Джордж Гордон Байрон
Корсар
Повесть I suoi pensieri in lui dormir non ponno.
Тasso. «Gerusalemme Liberata», canto X.[1] ТОМАСУ МУРУ, ЭСКВАЙРУ
Дорогой Мур, посвящаю вам это произведение, последнее, которым я обременю терпение публики[2] и вашу снисходительность, замолкая на несколько лет. Поверьте, что я с восторгом пользуюсь случаем украсить мои страницы именем, столь прославленным как твердостью политических принципов его носителя, так и общепризнанными многообразными талантами его. Поскольку Ирландия числит вас в рядах испытаннейших своих патриотов и чтит вас, бесспорно, первым из своих бардов, а Британия повторяет и подтверждает эту оценку, — позвольте тому, кто считает потерянными годы, предшествовавшие знакомству с вами, присоединить скромное, но искреннее свидетельство дружбы к голосу нескольких народов. Это по крайней мере докажет вам, что я не забыл радости общения с вами и не отказался от надежды возобновить его, когда ваш досуг и ваше желание побудят вас вознаградить друзей за слишком долгую разлуку с вами. Ваши друзья говорят, — и я уверен в этом, — что вы заняты созданием поэмы, действие которой происходит на Востоке;[3] никто не мог бы сделать это лучше вас. Там вы должны найти несчастия вашей родины,[4] пламенное и пышное воображение ее сынов, красоту и чувствительность ее дочерей; когда Коллинз[5] дал своим ирландским эклогам название «восточных», он сам не знал, насколько верно было, хотя бы отчасти, его сопоставление. Ваша фантазия создает более горячее солнце, менее мглистое небо; но вы обладаете непосредственностью, нежностью и своеобразием, оправдывающими ваши притязания на восточное происхождение, которое вы один доказываете убедительнее, чем все археологи вашей страны.
Нельзя ли прибавить мне несколько слов о предмете, о котором, как принято всеми думать, говорят обычно пространно и скучно, — о себе? Я много писал вполне достаточно печатал, чтобы оправдать и более долгое молчание, чем то, которое предстоит мне; во всяком случае я намерен в течение нескольких ближайших лет не испытывать терпения «богов, людей, столбцов журнальных». Для настоящего произведения я избрал не самый трудный, но, быть может, самый свойственный нашему языку стихотворный размер — наше прекрасное старое, ныне находящееся в пренебрежении, героическое двустишие. Спенсерова строфа, возможно слишком медлительна и торжественна для повествования, хотя, должен признаться, она наиболее приятна моему слуху. Скотт — единственный в нашем поколении, кто смог полностью восторжествовать над роковой легкостью восьмисложного стиха, и это далеко не маловажная победа его плодовитого и мощного дарования. В области белого стиха Мильтон,[6] Томсон[7] и наши драматурги сверкают, как маяки над пучиной, но и убеждают нас в существовании бесплодных и опасных скал; на которых они воздвигнуты. Героическое двустишие конечно, не очень популярная строфа, но так как я никогда не избирал тех или других размеров, чтобы угодить вкусам читателя, то и теперь вправе отказаться от любого из них без всяких излишних объяснений и еще раз сделать опыт со стихом, которым я до сих пор не написал ничего, кроме произведений, о напечатании которых я не перестаю и не перестану сожалеть.
Что касается самой этой повести и моих повестей вообще, — я был бы рад, если б мог изобразить моих героев более совершенными и привлекательными, потому что критика высказывалась преимущественно об их характерах и делала меня ответственным за их деяния и свойства, как будто последние были моими личными. Что ж — пусть: если я впал в мрачное тщеславие и стал «изображать себя», то изображение, по-видимому, верно, поскольку непривлекательно; если же нет — пускай знающие меня судят о сродстве; а не знающих я не считаю нужным разубеждать. У меня нет особенного желания, чтобы кто-либо, за исключением моих знакомых, считал автора лучше созданий его фантазии. Но все же, должен признаться, меня слегка удивило и даже позабавило весьма странное отношение ко мне критики, поскольку я вижу, что многие поэты (бесспорно, более достойные, чем я) пользуются прекрасной репутацией и никем не заподозрены в близости к ошибкам их героев, которые часто ничуть не более нравственны, чем мой Гяур, или же… но нет: я должен признать, что Чайльд-Гарольд — в высшей степени отталкивающая личность; что же касается его прототипа, пусть, кто хочет, забавляется подыскиванием для него любого лица. Если бы тем не менее был смысл произвести хорошее впечатление, то огромную услугу оказал бы мне тот человек, который приводит в восхищение как своих читателей, так и своих друзей, тот поэт, кто признан всеми кружками и является кумиром своего, — если бы он позволил мне здесь и всюду подписаться
его вернейшим,
признательным
и покорным слугою,
Байроном.
2 января 1814
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
…nessun maggior dolore,
Che ricordarsi dei tempo felice
Nella miseria…
Dante. Inferno, v. 121.[8] I
«Наш вольный дух вьет вольный свой полет Над радостною ширью синих вод: Везде, где ветры пенный вал ведут, Владенья наши, дом наш и приют. Вот наше царство, нет ему границ; Наш флаг — наш скипетр — всех склоняет ниц. Досуг и труд, сменяясь в буйстве дней, Нас одаряют радостью своей. О, кто поймет? Не раб ли жалких нег, Кто весь дрожит, волны завидя бег? Не паразит ли, чей развратный дух Покоем сыт и к зову счастья глух? Кто, кроме смелых, чья душа поет И сердце пляшет над простором вод, Поймет восторг и пьяный пульс бродяг, Что без дорог несут в морях свой флаг? То чувство ищет схватки и борьбы: Нам — упоенье, где дрожат рабы; Нам любо там, где трус, полуживой, Теряет ум, и чудной полнотой Тогда живут в нас тело и душа, Надеждою и мужеством дыша. Что смерть? покой, хоть глубже сон и мрак, Она ль страшна, коль рядом гибнет враг? Готовы к ней, жизнь жизни мы берем, А смерть одна — в болезни ль, под мечом; Пусть ползают привыкшие страдать, Из года в год цепляясь за кровать; Полумертва, пусть никнет голова; Наш смертный одр — зеленая трава; За вздохом вздох пусть гаснет жизнь у них; У нас — удар, и нету мук земных; Пусть гордость мертвых — роскошь урн и плит, Пусть клеветник надгробья золотит, А нас почтит слезою дружный стан, Наш саван — волны, гроб наш — океан; А на попойке память воздана Нам будет кружкой красного вина; Друзья, победой кончив абордаж, Деля добычу, вспомнят облик наш И скажут, с тенью хмурою у глаз: „Как бы убитый ликовал сейчас!“» II
Так на Пиратском острове, средь скал, Когда костер бивачный полыхал, Гремела речь о доле удальца, Ложась как песня в грубые сердца! Рассыпавшись по золоту песка, Кто пел, кто пил, кто кровь счищал с клинка. Достав из общей груды свой кинжал, И, видя кровь, никто не задрожал. Те руль строгали, те чинили бот; Иной бродил задумчиво у вод; Иные птицам ставили силок Иль мокрый невод стлали на припек; Кто с алчным взором на море глядел, Где, показалось, парус забелел; Те — о былых вели победах речь Или гадали в жажде новых встреч; Но что гадать? Все — дело вожака, Все им укажет властная рука. Но кто вожак? прославленный пират, О нем везде со страхом говорят. Он чужд им, он повелевать привык; Речь коротка, но грозен взор и лик; И на пирах его не слышен смех, Но все ему прощают за успех; Вином он кубок не наполнит свой И не разделит чаши круговой; Его еда — кто всех грубей, и тот Ее с негодованьем оттолкнет: Лишь черный хлеб, да горстка овощей, Да изредка — дар солнечных лучей Плоды, вот весь его убогий стол, Что и монах бы за беду почел. Но, от услад животных далека, Суровостью душа его крепка: «Правь к берегу». — Готово. — «Сделай так». Есть. — «Все за мной». — И разом сломлен враг. Вот быстрота и слов его и дел; Покорны все, а кто спросить посмел Два слова и презренья полный взгляд Отважного надолго усмирят. III
«Корабль! Корабль!» Надежды светлый знак. В трубу глядят — откуда он? Чей флаг? Нет, не добыча! Все ж ему привет: То наш корабль; гляди: на мачту вздет Кровавый флаг. Дуй крепче, аквилон,[9] И до заката бросит якорь он. Обогнут мыс; он входит в наш залив, Надменный штевень в пену волн вонзив. Как гордо взмыли крылья парусов, Вовек не знавших бегства от врагов; Он по волнам несется как живой И все стихии звать готов на бой. Кто б не презрел свист пуль и штормов бег, Чтоб капитаном встать на людный дек? IV
Бежит по борту якорный канат, И паруса уже вдоль рей лежат; Легко качается корабль. Народ Глядит, как опустили быстрый бот, Сошли в него; всяк на весло налег, Гребут, и киль врезается в песок; Приветный крик, и вот на берегу Рукопожатья в дружеском кругу, Расспросы, смех и шутки без конца И скорый пир уже манит сердца! V
Толпа растет: весть облетела всех: Но в оживленный говор, грубый смех Тревогой нежной женский голос вдруг Врывается: «Где муж? любимый? друг? Кто жив, кто мертв? Успех у нас всегда, Но с милыми мы встретимся когда? Мы знаем — в бурях, средь опасных дел Все были храбры, — кто же уцелел? Пусть поспешат, чтоб успокоить нас И поцелуем скорбь изгнать из глаз!» VI
«Где атаман? Мы с рапортом к нему, И встрече нашей, видно по всему, Недолгой быть, как вы ни рады нам. Веди, Жуан, к начальнику, а там, Покончив, мы попойку заведем И вам расскажем все и обо всем». Ползут пираты по уступам скал, На мыс, где стан дозорной башни встал; Там заросли, там дикие цветы, Там свежий ключ, спадая с высоты Серебряной струею на гранит, Встречает жизнь и путников поит. Они ползут… Кто близ пещеры той Стоит, один, глядя в простор пустой, Склонясь на меч, задумчив и далек? Как посох пастуха, всегда клинок В его руке… «То Конрад! Как всегда Один. Жуан, скажи, что мы сюда Пришли. Он видел бриг. Скажи, что есть У нас безотлагательная весть. Самим нам страшно, — знаешь, как он лют, Когда внезапно мысль его спугнут». VII
Жуан вошел и доложил. Вожак Все выслушал и властный сделал знак Приблизиться. Идут. На их привет Ни слова и сухой кивок в ответ. «Вам, атаман, письмо: наводчик тот, Грек, о добыче весть нам подает Иль об угрозе. Все же мы должны Еще…» — «Молчать», — прервал он. Смущены, Попятившись, они стоят; потом Догадками меняются тайком И робко ловят атаманский взгляд, Где прочитать решение хотят. Но атаман лицо отводит вбок Укрыть игру волнений и тревог. Прочел письмо. «Бумаги дай, Жуан. Гонзальво где?» «На бриге, атаман». «Пускай не сходит; вот — снесешь приказ. Все по местам! Готовьтесь в путь сейчас. Сам в эту ночь веду я в битву вас». «Сегодня?» «Да. Пусть солнце лишь зайдет: С закатом ветер крепче дуть начнет. Плащ и кольчугу! Через час — вперед. Рог не забудь. Пусть вычистят мою Пистоль, чтобы не выдала в бою: Там ржавчина скопилась на курке; Пусть кортик абордажный по руке Приладят мне: эфес там слишком мал, Сильней, чем враг, меня он утомлял; Пусть пушечным сигналом в должный срок Оповестят, что сборов час истек». VIII
Безропотно они спешат, опять Морскую ширь готовы рассекать. Покорны все: сам Конрад их ведет. И кто судить его приказ дерзнет? Загадочен и вечно одинок, Казалось, улыбаться он не мог; При имени его у храбреца Бледнели краски смуглого лица; Он знал искусство власти, что толпой Всегда владеет, робкой и слепой. Постиг он приказаний волшебство, И, с завистью, все слушают его. Что верностью спаяло их, — реши! Величье Мысли, магия Души! Затем успех, которым он умел Всех ослепить, и обаянье дел Отчаянных, что слабым он сердцам Тайком внушал, стяжая славу сам. Всегда так было, будет так всегда: Лишь одному плод общего труда! Закон природы! Но пускай илот Простит[10] тому, кому достался плод: О, знай он гнет блистательных цепей, Он с долей примирился бы своей! IX
Несхож с героем древности, кто мог Быть зол, как демон, но красив, как бог, Нас Конрад бы собой не поразил, Хоть огненный в ресницах взор таил. Не Геркулес, но на диво сложен, Не выделялся крупным ростом он; Но глаз того, кто лица изучил, Его в толпе мгновенно б отличил: Глядящего он удивлял, — но что Таилось в нем, сказать не мог никто. Он загорел, но тем бледней чело, Что в черноту густых кудрей ушло; Порой, непроизвольно дрогнув, рот Изобличал таимых дум полет, Но ровный голос и бесстрастный вид Скрывают все, что он в себе хранит. Кто б мог без страха на него смотреть? Его лицо морщин покрыла сеть, Как будто он таил в душе своей Горение неведомых страстей. Да, это так! Единой вспышкой глаз Он любопытство пресекал тотчас: Едва ли кто, коль глянет он в упор, Мог вынести его пытливый взор. Заметив, что за ним следят, стремясь Понять лица и тайн душевных связь, Он так на любопытного глядел, Что тот бледнел и глаз поднять не смел. И что бы выведать в нем удалось? Он взором сам умел пронзать насквозь С усмешкой дьявольскою на устах, Чья ярость скрытая рождает страх; Когда ж в нем гнев вздымался невзначай, Вздыхало Милосердие: «Прощай!» X
Злых дум извне не ловит взор и слух: Внутри, внутри змеится злобый дух! Любовь — ясна, а Злобу, Зависть, Месть Порой в усмешке можно лишь прочесть, Дрожанье губ да бледности налет На строгом лбу — вот все, что выдает Глубины страсти. Но подметит их Лишь тот, кто сам невидим для других. Тогда — хруст пальцев, торопливый шаг, Полуопущенные веки; знак Безмолвного терзанья — робкий вздох, Оглядка: не подкрался ль кто врасплох. Тогда — душа в любой черте видна, Кипенье чувств, поднявшихся со дна, Чтоб не исчезнуть, — мука, жар, озноб, Лицо в огне, в поту холодном лоб; И каждый может увидать, какой Ужасный дан его душе покой! Гляди, как жжет, вливая в сердце бред, Воспоминанье ненавистных лет! Нет, никому не увидать вовек, Чтоб сам раскрыл все тайны человек! XI
Но не природа Конраду дала Вести злодеев, быть орудьем зла; Он изменился раньше, чем порок С людьми и небом в бой его вовлек. Он средь людей тягчайшую из школ Путь разочарования — прошел; Для сделок горд и для уступок тверд, Тем самым он пред ложью был простерт И беззащитен. Проклял честность он, А не бесчестных, кем был обольщен. Не верил он, что лучше люди есть И что отрадно им добро принесть. Оттолкнут, оклеветан с юных дней, Безумно ненавидел он людей. Священный гнев звучал в нем как призыв Отмстить немногим, миру отомстив. Себя он мнил преступником, других Такими же, каким он был для них, А лучших — лицемерами, чей грех Трусливо ими спрятан ото всех. Он знал их ненависть, но знал и то, Что не дрожать пред ним не мог никто. Его — хоть был он дик и одинок Ни сожалеть, ни презирать не мог Никто. Страшило имя, странность дел; Всяк трепетал, но пренебречь не смел: Червя отбросит всякий, но навряд Змеи коснется, затаившей яд. Червь отползет: он повредить не мог; Она ж издохнет, сплетясь вкруг ног. Но жало все ж она вонзит свое, Несчастному не скрыться от нее! XII
Нет злых вполне. И он в душе таил Живого чувства уцелевший пыл; Не раз язвил он страстные сердца Влюбленного безумца иль юнца, Теперь же сам свою смирял он кровь, Где (даже в нем!) жила не страсть — любовь. Да, то была любовь, и отдана Была одной, всегда одной она. Прекрасных пленниц он видал порой, Но проходил холодный и чужой; Красавиц много плакало в плену, Он не увлек в покой свой ни одну. Да, то была любовь, всегда нежна, Тверда в соблазнах, в горестях верна, Все та ж в разлуке и под вихрем бед И — о, венец! — нетленна в смене лет. Что крах надежд ему, что боль обид, Когда она с улыбкою глядит? Стихал мгновенно ярый гнев при ней, И стон смолкал, — пусть раны жгли сильней. Ждал жадно встреч он, твердо ждал разлук, Стараясь лишь не уделить ей мук. Та страсть была все та ж, всегда и вновь, И если есть любовь — то вот любовь. XIII
Он был преступен — мы его клеймим! Но чистой был любовью он палим; Ее одну, последний дар, не мог, В душе холодной заглушить порок!.. Он подождал, пока за поворот Последний из пиратов не уйдет. «Вот странно… Мне опасность не страшна, Что ж кажется последнею она? Нет, прочь предчувствия! Не мне вдохнуть В моих людей смущение и жуть! Идти навстречу? Да… ведь смертный час Иначе здесь, в ловушке, встретит нас. План есть; лишь брось фортуна добрый взор Оплачут погребальный ваш костер! Спи, враг! Прекрасных снов! Тебя заря Будила ли, таким огнем горя, Как ночь борьбы (лишь ветер мчись быстрей!) Что вдохновляет мстителей морей? Теперь к Медоре. Камень лег на грудь; Когда б она могла легко вздохнуть!.. Ведь я был храбр. Но храбры все порой: Пчела, и та за улей мстит родной; И мы и зверь отвагою полны, Когда отчаяньем принуждены, Заслуга ль в ней? Моя ж мечта была, Чтоб горсть бойцов — всех пред собой гнала. Не ради крови мною предводим Отряд мой, — мы умрем иль победим! Меня страшит не смерть моя, а то, Что не вернется, может быть, никто: Я к смерти равнодушен с давних пор, Но очутиться в западне — позор! Моя ль то хитрость, мой ли верный путь Последней ставкой власть и жизнь метнуть? О рок!.. Вини порыв свой, а не рок: Он, может быть, поможет в должный срок!» XIV
Так думал он, покуда не достиг Старинной башни, увенчавшей пик. В тени портала он замедлил вдруг, Заслышав нежный, вечно сладкий звук; Сквозь жалюзи высокого окна Прекрасной птицы песнь была слышна: «В моей душе, куда ни глянет свет, Я тайну нежную храню давно. Лишь редко сердце, твоему в ответ, Забьется — и опять молчит оно. Там, в глубине, лампады гробовой Горит огонь, незрим, бессмертен, жгуч; Отчаянье над ним сгустилось тьмой, Но все он светит — бесполезный луч. О, вспомни обо мне, о, не забудь Мой бедный гроб, мой прах не обходи! Одну лишь боль моя не стерпит грудь Узнать, что нет меня в твоей груди. Скорбеть о мертвых и бойцу не стыд; И я надежду робкую таю, Что вдруг ко мне слеза твоя слетит Единый дар за всю любовь мою!» Он в комнату прошел вдоль галерей, Когда уже умолкла песня в ней. «Медора! Что за песню ты нашла?» «Без Конрада и я невесела. Тебя все нет, мне не с кем говорить, И надо в песне душу мне излить. Пусть в звуках нежность прозвучит моя. Ведь сердце то ж, хоть все безмолвна я. О, сколько раз, в ночи, во тьме, одной, Мне чудилось, что бури слышен вой; В том бризе, что ласкает паруса, Мне урагана мнились голоса; Он погребальной жалобой звучал, Когда твой бриг — я знала — пенил вал. Бежала я маяк разжечь скорей, Погасший у небрежных сторожей; Спать не могла я, и вставал рассвет, И гасли звезды — а тебя все нет. О, как меня под ветром бил озноб, И взору день был темен, точно гроб; Глядишь-глядишь, а бриг, как ни зови, Все не летит на стон моей любви. Жду; полдень; наконец — вдали бушприт! О счастье! Но, увы, он прочь скользит. Вот новый! Боже! Дождалась я — твой! Когда ж конец тревогам?.. Конрад мой, Ужель совсем тебе не мил покой? Ты так богат: ужель мы не найдем В краю, прекрасней этого, свой дом? Ты знаешь, мне не страшен целый свет, Но я дрожу, когда тебя здесь нет, За жизнь дрожу — не за мою — твою, Что ласк бежит и жаждет быть в бою. Как странно: сердце, нежное со мной, Идет на мир и на себя — войной!» «Да, странно. Но, растоптано давно, Как жалкий червь, мстит, как змея, оно! К нему не снидет благость неба вновь, В нем нет надежд, одна твоя любовь. А твой упрек… знай, я вдвойне палим: Любовь к тебе есть ненависть к другим. Связь эту разорви, и, полюбя Других людей, — я разлюблю тебя. Но не страшись. Былое — вот залог, Что и в грядущем ты мой светлый рок. Теперь же, о Медора, твердой будь: Сейчас пора мне — ненадолго — в путь». «В путь! Сердце точно чуяло во сне, Что вновь солжет мечта о счастье мне! Сейчас? Но как же? Ведь едва ли миг, Как подошел и кинул якорь бриг; Второго нет еще, и отдохнуть Им надо, прежде чем пуститься в путь. Нет, шутишь ты; иль хочешь укрепить Мой дух заране, порешив отплыть? Не мучь меня. Пойми: в игре такой Отчаянье родится, не покой. Молчи, любимый! Поспеши со мной За скудный стол, что с радостью живой Сбирала я, чтоб быть тебе слугой. Гляди, что за плоды я собрала! Ища, перебирая все, рвала Я лучшие. За ледяным ключом Я трижды гору обошла кругом. Да, ночью свежим будет твой шербет: Как блещет он в сосуде, в снег одет! Сок пьяных лоз тебя не веселит, К вину суровей ты, чем исламит; Я — рада, хоть воздержанность твою Все принимают за эпитимью. Идем; фонарь серебряный зажжен, Сирокко злого не боится он; Идем; тебя моих служанок рой Потешит пляской, песней иль игрой, Иль я сама, гитару взяв мою, Любимой песней душу напою, Иль Ариосто[11] мы рассказ вдвоем О брошенной Олимпии прочтем. А ты бы хуже был, уйдя теперь, Чем тот, забывший клятву, злобный зверь, Изменник… Твой блеснул улыбкой взор, Когда я сквозь безоблачный простор Брег Ариадны показала с гор,[12] Когда шутила, с болью пополам, Что воплотиться горестным мечтам, Что так же море Конрад предпочтет… И Конрад обманул: он — здесь, он — вот!» «Да, здесь я, здесь и буду здесь опять, Пока надеждам суждено сиять И жизни цвесть. Но мигов быстрый лет, Неудержим, разлуку нам несет. Что толковать, в какой плыву я край? Всему конец в мучительном „прощай“. Я все б открыл, но некогда. Итак Не бойся: ждет нас неопасный враг, А здесь на страже опытный отряд, Что не боится никаких осад; И без меня ты будешь не одна, Толпою жен и дев окружена; И помни, что опять нам быть с тобой, Нас безопасный, сладкий ждет покой. Чу! Рог! Жуан зовет. Пора идти. Дай губы. И еще! Еще! Прости!» Взвилась, метнулась вновь к нему на грудь, Что тяжко силится передохнуть, И он не смеет ей взглянуть в глаза, Где спряталась бесслезная гроза; В его руках прекрасных кос волна Плеснула, дикой прелести полна; Любовью переполнено сверх сил, Чуть билось сердце то, где он царил! О! выстрел пушки грянул в небосклон: Закат; и солнце проклинает он. Безумно стан он обнял дорогой; Вновь льнет она с безмолвною мольбой! Ее на ложе снес он, жарких глаз Не отводя, как бы в последний раз; Он знал: в ней все, что в мире он обрел. Устами жаркими коснулся лба. — Ушел? XV
«Ушел?» — как часто страшный тот вопрос Тут прозвучит средь одиноких слез! «Лишь миг назад здесь был он!..» На утес Она спешит через портал и там Дает свободу хлынувшим слезам. Течет струя их, так светла, чиста, Но не хотят сказать «прощай» уста: Как мы ни верим, ни хотим, ни ждем Отчаянье в том слове роковом. На все черты прозрачного лица Легла печаль; не будет ей конца; Заледенел лазурный кроткий взор И неподвижно устремлен в простор Вдруг вдалеке встает как призрак он, И меркнет взор, слезами затемнен. Из-за ресниц они плывут росой И так им часто литься в час ночной. «Ушел!» — и к сердцу руки поднесла, Потом их к небу кротко подняла; Взглянула: пену океан клубил И парус мчал; глядеть не стало сил; Через портал пошла назад она: «Нет, то не сон; я брошена одна!» XVI
Поспешно вдоль утесистых громад Шел Конрад вниз, не поглядев назад: Боялся, огибая поворот, Увидеть он с тропы, что вниз ведет, Тот одинокий, живописный дом, Что слал привет ему в пути морском, А в нем — она, печальная звезда, Чей нежный свет ему сиял всегда; Нельзя глядеть, да и мечтать нельзя: Покой манит, но — гибелью грозя. Все ж замер он на миг, желанья полн Не жертвовать покоем ради волн. Но нет — нельзя! Пусть льется слезный дождь Сдержав волненье, не отступит вождь! Он слышит бриз попутный, видит бриг; Все силы духа он собрал в тот миг, Ускорив шаг. Когда ж его ушей Коснулся шум погрузки, скрип снастей, Все звуки суеты береговой, Слова команды, весел плеск живой; Когда на мачту юнга влез пред ним, И вздулся парус выгибом тугим, И каждый с побережья замахал Платками тем, кто будут пенить вал, И взмыл кровавый флаг, — как хладно он Был слабостью недавней удивлен! С огнем в глазах и с сердцем ледяным, Он чувствует, что стал собой самим; Летит он, мчится — и замедлить смог Лишь там, где скалы сходят на песок, Безумный шаг; но не затем, чтоб грудь Могла вольней прохладный бриз вдохнуть, А чтоб вернуть медлительную стать И пред толпой смятенным не предстать: Он знал искусство покорять сердца Надменной маской хладного лица; Он сух и замкнут — и нескромный взгляд Его черты отводят иль страшат: Его движенья, непреклонный взор Всегда учтивы, но таят отпор; И всякий знал: не слушаться нельзя. Когда ж хотел он чаровать, — скользя В сердца людей той музыкою слов, Что шла от сердца, — всякий был готов Ему внимать, бессилен и смущен, Дарами доброты обворожен. Но к этому он редко снисходил: Он не пленять — повелевать любил. Дурным страстям предавшись, с юных дней Ценил он страх, а не любил людей. XVII
Его конвой уже стоит в рядах, С Жуаном во главе. «Все на местах?» «Все; погрузились; лишь один баркас Ждет атамана». «Плащ и меч». — «Тотчас». И в перевязь он продевает меч, Скрепив ее, и плащ струится с плеч. «Позвать мне Педро». Тот пришел. Быстрей, С учтивостью, хранимой для друзей, Раскланялся с ним Конрад, «Вот листок, Где несколько доверья полных строк; Прочти. Удвой охрану. Как придет Ансельмо в гавань, пусть и он прочтет. Три дня (при ветре) — и закончим путь, Здесь жди нас на заре; спокоен будь!» Пожав пирату руку, он идет И горделиво прыгает в вельбот; Плеснули волны, вмиг окружены Мерцаньем фосфорящейся волны; Достигли судна; он взошел на ют; Свисток залился: все к снастям бегут; Он видит, как послушен бриг; он прыть Своих людей снисходит похвалить. На юного Гонзальво он глядит Но что он вздрогнул? Что печален вид? Увы! Он видит замок над хребтом, И снова ожил миг разлуки в нем: А видно ли Медоре судно их? Ее вдвойне любил он в этот миг! Но до утра ему немало дел, Сдержался он и больше не глядел, Сошел в каюту и с Гонзальво там Дал волю планам, замыслам, мечтам; Приборы взял, опору моряка, И карту развернул у ночника; До полночи они беседу длят, Но на часы не смотрит зоркий взгляд. Меж тем свежеет ветер, и вперед Корабль, как сокол, свой стремит полет. Скользят хребты вдоль пенной полосы, Земля близка, и дороги часы; И вдруг в трубу замечен узкий вход В залив, где скрыт Паши галерный флот; Все сочтено; огней дозорных стан Чуть светит у беспечных мусульман. Бриг проскользнул, невидим вдалеке, И стал в засаде, как бы в тайнике, Среди крутых и прихотливых скал, Чей резкий очерк небо пронизал. Без сна все, за работу: близко цель; Все рвутся в бой — на суше, на воде ль. Склонясь над зыбью, атаман их вновь Спокойно речь ведет, и речь — про кровь! ПЕСНЬ ВТОРАЯ
Conosceste i dubiosi desiri?
Dante. Inferno, v. 120.[13] I
В порту Корони[14] шхун проворных рой; В домах огни за ставнею резной: Сеид-паша устроил пир ночной. Ведь он в цепях пиратов привезет И празднует победу наперед; Султанскому фирману верный, в чем Поклялся он Аллахом и мечом, Весь флот, все войско он готовит в бой: Бахвалятся бойцы наперебой, Считают пленных, делят горы благ, Хотя еще не побежден их враг. Лишь в путь, а завтра (каждый убежден) Пиратов — в цепи, в пламя — их притон! Пока ж дозор пусть дремлет, коль готов И наяву, как в грезах, бить врагов, Кто мог, тот на прибрежье поспешил Воинственный излить на греков пыл: Пристало чалмоносным храбрецам Грозить блестящей саблею рабам! Врываются в дома — но без резни, И потому столь благостны они, Что все разрешено им в эти дни! Лишь иногда обрушится удар Для практики: бой завтра будет яр. Всю ночь гульба; кто жизнью дорожит, Обязан тот хранить веселый вид И потчевать непрошеных гостей, Проклятия тая до лучших дней. II
Повит чалмой, высоко сел Сеид; Толпа вождей вокруг него сидит. Плов съеден, и посуда убрана; Сеид велел себе подать вина, Хоть на вино у мусульман запрет; Гостям подносят ягодный шербет; Дым чубуков клубится меж гостей; Под дикий бубен пляшет рой алмей;[15] Вожди лишь утром сядут на суда: Во мраке ведь коварнее вода, А после пира сладостней покой Здесь, на шелках, чем там — над глубиной. Пируем же, пока не пробил час, А там коран помчит к победе нас! Но все ж те орды, что собрал паша, Опорой мнит хвастливая душа. III
Робея, в зал тревожно раб идет, Что сторожить обязан у ворот; Склонясь, земли коснулся он на миг И лишь тогда смел развязать язык. «К нам от пиратов убежал дервиш; Он хочет все тебе открыть. Велишь?» Паша взглянул; согласье раб прочел И молча беглеца святого ввел. Темно-зеленый запахнув халат, Тот еле шел, уставя скорбный взгляд; Постом он — не годами — изнурен, От голода — не страха — бледен он. Под острой шапкой черная волна Его кудрей — Алле посвящена; Широкая одежда облекла Грудь, что лишь горьких радостей ждала; Смирен, но тверд, спокойно он взирал На возбужденный любопытством зал, Что замер весь, предугадать спеша Все, что позволит рассказать паша. IV[16]
«Откуда ты?» «Взял в плен меня пират, Но я бежал». «Когда и где ты взят?» «От Скалановы плыл в Хиос саик;[17] Но отвратил от нас Алла свой лик: Груз, что турецких ожидал купцов, Разбойник отнял, дав нам — гнет оков. Я смерти не боялся: я богат Был только тем, что путь свой наугад Мог направлять, куда хочу… челнок Свободу эту мне вернуть помог. Я выбрал ночь, бежал — и вот я здесь, А близ тебя мне мир не страшен весь!» «Ну, как злодеи? Сильно ль укреплен, С награбленным богатством, их притон? Известно ль им, что мы пришли сюда С огнем для скорпионьего гнезда?» «Паша! Ведь пленник рвется к одному: К свободе. Как шпионом быть ему? Я слышал лишь привольных волн прибой, Что не хотел умчать меня с собой. Я видел лишь лазурный небосклон, Был слишком синь и слишком ясен он Рабу. Я знал, что надо цепь разбить, Чтоб ветром воли слезы осушить. По бегству моему ты сам суди, Ждут ли беды пираты впереди. Я, сколь ни плачь, не мог бы убежать, Когда б они умели охранять. Страж, не видавший, как их раб бежит, И приближенье войск твоих проспит… Без сил я; хлеб и отдых мне нужны: Был долгим пост, свирепым гнев волны; Позволь уйти мне. Мир тебе и всем. Даруй покой мне, отпусти совсем». «Стой, я еще спросить хочу, дервиш. Сказал я! Сядь. Ты слышишь? Что стоишь? Я должен знать… Тебе поесть дадут: Насытишься, коль мы пируем тут. Когда поешь, мне ясный дашь ответ, Но помни: тайн передо мною нет!» Но что дервиш волненьем обуян? Так зло на шумный он взглянул Диван: Он не спешит поесть, он все стоит И, мрачный, на соседей не глядит; Тень омрачила исхудалый лик Зловещая, исчезнув в тот же миг. Но молча сел он, как ему велят, И снова стал его спокоен взгляд. Внесли еду — не прикоснулся он, Как будто плов был ядом напоен, И странно это было для того, Кто столько суток был лишен всего. «Ешь! Что с тобой? Иль трапеза моя Пир христиан? Иль рядом — не друзья? Ты соль отверг — священный тот залог, Что притупляет сабельный клинок, Что племена умеет примирять, Что укрощает вражескую рать!» «Ведь соль — для вкуса: есть же клялся я Одни коренья, пить — лишь из ручья: У дервишей есть правило притом Хлеб не делить ни с другом, ни с врагом; Пусть это странно — но обычай тот Опасности меня лишь предает; Ни ты, ни сам султан меня вовек Не склонят есть, коль рядом человек: Забыть устав — пророка обмануть, И, гневный, в Мекку заградит он путь». «Пусть будет так, коль ты аскет такой. Один вопрос, и после — мир с тобой. Их много?.. Что?! Уже заря встает? Комета? Солнце над простором вод? Там море пламени! Вперед! вперед! Предательство! Где стража? Меч мой? Весь Пылает флот, а я далеко! здесь! Дервиш проклятый! Вот ты кто! Средь нас Лазутчик гнусный! Смерть ему! Тотчас!» Дервиш вскочил, весь в зареве, и сам, Преобразясь, внушает страх сердцам. Дервиш вскочил — где мир в его лице? Он — воин на арабском жеребце: Сорвав колпак, халат он сбросил с плеч, Блеснули латы на груди и меч! С плюмажем вороненый шлем блистал, Но взор горел мрачнее, чем металл! Он был страшней, чем адский дух Африт, Чей меч смертельный наповал разит. Смятенье, крик: там — пламя в высоте, Здесь — факелы в безумной суете, Все спуталось, бегут вперед, назад, Звон стали, вопли, ужас, дым и смрад, И на земле как бы разверзся ад. Рабы бегут — напрасно; слепнет взор, В крови весь берег, и в огне простор. Напрасно им кричит паша: «Вперед! Взять сатану! От нас он не уйдет!» Смятенье видя, Конрад гонит прочь Нахлынувшую было в сердце ночь; Он смерти ждал; пираты корабли, Сигнала не дождавшись, подожгли! Смятенье видя, он схватил свой рог И кратко звук пронзительный извлек. Звучит ответ. «Отряд мой недалек; О храбрецы! Как мог подумать я, Что не пойдут на выручку друзья!» Он руку вздел — клинок сверкает в ней, Он бьет, льет кровь, тревоге мстя своей. Он ужас множит, лют, неукротим, И все бегут постыдно пред одним. Летят чалмы разрубленные прочь, И из врагов никто мечом помочь Себе не может. Потрясен Сеид, Он пятится, хоть все еще грозит: Хоть и не трус он, но удара ждет, Столь возвеличен общим страхом тог. Вдруг, вспомня флот пылающий, Сеид Рвет бороду и, свет кляня, бежит. Ждать — смерть: гарем врагами окружен; Пираты рвутся внутрь со всех сторон; Там — бред: бросают сабли, стон и вой, Все на коленях — тщетно! Кровь рекой! Корсары мчатся в тот парадный зал, Куда их рог сигнальный призывал, Где слышат вопли и мольбы они Как знак удачно конченой резни. Там их вожак: один, свиреп, глядел Он сытым тигром средь кровавых тел. Привет был краток, кратче был ответ: «Неплохо, но паши средь мертвых нет; Немало сделано, но больше — ждет; Что ж город вы не подожгли, как флот?» V
И факелы хватают все в ответ: Дворец в огне, пылает минарет. Восторгом злым взор Конрада зардел И вдруг погас: до слуха долетел Вопль женщины; как погребальный стон, Пронзил вождю стальное сердце он. «В гарем! Но помнить: я убью тотчас Того, кто женщин тронет! И у нас Есть жены. Рок отплатит местью им. Мужчина — враг: жестоки будьте с ним; Но женщин мы щадили и щадим. Как мог забыть я? Небо не простит, Коль мой приказ им жизнь не охранит! За мною все! Грех этот — время есть От наших душ успеем мы отвесть!» По лестнице летит он, рвет замок, Не чувствуя огня у самых ног; Хоть там от дыма не передохнуть, По всем покоям проложил он путь. Бегут, нашли, спасают, сквозь костер Несут красавиц, отвращая взор, Их страх гася, даря заботы все, Что надлежат беспомощной красе: Так атаман умеет нрав смирять И руки, в брызгах крови, укрощать! Но кто ж она, кого он сам несет, Когда уж рухнул обгорелый свод? Она — любовь того, кому он мстит, Гарема свет, раба твоя, Сеид! VI
С Гюльнар он сдержан; кратко, второпях, Ей говорит, чтоб позабыла страх. Все ж прерванный тем благородством бой Врагам дал время совладать с собой. Погони нет; у всех яснеет взор; Сплотиться можно, можно дать отпор. Паша глядит: впервые ловит взгляд, Как малочислен Конрадов отряд; Стыдится он ошибки: столько зла Им паника внезапно принесла! «Алла! Алла!» — крик бешенством звучит. Месть или смерть! Стал исступленьем стыд. За пламя — пламя, кровь за кровь! Должна Отхлынуть прочь приливная волна! Бой снова разразился, дик и яр; Кто нападал, должны принять удар. Опасность понял Конрад, перед ним Друзья слабеют, враг неукротим. «Прорвать кольцо! Дружней!» С бойцом боец Сомкнулись — бьются — дрогнули! Конец! Кругом теснимы, без надежд — и все ж Пираты рубятся и гибнут сплошь. Уже раскидан их упорный строй! Враг смял его и топчет под пятой! Они уж в одиночку бьются так, Что, падая, не уклоняют шаг И опускают на врага сплеча Предсмертный взмах усталого меча! VII
Пока еще ряды свои сомкнуть Враг не успел, чтоб драться с грудью грудь, Гарем был во главе с Гюльнар укрыт, По воле Конрада, от всех обид В турецком доме; стонам и слезам Уже умолкнуть можно было там. Свой ужас вспоминая и пожар, Дивилась темноокая Гюльнар, Что с ней учтивы, что пирата взор Был мягок и приветлив разговор. Пират, на ком еще дымится кровь, Нежней Сеида, в чьей душе — любовь? Паша, любя, считал: раба должна Такою честью быть упоена; Корсар же с ней старался нежным быть, Как с женщиной, кого он должен чтить. «Желанье — грех, бесплодное — вдвойне, Но хочется корсара видеть мне: Благодарить мне ужас не дал мой Его за жизнь, забытую пашой!» VIII
Старался он поймать, рубя мечом, Хоть смертный вздох простершихся кругом; Отрезан, дрался он что было сил: Враг за победу страшно заплатил; Изрублен, смерть он звал, но не пришла, И он — в плену до искупленья зла. Он пощажен, чтоб в муках жить: готовь, О мщение, терзанья вновь и вновь, Остановись, но после выпей кровь По каплям! Чтоб Сеид ненасытим, Знал, что он жив, но смерть все время с ним! Гюльнар глядит: то он ли? Час назад Законом был и жест его и взгляд! Да, он! В плену, и все ж, неукрощен, О смерти лишь теперь тоскует он. Ничтожны раны, — как он их искал! Он руки бы убийцам целовал! Дух не снесет ли этих ран роса… Он не договорил: «на небеса?» Ужель дыханье будет в нем одном, Кто, в жажде смерти, бился ярым львом? Всю боль узнал он, что наш дух гнетет, Когда удача взор свой отведет, Когда — воздать желая по делам! Она грозит ужасной мукой нам. Всю боль он терпит, но, как прежде, горд И злобы полн, — он остается тверд. Храня суровый и надменный вид, Не пленником — владыкой он глядит: Он слаб, в крови, — но раскаленный взор Никто не может выдержать в упор. Хотя звучат проклятия вокруг Угрозы тех, кто мстит за свой испуг, С ним лучшие почтительны: бойца Всегда влечет величье храбреца; Конвой, ведущий пленника в цепях, В лицо ему глядел, смиряя страх. IX
Явился врач, но не лечить, — взглянуть, Довольно ль жизни кроет эта грудь: Нашел, что он снесет и груз оков И вытерпит жар пыточных щипцов, А завтра — завтра поглядит закат, Как будет на колу сидеть пират, А там заря, с улыбкой цвета роз, Увидит, как он муку перенес. Всех казней в мире эта казнь страшней; Мученья — жажда обостряет в ней, Дни тянутся, а смерть — все нет ее, И над тобой кружится коршунье. «Пить! пить!» — Но Ненависть глядит смеясь: Пить не дают; коль жертва напилась Ей смерть. Ушли и врач и страж. И вот, В оковах, казни гордый Конрад ждет. X
Как описать вихрь чувств, борьбу ума? Едва ли жертва знала их сама! Был хаос духа, смута и разлад, Когда все чувства, мысли все глушат Друг друга, и, как будто демон злой, Глумится Угрызенье над душой (Но не Раскаянье) и, запоздав, Твердит: «Я говорило; ты неправ». Напрасный звук! Коль дух неукротим, В ней все — мятеж: скорбь — слабым лишь одним? И в час, когда с собой наедине Душа, горя, раскроется вполне, Нет страсти, что отпор дала бы им Смятенным чувствам, чуждым и пустым. К душе на смотр по тысячам дорог Спешит туманных образов поток; Сны гордости ушли, в слезах — любовь, Померкла слава, скоро брызнет кровь; Несбывшаяся радость; темный гнев На тех, кто торжествует, одолев; Скорбь о былом; судьбы столь спешный шаг, Что не узнать: с ней — небо? адский мрак? Поступки, речи, мысли сотни раз Забытые, но яркие сейчас, Воскреснувшие в памяти дела, Что дышат терпким ароматом зла; Мысль, что душа разъедена до дна Грехом, хоть эта язва не видна; Здесь все, что взору обнажит тайком Разверстый гроб; здесь сердца страшный ком; Сведенный мукой; гордость, чей порыв Душой владеет, зеркало разбив Пред ней. Отвага с гордостью вдвоем Прикроют сердце, павшее щитом! Все знают страх, но кто свой трепет скрыл. Тот честь, хоть и притворством, заслужил. Трус, похвалясь, бежит, а храбрецу Пристало смерть встречать лицом к лицу; О Неизбежном думой закален, На полдороги ближе к смерти он! XI
Велел паша, чтоб заперт был пират В высокой башне в тесный каземат. Дворец сгорел, и крепостной затвор Укрыл пашу, и узника, и двор. Казнь Конрада не устрашает; он Казнил бы сам, будь им Сеид пленен. Один, пытливо, в сердце он читал И в нем, преступном, бодрость обретал. Одну лишь мысль не мог он перенесть: «Как встретит весть Медора, злую весть?» О, лишь тогда цепями он гремел, Ломая руки, свой кляня удел! Но вдруг утих — самообман? мечта? И усмехнулись гордые уста: «Что ж, пусть казнят, когда угодно им: Мне нужен отдых перед днем таким!» Сказав, с трудом подполз к цыновке он И вмиг заснул — каков бы ни был сон. Была лишь полночь, как начался бой: Раз план созрел — он должен быть судьбой; Резня не любит медлить: в краткий срок Злодей свершит все, что свершить он мог. Лишь час прошел — и в этот час пират Покинул бриг, носил чужой наряд, Был узнан, дрался, взвил пожара гул, Губил, спасал, взят, осужден, уснул! XII
Он мирно спит, не дрогнет очерк век; О, если б это был покой навек! Он спит… Но кто глядит на этот сон? Враги ушли, друзей утратил он. То не спустился ль ангел с высоты? Нет: женщины небесные черты! В руке лампада, но заслонена Она рукой, чтоб не согнала сна С его на муку обреченных глаз, Что, раз открывшись, вновь уснут сейчас. Глубокий взор и губы цвета роз, Блеск жемчуга в изгибах черных кос, Легчайший стан и стройность белых ног, Что лишь со снегом ты сравнить бы мог… Как женщине пройти средь янычар? Но нет преград, коль в сердце юный жар И жалость кличут, — как тебя, Гюльнар! Ей не спалось: пока паша дремал И о пирате пленном бормотал, Она с него кольцо-тамгу[18] сняла, Что, забавляясь, много раз брала, И с ним прошла чрез полусонный ряд Тамге повиновавшихся солдат. Устали те от боя и тревог: Пирату всяк завидовать бы мог Уснувшему; иззябши, у ворот Они лежат; никто не стережет: На миг привстали посмотреть кольцо И, без вопросов, клонят вновь лицо. XIII
Она дивилась: «Как он мирно спит! А кто-то плачет от его обид Или о нем. И мне тревожно здесь; Иль колдовством он стал мне дорог весь? Да, он мне спас и жизнь и больше: честь, От нас от всех успев позор отвесть. Но поздно думать… Тише… Дрогнул сон… Как тяжко дышит! О, проснулся он!» Поднялся Конрад, ослепленный вдруг, С недоуменьем он глядит вокруг; Он шевельнул рукой — железный звон Его уверил, что пред ним не сон. «Коль здесь не призрак, то тюремщик мой Неотразимой блещет красотой!» «Меня, пират, не знаешь ты. Твоя Добром не так богата жизнь, и я Одна из тех, кого ты в страшный час И от огня и от насилья спас. Не знаю я, что мне в тебе, пират. Но я не враг: не пытки ищет взгляд». «Ты добрая. Когда меня казнят, Твой только взор восторгом не блеснет. Что ж: побежден, я гибну в свой черед. Их и твою любезность я ценю, Коль исповедь к такой красе склоню!» Как странно! Миг отчаянья согрет Шутливостью! В ней облегченья нет, Не отменить ей роковой исход; В улыбке — боль, и все ж она цветет! Не мало мудрых было до сих пор, Кто с шуткою ложились под топор! Но горек и насильствен это смех. Хоть и обманет, кроме жертвы, всех. Что б Конрад ни испытывал, — легло Веселое безумье на чело, Его разгладив; голос так звучал, Как если б напоследок счастье звал. То было не по нем: так редко он Был не задумчив иль не разъярен. XIV
«Ты осужден, корсар, но я пашой Могу владеть, когда он слаб душой. Ты должен жить, — хочу тебя спасти, Но поздно, трудно: слаб ты, чтоб уйти. Пока одно берусь устроить я: Чтоб казнь была отложена твоя; Просить о жизни можно не сейчас, А всякий риск двоих погубит нас».