Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Купавна - Алексей Николаевич Варламов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А вот так. Соседи скажут, что мы плохо работаем, вот и отнимут. И отдадут тем, кто будет работать хорошо.

Было непонятно, как могут благожелательные, улыбчивые соседи пожаловаться, что Колюня и его семья плохо трудятся. Но не верить бабушке он не мог и ради спасения малого сада и приближения тайной мечты покорно шагал на грядки выдергивать сорняки.

Их дача и стиль жизни на ней были усредненной Купавной в миниатюре. Там имелось все: и размашистость нелепого дома с громадным незастроенным вторым этажом, где хранились старые газеты, дырявые самовары, сломанная дядюшкина байдарка, чемоданы, телогрейки, ботинки, корзины и куча прочего хлама, в нем мальчики любили копаться дождливыми или холодными днями, и огород с южной стороны, там выращивали лук, горох, репу, морковку, свеклу, чеснок, огурцы и кабачки, были плодовые деревья, которыми занимался папа и прививал к дичкам благородные сорта, взятые в Тимирязевской академии, но потом между взрослыми случилось что-то непонятное, от Колюни сокрытое, и папа все работы в саду забросил; был дальний участок – так называлось место в противоположном от дома конце сада, где росли четыре березы, стояла лавочка, и все это было окружено густой травой, кустами малины и смородины, щавелем, ревенем, ландышами и лесной земляникой.

Колюню учили копать, полоть, поливать – для этого у него имелась своя маленькая белая лейка и детский инструмент – лопатка с грабельками. Мальчик еще не умел лениться, выдергивал одуванчики, приносил воду и собирал под яблонями падалицу. А когда выполнял свою работу, его отпускали гулять, шли с ним на озеро или в лес. То были счастливые и почти незамутненные, но очень скоротечные времена, когда они жили в Купавне вместе с дядей Юрой, бабушкиным родным братом, загадочным, печальным стариком с кадыком и огромной бородавкой на шее. Он любил варить летний овощной суп из всего, что произрастало на огороде, совершал вместе с Колюней прогулки по окрестностям купавинской земли, показывал внучатому племяннику деревенскую живность, которую маленький мальчик распознавал не по названиям, но по звукоподражанию: ко-ко, га-га, му-му, мэ-мэ.

После обеда дядя Юра спал, а сырыми вечерами слушал последние известия, напрягаясь так, что вздувались вены на висках, когда диктор, понизив голос, упоминал остров со странным названием

Даманский.

Иногда дядя Юра и бабушка говорили о своих непонятных делах, вспоминали хорошо знакомых или же, напротив, неведомых Колюне, только мельком виденных людей, толковали про болезни и старость, про бабушкину гимназическую подругу, у которой не было детей и ее грозились отдать в дом престарелых, где люди заживо гниют, про двоюродного брата Ваву, архитектора Воскресенского, спроектировавшего по велению Хрущева ужасное здание “Интуриста” в самом начале улицы Горького, и Вавину несчастную больную дочь, про дяди Юрину дочку от недолговечного брака с безвестной актрисой Вахтанговского театра тетю Музу и ее мужа Давида

Ивановича, который изобретал детские настольные игры, но злопыхатели в Министерстве просвещения эти игры не одобряли, хотя Давид Иванович утверждал, что с их помощью все дети научатся правилам уличного движения и не будут попадать под машины, а сам изобретатель наблюдался у психиатра и получал пенсию по инвалидности; про богатую и благополучную, но бездетную тетю Веру с Чистых прудов и ее покойного мужа – Сергея

Алексеевича Первушина, профессора геологии, а прежде известного экономиста, проходившего по делу какой-то Промпартии, удачно севшего не то в конце двадцатых, не то в начале тридцатых на пять лет в Туркмению и перешедшего после отсидки в более спокойную отрасль. И выходило из этих разговоров, что слишком мало счастья и благополучия вокруг, что печальна жизнь, все больше в ней горестей, болезней, бед и смертей. И неужели же они не минуют маленького мальчика, играющего дешевыми пластмассовыми машинками на покосившемся теплом крыльце?

А еще вспоминали пожилые брат с сестрой безрадостное детство в купеческом доме, знакомого семьи – крестьянского поэта Спиридона

Дрожжина, счастливую Февральскую революцию, на которой по-хорошему следовало остановиться и не доводить дело до революции Октябрьской, толковали, понизив голос, про какого-то

Ивана Денисовича Солженицына, о котором дядя Юра узнавал по

Би-би-си, и про то, что только чудо уберегло Седого – так бабушка называла филевского деда – с его происхождением, замашками и длинным языком от посадки в тридцать седьмом и еще, что Гогусь – Колюнина мама – появилась за год до этого на свет тоже чудом: бабушка собиралась делать аборт, но накануне у нее поднялась температура, она слегла, а потом прерывать беременность оказалось поздно. И Колюнчику вообще начинало казаться, будто доля чудесного, странного, сверхъестественного в жизни столь велика, что жить иначе, как доверившись ему, невозможно, и он все время пугливо и чутко к признакам этого чуда присматривался и прислушивался, отыскивая их где только можно.

Бабушка с дядей Юрой говорили и говорили, потом играли в

“девятку”, обучив к неудовольствию папы простенькой карточной игре и Колюню, спорили, сидя за большим обеденным столом на узкой террасе, и, снова позабыв о запрете дочери и зятя, не замечали, что внучек, раскрыв рот, их слушает – да и что могло быть интересного мальчику в воспоминаниях двух стариков и что он мог из них вынести, не понимая и половины слов?

Колюня сам не знал, что влечет его к на вид строгому, очень доброму бабушкиному брату, похоже, никем, кроме нее, не любимому и ненужному, выглядевшему совершенно посторонним в легкомысленном мире и страдавшему от его грубости и упрощенности. Высокий, худощавый, темноволосый старик всегда тщательно одевался, аккуратно с ножом и вилкой кушал, был церемонно вежлив и не выказывал предпочтения никому из обитавших на даче людей, но однажды, когда жарким воскресным днем старшая

Колюнина кузина Тоня уселась за стол в не просохшем после озера купальнике, ни слова не говоря, поднялся и ушел.

Все тягостно молчали, оскорбленная Тонина мать сидела красная и злая, крупная в отца Тоня оправдывалась духотой, а Колюня – странное дело – чувствовал себя неловко и виновато. Казалось ему, все догадываются о его солидарности со стариком – не в том, что он осуждал Тоню, пусть сидит в купальнике, если ей так удобнее, хотя его очень смущал золотой крестик, болтавшийся у самой ложбинки, разделявшей полные груди молодой работницы

Ленинского райкома комсомола, а в том, что ему было жалко несчастного, одинокого, убогого человека, инженера городского транспорта в Туле, женатого вторым браком на цыганке, с которой он познакомился на колхозном рынке, где та торговала папиросами, некогда красивого и сильного, а теперь болезненного и мнительного, воспитанного, как и его щедрая сестра, совсем для другой жизни, но в отличие от нее так и не сумевшего найти себя в новом мире. И Колюне казалось или же предчувствовалось, что, когда он сделается взрослее, ему станет грозить повторение дяди

Юриной судьбы, он так же не отыщет места в изменившемся времени и пространстве и на старости лет или даже раньше примется бессильно и печально наблюдать за чужими людьми, а они не будут понимать, что он здесь делает и какое право имеет их одобрять или порицать.

Потом дядя Юра и бабушка поссорились. Это случилось после того, как в небольшой коммунальной квартире на улице Обуха возле

Курского вокзала, где старик жил после переезда в Москву с чернявой, золотозубой и без устали курившей женой, молодая соседка купила своей дочке собаку. Цыганка потребовала, чтобы пса удалили, угрожала написать жалобу и довести дело до милиции и суда, и, как ни умоляла их мама девочки согласиться, как ни убеждала, что пес будет все время в комнате и ничуть не обеспокоит, при молчаливом непротивлении невенчанного толстовца настояла на своем. Собаку пришлось умертвить, и бабушка простить этого брату не смогла. Она написала гневное стихотворение, которое читала всей родне:

История Герасима с Муму

Нам с детства хорошо знакома.

Однако в толк я не возьму,

Ужель жива та барыня в хоромах? – и дядя Юра перестал в Купавну приезжать.

В тот год все вокруг смотрели слезливый фильм про Белого Бима, и

Колюня легко представлял себе незнакомую девочку, которая играла с собачкой, кормила и ходила гулять, а потом собаку у нее навсегда забрали, и наверняка она догадалась, что произошло.

Мальчик думал о том, как должна эта девочка, возможно его ровесница, ненавидеть дядю Юру, которого он, Колюня, так любил, и все это было странно, совсем не укладывалось в голове и казалось чудовищной ошибкой и нелепостью – первой, повстречавшейся ему в жизни.

Но чем дальше шло время, тем больше этих нелепостей, ошибок, разрывов, ссор и обид накапливалось; они вырастали, как годовые кольца на стволе подтачиваемого неведомым жучком фамильного древа, и по ним куда точнее, чем по делам радости и любви, определялась хронология ушедших лет.

5

Теперь уже невозможно сказать, тогда или немногим позднее, наталкиваясь на мрачные взгляды второстепенной женской родни, восприимчивый ребенок думал о том, что едва он уходит гулять, как все на даче принимаются обсуждать и маму, и папу, и сестру, и самого Колюню, подозревая, что ласковый теленочек двух маток сосет и его водят к богатому филевскому деду не просто так, а чтобы, пользуясь слабостью старика и его растерянностью, хитрый отрок смог сыграть на заискивающих взглядах и извлечь из них выгоду.

Еще сильнее они подозревали в том же Колюнину мать, которая приезжала посреди недели на дачу без предупреждения, и ее звонкий голос раздавался в сумерках, оглушая вечернюю тишину, а

Колюня смущался и не понимал, зачем так кричать. Обрадованная бабушка высыпала ворох дачных новостей: долгоносик сожрал клубнику, у Колюньки сломался велосипед, а сам он сломал дяди

Толин пожарный топорик, когда открывал погреб, Артур уже курит, а еще приезжала сноха Людмила Ивановна, которая опять всем недовольна, Тоня получает золотую медаль и готовится поступать на мехмат МГУ.

Будь Колюня смышленее, то из этих разговоров уяснил бы, что подозрения родни оказались ненапрасными и далекий филевско-снегиревский дед-дворянин, в очередной раз уязвленный и обиженный на сыновей за непочтительность, на которой был так же помешан, как на золоте, акциях и облигациях, и посмеиваясь над чем бессребреница баба Маша любовно писала:

Жил на свете старый дед,

Было деду много лет,

Но на каждый день рожденья

Требовал он поздравленья.

Дети, внуки, зять и снохи,

Подавив глубоко вздохи,

Дружно выстроились в ряд,

“С днем рожденья”, – говорят.

Но поклона деду мало.

Попадешь к нему в опалу,

Если к своему привету

Не приложишь ты монету, – так вот, этот самый антик, быть может, не получив на именины желаемого подарка, наконец выполнил давнее обещание и переписал дачу на любимую дочь, что произвело взрыв на тихой дачной улице, где дома, кроме одного, были выкрашены в зеленый цвет и до сих пор вопрос о принадлежности и наследовании садовых участков не обсуждался, но теперь был создан грозный прецедент, и много позднее по схожей причине распалась едва ли не половина купавинских поместий.

Почему дед так поступил, истолковывалось всеми причастными к дачной истории персонажами по-разному; вспоминались, например, времена середины пятидесятых, когда отец основатель священных купавинских камней привел свою молодую и несмышленую дочь на неосвоенный участок с кочками и лягушками и горделиво заявил:

“Здесь будет город заложен”, – а легкомысленная студентка, ради которой все и было затеяно, лишь повела плечиком, озабоченная совсем иными думками, зато куда серьезнее к земельной затее отнесся ее старший брат и одолжил скуповатому родителю на строительство дома две тысячи старыми, что и дало ему право в

Купавне жить и работать. И хотя из-за неожиданного и коварного дедова решения внешне ничего не переменилось и новая хозяйка не торопилась устанавливать свои порядки, предусмотрительная бабушка на всякий случай сочинила и заверила в правлении товарищества с юридической точки зрения сомнительную, но все же защищавшую интересы старшего сына бумагу, благословила его на строительство собственного домика и на время сумела пригасить взметнувшийся пламень родовой вражды.

Ничего этого Колюня, разумеется, знать не мог, сама же так и оставшаяся беспечной маменька оправдывалась и говорила, что отца ни о чем не просила и не нужна ей эта дача, и вообще пусть все идет, как шло, потому что настоящая владычица здесь все равно бабушка и все будет согласно ее воле до скончания века. Потом она отправлялась кататься на стареньком дамском велосипеде и купалась в тихом и теплом вечернем озере, хорошенько ужинала, рано ложилась спать на раскладушке под ближней яблоней и рано утром под неодобрительные взгляды соседей уезжала в Москву.

Бродяжья и легкомысленная, вовсе не хитрая, как полагали недоверчивые братья и их сторожкие жены, простодушная душа ее не лежала ни к даче, ни к земле, за детей она не волновалась никогда, зная, что с бабкой будет надежнее, и, случись ей выйти замуж не за такого строгого и правильного человека, каким был

Колюнин папа, Бог знает как сложилась бы жизнь Колюниной матушки. Однако сотрудник ответственной партийной газеты, искренний агитатор и пропагандист, ее удерживал, и необузданная энергия его супружницы – кровь от крови своего предприимчивого и безалаберного отца – уходила в средние школы Пролетарского района, где она преподавала русский язык и литературу, вдохновенно проводила родительские собрания и назидательно твердила сидевшим за партами взрослым людям, словно малым детям: ребенок учится тому, что видит у себя в дому, – а еще конфликтовала с завучами и директорами, ездила с учениками по пушкинским, лермонтовским, тургеневским, некрасовским, тютчевским, толстовским, чеховским, блоковским и Бог весть каким еще местам, занималась постановкой поэтических композиций под названием “Учитесь видеть и понимать прекрасное!”, всякий раз заставляя участвовать в них Колюню и декламировать стихи очередного юбиляра.

Они остались в его памяти, эти вечера, подвижница мама с красивой прической и золотым медальоном-часами на груди, ее притворно-послушные ученики, мартовские путешествия вместе с ними в плацкартных вагонах на дальних поездах, обеды в столовых и кафе провинциальных среднерусских и южных курортных городов, ночевки на матах в физкультурных залах чужих школ, где взрослые дети чувствовали себя рядом с маленьким учительским сыном неловко, и такую же неловкость испытывал он, зеленая громоздкая гора Машук, у подножия которой был убит Лермонтов, домик над

Соротью, яркая, совсем-совсем ранняя Карабиха, Углич, заволжское

Щелыково, Ясная Поляна, белый город Севастополь с каменоломнями в пригороде, красивыми военными кораблями, на одном из которых школьников накормили сытным обедом, диорама, аквариум и рассказы о крымской войне, алупкинский дворец, Бахчисарай, Гурзуф и чеховский домик в Ялте.

Это было продолжением уроков, во всем присутствовал элемент нравоучительности – и Колюне казалось, что он окружен, обложен, взят на абордаж утвержденными школьной программой классиками русской литературы, их книгами, которые по малолетству не читал, портретами, фотографиями, мемуарами и присутствием на территории страны повсюду, кроме разве Купавны, и раньше прочих слов он выучил: Белинский, Гоголь, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов…

Белинский был особенно любим…

Молясь твоей многострадальной тени,

Учитель! Перед именем твоим

Позволь смиренно преклонить колени, – повторяла нараспев поэтичная матушка, когда мыла в квартире пол или мокрой газетой оттирала по весне пыльные окна – то была ее едва ли не единственная обязанность по дому – и завораживала, гипнотизировала и заговаривала детское сознание, навсегда отрезая послушному сыну губительные пути в геенну жизненного постмодернизма и шутовских экспериментов и благословляя его на служение отечественной народолюбивой идее.

Мама была учительницей, а Колюня – учеником, и этим было все сказано. Мальчику нельзя было делать в школе ничего из того, что разрешалось другим детям, – ни прогуливать уроки, ни дерзить учителям, ни отлынивать от общественной работы и сбора металлолома, его беспощадно преследовали за тройки по английскому, русскому и алгебре, он должен был собирать деньги девочкам на подарки к Восьмому марта и ехать закупать в “Детский мир” дурацкие игрушки в виде дешевых кукол или резиновых ежиков, а если денег не хватало или кто-то из мальчиков их не сдавал, то мама доплачивала из своего кармана и не говорила, что не хватает на сахар и хлеб; из него лепили примерного ребенка и радовались легкой удаче, и никто не подозревал, что, не решаясь поднять бунт и восстать, он таит в душе обиду и злость, тихо ненавидя и школу, и учителей, и девочек, и Восьмое марта, и Бог весть куда только эта ненависть могла его завести, когда бы не те три вольных месяца, что он был ото всего свободен и предоставлен сам себе.

Только однажды образцовое дитя не выдержало и посреди учебного года, устав ждать лета, взбунтовалось против учительницы английского языка, пожилой, одинокой и очень чистоплотной женщины с простым деревенским лицом, которая по дидактическим соображениям не произносила в классе ни слова по-русски и, казалось, вообще не умела на Колюнином языке говорить, но зато заставляла учеников после уроков убирать свой маленький кабинет на пятом этаже, куда с таким трудом поднималась. Они не были обязаны это делать, у них был свой класс для уборки и другой классный руководитель, к тому же англичанка была женщиной по-английски въедливой и на ненависти к пылинкам и соринкам помешанной, так что чистка помещения затягивалась на полчаса, дети тихо роптали, но не смели протестовать, и тогда не слишком приученный в своем женском царстве к домашнему труду белоручка, но при этом борец за справедливость, маленький и глупый купавинец подбил одноклассников всем вместе отказаться от незаслуженного бремени. Однако когда в полном молчании и почти без ошибок он старательно изложил требования всей группы, те, кто еще минуту назад его поддерживали, опустили головы и притихли, и тогда разгневанная, онемевшая и ожидавшая от кого угодно, но только не от учительского сына неповиновения яростно-диккенсовская missis Анастасия Александровна Глинская азиатски-грубо вызвала в школу Колюниных родителей.

Лучше бы упала в ванной вместо тазов китайская бомба! Бунт был подавлен безжалостно обоими родителями – подавлен до захлебывающихся слез и такой горечи, такого одиночества, каких

Колюня даже не мог вообразить себе. Его заставили признать неправоту и публично покаяться на языке родных осин, он сделал это через силу, но с того момента в жизни мальчика что-то хрустнуло, как если бы перекатилась через него стальная труба и случилось непоправимое, оставшееся с ним навсегда, отчего, быть может, не могла уберечь ни Купавна, ни единственно сочувствовавшая ему, но не смевшая открыто перечить дочери и зятю бабушка.

А еще, сколько помнил себя Колюня, замученная теснотой их жилища матушка вдохновенно занималась обменом квартиры, чему посвящала свой обычный досуг, так что с детства детей окружали кипы бюллетеней по обмену жилой площади, над которыми словесница склонялась, как над тетрадями, и ручкой подчеркивала возможные варианты; до детей доносились телефонные разговоры и хорошо поставленный материнский голос: изолированные комнаты двадцать и четырнадцать, потолки два восемьдесят, кухня восемь, кирпичные стены, пять минут пешком до метро и – наконец пониженным, печальным голосом – этаж первый, но высокий.

Только какой же он был высокий, когда изредка, болея и сидя у окна, Колюня видел лица прохожих, а однажды сломался дверной замок и они с сестрой пролезли в квартиру с улицы, подцепив пряжкой ремня шпингалет, и – были же времена! – никто из прохожих не обратил на пробиравшихся в квартиру детей внимания?

Приходили обменщики, и все это было ужасно стыдно, потому что чужим и враждебным, деланно вежливым людям, с которыми маленького жильца заставляли здороваться, а они фальшиво улыбались в ответ, открывалось сокровенное нутро их дома, бросалась в глаза бедность, потертая старенькая мебель, выцветшие обои и ободранные книжные полки, дощатый пол, тараканы и жалкие комнатные растения в глиняных горшках, и хотя незнакомые мужчины и женщины ничего не говорили, а только внимательно смотрели по сторонам, заглядывали на кухню, в ванную и туалет, Колюня читал в их глазах какое-то растерянно-брезгливое выражение, и казалось ему, что тот же самый, если не больший стыд и горечь испытывает папа, которому затея с обменом совершенно не нравилась, и оттого мальчик носил в душе двойную обиду: за себя и за него.

Прощаясь, незваные гости обещали позвонить, но не звонили или требовали суммы, какие честным трудом заработать невозможно; желавших переселяться на первый этаж под окна автозавода не находилось, обменщиков называли обманщиками, но матушка не падала духом и снова звонила, давала объявления в газету, ездила на Ленинский проспект и на Профсоюзную улицу. Жили в радостном возбуждении и ожидании перемен, однако поменять свою квартиру на трехкомнатную конуру в новом районе возле недавно построенной станции метро “Беляево” смогли лишь после того, как роно, где работала до пенсии бабушка, пообещало выделить ветерану народного образования комнату за выездом в коммунальной квартире.

Дело шло туго – мало ли было в районе ветеранов и очередников при минимальной норме пять квадратных метров на человека, а в

Колюниной семье выходило по семь. Мама умоляла папу сходить к своему начальству; пугая мальчика, от отчаяния рыдала и твердила, что делает все ради детей, но папа отказывался и был настолько искренне ли деланно равнодушен к переезду или же ему противился, что, когда без устали ходившая по исполкомовским комиссиям, заседаниям и инстанциям учительница все же добилась своего и получила ордер, даже не поехал смотреть с таким трудом выменянную квартиру и первый раз увидел ее вместе с Колюней, выпрыгнув из кузова большой крытой машины, что перевозила исцарапанную мебель, холодильник, черно-белый телевизор, цветы в горшках и сложенные в коробки пачки журналов “Проблемы мира и социализма”, “Юность” и “Наука и жизнь”, а также тяжелые послевоенные однотомные сочинения русских классиков, за безрассудную приверженность к которым Колюню впоследствии без устали долбили бесцеремонные и вздорные люди обоих полов, чем-то похожие на брезгливых посетителей их первого дома.

“Беляево” было конечной станцией метро, а за девятиэтажным блочным зданием, хуже которого были в Москве лишь пятиэтажные хрущобы, начинался и тянулся за окружную дорогу, до самой Оки и дальше до Дикого Поля и скифских степей, курганов и каменных баб непроходимый лес, в нем катался новосел на лыжах, и по вечерам ему мерещились волчьи глаза и глухой вой. И хотя зеленые глаза оказывались огнями лесной деревушки, а выл в вышине, стряхивая с веток снег, ветер, летали темные птицы, лес был исхожен и затоптан хуже купавинского, Колюнчику все равно ужасно все нравилось: и то, что они живут теперь на восьмом этаже, откуда видна вся державная южномосковская даль, и что ездят на лифте, и что у них есть лоджия, где папа устроил крохотную Купавну и выращивал в ящиках зелень, и красивые панельные стены, и маленькая уютная ванная комната, и даже невысокие, соразмерные его росточку потолки и красивый линолеум вместо крашеных досок.

Он легко пережил переезд и единственное, чему огорчился, – отсюда, из Деревлева, удлинялся путь на дачу, и теперь надо было выезжать больше чем за час, чтобы поспеть на электричку.

А потом Беляево перестало быть окраиной, снесли деревушку, которая стояла посреди лесистых холмов, на ее месте принялись строить еще более красивые, высокие и разноцветные дома с улучшенной планировкой, заполонившие горизонт. Прибавилось лыжников в лесу, продлили ветку метро, и в этом-то районе с чудным названием Ясенево, не сговариваясь, поселились оба

Колюниных дядюшки – Толя и Глеб, те самые, что сумели превозмочь тяготы голодных лет и избежать участи затеряться в послевоенном хулиганском безвременье, выбились в люди и когда-то проживали вместе с молодыми Колюниными родителями в шестнадцатиметровой комнате возле четыреста девяносто четвертой женской школы, а затем покинули Тюфилеву рощу и зажили каждый своей жизнью.

6

Много лет спустя, в самом конце долгого Колюниного детства, когда овдовевший филевский дед, буйный ровесник и верный сын своего неверного века, в глубокой старости вернулся в Купавну и подружился с Колюней, то, беседуя с ним о великой русской литературе, которую основоположник садоводческого товарищества преподавал в Инженерно-строительном – поди разбери, кому и зачем? – институте, грузный и неизменно деятельный старик, восседая в глубоком прокурорском кресле, вопрошал внука о двух вещах: кого Колюня больше любит, Пьера Безухова или Андрея

Болконского, а также – дядю Глеба или дядю Толю?

Колюня не был достаточно начитан в ту пору, дабы нацелить деда на сравнение с героями Достоевского, которые подошли бы для этого случая куда больше, ибо и сам богатый женолюб, и трое его размашистых детей ложились бледной, но верной тенью карамазовского семейства. Однако на прямо поставленный вопрос отвечать затруднялся, как, впрочем, затруднился бы выбрать и между толстовскими протагонистами, по младости и глупости своей не любя их неистового создателя вовсе и предпочитая всем русским классикам тишайшего, задушевного владельца дивного имения в Спасском-Лутовинове.

А вот дядюшек он, напротив, любил, к каждому из них его по-своему влекло, и рассказы об их замысловатой жизни, которые всякий раз с новыми подробностями излагала дождливыми вечерами за “девяткой” речевитая бабушка, были одними из самых им любимых, и так же любил он, когда вместе или порознь, но всегда неожиданно они объявлялись в Купавне.

Старший, Анатолий, – высокий, красивый, породистый человек, в молодости отданный сразу после возвращения из эвакуации на казенный кошт в военное училище, чтобы кормить семью, отлично там проучившийся, но получивший на выпускных экзаменах заниженный балл, после того как написал в сочинении слово

“гостиница” через два “нн” и утешенный почетным председателем экзаменационной комиссии, стареньким артиллерийским генералом:

“Не горюй, сынок, я бы тоже так написал”, – был обречен на служивую судьбу, много кочевал по казенным домам и гарнизонам, не самым, однако, глухим, часто ездил в командировки и приезжал на дачу урывками и чаще в одиночестве.

Деловито, не отвлекаясь на перекуры, разговоры или поиски собеседника, как если б то был боржоми, он выпивал бутылку водки, заедал ее хорошо посоленным крутым яйцом и перьями зеленого лука, после чего слегка качаясь, как деревенский бычок, шел копать грядки. Устав или же заскучав, офицер ракетных войск сражался с Колюней в шахматы и безо всякого труда обыгрывал головастого племянника даже тогда, когда нарочно отдавал ему в дебюте ладью или две легкие фигуры, и максимум, чего Колюня за долгие годы совместных игр сумел добиться, так это сведения партии вничью при одном пожертвованном дядюшкой слоне.

Потом Анатолий разбирал по памяти партию и показывал ошибки и верные ходы так играючи и легко, что Колюня лишь поражался собственной тупости и дивился мощи дядиного ума. Но присутствовала в этом большом и добром земляном человеке мальчишеская обида, будто был он создан для чего-то другого, куда более значительного, нежели должность военпреда секретного завода, только никто этого не понимал, и как самое потаенное и горькое выдавал Толя застывшему внимательному подростку не то в утешение, не то в огорчение, что во времена его далекой молодости зеленый свет, погоны, звания и должности давали только фронтовикам, а он родился в двадцать девятом, на войну не попал и выше подполковника подняться не смог. Был, правда, один шанс – поехать на Байконур, где тогда все только начиналось, но переселяться в степную глушь не захотела Людмила Ивановна – хорошенькая полуполька, которая – опять же по рассказам спешно устроившей сватовство бабушки – вышла замуж за дядю через день после их знакомства и укатила с молодым лейтенантом в Восточную

Германию, где он в ту пору служил и, томимый мужским одиночеством, пригрозил перепуганной матери привезти домой чистокровную немку, буде мать не сыщет жену на Родине во время положенного служивому отпуска.

История эта была достойна отдельного упоминания, и всякий раз изложение ее обыкновенно начиналось с того, что немцев бабушка боялась как огня и, чтобы уберечь и себя и сына от беды, подыскала ему сразу несколько невест. Однако несмотря на дядюшкину благородную внешность, служебные перспективы и, наконец, главный козырь – скудное на женихов и богатое на невест послевоенное время, с женитьбой офицеру не везло. Он ездил делать предложение в Серебряный Бор, переписывался с девушкой из

Томска, по поводу чего шебутной дед Мясоед распевал песенку собственного сочинения:

Зашумели высокие ели,

Получил я письмо от Нинели, – а отпуск меж тем подходил к концу, во вторник холостой лейтенант должен был отбывать к басурманкам, и тогда накануне, в пятницу, опечаленная бабушка поделилась горем с товарками.

Какая другая беда может быть милее женскому сердцу и где вернее встретит оно участие и поддержку?

В тот же день хлопотливая офицерская матушка получила адресок, по которому и послала неведомой двадцатичетырехлетней воспитательнице детского дома под Икшей телеграмму, о содержании коей можно только гадать, а назавтра высокая, пушистая, похожая не только по пословице на вынутую из мешка породистую кошечку красотка объявилась в Тюфилевой роще.

Обстоятельства написанного бабушкой скоропалительного житейского романа, чем-то похожего на похищение Зевсом Европы, с указанием чисел и дней недели, встреча двух блестящих молодых людей в шестнадцатиметровой густонаселенной комнате, смотрины, сговор, любовь с первого взгляда, посещение в понедельник загса, бабушкин вздох облегчения, двухмесячная разлука, покуда оформлялись выездные документы новобрачной, и в эпилоге отъезд за границу вчера еще не подозревавшей о перемене судьбы молодой воспитательницы с драматическим прошлым, на которую успел положить глаз, кусал локти и пробовал было устроить скандал директор брошенного шухинского детдома, – все это составляло один из самых важных родовых мифов и свидетельствовало в пользу проверенного предками решения вопроса о выборе суженой.

Людмила Ивановна оказалась женщиной эффектной не только внешне: вернее всего ей подошла бы роль старомосковской барыни, которую челядь боится во всяком образе, или даже корыстолюбивой старухи из сказки про золотую рыбку, положение же офицерской жены было для офицерской дочери с Кавказа нестерпимым, всю жизнь она страдала от защемленного, как нерв, честолюбия, недостаточного признания и такой ко всему ревности, что много лет позднее схожие черты характера встретились Колюне в совершенно далеких от тетушки по облику и духу собратьях по перу, и если бы его воспитательницей оказалась она, то играючи подготовила бы изнеженного питомца к будущему ремеслу и не подчинявшимся никаким правилам писательским петушиным боям.

Правда, в отличие от литературной публики тетка ни на что не жаловалась и не ныла, несла свою судьбу как крест, в Купавну ездила на такси, по всем вопросам имела и высказывала собственное мнение, преимущественно консервативного характера, никогда не лицемерила, прямых подлостей не совершала и ни патриотических, ни демократических доносов в прессу не писала, лепила в глаза правду-матку, умела хорошенько поджимать губы, преподавала математику и дослужилась до завуча, держа и вверенную ей школу, и порученную семью в кулаке. Мужа своего частенько прилюдно поругивала и разве что не колотила, свекра не переносила на дух, и он платил ей теми же облигациями, однако бабушку боготворила, и не только за оказанное благодеяние, а за душевную щедрость и силу и за, если так можно выразиться, равновеличие себе и пристально следила, как живется Марии

Анемподистовне с дочерью и зятем. Время от времени тетка Людмила звала свекровь переехать к старшему сыну, бабушка благодарила, выказывала невестке уважение, однако от настойчивого приглашения уклонялась и предпочитала издалека наблюдать за насмешливым семейным счастьем своего первенца.

Там, на чужбине, родилась ее первая внучка и было заложено материальное благополучие новой семьи, в дальнейшем перебравшейся в город Куйбышев, куда плавала каждое лето Мария



Поделиться книгой:

На главную
Назад