Задержавшийся в театре барон Ритлингер,- он провожал несравненную Царь-Девицу, которой поднес в орхидеях что-то волшебное,- живчиком вскочил в сани и извинился, что заморозил «жемчужину», но готов искупить вину. Слово «жемчужина» напомнило Дариньке недавнее на бегах,- «жемчужина» с чудотворной иконы Страстной Богоматери», «прелестна твоя монашка», и ей стало не по себе, что этот старик усаживается рядом, трогает талию и хрипит, обдавая сигарным запахом и какими-то душными духами: «Да удобно ли деточке? еще вот, под правый бочок, медвежину». Трое укутывали ей ноги медвежьим мехом, стукаясь головами: резвая тройка не стояла.
Это была ечкинская тройка, «хозяйская» с Мишкой-племянником: сам хозяин только что подал под графа Шереметьева, но и Мишка обещал потрафить: «Его сиятельство барона Рихлиндера все знаем». Еще добавил, по глупости, что намедни возил его сиятельство «с танцевальной барышней», катались в парках. Барон послал ему дурака и приказал «мягко, к генерал-губернатору». У князя Долгорукова бал сегодня, и надо показаться, но он нагонит через полчасика у «Яра», Отечески прихватил за талию и спросил: «Жемчужине удобно?» Виктор Алексеевич усмешливо предложил ячменного сахару от кашля. Узнав, что сахар у Дариньки, барон попросил кусочек - «но прямо в рот». Были противны причмокнувшие его губы и серенькие бачки.
Тройка взяла легко и мягко пошла стелить, потряхивая серебряным набором: колокольчики были пока подвязаны. С Тверской стегало в лицо метелью, сухим снежком: Виктор Алексеевич молчал, подавленный неприятной встречей с женой в театре, Вагаев смотрел на Дариньку, но она затаилась в мехе, пряча лицо от снега,- от глаз его. Невидная для него, она смотрела в настороженное его лицо, в темные его губы, поджатые, будто в дрожи, в сияющие сквозь снег глаза. В легком пальто сегодня, он казался совсем мальчишкой, и она думала, что ему очень холодно. Он не мог спокойно сидеть, похлопывал рука об руку, играл саблей, и эти играющие руки ее тревожили. Она думала, зачем так неосторожно пожала ему руку,- чуть пожала, но он почувствовал, и никто этого не видел, это теперь их тайна, и в этом была жутко-волнующая радость, остро-приятный стыд. Было и радостно, и страшно, что он коснется ее руки. И он совеем неожиданно коснулся, хватая качнувшуюся саблю,- коснулся ее лайкового пальца, выглянувшего случайно из-под меха. Она его быстро спрятала. Волнение от театра и от шампанского еще играло в ней, хотелось ей плакать, и смеяться, но она крепилась, и лишь дрожащие золотые нити сливались влажно в ее глазах.
В потно желтевших окнах генерал-губернаторского дома сновали тени, сияли гнездами огни люстр. В освещенный подъезд сыпало серым снегом, секло косыми полосами. В этой тревожной сетке качались лаковые горбы карет, выплясывали конные жандармы, блестя из метели каской.
Барон вылез и повторил, что догонит через полчасика, чтобы писали за ним и заняли «княжеский кабинет», а главное - Глашу чтобы не заняли купчишки. Виктор Алексеевич пересел к Дариньке, и тройка пошла наваривать. Вагаев показал слева от каланчи полосатую рогатку гауптвахты: «Мы сейчас там с корнетом и князь, конечно, прислал нам на ужин рябчиков с мадерой… как бы не пригласил и на мазурку». Если откроется? Что будет - это
т е п е р ь не важно; «Ночь гусарская, утро - царское». Нет, каков дядюшка-барон! прямо неузнаваем, щедр, как февральский снег. А метель-то какая разыгралась. Вид молодых и красивых женщин будоражит и по сей день его, а ему уж за шестьдесят. Действуют гальванически. «Именно гальванически»,- повторил Вагаев, стараясь поймать взгляд Дариньки. «Как на труп»,- раздраженно сказал Виктор Алексеевич и поднял бобровый воротник. Даринька глубже зарылась в меха.
Тройка вылетела к Страстным Воротам. И надо же так случиться. Справа, Страстным проездом, невидная в метели, вымахнула другая, nycтая тройка, врезалась в пристяжную - и спуталась. Даринька вскрикнула в испуге, Вагаев ударил по лошадиной морде, тянувшейся с храпом в сани, ямщики яростно орали, лошади грызлись и бесились. Чуть левей - убило бы Дариньку оглоблей! Ничего?.. нигде?.. Совсем ничего, только испугалась, Господь отвел.
Пришлось вылезть: сильно помяло пристяжную. Даринька чувствовала себя разбитой. «Так как же, едем?..» - спрашивал неуверенно Вагаев. Стоило Дариньке сказать - нет - и не поехали бы. Но она сказала, в каком-то оцепенении»: «Почему же, поедемте».
Вагаев крикнул черневшему в мути лихачу: «Давай!..» - и тут же передумал: в метель такую для Дариньки в открытых… и ехать придется врозь. Велел лихачу: «Духом! - махнул он к «Трубе», вправо.- Гони тройку или хоть «голубков» от «Эрмитажа»!»
Метель крутила. Даринька едва держалась, дрожала. Вагаев давал ей флакончик с солью. «Ишь крутень какая взялась,- сказал дворник в ночном тулупе, топтавшийся около господ,- о Святках навсягды так, зима ломается. А вам бы, господа хорошие, барышню вашу потише куда поставить, вон бы к монастырю, к воротам… там, в заломчике. все потише». Они взглянули к монастырю, темнеющему в метели. «Там потише,- сказал Вагаев,- а ты тройку предупреди!» - крикнул он дворнику. И они повели Дариньку в сугробах. Она шла как в дремоте, плыла над сыпучими горбами, вея шлейфом,- они ее поднимали под руки,- и думала устало, как извозила она «голубенькую принцессу», пожалуй, совсем испортила.
Они вошли в глубокий залом под Святыми Воротами и стали под синим фонариком с лампадой. Снегу намело и под ворота, но здесь было гораздо тише.
- Я так растерялся от этого происшествия, что и не подумал, как это отзовется в Дариньке, что вот укрылись под ее обитель,- рассказывал Виктор Алексеевич.- А ее это очень взволновало. Помню мертвенно-бледное лицо ее. Она стискивала мне пальцы, ловила воздух, как рыбка на берегу. Помню се испуг, и какое-то бледное очарование в глазах, и удивление, и восторг. По дрожи ее руки я чувствовал, чего ей стоит сдержать себя. Все обошлось, наружно. А я боялся, как бы не случилось припадка, как у гробницы Узорешительницы. Она в н я л а, по-своему приняла таинственный смысл сего «прибегания под стены» и положила в сердце. Помню, как улыбнулась она мучительно, кивала, будто самому дорогому, отходившему навсегда, и прошептала, делая над собой усилие, чтобы не разрыдаться: «А тут, за стенкой, матушка Виринея наша… спят, молятся… и матушка Агния… там…» И отвернулась к продавленному стулу, на котором всегда сидела матушка Виринея. А я подумал, докончил ее мысли: «А мы куда-то в этой метели мчимся». Теперь я знаю, что и эта сбившая нас с дороги тройка, и это укрытие от метели «под святое», и совсем уже дикая мысль погнать к «Эрмитажу» за «голубками» - все это не случайно вышло. Это тут же и объявилось, но оценили мы это гораздо позже.
Вагаев был возбужден, вздернуто как-то весел. Он попрыгивал по снежку, играл саблей, рубил сугробы. Забежал под ворота закурить, от ветра, но Даринька его сдержала: здесь же святое место. Он извинился - и в свете от фонаря увидел, должно быть, какое у ней лицо. Сразу затих, пошагал молча, вызванивая шпорами, и стал неожиданно рассказывать, как случилось однажды с ним одно веселенькое приключение. Даринька передернула плечами и сказала: «Это вы там расскажете». Она испугалась, что Вагаев начнет говорить неподходяще, как в театре. Но он, сразу поняв, чего испугалась Даринька, сказал, что приключение это особенное и можно о нем рассказывать даже детям. Она, стуча зубками, позволила: «Ну, скажите».
Вагаев начал с метели. Какая это метель, в Москве! А вот были они с приятелем в прошлом году, зимой, под Вологдой, на облаве, с солдатами. От Вологды верст на сорок ушли, медведя не видали, а как-то совершенно непонятно, при трех десятках солдат, отбились от облавы, забрались неведомо куда, в чащу несосветимую, на лыжах были, и в ужасной метелице, через овраги и буераки, вышли в поле, в совершеннейшем истощении всех сил, физических и моральных. Давно наступила ночь, метель не утихала, все, что было в походных мешках, было истреблено, коньяк с ромом выпит… ложись и помирай. То было поле, и вдруг - кусты, крутит, метет, швыряет… голоса сорвали - ложись. И они повалились у кустов. Выкопали в снегу норы, и стало их заносить метелью. Приятель все о невесте думал, через неделю свадьба. А Дима… - «немножко о маме своей подумал, не о ком было думать больше». И вот когда они уже приготовились уснуть, может быть, навеки под похоронное завывание ели, пришла Диме грустная думушка,- «так, с чего-то взгрустнулось, давно не был в церкви, не слыхал всенощной», и стало вспоминаться, Будто во сне являлось, как,бывало, водили его, маленького, в гвардейские казармы и как там солдаты пели «Слава в вышних Богу». Даже в голове у него отозвалось пение, под метель. Это бывает, когда завывает ветер, или в вагоне едешь, под стук колес, напевается. И вот, в метели, в свистящих воющих кустах, они оба явственно услыхали благовест! До того явственно, будто вот за кустами колоколище, и дует им прямо в ухо, в грудь даже отдается. Откуда взялись силы, выскочили оба в кромешной тьме, спрашивают: «Ты слышал?» Да как же не слышать - вот! То унесет - чуть слышно, то - р-раз, как в сердце. Пошли на благовест, сквозь метель, из последних сил - «и через пять минут мы ткнулись в сугроб белой стены, у врат обители святой!». Это было спасение и великое торжество монахов. Как раз кончилась всенощная, их нашел дровосек-монах, проходивший из монастыря в дровяные сараи, тут же… «и целый сонм монахов, славные старички такие…- рассказывал Дима весело,- поволокли нас во храм, поднесли нам по стаканчику красного, церковного,-«с приездом!»-и стали служить торжественное молебнопение Чудотворцу…». Даринька схватила его руку, страшась, что будет что-нибудь непристойное о святом, и почти крикнула, «не своим голосом»: «Зачем вы смеетесь так?! Это же милость Господня была над вами… опомнитесь!..» Вагаев сразу опомнился, взглянул на нее, и на лице его просияла радость… нет: больше, чем радость. Он склонился благоговейно, искренно-благоговейно, как-то даже восторженно-благоговейно, как только самые верующие люди поклоняются святыням, и сказал уже иным тоном, сникшим: «Простите, вы правы… опять это мне урок. Это я разошелся, глупо пощеголял словечком…» - так и сказал в смирении перед ней, такого не ждал от него Виктор Алексеевич. «А там, тогда нам не до шуток было. И что же самое удивительное,- тогда меня это очень поразило, потом забылось…» И он объяснил: этот чудотворец, которому монахи пели торжественный молебен, был преподобный Дмитрий, «как раз мой тезка!». Даринька слушала его в необычайном волнении, с сияющими от слез глазами, «святостью осиянными». Она, забывшись, схватила его руку и вскрикнула: «Ди-ма!.. вы - Дима, Димитрий! Это же был преподобный, Димитрий Прилуцкий, дружок Сергия Преподобного!.. Это было же над вами Господне чудо… чудо!.. Нельзя так смеяться… Господь с вами!..» Вагаев удивился, отступил даже от нее, сказав: «Как могли вы узнать?!.. Да, это был Он, мой Ангел… я именинник одиннадцатого февраля, на преподобного Дмитрия Прилуцкого, я еще не забыл. Но откуда
вы з н а е т е?!»
Даринька сказала просто: «Ах, не знаю… так, вспомнилось…» - Так это было проникновенно сказано! - рассказывал Виктор Алексеевич.- Так нежно, что Вагаев еще отступил, взглянул… Я видел его взгляд, и у меня повернулось в сердце… нет, не ревность, а от щемящей боли, чувство тоски щемящей. Потом она все дознала: Диму действительно спас его святой, мощи его покоятся под спудом в подвологодском Спасо-Прилуцком монастыре, к стенам которого вышли оба офицера, в белые стены ткнулись. XIV век - и… Преподобный был крестным отцом детям князя Дмитрия Донского, преставился в конце XIV века и… спасал петербургского лейб-гусара, повесу-полувера XIX века! Это, и многое, я понял только много спустя. А Даринька всегда была с н и м и, в н и х, во всех веках… невидимые нити сходились в ее сердце.
Метель бесилась, металась в вихрях, вытряхивала кули небесные, швыряла снежные вороха. Из этой беснующейся мути донесся оклик: «Эй!.. э-ййй!..» - и в зове бубенчиков и колокольцев, в мути от фонаря вычернились оскаленные морды ринувшихся на них коней. Лихач достал-таки «голубков» от «Эрмитажа», не парой, как обычные «голубки», а те же легкие голубые санки с серебряными витушками в колокольцах, но- праздничные, тройкой. Вагаев крикнул: «Какого че… вы там возились?!» «Да что, ваше здоровье, с землячком полпивка хватили, зави-руха!..» -весело отвечал лихач. И тут же, себе противореча, Вагаев бешено наградил «за расторопность», и лихача, и полупьяного «голубчика», крикнувшего из мути яро: «Ну-ну, барин… теперь держите меня… метель обгоним!»
Кони бесились, мешали сесть. Набежавшие лихачи держали. Дариньку усадили в мягкое, кто-то укутывал ей ноги, кто-то ласкал ей руку,- все пропадало за метелью. В гомоне голосов и ветре до нее долетело смутно, как мерно начали бить часы. В секущей мути пропали крики: «Не пропади, Никашка!» - все закрутилось в вихре, бульканье бубенцов и колокольцев. Мчались - сияли пятна, стегало снегом, душило, секло. Кто-то шептал: «Чудесно!..», кто-то сжимал ей руку, кого-то сшибли…- «держи-иии… и-и-!» - все пролетало мутью. Крикнуло пьяным ревом: «С Питера шпарит, в рыло… авось не сдунет, р-роди-мы-и-и-и!..» У заставы тряхнули палисадник, махнули за канаву, через тумбу, вымахнули куда-то - попали враз, куда и следовало попасть…- «и-йех, по-пи-и-тер-скай-ай-д-по-доро…» - ни мысли, ни слова, ни дыхания: бешеный гон, мельканье…
XVII
МЕТЕЛЬНЫЙ СОН
Бешеный гон на тройке остался в памяти Дариньки безоглядным мчанием куда-то в прорву, и в прорве этой не было ничего ужасного: захватывающий восторг - и только. Так и остался бешено-дробный говор:
Не шумят, не гремят,
Из налетевшего мутного пятна выклюнулся фонарь, прыгнула на свету серебряная дуга с задранной конской мордой, подскочили молодчики в поддевках, бережно подхватили под руки, бережно раздевали, провожали в нагретые покои с остро-икорным духом в букете вин,- в светлую залу с зеркалами, со спущенными шторами в подборах, с кубастыми свечами в хрустальных люстрах, многолюдно-нарядную, с белоснежными столиками в огнях, с эстрадой в елках, заляпанных небывалыми цветами, с «боярским хором» в кокошниках, с Васей Орловым - запевалой:
Как по той ли по метели
Тройкой саночки летели…
Степенный и обходительный хозяин радушно приветствовал: «Давненько, ваше сиятельство, не навещали», мигнул белому строю половых, действуя больше пальцем,- «особенно заняться», и усадил сам «спокойненько и поближе к песням, у камелька». Стол был парадный, под образом в золотом окладе с теплившейся лампадой. С метельной ночи приятно было попасть в уют, слушать с детства знакомое -
Мимо темного бору,
К Акулинину двору…
В глазах Вагаева не было прежней настойчивой и пытливой ласки, так волновавшей Дариньку: он казался рассеянным. Она подумала, отчего с ним такая перемена… мысленно повторила удивленный вопрос его: «Как вы могли узнать?!» - вспомнила рассказ его о чудесном спасении в метели. «Вы необыкновенная…- сказал неожиданно Вагаев, как бы продолжая тот разговор, под святыми воротами, в метели, будто о нем думал,- провидица вы… и знаете?..- мне теперь стыдно многого, что во мне, что вы можете как-то знать…» - сказал он просто, без привычного щегольства словцами. Она недоверчиво взглянула и поняла, что он говорит искренно. И ей стало легко, приятно, не страшно с ним. «Какая провидица, недостойная я… просто знаю немного о святых и…» - «И можете т а к влиять! ваши у р о к и я запомню,- сказал Вагаев, всматриваясь в нее,- особенная вы…» - «Да, она может влиять…» - мимоходом сказал Виктор Алексеевич. Разговор как-то не клеился. Даринька этого не замечала, глаза ее дремали под улыбкой, как у детей.
- С Димой, кажется, не случалось этого… подобной… как это… ну, вдумчивой, что ли, серьезности с женщинами,- вспоминал Виктор Алексеевич,- и его озабоченность, необычная для него «раздумчивость» в разговоре с Даринькой у «Яра» меня смутила. Не ревность была во мне. а… почувствовал я тогда впервые, что в нем рождается какая-то близость т ней, что он слышит особенное в ней, чарующую «тайну», что выше всех женских прелестей, что покоряет мужчину, держит, влечет и не отпускает, пока эта «тайна» не раскрыта. У редких женшин бывает это… «тайна» Обыкновенно тает, как только женщина «раскрывается» телесно. Но если э т о - душевное, тогда она поведет за собой до конца.
В Викторе Алексеевиче была не ревность,- он был крепко уверен в Дариньке, а «тревожащее томление», неопределенно пояснял он, «или, если хотите, ревность, но ревность знатока, которому досадно, что есть |другой, постигающий прелесть «вещи», ценность которой только ему, знатоку, «понятна».
Конечно, надо начать шампанским: это подвинчивает, и Дарье Ивановне необходимо, она прозябла. Разнеженная теплом и мыслями, Дариинька выпила шампанского. Все было вкусно, как никогда: и свежая икра с теплым калачиком, и крепкий бульон с гренками, и стерлядка на вертеле, и особенно рябчики, сочно-румяные, пахнувшие смолистой горечью; и страстно и грустно вопрошавший «долюшку» запевала-тенор, бледный и испитой красавец, с печальными глазами, в боярском платье, в мягких сафьяновых сапожках:
- Во мне еще оставалось почтение к барону от детских лет, да и безвредно было, к Дариньке ничего не прилипало,- вспоминал он.- Тревожило меня не это, а… что вот Даринька разошлась с шампанского, глаза у нее играли, она даже смеялась истерично… и я боялся, как бы не кончилось слезами, что бывало.
Барон не унимался, схватил гитару и запел «гусарскую… ее мой Димка всем своим женщинам всегда пел, а… теперь почему-то не поет!» Вагаев только плечами вскинул. Сюсюкая и гримасничая, подгулявший барон тщился изобразить «невинный лепет»:
- Произошло не «явление дьявола», конечно,- рассказывал Виктор Алексеевич,- а некая «аберрация». Гадалкины карты с этими… Даринька говорила, что она вся дрожала у гадалки. Когда мы пили кофе под пальмами - надо сказать, что сквозь листья светила лампа,- Даринька странно вскрикнула, выбросила перед собой руки, словно оборонялась, и вдруг упала. Случился глубокий обморок. Все растерялись. Дома она успокоилась, перестала дрожать, помолилась у себя и рассказала мне, что видела страшное: барон предстал перед ней в виде зеленого дьявола, как на гадалкиных картах, скалился, показывал фиолетовый язык и смотрел на нее такими ужасными глазами, что у нее не хватило сил. Она была твердо уверена, что сам дьявол явился ей, «угрожал». Во всяком случае, это было «знамение». Случившееся с бароном после косвенно это подтвердило.
Даринька спала долго, крепко. Виктор Алексеевич все приготовил для отъезда. Метель не переставала. Снегу навалило столько, что когда воротились они перед рассветом, Карп не скоро мог откопать калитку, а крылечко было завалено сугробом до карниза.
Шел шестой час, и Виктор Алексеевич решился разбудить Дариньку: поезд отходил в половине девятого, Она проснулась разбитая, ужаснулась, что он сейчас уедет, и заявила, что непременно поедет провожать.
Послали за лихачом к Страстному, Карп вернулся с знакомцем Прохором, но тут куда-то за сунулась важная бумага. Все перерыли и, наконец, отыскали в какой-то книге, которую накануне читал Виктор Алексеевич. На Мясницкой часы на телеграфе показали, что до отхода поезда оставалось десять минут всего,- по такому тяжелому снегу опоздаешь. Часы Виктора Алексеевича вчера остановились, он поставил на «приблизительно» - и забыл. Прохор пустил вовсю, рысак утопал и засекался. На Николаевском вокзале стрелка на светлом круге показывала 28 минут 9-го, когда они подлетели в вихре. «Третий звонок сейчас, не поспеет барин», - сказал носильщик. Виктор Алексеевич наспех поцеловал Дариньку, велел - домой, бросил носильщику чемодан и побежал, крича на ходу: «Не надо билет, бегом!» Перед его фуражкой распахнули стеклянные двери на платформу, и как раз ударил третий звонок. Обер-кондуктор готовился пустить веселую трель свистком, когда Виктор Алексеевич вскочил на подножку вагона: носильщик за ним сунул чемоданчик. Добежавшая Даринька увидела, как стукнулись вагоны, густо засыпанные снегом, как побежали скорее, замелькали, как засветился и потонул в метели красный огонь хвоста.
В переполохе она потеряла голову, не знала, куда идти. Начальник станции услужливо проводил ее. В пустом вокзале она почувствовала себя покинутой. Вспомнила, что ее ждет Прохор: Виктор Алексеевич распорядился отвезти барыню домой. Она перекрестилась и пошла к выходу. На фонарях подъезда косо мело метелью, дальше мутно темнели лошади. Она остановилась на ступеньках, высматривая, где Прохор, хотела позвать носильщика, но в это время послышался мягкий знакомый звон, и знакомый голос - голос Вагаева, сзади нее, сказал растерянно: «Опоздал…» Ее пронзило искрой, как вчера вечером, в театре, когда в ложу вошел Вагаев. Теперь он стоял перед ней, в снегу, почему-то тряся фуражкой, растерянный и бледный, как никогда, смотрел на нее восхищенным и робким взглядом и нерешительно повторял: «Опоздал… простите…» Она смутилась и не находила слова. Он понял ее смущение и, как всегда, когда видел ее такой, сказал легким, непринужденным тоном: «Так случилось, придется завтра… позволите, я провожу вас домой?..» Она нерешительно сказала: «Нет… со мной наш Прохор… найдите его, пожалуйста». Но Прохор из темноты приметил и подкатил: «А вот он, Прохор!» Вагаев помог ей сесть, бережно застегнул полость, отступил на шаг и козырнул почтительно, стараясь уловить взгляд. Она кивнула, не посмотрев, досадуя на себя, что так смутилась. Уже из темноты, в метели, обернувшись, увидела она, что он все еще па ступеньках, чего-то ждет. И ей стало легко и радостно.
XVIII
ОБОЛЬЩЕНИЕ
- После моего отъезда в Петербург с Даринькой произошло странное… - рассказывал Виктор Алексеевич, - как бы утрата воли. В те дни она жила как во сне - так она называла свое душевное состояние. И раньше с ней бывало, вдруг находило на нее оцепенение, и она часами не произносила слова, пребывала г д е - т о… - раз только она загорелась полной жизнью, на миг какой-то, после памятной панихиды на могилке матушки Агнии, - а тут, оставшись одна, она почувствовала, что… «отдана во власть темных сил». И не только это. Она не скучала по мне, а если вспоминала, то всегда с раздражением, обвиняла меня, что я отнял у нее покой, взял из обители и предал «прелестям», сделал ее своей игрушкой. Отчасти она была права, я не наполнял ее духовно. Помню, во время ее болезни начал я ей читать «Онегина» и ие дочитал, хотя ей и нравилось. Словом, в ней совершался какой-то очень сложный душевный перелом, как я определял тогда, а она это называла «попущением» или «искушением». Началось это «попущение» особым з н а к о м - «явлением дьявола под пальмой», у барона. Тогда это мне казалось смешным и детским. Впоследствии понял я это глубже. Духовный опыт отшельников всех веков хорошо знает эти «явления» и «попущениях Все мы знаем классический образ попущения, из книги Иова: «И сказал Господь: вот, он в руке твоей, только душу его сбереги».
В «записке к ближним» Дарья Ивановна писала: «Темное во мне творилось, воля была вынута из меня, и сердце во мне окаменело. Проводив Виктора Алексеевича, я отвернулась от него с озлоблением. В те дни я не могла молиться, сердце мое смутилось, и страсть обуяла тело мое огнем».
Было же по рассказам вот что.
Когда Вагаев растерянно сказал Дариньке у выхода с вокзала: «Опоздал, простите…» - она сразу подумала, что это была уловка, чтобы остаться одному с ней, что это умышленно им подстроено, один из его приемов «опасного обольстителя», о чем много рассказывал ей Виктор .Алексеевич и этим очень смущал ее. Сразу она сомлела, испугалась, но как-то собралась с силами и хоть и нерешительно, но отклонила любезное предложение Вагаева проводить ее, и ей стало легко и радостно, словно она избежала большой опасности.
Прохор выпил, держал себя развязно, часто к ней оборачивался, подмигивал, пробовал даже утешать, что, мол, мало ли хороших господ… один отъехал - другой подъехал! «Ну. проводили, барыня, хозяина - и ладно, скучать не надо, гуляйте себе на святках… во как вас прокачу - размыкаю!..» И пустил вовсю. Метель утихла, сеяло снежком, теплело. «А вы, барышня, главное дело, с ними строже… - болтал Прохор, сдерживая рысака, - капитал требуйте. Энтот вон офицер - богач, князь, деньгами швыряется, строже с ними!..» Слова пьяного лихача кинули Дариньку в жар и стыд и подняли в ней больные мысли. Все ее принимают за т а к у ю… и пусть, не мужняя жена, т а к а я. Она вспомнила ласкающие глаза Вагаева, стройную его фигуру, как он стоял на лестнице вокзала без фуражки, смотрел ей вслед. Ей было его жалко. Думала, что ему, должно быть, очень больно, что она так резко отказала ему, не позволила проводить ее: «Нет… со мной наш Прохор, позовите его, пожалуйста…» - будто оборвала знакомство. Он ее несомненно любит… и он свободный, и она свободная, мог бы на ней жениться… он всегда был предупредителен и вежлив, а она даже не поблагодарила за любезность. Даринька вспоминала, какой он был задумчивый у «Яра», как говорил ей: «Вы - необыкновенная… вы - святая…» Святая!.. Вспомнила про чудесное избавление его от смерти… «Он хороший, у него сердце доброе, и преподобный его хранит»,- думала она, и ей показалось знаменательным, что «чудо в метели», которое случилось с Димой…- она так и назвала его в мыслях ласково - Дима…- произошло у монастыря и в метель, и он рассказывал ей об этом тоже у монастыря и в метель. Вспоминала о нем, и сердце ее томилось жалостью. «Почему мне его так жалко, как никого еще? - спрашивала она себя.- Неужели я его… люблю?..» И ей стало и стыдно и хорошо от этой мысли. «Хорошая у него душа, он славный…»
«А барин-то упредили нас, на призовом-то! - крикнул Прохор, тыча куда-то пальцем,- Лошадь какую не жалеют, режут!..» Даринька осмотрелась и удивилась, как скоро они доехали. Дымясь выступал тяжело из переулка огромный вороной конь, с кучером в позументовой четырехуголке, Даринька поняла, про кого сказал Прохор, и ею овладела и оторопь и радость Она заторопилась, дернула Прохора за армяк, сказала что-то невнятное: «Погоди, не надо…» - но Прохор не понял или не слыхал, что она хочет сойти до переулка, подкатил к самому парадному и крикнул: «Эх, ваше сиятельство, знал бы, что на обгон пойдет… нипочем бы вашему Огарку не удал… разве что за барышню поопасался бы, потеряешь!..» Даринька увидела Вагаева. Светясь пуговицами, он стоял в глубоком снегу под фонарем. Он подбежал, откинул полость, что-то сказал про снег и ловко перенес Дариньку на крыльцо, не успела она опомниться. Сунул бумажку Прохору, и лихач отъехал, пожелав им «счастливо оставаться».
Даринька почувствовала слабость и онемение во всем теле, не могла ни говорить, ни двигаться. Прислонясь к двери парадного, она смотрела на топтавшегося в снегу Вагаева, который снял с себя голубой шарфик - этот шарфик ей нравился,- и обивал им снег с бархатных ее сапожков. Смотрела и боялась, как бы Вагаев не пошел за ней в дом и как бы не увидел их Карп. Вагаев спросил, куда позвонить, в ворота или в парадное. Даринька в испуге прошептала: «Нет, ради Бога… прощайте…» Она хотела сказать, что лучше ему уйти, боялась, что Карп увидит, но Вагаев не понял или не хотел понять. «Почему вы говорите - прощайте? - спрашивал он.- Вы жестоки и несправедливы ко мне, за что?»
Она топотала на крылечке, словно у нее застыли ноги.
«Вы замерзли, я сейчас позвоню и не буду надоедать вам…» - сказал Вагаев и протянул руку - позвонить. «Нет, нет… не надо, я пробегу двором, наша старушка спит…» - остановила она его. Он взял ее руку, придержал и стал торопливо говорить, что просит у нее только одну минутку, и она сейчас все поймет. Она сказала, что она вовсе его не гонит и ей не холодно. Он взял ее руку в свои ладони, гладил и пожимал, словно хотел согреть, и стал путано говорить,- она чувствовала, как он волнуется,- чтобы она не думала, будто он ослушался ее воли, все-таки проводил ее. Это совершенно случайно вышло, и он счастлив, что вышло так! Он никак не предполагал, что приедет раньше и попадется ей на глаза: он нарочно велел ехать кружным путем, Садовыми… хотел лишь удостовериться, что она доехала благополучно, думал только взглянуть на окна, увидеть, может быть, тень ее… «Поверьте же, ради Бога, что это неумышленно!» Она отняла руку, но он поймал другую. Она насторожилась: как будто скрипнуло на дворе, не Карп ли. Забылась - и шепнула совсем по-детски: «Кажется, Карп?..» Вагаев сделал испуганное лицо и спросил: «Это что-нибудь очень страшное?» Она сказала, что это их старый дворник, очень строгий, богобоязненный и хорошей жизни, и всегда читает священное. Вагаев трогательно сказал: «Милая вы какая!» Ей стало совсем легко, когда он сказал так, трогательно и ласково. Она сказала, что верит ему и не сердится на него, и совсем неожиданно спросила, чуть с усмешкой, что его очень удивило, он даже отшатнулся: «Вы хотели ехать вместе - и опоздали… это тоже случайно, да?» «Как?! Разве вы не получили телеграмму?! - спросил он с искренним удивлением…-значит, ее принесли без вас, она, конечно, там…» - показал он к окнам.
И объяснил, что в самую последнюю минуту, когда он уже приготовился ехать на вокзал, барон получил депешу от управляющего, что вчера на Орловском конском заводе произошел пожар, и просил выехать в орловское имение для осмотра и распоряжений, и он завтра же утром едет, дня на два. Он сейчас же послал телеграмму Виктору, ехал на вокзал, чтобы проститься и проводить ее.
«Ну, чем же я провинился перед вами… скажите - чем?!» - спросил Вагаев с такой нежностью и мольбой, что у Дариньки захолонуло сердце. Как бы забывшись, он согревал дыханием ее руку и пожимал в ладонях. Даринька поглядела на него с нежностью, коря себя, что думала о нем так дурно, а он совсем и нe виноват, и прошептала взволнованно: «Нет, я перед вами виновата… я дурно о вас подумала…» «Вы подумали, что я… умышленно опоздал, чтобы?..- закончил Вагаев взглядом,- Да, я не могу скрыть от вас… каждая минута с вами для меня блаженство… но тут я неповинен. Я провинился в другом…- продолжал он, - опоздал проводить вас, встретил уже на выходе… и еще провинился… перед судьбой…» И он значительно замолчал. «Перед судьбой?..» - переспросила, не понимая, Даринька.
Вагаев старательно растирал снег, позванивая шлоркой. Быстро взглянул на Дариньку и сказал с горечью:
«Вы з н а е т е, что я хочу сказать… Я провинился перед собой… опоздал вас встретить, встретил вас слишком поздно в жизни…- и наказан!..»
Даринька взволнованно смотрела, как Вагаев отстегнул пуговку ее перчатки, не спеша отвернул повыше кисти, как на бегах недавно, и поцеловал под ладонь, нежно и продолжительно. И не отняла руки.
«Одну секунду…- сказал Вагаев, видя, что она заторопилась,- я вернусь через два дня… разрешите перед Петербургом заехать к вам, какие-нибудь поручения… Позволите?..»
Она безвольно сказала «да». Вагаев взял другую ее руку, так же неторопливо отстегнул пуговку и, нежно смотря в глаза, поцеловал под ладонь, и выше.
«Вот и Огарок н а ш…- сказал он на подходившего рысака.- Вы помните?..»
Она кивнула молча. Он повторил, что заедет через два дня, еще поцеловал и ту, и другую руку, шагнул в низкие саночки и послал ей воздушный поцелуй.
Дарннька не молилась в эту ночь. Не раздеваясь, она пролежала до рассвета в оцепенении, в видениях сна и яви, сладких и истомляющих.
XIX
МЕТАНИЕ
Даринька не могла простить себе, что в те безумные дни она совсем забыла о Викторе Алексеевиче- «словно его и не было». И еще мучило ее: все ли она ему сказала. Она сама не знала, что действительно было с ней и что ей только «привиделось», Как она сама говорила, она «металась» от яви в сны. В «голубых письмах» Вагаева из Петербурга были какие-то намеки, он называл ее «самой близкой ему из женщин, кого он знал», даже «вечной женой, отныне ему данной», и эти намеки мучили Виктора Алексеевича. Даринька не могла объяснить ему и только страдальчески глядела «вовнутрь себя», словно старалась вспомнить.
- Она не умела лгать,- рассказывал Виктор Алексеевич,- Так все переплелось в те дни, столько всего случилось, столько было и лжи, и клеветы, что не только ей, юной, склонной к «мечтаниям», - ей тогда и девятнадцати еще не было! - а и мне, трезвому реалисту, нелегко было разобраться. Осталось во мне, что какие-то с и л ы играли нами, громоздили на нас «случайности» и путали нами нас же. Только много спусти познал я, что по определенному плану и замыслу разыгрывалась с нами как бы… «божественная комедия», дух возвышающая, ведущая нас к духу Истины… творилась муками и страстями, и темные силы были
п о п у щ е н ы в игру ту.
В «записке к ближним» Дарьи Ивановны есть такие, наводящие на раздумье, строки:
«Что содеяно было мной, и в чем я духовно согрешила? Когда явлено было знамение и я замкнулась в «детской», он вынужден был уйти, и мы не встречались больше до последней, «прощальной» встречи. Почему же он еще в московском письме писал: «Вы знаете, что отныне вы мне жена?!» Я никогда не была его, это он написал в безумии. Во сне мне… или ему во сне? Не помню, никогда я ему не обещалась. «Господи, пред Тобой все жаление мое, и воздыхание мое от Тебя не утаися».
По рассказу Дариньки. по ее покаянию перед Виктором Алексеевичем, можно восстановить довольно точно, что было в эти «дьявольские дни». как называл их тогда Виктор Алексеевич,- «сам весь в грязи».
Расставшись на крыльце с Вагаевым, Даринька дома нашла депешу и убедилась, что он остался в Москве без умысла. Не раздеваясь, она пролежала до рассвета, в видениях сна и яви.
Было еще темно, когда она очнулась.
В захлестанное снегом окошко спальни мутно светил фонарь: окошко не было занавешено. В столовой Карп громыхал дровами, топил печи, и Даринька поняла, что наступает утро. И вспомнила, что она одна, и Вагаев влюблен в нее. У Казанской не теплилась лампадка: забыла ее поправить. Даринька потянулась за чулками- и вспомнила, что не раздевалась: все путалось, будто и ночи не было. Зажгла свечку и стала прибирать в комнате. Измятая депеша, шубка и перчатки на постели, открытый одеколон…- смущали ее и говорили, что Вагаев влюблен в нее. Было и радостно и страшно. За чуть синевшим окном проехал неслышно водовоз, - как высоко сегодня… сколько же снегу навалило! На лице было неприятно, липко, как после слез, хотелось скорей умыться ледяной водой, с льдышками. Убиравшая комнаты старушка спрашивала, что готовить. Дариньке не хотелось думать, - ну, что-нибудь. Утираясь перед окошком в зале, она увидала в боковом зеркальце крылечко в снегу, со следами от каблуков, и что-то голубое… - шарфик?! Она побежала на парадное, с трудом отпихнула дверь, заваленную снегом, и вытащила из-под снега смерзшийся и замятый шарфик Вагаева, которым он обивал с ее сапожков снег вчера. Огляделась - и спрятала на груди. Воздух был острый, тонкий. Она постояла на крылечке, радуясь на зиму, глухую, дыша привольем, и вдруг Карп ласково испугал, из-за сугроба: «Еще простудитесь!» Даринька побежала в спальню и спрятала в надушенный шарфик разгоревшееся лицо.
После чая она заставила себя пойти в «детскую», - совсем о ней забыла! - помолилась глазами на иконы и увидела пяльцы с начатой и оставленной работой. Окошко в сад совсем завалило снегом, в комнате было мутновато. Дариньке показалось, что василек синелью выходит бледно, надо распарывать. Взяла моточки голубенькой синели, прикинула у света, - нет, что-то бледновато, надо поехать в город. В саду прыгала в валенках девчонка из приюта, взятая помогать, проваливалась в снег и ухала. Даринька вспомнила про каток под яблоней, - она недавно выучилась кататься, - и крикнула в форточку девчонке, чтобы тащила
скорей лопаты и метелки, - каток расчистим. Пошла одеться, а тут позвонили в парадном, и Карп принес записку, - привез незнакомый кучер, от вокзалов. Это прислал Вагаев, писал с вокзала: «Уезжаю дня на два, на три, но сердце у вас оставил». Даринька постояла у окошка, закрыв.
Девчонка звала: «Барыня, да пойдемте!» Даринька пошла, посгребала немного снег, повозилась в снегу с девчонкой, снежками покидалась, и вдруг показалось скучно. Надумала - за синелькой в город. Только оделась, покрасовалась в зеркале, как опять позвонили в парадном. Да кто такой? Заглянула в окошко: у подъезда стояли высокие сани, парой, буланые лошадки… на таких приезжал на Рождество гусарчик! Карп сказал, что приехал от барона Ритлиндера человек из конторы, справляется про ее здоровье, и не будет ли каких распоряжений. Даринька растерялась, не знала - какие распоряжения?.. Карп смотрел что-то неодобрительно и дожидался. Даринька метнулась… «Какие, я не знаю… ну, позови…» Человек вертляво поклонился: «Господин барон прислали, не будет ли распоряжений, велено так спросить-с… куда, может, изволите поехать?» Даринька сказала, что благодарит барона, но ей ничего не надо.
Она съездила в город за синелькой, прошлась в Пассаже, но там ее напугали какие-то щеголи в цилиндрах: все преследовали ее и все предлагали «прокатиться». Она в страхе от них метнулась, но заметивший это какой-то совсем незнакомый офицер услужливо предложил проводить ее от этих нахалов до извозчика, вежливо усадил, даже заметил номер и козырнул, сказавши: «Вы прелестны, сударыня!»
Вернувшись домой, она увидела у крыльца ту же пару буланых и вертлявого молодца, который о чем-то болтал с Карпом. Молодец развязно поклонился, чего-то ухмыляясь, и подал в открытом конверте карточку. Даринька прошла в дом, в волнении прочитала: «Барон Александр Адольфович Ритлингер, почетный опекун,- и пониже, чернилами,- кланяется и просит располагать человеком для поручений и экипажем во имя дружбы»,- смутилась, вышла на парадное к молодцу и велела сказать барону, что очень благодарна, но, право, ей ничего сейчас не надо. Человек сказал: «Слушаю-с, барышня, как вам угодно-с… а то можем и подождать, чего, может, надумаете-с?…- и все почему-то ухмылялся. Даринька вся смутилась, взглядом спросила Карпа, но тот, показалось ей, смотрел что-то неодобрительно.
Стало смеркаться, Дариньке стало скучно, и она попросила старушку сходить за Марфой Никитишной, просвирней: просвирня умела хорошо рассказывать и знала разные старинные стишки и песни. Сидела и мечтала в сумерках, вспоминала, как ездили в театр, все хотела вспомнить стишки, которые ей шепнул тогда Вагаев, что-то такое про любовь? Помнила начало только; «Любви все возрасты… подвластны…» А как же дальше? Помнила, что стишки были из «Онегина», про которого ей читал во время ее болезни Виктор Алексеевич. Она отыскала книжку в знакомом переплете, красное с золотом, с пятном от пролитого лекарства,- это она запомнила,- нашла «Онегина» и стала искать стишки. Стишков было очень много, одни стишки, но «про любовь» все не находилось. Встретила «Письмо Татьяны к Онегину», вспомнила, что было интересно, и зачиталась. Несколько раз взволнованно перечитала:
XX
ДЬЯВОЛЬСКОЕ ПОСПЕШЕНИЕ