и грибы
(Никола научил меня сушить их за одну ночь на остывающем поду гуцульской печки, ничем не отличающейся от русской печи), а в солнечный день еще и в траве поваляться на крутом склоне просеки (в свое время мы с женой прозвали этот луг «змеиной горкой» из-за змей, прячущихся в камнях на солнцепеке). Приходили бродячие грозы, зной сменялся похожими на водопад ливнями, облака и туманы переползали хребет, как живые существа. Каждый вечер я глядел на закат в горах, выкуривая сигарету у ограды, откуда обзор был на все стороны света.
И, конечно, как стемнеет – звездное небо над головой, которое в городе даже захочешь не увидишь.
У внучек Николы мы купили для моей сестры «лижнык», домотканное овечье покрывало. Что-то подарили нам, что-то подарили мы, договорились и пообещали подняться на хутор будущим летом в том же составе. Так и случится, только будет это уже в последний раз. Да и сама николина родня засобирается через год переселяться вниз, в
Косов. Потому что: хутор протух – протух хутор.
Главный галицийский ужас – паническая боязнь сквозняков, крестьянская черта.
На косовском базаре мы запаслись рассыпчатой овечьей брынзой, какой уже даже в соседней Коломые не сыскать. Я съел раскаленный чебурек и выпил холодного бочкового пива, глядя на вывеску «МагазNн» и почитывая граффити на стенке автостанции: проклятие «Геть з партиями!», здравицу «Хай живэ Пиночет!» и меланхолическое чье-то свидетельство для моих хроник: «Тут був Кифир».
Кто ты, Кефир? И почему «Кефир»? За какую доблесть или оплошность получил ты свое прозвище? Побывал ли ты на киевском Майдане через пять лет и расписался ли так же на колоннах Почтамта? Сам-то ты употребляешь с бодуна просроченный кефир, завезенный к вам клятыми москалями и радянской властью? Нет ответа.
Ровно неделю спустя, к вечеру выходного дня по случаю празднования
Незалежности, мы вернулись из Карпат в Ивано-Франковск. У моей сестры заканчивался летний отпуск, и наутро она уехала в Одессу. А через день и мы вернулись во Львов, где предстояло еще переделать кучу дел до отъезда. Старики остались одни с внучкой.
От последних полутора дней пребывания в родительском доме запомнилось только, как я прилег после обеда отдохнуть в бывшей своей, затем сестрицыной, а теперь уже внучкиной узкой, как каюта, комнате, а мать присела на край широкой тахты у меня в ногах. Ей хотелось со мной о чем-то поговорить, но она не знала с чего начать.
– Как вы живете там в Москве?
– Да ничего. Оба работаем, на жилье и пропитание хватает. Нелегко, конечно, но это жизнь, а не прозябание, как здесь. Вот гражданство получил, буду что-то теперь предпринимать, а дальше – как бог даст.
– С сыном виделся?
– Нет, жду начала занятий в школе. Его мать, по-прежнему, сразу вешает трубку.
Мать помолчала.
– Твоя сестра обидела меня, назвала выжившей из ума старухой, знаешь?
– Ты рассказывала по телефону, да и с ней я объяснился тогда. Она же приехала к вам – вы что не помирились?
– Не могу ее простить. Она была моей гордостью – круглая отличница, умница, а вышла замуж за уголовника! Как она могла мне такое сказать?!
– Ну, мама, ты же знаешь, что ее несет иногда, как и отца. Уверен, что она жалеет об этом. Вы так долго держали ее при себе и так плотно опекали, что, вырвавшись из-под надзора, она доказывает теперь собственную самостоятельность, а вам демонстрирует своеволие, типа что хочу, то творю…
– Никто ее не держал насильно! Папа говорит, ну вышла бы за простого работягу без всякого образования, но честного, мы бы поняли. Но она же нашла себе рецидивиста, психопата, наркомана! И какую дочку они могут вырастить вдвоем?!
– Опять сказка про белого бычка! Вы ее клюете, она в ответ дерзит.
Когда я пытаюсь вас утихомирить и примирить, вы с двух сторон на меня набрасываетесь: ага, ты на «ее» – или на «их» стороне! Да нет же. Тогда другое: ага, чистеньким хочешь остаться? Потому что тебе безразлична твоя семья! Да очнитесь вы. Она сама его выбрала – ей и жить с ним, это же ее жизнь, в конце концов. Зато внучку вам родила, вон девка какая замечательная растет!
– Он мне говорит: скажите еще спасибо, что я не сделал вашу дочь наркоманкой!
– И правильно, ты бы и сказала ему «спасибо» – потому что с дурехи сталось бы.
– Да он обворовывает ее! И кричит на весь двор ей: «А это твоя мать украла деньги!» Я с внучкой приехала к ним, кроха говорит мне:
«Бабушка, куда мне спрятать мои денежки, чтобы папа не забрал у меня?» Ой, не могу о нем говорить, давление поднимается. Такая мерзость!
– Ты и не говори, и не приезжай больше к ним, и сами его здесь больше не принимайте. Вас же только дочка ваша волнует? Так и думайте о ней, а не о нем. Отнеситесь к ней не как к скверной дочке, а как к тяжело заболевшей. Она же не сделалась наркоманкой или воровкой, а тяжело трудится, зарабатывает уроками. Писала мне, что этот козел все стены их кухоньки исписал фразой «Да будут прокляты деньги!» – почувствовал, что не удалось ему подчинить ее целиком себе.
– Да, да, пусть они будут прокляты, эти деньги!
– Ну, мама, деньги-то здесь при чем?! Ты радоваться должна, что твоя дочь заработает в конце концов на покупку квартиры и уйдет от своего наркомана. Сможет с дочкой своей жить, которую вы для нее растите.
Ее он тоже со своей стороны клюет: ты – не мать, ты – кукушка.