Тень, тоже ступая на цыпочках, выходит из чердачной комнаты. Молюсь тети-Луизиному Богу, чтобы тень не заперла за собой дверь на ключ. Она ее на ключ не запирает. Тетя Луиза, я тебя люблю!
У тени обнаруживаются две ноги, две руки и голова в капюшоне, под которым не видно лица. Она обута, но двигается еще тише, чем я в носках. Вот это, я понимаю, настоящая кошка. Даже лестница смерти под ее шагами молчит. Ни единого скрипа.
Я разрываюсь между двумя желаниями: то ли разбудить весь дом, чтобы вора поймали с поличным, то ли забраться на чердак и поискать свою шкатулку. Сердце громко колотится в груди и заглушает то, что подсказывает разум.
Заветная дверь приоткрыта. Я подхожу к ней поближе, заглядываю на лестницу. Прикладываю к стенке веревочный телефон. Слышно, как кто-то ходит и звякает посудой. Тень, значит, тырит еду. Моя гипотеза подтверждается. Наверно, она себе кофе делает. Я чуть не крикнул, чтоб она не трогала бабушкины вещи, но сдержался. Другого случая обследовать чердак может и не представиться.
Глаза не сразу привыкают к темноте. Постепенно проступает серый, потом серебристый свет. Камин разворочен, в крыше дыра, но луна невредима. Она мне заменяет ночник.
Я будто попал в корабельный трюм. Скрипят половицы, ветер играет, как на клавишах, на сломанных черепицах. Моих шагов не слышно – их перекрывает стук сердца. Действовать надо тихо и быстро, лучше, чем бомбежный вор.
С каждым моим шагом крыша все больше сближается с полом. Передо мной что-то вроде каюты, где стоит стул и стол с пишущей машинкой на нем. Такой же, как твоя. Нажимаю несколько клавиш и узнаю звук, который слышал в своем телефоне.
В углу устроено что-то вроде будочки, как маленький чердак внутри большого. На потолке целая россыпь приколотых кнопками записочек. Каждая – как незнакомый язык. Я бы хотел прочитать их все прямо сейчас. Но вор, скорее всего, с минуты на минуту допьет кофе и вернется в свою нору.
Всяких коробок и шкатулок вокруг полным-полно. Целый коробочный городок. И почти все похожи на мою исчезнувшую, которую ни в коем случае нельзя открывать. Что ж, придется открыть их все.
Я прямо задрожал от неожиданной радости. С тех пор как ты ушла, такого не было ни разу. Это немножко выбило меня из колеи, но не настолько, чтобы я перестал искать. Заглядываю в первую шкатулку – пусто. Во вторую – тоже. И третья заполнена пустотой.
Так мне показалось. Но, открыв крышку пошире, я обнаружил потайное отделение. А в нем – фотографии: дядя Эмиль с сигаретой во рту едет на велосипеде, не держась за руль; папа в военной форме; вилла “Иветта” в Монпелье и я в школе – делаю вид, что пишу; бабушка, тетя Луиза и ты.
Я вижу тебя первый раз, с тех пор как ты умерла. Но я поклялся больше никогда не плакать. Хотя одна слезинка все-таки сорвалась. Скатилась по щеке к губам, и я ее тут же выпил, поэтому не считается.
Внутренний голос шепчет, что надо поскорее сматываться, прихватив фотографии, это уже хорошая добыча. Завтра расскажу все Эмилю, и уж на этот раз он мне поверит. Пойдет на чердак с ружьем, которое висит над камином, и выгонит вора, а я тогда, если повезет, смогу забрать свою шкатулочку. Но какой-то другой внутренний голос шепчет: теперь или никогда, надо искать шкатулку, даже если есть риск остаться запертым на чердаке с таинственной тенью.
Все-таки я решил уйти, но тут между двумя фотографиями мне попался аккуратно сложенный листок бумаги. Это письмо. Почерк твой. Чернильные строчки приковали мои глаза – теперь не оторвать.
20
Бог не дал. Или его не было дома.
Я очнулся от скрипа двери. Потом услышал, как кто-то закрывает шпингалет. Ну все, я попался! Шаги все ближе. Я не решаюсь обернуться. Тень у меня за спиной. Трогает меня за левое плечо. И говорит девчоночьим голосом:
– Что это ты тут делаешь?
Она снимает капюшон, и золотистые волосы рассыпаются по плечам.
– Шпионил за мной?
Ишь, улыбается, как будто добрая.
На секунду мне показалось, что она – копия ты, только со светлыми волосами. Но меня не проведешь!
– Я знаю, кто вы!
– Ну и я знаю, кто ты! – ответила она и зажгла трубку. Небось у дяди Эмиля стибрила.
– Я?
– Ну да. Ты Мену. Уменьшительное от Жерменý, иначе говоря, малыш Жермен.
Дым изо рта она выпускает так медленно, что кажется, замедляется само время. Я представлял себе здоровенного верзилу, а вижу перед собой невысокую женщину, у которой не сходит с лица улыбка. Не та ли это, о которой бабушка говорила? Может, они все знают, что она здесь.
Вдруг завыла сирена. Военный будильник.
– Быстро в подвал, Мену!
Совсем рядом с домом бухнуло.
– Откуда вы знаете, как меня зовут дома?
– В подвал, скорее!
Новые взрывы. Я уж почти забыл: звуки такие, будто великан шагает по саду, а на чердаке взрывы и вовсе слышны совсем рядом.
– Я без шкатулки не уйду.
– Не валяй дурака! Марш в подвал немедленно!
– Мену! Спускайся сию же минуту! – Это кричит дядя Эмиль.
А кажется, не он, а тетя Луиза его голосом. Когда Эмиль на меня сердится, это так же странно, как когда тетя Луиза хвалит.
Он ворвался с лестницы и подхватил меня под мышку. Я почувствовал себя совсем маленьким. Помню, однажды я спрятался за кипарисами и написал на цветочную клумбу соседа. Папа тогда примерно так же меня схватил и унес в дом.
Бомбежная воровка закрыла дверь на ключ. Я услышал щелчок шпингалета, когда мы уже спустились до середины лестницы.
– Я сам могу идти!
В ответ ни слова, только пыхтенье, скрип кожаного ремня и зажим еще крепче.
В подвале полный сбор. Бабушка, сморщенная еще больше, чем обычно. Тетя Луиза, красная, как тонна давленых помидоров, в глазах укоризна. Эмиль поставил меня на пол и хлопнул по спине, вроде бы дружески, но так сильно, будто я подавился. И стал меня трясти. Я закашлялся. А смотреть на него не решался – неохота, когда он так злится.
– Ты что, забыл правила? – спросила бабушка.
– Но я не выходил из дома.
– Этот ребенок нас всех подставляет! И сам не понимает, что делает! Ничего ровным счетом не понимает! – Это тетя Луиза сказала.
– Помидорина раскричалась, – фыркнул я.
– Что?
– Да нет, ничего.
Теперь и я заливаюсь томатом. Смотрю в пол. Вижу камешки, много ног и ножки стульев. Считаю их, как телеграфные столбы. Ног восемь, считая мои, ножек у четырех стульев шестнадцать да еще четыре кротовьих лапы. Вот бы надеть на них пару ботиночек и пару перчаточек в тон, подумал я и улыбнулся про себя. Пока я думаю об этом, ничего другого вроде и нет и все хорошо… ну, почти что.
– Мне придется ужесточить правила, Мену, – сказала бабушка. – Если ты будешь так себя вести, придется запереть тебя в подвале. Мне будет тяжело, но я это сделаю, чтобы спасти тебя. Предупреждаю в последний раз.
Хоть говорит она строгим тоном, но что-то ласковое все равно пробивается. Куда-то косит левый глаз и все такое.
Эмиль отвесил мне еще один дружеский тычок, и я чуть не свалился со стула. У меня в горле ком, вот-вот расплачусь, мне столько хочется сказать, а ничего не выходит. И я все держу в себе. Воровку, эти дурацкие слезы и все, что связано со шкатулкой.
Разрывы бомб стихают. Сирена объявляет конец концерта. В погребе опять тишина. Только мышь грызет тети-Луизин молитвенник да крот тычется в ножку стула. Бабушка, кажется, постарела еще больше.
А я разрываюсь надвое. Я виноват, да, конечно. Но с другой стороны… В голове будто полно иголок.
Когда они колются нестерпимо, я прижигаю боль мыслями о твоем письме. Мне нравится слово “прижигать”. Прямо слышу, как ты его выговаривала. Ватка с йодом к душевной ране. Футбол на тротуаре – дело такое, я мог разбить коленки в кровь, но тут ты, то-сё, как умеют только мамы, и сразу все проходило. Увидеть твой почерк, как на списке покупок. Я даже помню, какой ручкой ты писала то письмо. И слишком хорошо помню, как очень скоро весь оледенел, совсем недавно это было.
И снова прорвалась лавина! Откуда воровка, которая живет на чердаке и распоряжается твоими вещами, знает мое имя? И почему мне ничего не говорят ни о ней, ни о шкатулке?
Эмиль приоткрыл один глаз и не успел открыть другой, как я обрушил на него все свои вопросы. Сказал, что голоса и шаги я слышал из-за бессонницы. Веревочный телефон – моя тайна. Что засек, как эта тетка варила себе кофе на кухне, она и есть бомбежная воровка, я уверен, но почему-то она знает мое имя.
Эмиль убедился, что бабушка с тетей Луизой крепко спят, и мы оба выходим на лестницу. Садимся на ступеньку, и я кладу на коленки свою тетрадь. Эмиль усмехается, раскуривает трубку и говорит:
– Сразу писать и слушать не получится. Я отвечу на твой вопрос, но надо, чтобы ты слушал внимательно.
– Ты мне должен ответить на два!
– Вот как?
Он снова разулыбался. Похоже, все это дело – мои вопросы и все такое – его здорово веселит. Но, в отличие от тети Луизы, он никогда не разговаривает со мной как с малым ребенком.
– Как воровка очутилась на чердаке и откуда она знает мое имя?
Эмиль, все так же улыбаясь, затягивается и выпускает несколько идеально ровных колечек.
– Если хочешь получить двойную порцию объяснений, убери свою тетрадку.
Я говорю, что тетрадка – это потому что я пишу тебе.
Эмиль только что подложил табаку в трубку, но давай снова ее набивать. И уставился невидящим взглядом на дверь в подвал. Точно как папа, когда он перед отъездом из “Иветты” без конца поправлял мне узел на галстуке.
– Я предпочел бы все это рассказать тебе после войны, но делать нечего. Только имей в виду: оттого, что ты теперь будешь все знать, увеличится риск для нас всех.
Эмиль закатал рукава, погасил трубку и поманил меня поближе. Потом осмотрелся, убедился, что все остальные крепко спят, и начал шепотом:
– Девушка, которую ты застал на чердаке, не прячется от нас, а наоборот.
– Как это?
– Это мы ее прячем. Ее зовут Сильвия, она лучшая подруга твоей мамы с самого детства. Между ними была какая-то невероятная связь. Одна могла заговорить, а другая – продолжить фразу, или они одновременно произносили одно и то же. Все звали их близняшками. И хотя они были не похожи, каждая легко выдавала себя за другую. Еще с младших классов Сильвия делала домашние задания для твоей мамы, и наоборот. Они умели подделывать почерк и подпись друг друга. Такой у них был дружеский сговор.
Эмиль помолчал. Снова приоткрыл дверь, еще раз проверил – все спят.
– Так почему ж тогда она живет на чердаке?
– Потому что ее ищут. Сильвия – еврейка. Она сменила документы и перекрасила волосы, чтобы скрыться от гестапо. Было бы лучше, если бы она осталась для тебя призраком – чердачным, гаражным, – каким угодно, или бомбежной воровкой, все равно. Вот почему правила такие строгие. Мы рискуем жизнью. Мы все.
У меня кружится голова, тошнота подступает к горлу. Примерно так же, как в тот день, когда я попробовал курить с большими ребятами за футбольной раздевалкой. Сильвия! Теперь я вспомнил. Ты часто о ней говорила. Про светлячковый лес и все такое… ты рассказывала, как вы однажды соревновались, кто выше заберется на дерево, а потом обе боялись спуститься.
Ну а теперь она забралась на чердак и боится спуститься. Ей приходится прятаться, как и мне.
– Только ни слова о том, что ты все знаешь, ни бабушке, ни тем более тете Луизе, и вообще никому, кроме Мая или Штоля. И никаких больше самостоятельных вылазок на чердак.
– А зачем она украла мою шкатулку?
– Это я ее взял на время. Я обещал твоему папе, что ты ее не откроешь до конца войны. Шкатулка в надежном месте, ее легче спрятать, чем Сильвию, и шуму от нее меньше.
Назревает новая лавина вопросов. И у меня появилась новая мания: хочу, чтобы Сильвия рассказывала мне, как ты была маленькой. Это же целые нетронутые залежи воспоминаний.
У меня два секрета. Первый, маленький, находится в пропавшей шкатулке. Второй, большой, – на запретном чердаке. У этого секрета, у большого, светлые волосы и очень длинные ресницы. Тебе-то я могу сказать, потому что ты его, то есть ее, знаешь. И ты никому не проболтаешься, если только у меня не выкрадут тетрадку.
Уже светает, а я все сижу и пишу тебе обо всем, что поведал мне Эмиль. Я утащил бабушкин словарь и нахожу там слова и выражения, как у Эмиля.
Невольно думаю все время о Сильвии. О твоих фотографиях, которые у нее там висят, и о твоих тайнах – уж она-то должна все их знать.
Должно быть, ее сердце – как русская матрешка, и внутри у нее маленькая твоя копия.
Пока я тебе писал, вылупился аистенок.
Сначала я услышал легкий шорох. Очень-очень легкий шорох, как будто белка запуталась в сухом листе. Я посмотрел на гнездо, которое стояло на подоконнике. Яйцо шевелилось. Волшебство какое-то! Я даже дышать не мог от восторга.
И вот через несколько секунд в моей ладони трепыхается какая-то малявка. Дракончик в пуху величиной не больше Эмилевой зажигалки.
Клюв, голова, глаза – и все такое крохотное, а потому особенно трогательное. Наглядеться не могу! Ну как не пригладить растрепанный пушок, как не засунуть такое чудо в карман рубашки – пусть погреется. Я назвал птенчика Марлен Дитрих в честь твоей любимой певицы.
Эмиль сделал для него картонный домик с дырочками для проветривания и для того, чтобы я мог постоянно следить за своей Марлен Дитрих. А бабушка принесла корм – какую-то тошнотворную гороховую жижу, воняющую дохлой рыбой.
– Надо давать ей понемножку каждый час.
Я добросовестно ее кормлю и мечтаю, чтобы у меня навсегда заложило нос. Такая вонючая эта гадость. Еще я должен каждое утро менять соломенную подстилку.
Опять завыла сирена. Мы спускаемся в подвал. Это уже превратилось в рефлекс, как заходить в класс по школьному звонку. Каждый раз немножко страшно, особенно если посмотреть на все бабушкиными глазами.
Я беру Марлен Дитрих в горсть. Боюсь, как бы ее не повредить. Засовываю под рубашку, чтобы она не простудилась. Она такая красивая с этим своим длинным клювиком, вот только изо рта жутко воняет, и я не знаю, что с этим делать. Изобрести, что ли, особые жевательные резинки для аистов.