63. Не меньшим было и его присутствие духа, а обнаруживалось оно еще разительнее. После сражения при Фарсале, уже отправив войско в Азию, он переправлялся в лодке перевозчика через Геллеспонт, как вдруг встретил враждебного ему Луция Кассия с десятью военными кораблями; но вместо того, чтобы обратиться в бегство, Цезарь, подойдя к нему вплотную, сам потребовал его сдачи, и тот, покорный, перешел к нему. 64. В Александрии, во время битвы за мост[160], он был оттеснен внезапно прорвавшимся неприятелем к маленькому челноку; но так как множество воинов рвалось за ним туда же, он спрыгнул в воду и вплавь спасся на ближайший корабль, проплыв двести шагов с поднятой рукой, чтобы не замочить свои таблички, и закусив зубами волочащийся плащ, чтобы не оставить его в добычу неприятелю.
Отношения с войсками (65—70)
65. Воинов он ценил не за нрав и не за род и богатство, а только за мужество; а в обращении с ними одинаково бывал и взыскателен и снисходителен. Не всегда и не везде он держал их в строгости, а только при близости неприятеля; но тогда уже требовал от них самого беспрекословного повиновения и порядка, не предупреждал ни о походе, ни о сражении, и держал в постоянной напряженной готовности внезапно выступить, куда угодно. Часто он выводил их даже без надобности, особенно в дожди и в праздники. А нередко, отдав приказ не терять его из виду, он скрывался из лагеря днем или ночью и пускался в далекие прогулки, чтобы утомить отстававших от него солдат.
66. Когда распространялись устрашающие слухи о неприятеле, он для ободрения солдат не отрицал и не преуменьшал вражеских сил, а напротив, преувеличивал[161] их собственными выдумками. Так, когда все были в страхе перед приближением Юбы, он созвал солдат на сходку и сказал: «Знайте: через несколько дней царь будет здесь, а с ним десять легионов, да всадников тридцать тысяч, да легковооруженных сто тысяч, да слонов три сотни. Я это знаю доподлинно, так что кое-кому здесь лучше об этом не гадать и не ломать голову, а прямо поверить моим словам; а не то я таких посажу на дырявый корабль и пущу по ветру на все четыре стороны».
67. Проступки солдат он не всегда замечал и не всегда должным образом наказывал. Беглецов и бунтовщиков он преследовал и карал жестоко, а на остальное смотрел сквозь пальцы. А иногда после большого и удачного сражения он освобождал их от всех обязанностей и давал полную волю отдохнуть и разгуляться, похваляясь обычно, что его солдаты и среди благовоний умеют отлично сражаться. (2) На сходках он обращался к ним не «воины!», а ласковее: «соратники!» Заботясь об их виде, он награждал их оружием, украшенным серебром и золотом, как для красоты, так и затем, чтобы они крепче держали его в сражении из страха потерять ценную вещь. А любил он их так, что при вести о поражении Титурия отпустил волосы и бороду и остриг их не раньше, чем отомстил врагам.
68. Всем этим он добился от солдат редкой преданности и отваги. Когда началась гражданская война, все центурионы всех легионов предложили ему снарядить по всаднику из своих сбережений, а солдаты обещали ему служить добровольно, без жалованья и пайка: те, кто побогаче, брались заботиться о тех, кто победнее. И за все время долгой войны ни один солдат не покинул его; а многие пленники, которым враги предлагали оставить жизнь, если они пойдут воевать против Цезаря, отвечали на это отказом. (2) Голод и прочие лишения они, будучи осаждаемыми или осаждающими, переносили с великой твердостью: когда Помпей увидел в укреплениях Диррахия хлеб из травы[162], которым они питались, он воскликнул, что с ним дерутся звери, а не люди, и приказал этот хлеб унести и никому не показывать, чтобы при виде терпения и стойкости неприятеля не пали духом его собственные солдаты. (3) А как доблестно они сражались, видно из того, что после единственного неудачного боя при Диррахии они сами потребовали себе наказанья[163], так что полководцу пришлось больше утешать их, чем наказывать. В других сражениях они не раз легко одолевали бесчисленные полчища врага во много раз меньшими силами. Так, одна когорта шестого легиона, обороняя укрепление, в течение нескольких часов выдерживала натиск четырех легионов Помпея и почти вся полегла под градом вражеских стрел, которых внутри вала было найдено сто тридцать тысяч[164]. (4) И этому не приходится удивляться, если вспомнить подвиги отдельных воинов, например, центуриона Кассия Сцевы или рядового Гая Ацилия, не говоря об остальных. Сцева, с выбитым глазом, раненный насквозь в бедро и плечо, со щитом, пробитым ста двадцатью ударами, все же не подпустил врага к воротам вверенного ему укрепления; Ацилию в морском бою при Массилии отрубили правую руку, когда он схватился ею за вражескую корму, но он, по примеру славного у греков Кинегира[165], перепрыгнул на неприятельский корабль и одним щитом погнал перед собой противников.
69. Мятежей в его войсках за десять лет галльских войн не случилось ни разу, в гражданской войне — лишь несколько раз; но солдаты тотчас возвращались к порядку, и не столько из-за отзывчивости полководца, сколько из уважения к нему: Цезарь никогда не уступал мятежникам, а всегда решительно шел против них. Девятый легион перед Плаценцией[166] он на месте распустил с позором, хотя Помпей еще не сложил оружия, и только после долгих и униженных просьб восстановил его, покарав предварительно зачинщиков. 70. А когда солдаты десятого легиона[167] в Риме с буйными угрозами потребовали увольнения и наград, несмотря на еще пылавшую в Африке войну, и уже столица была в опасности, тогда Цезарь, не слушая отговоров друзей, без колебания вышел к солдатам и дал им увольнение; а потом, обратившись к ним «граждане!» вместо обычного «воины!», он одним этим словом изменил их настроение и склонил их к себе: они наперебой закричали, что они — его воины, и добровольно последовали за ним в Африку, хоть он и отказывался их брать. Но и тут он наказал всех главных мятежников, сократив им на треть обещанную долю добычи и земли.
Отношения с друзьями и врагами: милосердие (71—75)
71. Верностью и заботой о клиентах он отличался смолоду. Знатного юношу Масинту[168] он защищал от царя Гиемпсала с такой горячностью, что во время спора схватил за бороду царского сына Юбу. А когда Масинта все же был объявлен царским данником, он вырвал его из рук тащивших его, долго скрывал у себя, а потом, отправляясь после претуры в Испанию, увез его с собою в носилках, окруженный толпой провожающих и фасками ликторов.
72. К друзьям он был всегда внимателен и добр: когда однажды он ехал с Гаем Оппием через глухой лес, и того свалила внезапная болезнь, он уступил другу единственный кров, а сам ночевал на голой земле под открытым небом[169]. А когда он уже стоял у власти, то некоторых людей самого низкого звания он возвысил до почетных должностей, и в ответ на упреки прямо сказал, что если бы он был обязан своим достоинством разбойникам и головорезам, он и им отплатил бы такой же благодарностью.
73. Напротив, вражды у него ни к кому не было настолько прочной, чтобы он от нее не отказался с радостью при первом удобном случае. Гаю Меммию на его свирепые речи он отвечал с такой же язвительностью, но когда вскоре тот выступил соискателем консульства, он охотно его поддержал. Гаю Кальву, который, ославив его эпиграммами, стал через друзей искать примирения, он добровольно написал первый. Валерий Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках о Мамурре[170], но, когда поэт принес извинения, Цезарь в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его продолжал поддерживать обычные дружеские отношения.
74. Даже во мщении обнаруживал он свою природную мягкость. Пиратам[171], у которых он был в плену, он поклялся, что они у него умрут на кресте, но когда он их захватил, то приказал сперва их заколоть и лишь потом распять. Корнелию Фагитте[172], к которому он, больной беглец, когда-то ночью попал в засаду и лишь с трудом, за большие деньги, умолил не выдавать его Сулле, он не сделал потом никакого зла. Раба Филемона, своего секретаря, который обещал врагам извести его ядом, он казнил смертью, но без пыток. (2) Когда Публий Клодий[173], обольститель его жены Помпеи, был по этому поводу привлечен к суду за оскорбление святынь, то Цезарь, вызванный свидетелем, заявил, что ему ничего не известно, хотя мать его Аврелия и сестра Юлия уже рассказали всю правду перед теми же судьями. А на вопрос, почему же он тогда развелся с женою, он ответил: «Потому что мои близкие, как я полагаю, должны быть чисты не только от вины, но и от подозрений».
75. Его умеренность и милосердие, как в ходе гражданской войны, так и после победы, были удивительны. Между тем, как Помпей объявил своими врагами всех, кто не встанет на защиту республики, Цезарь провозгласил, что тех, кто воздержится и ни к кому не примкнет, он будет считать друзьями. Всем, кого он произвел в чины по советам Помпея, он предоставил возможность перейти на сторону Помпея. (2) Когда при Илерде велись переговоры о сдаче, и оба войска находились уже в непрестанном общении и сношениях, Афраний и Петрей, внезапно передумав, захватили врасплох и казнили всех цезарианских солдат в своем лагере; но Цезарь не стал подражать этому испытанному им вероломству. При Фарсале он призвал своих воинов щадить жизнь римских граждан, а потом позволил каждому из своих сохранить жизнь одному из неприятелей. (3) Никто не погиб от него иначе, как на войне, если не считать Афрания с Фавстом и молодого Луция Цезаря[174]; но и они, как полагают, были убиты не по воле Цезаря, хотя первые двое, уже будучи однажды им прощены, снова подняли против него оружие, а третий огнем и мечом жестоко расправился с его вольноотпущенниками и рабами, перерезав даже зверей, приготовленных им для развлечения народа. (4) Наконец, в последние годы он даже позволил вернуться в Италию всем, кто еще не получил прощения, и открыл им доступ к государственным должностям и военным постам. Даже статуи Луция Суллы и Помпея[175], разбитые народом, он приказал восстановить. И когда впоследствии против него говорилось или замышлялось что-нибудь опасное, он старался это пресекать, но не наказывать. (5) Так, обнаруживая заговоры и ночные сборища, он ограничивался тем, что в эдикте объявлял, что это ему небезызвестно; тем, кто о нем злобно говорил, он только посоветовал в собрании больше так не делать; жестокий урон, нанесенный его доброму имени клеветнической книжкой Авла Цецины[176] и бранными стишками Пифолая, он перенес спокойно, как простой гражданин.
Властолюбие и ненависть (76—79)
76. Однако все это перевешивают его слова и дела иного рода: поэтому даже считается, что он был повинен в злоупотреблении властью и убит заслуженно.
Мало того, что он принимал почести сверх всякой меры: бессменное консульство, пожизненную диктатуру, попечение о нравах, затем имя императора, прозвание отца отечества, статую среди царских статуй, возвышенное место в театре, — он даже допустил в свою честь постановления, превосходящие человеческий предел: золотое кресло в сенате и суде, священную колесницу и носилки[177] при цирковых процессиях, храмы, жертвенники, изваяния рядом с богами, место за угощением для богов[178] жреца, новых луперков[179], название месяца по его имени[180]; и все эти почести он получал и раздавал по собственному произволу. (2) В свое третье и четвертое консульство[181] он был консулом лишь по имени, довольствуясь одновременно предложенной ему диктаторской властью; в замену себе он каждый раз назначал двух консулов, но лишь на последние три месяца, так что в промежутке даже народные собрания не созывались, кроме как для выбора народных трибунов и эдилов: ибо и преторов он заменил префектами, которые вели городские дела в его отсутствие. Когда один консул внезапно умер накануне нового года, он отдал освободившееся место одному соискателю на несколько оставшихся часов[182]. (3) С таким же своевластием он вопреки отеческим обычаям назначил должностных лиц на много лет вперед[183], даровал десяти бывшим преторам консульские знаки отличия, ввел в сенат граждан, только что получивших гражданские права, и в их числе нескольких полудиких галлов[184]. Кроме того, заведовать чеканкой монеты[185] и государственными податями он поставил собственных рабов, а управление и начальство над оставленными в Александрии тремя легионами передал своему любимчику Руфину, сыну своего вольноотпущенника.
77. Не менее надменны были и его открытые высказывания, о каких сообщает Тит Ампий: «республика — ничто, пустое имя без тела и облика»; «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти»; «с ним, Цезарем, люди должны разговаривать осторожнее и слова его считать законом». Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о несчастном будущем — зарезанное животное оказалось без сердца, — то он заявил: «Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нету сердца, ничего удивительного нет»[186].
78. Но величайшую, смертельную ненависть навлек он на себя вот каким поступком. Сенаторов, явившихся в полном составе поднести ему многие высокопочетнейшие постановления, он принял перед храмом Венеры-Прародительницы, сидя. Некоторые пишут, будто он пытался подняться, но его удержал Корнелий Бальб; другие, напротив, будто он не только не пытался, но даже взглянул сурово на Гая Требация, когда тот предложил ему встать. (2) Это показалось особенно возмутительным оттого, что сам он, проезжая в триумфе мимо трибунских мест и увидев, что перед ним не встал один из трибунов по имени Понтий Аквила, пришел тогда в такое негодование, что воскликнул: «Не вернуть ли тебе и республику, Аквила, народный трибун?» И еще много дней, давая кому-нибудь какое-нибудь обещание, он непременно оговаривал: «если Понтию Аквиле это будет благоугодно».
79. Безмерно оскорбив сенат своим открытым презрением, он прибавил к этому и другой, еще более дерзкий поступок[187]. Однажды, когда он возвращался после жертвоприношения на Латинских играх[188], среди небывало бурных народных рукоплесканий, то какой-то человек из толпы возложил на его статую лавровый венок, перевитый белой перевязью[189], но народные трибуны Эпидий Марулл и Цезетий Флав приказали сорвать перевязь с венка, а человека бросить в тюрьму. Цезарь, в досаде на то ли, что намек на царскую власть не имел успеха, на то ли, что у него, по его словам, отняли честь самому от нее отказаться, сделал трибунам строгий выговор и лишил их должности[190]. (2) Но с этих пор он уже не мог стряхнуть с себя позор стремления к царскому званию, — несмотря на то, что однажды он ответил плебею, величавшему его царем: «Я Цезарь, а не царь!»[191], а в другой раз, когда на Луперкалиях[192] перед ростральной трибуной консул Антоний несколько раз пытался возложить на него диадему, он отверг ее и отослал на Капитолий в храм Юпитера Благого и Величайшего. (3) Более того, все чаще ходили слухи, будто он намерен переселиться в Александрию или в Илион[193] и перевести туда все государственные средства, обескровив Италию воинскими наборами, а управление Римом поручив друзьям, и будто на ближайшем заседании сената квиндецимвир[194] Луций Котта внесет предложение провозгласить Цезаря царем, так как в пророческих книгах записано, что парфян может победить только царь. 80. Это и заставило заговорщиков ускорить задуманные действия, чтобы не пришлось голосовать за такое предложение.
Заговор и убийство (80—82)
Уже происходили тут и там тайные сходки, где встречались два-три человека: теперь все слилось воедино. Уже и народ не был рад положению в государстве: тайно и явно возмущаясь самовластием, он искал освободителей. (2) Когда в сенат были приняты иноземцы, появились подметные листы с надписью: «В добрый час![195] не показывать новым сенаторам дорогу в сенат!» А в народе распевали так:
(3) Когда Квинт Максим, назначенный консулом на три месяца[197], входил в театр, и ликтор, как обычно, всем предложил его приветствовать, отовсюду раздались крики: «Это не консул!» После удаления от должности трибунов Цезетия и Марулла на ближайших выборах было подано много голосов, объявлявших их консулами. Под статуей Луция Брута кто-то написал: «О если б ты был жив!», а под статуей Цезаря:
(4) В заговоре против него участвовало более шестидесяти человек; во главе его стояли Гай Кассий, Марк Брут и Децим Брут. Сперва они колебались, убить ли его на Марсовом поле, когда на выборах он призовет трибы к голосованию[198], — разделившись на две части, они хотели сбросить его с мостков, а внизу подхватить и заколоть, — или же напасть на него на Священной дороге или при входе в театр. Но когда было объявлено, что в иды марта сенат соберется на заседание в курию Помпея[199], то все охотно предпочли именно это время и место.
81. Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями. За несколько месяцев перед тем новые поселенцы, выведенные по Юлиеву закону в Капую, раскапывали там древние могилы, чтобы поставить себе усадьбы, и очень усердствовали, так как им случилось отыскать в земле несколько сосудов старинной работы; и вот в гробнице, где по преданию был похоронен основатель Капуи, Капий[200], они нашли медную доску с греческой надписью такого содержания: когда потревожен будет Капиев прах, тогда потомок его погибнет от руки сородичей, и будет отмщен великим по всей Италии кровопролитием. (2) Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря. А за несколько дней до смерти Цезарь узнал, что табуны коней, которых он при переходе Рубикона посвятил богам и отпустил пастись на воле, без охраны, упорно отказываются от еды и проливают слезы. Затем, когда он приносил жертвы, гадатель Спуринна советовал ему остерегаться опасности, которая ждет его не поздней, чем в иды марта. (3) Затем, уже накануне этого дня в курию Помпея влетела птичка королек с лавровой веточкой в клюве, преследуемая стаей разных птиц из ближней рощицы, и они ее растерзали. А в последнюю ночь перед убийством ему привиделось во сне, как он летает под облаками, и потом как Юпитер пожимает ему десницу; жене его Кальпурнии снилось, что в доме их рушится крыша[201], и что мужа закалывают у нее в объятиях: и двери их спальни внезапно сами собой распахнулись настежь.
(4) Из-за всего этого, а также из-за нездоровья он долго колебался, не остаться ли ему дома, отложив свои дела в сенате. Наконец, Децим Брут уговорил его не лишать своего присутствия многолюдное и давно ожидающее его собрание, и он вышел из дому уже в пятом часу дня[202]. Кто-то из встречных[203] подал ему записку с сообщением о заговоре: он присоединил ее к другим запискам, которые держал в левой руке, собираясь прочесть. Потом он принес в жертву нескольких животных подряд, но благоприятных знамений не добился; тогда он вошел в курию, не обращая внимания на дурной знак и посмеиваясь над Спуринной за то, что вопреки его предсказанию, иды марта наступили и не принесли никакой беды. «Да, пришли, но не прошли», — ответил тот.
82. Он сел, и заговорщики окружили его, словно для приветствия. Тотчас Тиллий Цимбр[204], взявший на себя первую роль, подошел к нему ближе, как будто с просьбой, и когда тот, отказываясь, сделал ему знак подождать, схватил его за тогу выше локтей. Цезарь кричит: «Это уже насилие!» — и тут один Каска, размахнувшись сзади, наносит ему рану пониже горла. (2) Цезарь хватает Каску за руку, прокалывает ее грифелем[205], пытается вскочить, но второй удар его останавливает. Когда же он увидел, что со всех сторон на него направлены обнаженные кинжалы, он накинул на голову тогу и левой рукой распустил ее складки ниже колен, чтобы пристойнее упасть укрытым до пят; и так он был поражен двадцатью тремя ударами, только при первом испустив не крик даже, а стон, — хотя некоторые и передают, что бросившемуся на него Марку Бруту он сказал:
(3) Все разбежались; бездыханный, он остался лежать, пока трое рабов, взвалив его на носилки, со свисающей рукою, не отнесли его домой. И среди стольких ран только одна, по мнению врача Антистия, оказалась смертельной — вторая, нанесенная в грудь.
(4) Тело убитого заговорщики собирались бросить в Тибр, имущество конфисковать, законы отменить, но не решились на это из страха перед консулом Марком Антонием и начальником конницы Лепидом.
Завещание (83)
83. По требованию Луция Пизона, тестя убитого, было вскрыто и прочитано в доме Антония его завещание, составленное им в Лавиканском поместье[207] в сентябрьские иды прошлого года и хранившееся у старшей весталки. Квинт Туберон сообщает, что со времени консульства и до самого начала гражданской войны он обычно объявлял своим наследником Гнея Помпея и даже читал это перед войском на сходке. (2) Но в этом последнем завещании он назначал наследниками трех внуков своих сестер: Гаю Октавию оставлял три четверти имущества, Луцию Пинарию и Квинту Педию — последнюю четверть. В конце завещания он сверх того усыновлял Гая Октавия и передавал ему свое имя. Многие убийцы были им названы в числе опекунов своего сына, буде таковой родится, а Децим Брут — даже среди наследников во второй степени[208]. Народу он завещал сады над Тибром в общественное пользование и по триста сестерциев каждому гражданину.
Похороны (84—85)
84. День похорон был объявлен, на Марсовом поле близ гробницы Юлии сооружен погребальный костер, а перед ростральной трибуной — вызолоченная постройка наподобие храма Венеры-Прародительницы; внутри стояло ложе слоновой кости, устланное пурпуром и золотом, в изголовье — столб с одеждой, в которой Цезарь был убит. Было ясно, что всем, кто шел с приношениями[209], не хватило бы дня для процессии: тогда им велели сходиться на Марсово поле без порядка, любыми путями. (2) На погребальных играх, возбуждая негодование и скорбь о его смерти, пели стихи из «Суда об оружии» Пакувия[210] —
и из «Электры» Ацилия[211] сходного содержания. Вместо похвальной речи консул Антоний объявил через глашатая постановление сената, в котором Цезарю воздавались все человеческие и божеские почести, затем клятву, которой сенаторы клялись все блюсти жизнь одного, и к этому прибавил несколько слов от себя[212]. (3) Погребальное ложе принесли на форум должностные лица этого года и прошлых лет. Одни предлагали сжечь его в храме Юпитера Капитолийского, другие — в курии Помпея, когда внезапно появились двое неизвестных, подпоясанные мечами, размахивающие дротиками, и восковыми факелами подожгли постройку. Тотчас окружающая толпа принялась тащить в огонь сухой хворост, скамейки, судейские кресла, и все, что было принесенного в дар. (4) Затем флейтисты и актеры стали срывать с себя триумфальные одежды, надетые для такого дня, и, раздирая, швыряли их в пламя; старые легионеры жгли оружие, которым они украсились для похорон, а многие женщины — свои уборы, что были на них, буллы[213] и платья детей. (5) Среди этой безмерной всеобщей скорби множество иноземцев то тут, то там оплакивали убитого каждый на свой лад, особенно иудеи[214], которые и потом еще много ночей собирались на пепелище.
85. Тотчас после погребения народ с факелами ринулся к домам Брута и Кассия. Его с трудом удержали; но встретив по пути Гельвия Цинну, народ убил его, спутав по имени с Корнелием Цинной, которого искали за его произнесенную накануне в собрании речь против Цезаря; голову Цинны вздели на копье и носили по улицам. Впоследствии народ воздвиг на форуме колонну из цельного нумидийского мрамора, около двадцати футов вышины, с надписью «Отцу отечества». У ее подножия еще долгое время приносили жертвы, давали обеты и решали споры, принося клятву именем Цезаря.
Отношение к смерти (86—87)
86. У некоторых друзей осталось подозрение, что Цезарь сам не хотел дольше жить, а оттого и не заботился о слабеющем здоровье и пренебрегал предостережениями знамений и советами друзей. Иные думают, что он полагался на последнее постановление и клятву сената и после этого даже отказался от сопровождавшей его охраны из испанцев с мечами; (2) другие, напротив, полагают, что он предпочитал один раз встретиться с грозящим отовсюду коварством, чем в вечной тревоге его избегать. Некоторые даже передают, что он часто говорил[215]: жизнь его дорога не столько ему, сколько государству — сам он давно уж достиг полноты власти и славы, государство же, если что с ним случится, не будет знать покоя, а только ввергнется во много более бедственные гражданские войны. 87. Как бы то ни было, в одном согласны почти все: именно такого рода смерть была ему почти желанна. Так, когда он читал у Ксенофонта[216], как Кир в предсмертном недуге делал распоряжения о своем погребенье, он с отвращением отозвался о столь медленной кончине и пожелал себе смерти внезапной и быстрой. А накануне гибели, за обедом у Марка Лепида в разговоре о том, какой род смерти самый лучший, он предпочел конец неожиданный и внезапный.
Заключение (88—89)
88. Он погиб на пятьдесят шестом году жизни и был сопричтен к богам, не только словами указов, но и убеждением толпы. Во всяком случае, когда во время игр, которые впервые в честь его обожествления давал его наследник Август, хвостатая звезда сияла в небе семь ночей подряд, появляясь около одиннадцатого часа[217], то все поверили, что это душа Цезаря, вознесенного на небо. Вот почему изображается он со звездою над головой. В курии, где он был убит, постановлено было застроить вход, а иды марта именовать днем отцеубийственным и никогда в этот день не созывать сенат.
89. Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трех лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному: кто в кораблекрушении, кто в битве. А некоторые поразили сами себя тем же кинжалом, которым они убили Цезаря[218].
Книга вторая
БОЖЕСТВЕННЫЙ АВГУСТ
Род и предки (1—4)
1. Род Октавиев некогда был в Велитрах одним из виднейших: об этом говорит многое. Там есть переулок в самой населенной части города, который издавна называется Октавиевым; и там показывают алтарь, посвященный одному из Октавиев. Будучи военачальником в одной пограничной войне, он приносил однажды жертвы Марсу, как вдруг пришла весть о набеге врагов: выхватив из огня внутренности жертвы[219], он рассек их полусырыми, пошел на бой и вернулся с победой. Существовало даже общественное постановление, чтобы и впредь жертвенные внутренности приносились Марсу таким же образом, а остатки жертвы отдавались Октавиям.
2. Этот род был введен в сенат Тарквинием Древним в числе младших родов[220], затем причислен Сервием Туллием к патрициям, с течением времени опять перешел в плебс, и лишь много спустя божественный Юлий вновь вернул ему патрицианское достоинство. Первым из этого рода был избран народом на государственную должность Гай Руф. (2) Он был квестором и оставил сыновей Гнея и Гая, от которых пошли две ветви рода Октавиев, имевшие различную судьбу. А именно, Гней и затем его потомки все достигали самых почетных должностей, между тем как Гай с его потомством волей судьбы или по собственному желанию состояли во всадническом сословии вплоть до отца Августа. Прадед Августа во Вторую пуническую войну служил в Сицилии войсковым трибуном под начальством Эмилия Папа. Дед его довольствовался муниципальными должностями и дожил до старости спокойно и в достатке.
(3) Но так сообщают другие; сам же Август пишет только о том, что происходит из всаднического рода, древнего и богатого, в котором впервые стал сенатором его отец. А Марк Антоний попрекает его тем, будто прадед его был вольноотпущенник, канатчик из Фурийского округа, а дед — ростовщик. Вот все, что я мог узнать о предках Августа по отцу.
3. Отец его Гай Октавий с молодых лет был богат и пользовался уважением; можно только удивляться, что и его некоторые объявляют ростовщиком и даже раздатчиком взяток при сделках на выборах. Выросши в достатке, он и достигал почетных должностей без труда, и отправлял их отлично. После претуры он получил по жребию Македонию; по дороге туда, выполняя особое поручение сената[221], он уничтожил остатки захвативших Фурийский округ беглых рабов из отрядов Спартака и Катилины. (2) Управляя провинцией, он обнаружил столько же справедливости, сколько и храбрости: бессов[222] и фракийцев он разбил в большом сражении, а с союзными племенами обходился так достойно, что Марк Цицерон[223] в сохранившихся письмах к своему брату Квинту, который в то время бесславно правил провинцией Азией, побуждал и увещевал его в заботах о союзниках брать пример с его соседа Октавия.
4. Возвращаясь из Македонии, он скоропостижно умер, не успев выдвинуть свою кандидатуру на консульство. После него осталось трое детей: Октавия Старшая — от Анхарии, Октавия Младшая и Август — от Атии.
Атия была дочерью Марка Атия Бальба и Юлии, сестры Гая Цезаря. Бальб по отцу происходил из Ариции, и среди его предков было немало сенаторов, а по матери находился в близком родстве с Помпеем Великим. Он был претором, а потом в числе двадцати уполномоченных занимался разделом кампанских земель[224] между гражданами по Юлиеву закону. (2) Однако тот же Антоний, позоря предков Августа и с материнской стороны, попрекал его тем, будто его прадед был африканцем и держал в Ариции то ли лавку с мазями, то ли пекарню. А Кассий Пармский в одном письме обзывает Августа внуком не только пекаря, но и ростовщика: «Мать твоя выпечена из муки самого грубого арицийского помола, а замесил ее грязными от лихоимства руками нерулонский[225] меняла».
Детство и юность (5—8)
АВГУСТ
5. Август родился в консульство Марка Туллия Цицерона и Гая Антония, в девятый день до октябрьских календ[226], незадолго до рассвета, у Бычьих голов[227] в палатинском квартале[228], где теперь стоит святилище, основанное вскоре после его смерти. Действительно, в сенатских отчетах записано, что некто Гай Леторий, юноша патрицианского рода, обвиненный в прелюбодействе, умоляя смягчить ему жестокую кару из внимания к его молодости и знатности, ссылался перед сенаторами и на то, что он является владельцем и как бы блюстителем той земли, которой коснулся[229] при рождении божественный Август, и просил помилования во имя этого своего собственного и наследственного божества. Тогда и было постановлено превратить эту часть дома в святилище.
6. Его детскую, маленькую комнату, похожую на кладовую, до сих пор показывают в загородной усадьбе его деда близ Велитр, и окрестные жители уверены, что там он и родился. Входить туда принято только по необходимости и после обряда очищения, так как есть давнее поверье будто всякого, кто туда вступает без почтения, обуревает страх и ужас. Это подтвердилось недавно, когда новый владелец усадьбы, то ли случайно, то ли из любопытства решил там переночевать, но через несколько часов, среди ночи, был выброшен оттуда внезапной неведомой силой, и его вместе с постелью нашли, полуживого, уже за порогом.
7. В младенчестве он был прозван Фурийцем в память о происхождении предков, а может быть, о победе, вскоре после его рождения одержанной его отцом Октавием над беглыми рабами в Фурийском округе. О том, что он был прозван Фурийцем, я сообщаю с полной уверенностью: мне удалось найти маленькое бронзовое изваяние старинной работы, изображающее его ребенком, и на нем было написано это имя железными, почти стершимися буквами. Это изваяние я поднес императору[230], который благоговейно поместил его среди Ларов в своей опочивальне. Впрочем, и Марк Антоний часто называет его в письмах Фурийцем, стараясь этим оскорбить; но Август в ответ на это только удивляется, что его попрекают его же детским именем. (2) Впоследствии же он принял имя Гая Цезаря и прозвище Августа — первое по завещанию внучатного дяди, второе по предложению Мунация Планка. Другие предлагали ему тогда имя Ромула[231], как второму основателю Рима, но было решено, что лучше ему именоваться Августом: это было имя не только новое, но и более возвышенное, ибо и почитаемые места, где авгуры совершили обряд освящения, называются «августейшими» (augusta) — то ли от слова «увеличение» (auctus), то ли от полета или кормления птиц (avium gestus gustusve); это показывает и стих Энния:
8. В четыре года он потерял отца. На двенадцатом году он произнес перед собранием похвальную речь на похоронах своей бабки Юлии. Еще четыре года спустя, уже надев тогу совершеннолетнего, он получил военные награды в африканском триумфе Цезаря, хотя сам по молодости лет в войне и не участвовал. Когда же затем его внучатный дядя отправился в Испанию против сыновей Помпея, то он, еще не окрепнув после тяжкой болезни, с немногими спутниками, по угрожаемым неприятелем дорогам, не отступив даже после кораблекрушения, пустился ему вслед; а заслужив его расположение этой решительностью при переезде, он вскоре снискал похвалу и своими природными дарованиями.
(2) Задумав после покорения Испании поход против дакийцев и затем против парфян, Цезарь заранее отправил его в Аполлонию[233], и там он посвятил досуг занятиям. При первом известии, что Цезарь убит, и что он — его наследник, он долго колебался, не призвать ли ему на помощь стоявшие поблизости легионы, но отверг этот замысел как опрометчивый и преждевременный. Однако он отправился в Рим и вступил в наследство, несмотря ни на сомнения матери, ни на решительные возражения отчима, консуляра Марция Филиппа[234]. (3) И с этих пор, собрав войска, он стал править государством: сперва в течение двенадцати лет — вместе с Марком Антонием и Марком Лепидом, а затем с одним Марком Антонием, и наконец, в течение сорока четырех лет — единовластно.
Гражданские войны (9—10), мутинская (10—12), филиппийская (13), перузийская (14—15), сицилийская (16), актийская (17—18); позднейшие заговоры (19)
9. Обрисовав его жизнь в общих чертах, я остановлюсь теперь на подробностях, но не в последовательности времени, а в последовательности предметов, чтобы можно было их представить нагляднее, и понятнее.
Гражданских войн вел он пять: мутинскую, филиппийскую, перузийскую, сицилийскую, актийскую; первую и последнюю из них — против Марка Антония, вторую — против Брута и Кассия, третью — против Луция Антония, брата триумвира, и четвертую — против Секста Помпея, сына Гнея.
10. Начало и причина всех этих войн были таковы. Считая первым своим долгом месть за убийство дяди и защиту всего, что тот сделал, он тотчас по приезде из Аполлонии хотел напасть врасплох на Брута и Кассия с оружием в руках; а после того, как те, предвидя опасность, скрылись, он решил прибегнуть к силе закона и заочно обвинить их в убийстве. Он сам устроил игры[235] в честь победы Цезаря, когда те, кому они были поручены, не решились на это. (2) А чтобы с уверенностью осуществить и дальнейшие свои замыслы, он выступил кандидатом на место одного внезапно скончавшегося народного трибуна, хотя и был патрицием и еще не заседал в сенате[236]. Но консул Марк Антоний, на чью помощь он едва ли не больше всего надеялся, выступил против его начинаний и ни в чем не оказывал ему даже обычной, предусмотренной действующими законами поддержки иначе, как выговорив себе огромное вознаграждение. Тогда он перешел на сторону оптиматов, так как видел, что Антоний им ненавистен — главным образом, тем, что он осадил Децима Брута в Мутине и пытался лишить его провинции, назначенной ему Цезарем и утвержденной сенатом. (3) По совету некоторых лиц, он подослал к Антонию наемных убийц[237]; а когда этот умысел раскрылся, он, опасаясь ответной угрозы, стал самыми щедрыми подарками собирать ветеранов, чтобы защитить себя и республику. Набранное войско он должен был возглавить в чине пропретора и вместе с новыми консулами Гирцием и Пансой повести его на помощь Дециму Бруту.
Эту порученную ему войну он закончил в два месяца двумя сражениями. (4) В первом сражении он, по словам Антония, бежал и появился только через день, без плаща[238] и без коня; во втором, как известно, ему пришлось не только быть полководцем, но и биться как солдату, а когда в гуще боя был тяжело ранен знаменосец его легиона, он долго носил его орла на собственных плечах.
11. В этой войне Гирций погиб в бою, Панса вскоре умер от раны: распространился слух, что это он позаботился об их смерти[239], чтобы теперь, когда Антоний бежал, а республика осталась без консулов, он один мог захватить начальство над победоносными войсками. В особенности смерть Пансы внушала столько подозрений, что врач его Гликон был взят под стражу по обвинению в том, что вложил яд в его рану. А Нигер Аквилий утверждает, что и второго консула, Гирция, Октавий убил своею рукой в замешательстве схватки.
12. Однако узнав, что бежавший Антоний нашел поддержку у Лепида и что остальные полководцы и войска выступили на их стороне, он без колебаний оставил партию оптиматов. Для видимого оправдания такой перемены он ссылался на слова и поступки некоторых из них: одни будто бы говорили, что он мальчишка, другие — что его следует вознести в небеса[240], чтобы не пришлось потом расплачиваться с ним и с ветеранами. А чтобы лучше показать, как он раскаивается в своем прежнем союзе с ними, он обрушился на жителей Нурсии[241], которые над павшими при Мутине соорудили на общественный счет памятник с надписью «Пали за свободу»: он потребовал с них огромных денег, а когда они не смогли их выплатить, выгнал их, бездомных, из города.
13. Вступив в союз с Антонием и Лепидом[242], он, несмотря на свою слабость и болезнь, окончил в два сражения и филиппийскую войну; при этом в первом сражении он был выбит из лагеря и едва спасся бегством на другое крыло к Антонию. Тем не менее, после победы он не выказал никакой мягкости: голову Брута[243] он отправил в Рим, чтобы бросить ее к ногам статуи Цезаря, а вымещая свою ярость на самых знатных пленниках, он еще и осыпал их бранью. (2) Так, когда кто-то униженно просил не лишать его тело погребения, он, говорят, ответил: «Об этом позаботятся птицы!» Двум другим, отцу и сыну, просившим о пощаде, он приказал решить жребием или игрою на пальцах[244], кому остаться в живых, и потом смотрел, как оба они погибли — отец поддался сыну и был казнен, а сын после этого сам покончил с собой. Поэтому иные, и среди них Марк Фавоний, известный подражатель Катона, проходя в цепях мимо полководцев, приветствовали Антония почетным именем императора[245], Октавию же бросали в лицо самые жестокие оскорбления.
(3) После победы по разделу полномочий Антоний должен был восстановить порядок на Востоке, Октавий — отвести в Италию ветеранов и расселить их на муниципальных землях. Но и здесь им не были довольны ни землевладельцы, ни ветераны: те жаловались, что их сгоняют с их земли, эти — что они получают меньше, чем надеялись по своим заслугам.
14. В это самое время поднял мятеж Луций Антоний, полагаясь на свой консульский сан и на могущество брата. Октавий заставил Луция отступить в Перузию и там измором принудил к сдаче, но и сам не избегнул немалых опасностей как перед войной, так и в ходе войны. Так, однажды в театре, увидев рядового солдата, сидевшего во всаднических рядах, он велел прислужнику вывести его; недоброжелатели тотчас пустили слух, будто он тут же и пытал и казнил этого солдата, так что он едва не погиб в сбежавшейся толпе разъяренных воинов; его спасло то, что солдат, которого искали, вдруг появился сам, цел и невредим. А под стенами Перузии он едва не был захвачен во время жертвоприношения отрядом гладиаторов, совершивших внезапную вылазку[246].
15. После взятия Перузии он казнил множество пленных. Всех, кто пытался молить о пощаде или оправдываться, он обрывал тремя словами: «Ты должен умереть!» Некоторые пишут, будто он отобрал из сдавшихся триста человек всех сословий и в иды марта у алтаря в честь божественного Юлия перебил их, как жертвенный скот[247]. Были и такие, которые утверждали, что он умышленно довел дело до войны, чтобы его тайные враги и все, кто шел за ним из страха и против воли, воспользовались возможностью примкнуть к Антонию и выдали себя, и чтобы он мог, разгромив их, из конфискованных имуществ выплатить ветеранам обещанные награды.
16. Сицилийская война была одним из первых его начинаний, но тянулась она долго, с частыми перерывами: то приходилось отстраивать флот, потерпевший крушенье в двух бурях[248], несмотря на летнее время, то заключать перемирие[249] по требованию народа, страдавшего от прекращения подвоза и усиливающегося голода. Наконец, он заново выстроил корабли, посадил на весла двадцать тысяч отпущенных на волю рабов, устроил при Байях Юлиеву гавань, соединив с морем Лукринское и Авернское озера[250]; и после того, как его войска обучались там в течение всей зимы, он разбил Помпея между Милами и Навлохом. Перед самым сражением его внезапно охватил такой крепкий сон, что друзьям пришлось будить его, чтобы дать сигнал к бою. (2) Это, как я думаю, и дало Антонию повод оскорбительно заявлять, будто он не смел даже поднять глаза на готовые к бою суда — нет, он валялся как бревно, брюхом вверх, глядя в небо, и тогда только встал и вышел к войскам, когда Марк Агриппа обратил уже в бегство вражеские корабли. А другие ставят ему в вину вот какое слово и дело: когда буря погубила его флот, он будто бы воскликнул, что и наперекор Нептуну[251] он добьется победы, и на ближайших цирковых празднествах удалил из торжественной процессии статую этого бога. (3) В самом деле, ни в какой другой войне он не подвергался таким и стольким опасностям, как в этой. Когда, переправив часть войск в Сицилию, он возвращался на материк к остальным войскам, на него неожиданно напали военачальники Помпея Демохар и Аполлофан, и он с трудом ускользнул от них с единственным кораблем. В другой раз он шел пешком мимо Локров в Регий и увидел биремы Помпея, двигавшиеся вдоль берега; приняв их за свои, он спустился к морю и едва не попал в плен. А когда после этого он спасался бегством по узким тропинкам, то раб его спутника Эмилия Павла попытался его убить, воспользовавшись удобным случаем, чтобы отомстить за Павла-отца, казненного во время проскрипций.
(4) После бегства Помпея он отнял войско у своего товарища по триумвирату Марка Лепида, который по его вызову явился на помощь из Африки и в заносчивой надежде на свои двадцать легионов, грозя и пугая, требовал себе первого места в государстве. Лишь после униженных просьб он сохранил Лепиду жизнь, но сослал его в Цирцеи до конца дней.
17. С Марком Антонием его союз никогда не был надежным и прочным и лишь кое-как подогревался различными соглашениями[252]. Наконец, он порвал с ним; и чтобы лучше показать, насколько Антоний забыл свой гражданский долг, он распорядился вскрыть и прочесть перед народом оставленное им в Риме завещание, в котором тот объявлял своими наследниками даже детей от Клеопатры. (2) Однако он отпустил к названному врагу всех его родичей и друзей, в том числе Гая Сосия и Тита Домиция, которые еще были консулами. Жителей Бононии[253], давних клиентов рода Антониев, он даже милостиво освободил от присяги себе[254], которую приносила вся Италия. Немного спустя он разбил Антония в морском сражении при Акции[255]: бой был таким долгим, что победителю за поздним временем пришлось ночевать на корабле. (3) От Акция он направился на зиму в Самос; но получив тревожную весть, что отборные отряды, отосланные им после победы в Брундизий, взбунтовались и требуют наград и отставки, — он тотчас пустился обратно в Италию. Дважды в пути его застигали бури — один раз между оконечностями Пелопоннеса и Этолии, другой раз против Керавнийских гор[256]; в обеих бурях часть его либурнийских[257] галер погибла, а на корабле, где плыл он сам, были сорваны снасти и поломан руль. В Брундизии он задержался только на двадцать семь дней, пока не устроил все по желанию солдат, а затем обходным путем через Азию и Сирию направился в Египет, осадил Александрию, где укрылись Антоний и Клеопатра, и быстро овладел городом.
(4) Антоний предлагал запоздалые условия мира; но он заставил его умереть и сам смотрел на его труп[258]. Клеопатру он особенно хотел сохранить в живых для триумфа, и когда она умерла, по общему мнению, от укуса змеи, он даже посылал к ней псиллов[259], чтобы высосать яд и заразу. Обоих он дозволил похоронить вместе и с почетом, а недостроенную ими гробницу приказал закончить. (5) Молодого Антония, старшего из двух сыновей, рожденных Фульвией, после долгих и тщетных молений искавшего спасения у статуи божественного Юлия, он велел оттащить и убить. Цезариона, которого Клеопатра объявляла сыном, зачатым от Цезаря, он схватил во время бегства, вернул и казнил. Остальных детей Антония и царицы он оставил в живых и впоследствии поддерживал их и заботился о них, как о близких родственниках, сообразно с положением каждого. 18. В это же время он осмотрел тело Великого Александра[260], гроб которого велел вынести из святилища: в знак преклонения он возложил на него золотой венец и усыпал тело цветами. А на вопрос, не угодно ли ему взглянуть и на усыпальницу Птолемеев, он ответил, что хотел видеть царя, а не мертвецов. (2) Египет он обратил в провинцию; чтобы она была плодороднее и больше давала бы хлеба столице, он заставил солдат расчистить заплывшие от давности илом каналы, по которым разливается Нил. Чтобы слава актийской победы не слабела в памяти потомков, он основал при Акции город Никополь[261], учредил там праздничные игры через каждые пять лет, расширил древний храм Аполлона, а то место, где стоял его лагерь, украсил добычею с кораблей и посвятил Нептуну и Марсу.
19. Мятежи, заговоры и попытки переворотов не прекращались и после этого, но каждый раз он раскрывал их своевременно до доносам и подавлял раньше, чем они становились опасны. Возглавляли эти заговоры молодой Лепид, далее — Варрон Мурена и Фанний Цепион, потом — Марк Эгнаций, затем — Плавтий Руф и Луций Павел, муж его внучки: а кроме того — Луций Авдасий, уличенный в подделке подписей, человек преклонных лет и слабого здоровья, Азиний Эпикад — полуварвар из племени парфинов[262], и, наконец, Телеф — раб-именователь[263] одной женщины. Поистине, не избежал он заговоров и покушений даже от лиц самого низкого состояния. (2) Авдасий и Эпикад предполагали похитить и привезти к войскам его дочь Юлию и племянника Агриппу с островов, где они содержались, а Телеф, обольщаясь пророчеством, сулившим ему высшую власть, задумывал напасть и на него и на сенат. Наконец однажды ночью возле его спальни был схвачен даже какой-то харчевник из иллирийского войска с охотничьим ножом на поясе, сумевший обмануть стражу; был ли он сумасшедшим или только притворялся, сказать трудно: пыткой от него не добились ни слова.
Внешние войны (20—23)
20. Из внешних войн только две он вел лично: далматскую — еще юношей, и кантабрийскую — после поражения Антония. В далматской войне он даже был ранен: в одном бою камень попал ему в правое колено, в другом он повредил голень и обе руки при обвале моста. Остальные войны он поручал своим легатам, хотя при некоторых походах в Германии и Паннонии присутствовал сам или находился неподалеку, выезжая для этого из столицы до Равенны, Медиолана или Аквилеи. 21. Так, частью под его начальством, частью под его наблюдением покорены были Кантабрия, Аквитания, Паннония, Далмация со всем Иллириком и далее — Ретия и альпийские племена винделиков и салассов. Он положил конец набегам дакийцев, перебив трех вождей их с огромным войском, оттеснил германцев за Альбий[264], а подчинившихся ему свевов и сигамбров[265] перевел в Галлию и поселил на полях близ Рейна. Другие беспокойные племена он также привел к покорности.
(2) Никакому народу он не объявлял войны без причин законных и важных. Он настолько был далек от стремления распространять свою власть или умножать воинскую славу, что некоторых варварских вождей он заставлял в храме Марса Мстителя присягать на верность миру, которого они сами просили; а с некоторых впервые пробовал брать заложниками женщин, так как видел, что заложниками-мужчинами они не дорожат[266]; впрочем, всем и всегда он возвращал заложников по первому требованию. Всех, кто бунтовал слишком часто или вероломно, он наказывал только тем, что продавал их пленниками в рабство с условием, чтобы рабскую службу они несли вдалеке от родины и освобождение не получали раньше, чем через тридцать лет. (3) Слава о такой достойной его умеренности побудила даже индийцев и скифов, лишь понаслышке нам известных, просить через послов о дружбе Августа и римского народа. А парфяне по его требованию и уступили ему беспрекословно Армению, и вернули ему знамена[267], отбитые у Марка Красса и Марка Антония, и добровольно предложили заложников[268], и даже царем своим выбрали из нескольких притязателей того, которого одобрил Август.
22. Храм Януса Квирина[269], который от основания города и до его времени был закрыт только раз или два, он за весьма короткое время запирал трижды в знак мира на суше и на море. Два раза он вступал в город с овацией[270] — после филиппийской и после сицилийской войны. Настоящих триумфов он праздновал три — далматский, актийский и александрийский — в течение трех дней подряд[271].
23. Тяжелые и позорные поражения испытал он только дважды, и оба раза в Германии: это были поражения Лоллия и Вара. Первое принесло больше позора[272], чем урона, но второе было почти гибельным: оказались уничтожены три легиона с полководцем, легатами и всеми вспомогательными войсками. При вести об этом Август приказал расставить по городу караулы во избежание волнений; наместникам провинций он продлил власть, чтобы союзников держали в подчинении люди опытные и привычные; (2) Юпитеру Благому и Величайшему он дал обет устроить великолепные игры, если положение государства улучшится, как делалось когда-то во время войн с кимврами и марсами[273]. И говорят, он до того был сокрушен, что несколько месяцев подряд не стриг волос и бороды и не раз бился головою о косяк, восклицая: «Квинтилий Вар, верни легионы!», а день поражения[274] каждый год отмечал трауром и скорбью.
Военные занятия (24—25)
24. В военном деле он ввел много изменений и новшеств, а кое в чем восстановил и порядки старины. Дисциплину он поддерживал с величайшей строгостью. Даже своим легатам он дозволял свидания с женами только в зимнее время, да и то с большой неохотой. Римского всадника, который двум юношам-сыновьям отрубил большие пальцы рук, чтобы избавить их от военной службы, он приказал продать с торгов со всем его имуществом; но увидев, что его порываются купить откупщики[275], он присудил его своему вольноотпущеннику с тем, чтобы тот дал ему свободу, но отправил в дальние поместья. (2) Десятый легион за непокорность он весь распустил с бесчестием. Другие легионы, которые неподобающим образом требовали отставки, он уволил без заслуженных наград. В когортах, отступивших перед врагом, он казнил каждого десятого, а остальных переводил на ячменный хлеб[276]. Центурионов, а равно и рядовых, покинувших строй, он наказывал смертью, за остальные проступки налагал разного рода позорящие взыскания: например приказывал стоять целый день перед преторской палаткой, иногда — в одной рубахе и при поясе, иной раз — с саженью или с дерновиной в руках[277].
25. После гражданских войн он уже ни разу ни на сходке, ни в приказе не называл воинов «соратниками», а только «воинами», и не разрешал иного обращения ни сыновьям, ни пасынкам, когда они были военачальниками: он находил это слишком льстивым и для военных порядков, и для мирного времени, и для достоинства своего и своих ближних. (2) Вольноотпущенников он принимал в войска только для охраны Рима от пожаров или от волнений при недостатке хлеба, а в остальных случаях всего два раза: в первый раз для укрепления колоний на иллирийской границе, во второй раз для защиты берега Рейна[278]. Но и этих он нанимал еще рабами у самых богатых хозяев и хозяек и тотчас отпускал на волю, однако держал их под отдельным знаменем, не смешивал со свободнорожденными и вооружал по-особому. (3) Из воинских наград он охотнее раздавал бляхи, цепи и всякие золотые и серебряные предметы, чем почетные венки за взятие стен и валов[279]: на них он был крайне скуп, и не раз присуждал их беспристрастно даже простым солдатам. Марка Агриппу после морской победы в Сицилии он пожаловал лазоревым знаменем[280]. Только триумфаторам, даже тем, кто сопровождал его в походах и участвовал в победах, он не считал возможным давать награды, так как они сами имели право их распределять по своему усмотрению.
(4) Образцовому полководцу, по его мнению, меньше всего пристало быть торопливым и опрометчивым. Поэтому он часто повторял изречения:
Поэтому же он никогда не начинал сражение или войну, если не был уверен, что при победе выиграет больше, чем потеряет при поражении. Тех, кто домогается малых выгод ценой больших опасностей, он сравнивал с рыболовом, который удит рыбу на золотой крючок: оторвись крючок, — никакая добыча не возместит потери.
Государственные должности (26—28)
26. Высшие и почетнейшие государственные должности он получал досрочно, в том числе некоторые новые или бессменные. Консульство он захватил на двадцатом году, подступив к Риму с легионами, как неприятель, и через послов потребовав этого сана от имени войска; а когда сенат заколебался, центурион Корнелий, глава посольства, откинув плащ и показав на рукоять меча, сказал в глаза сенаторам: «Вот кто сделает его консулом, если не сделаете вы!» (2) Второе консульство он получил через девять лет; третье — еще через год; следующие, вплоть до одиннадцатого, — ежегодно; после этого ему еще много раз предлагали консульский сан, но он отказывался, и в двенадцатый раз принял его лишь после большого перерыва в семнадцать лет; наконец, тринадцатое консульство он сам испросил для себя два года спустя, чтобы в этой высшей должности вывести к народу своих сыновей Гая и Луция в день совершеннолетия каждого[282]. (3) Пять средних консульств, с шестого по десятое, он занимал по году, остальные — по девять, по шесть, по четыре или три месяца, а второе — в течение лишь нескольких часов: в день нового года он с утра сел на консульское кресло перед храмом Юпитера и, недолго посидев, сложил должность и назначил себе преемника. Не всегда он вступал в должность в Риме: четвертое консульство он принял к Азии, пятое — на острове Самосе, восьмое и девятое — в Тарраконе.
27. Триумвиром для устроения государства он был в течение десяти лет. В этой должности он сперва противился коллегам и пытался предотвратить проскрипции; но когда проскрипции были все же объявлены, он превзошел жестокостью их обоих. Тех еще многим удавалось умилостивить мольбами и просьбами — он один твердо стоял на том, чтобы никому не было пощады. Он даже внес в список жертв своего опекуна Гая Торания[283], который был товарищем по эдильству его отца Октавия. (2) Более того, Юлий Сатурнин сообщает, что по совершении проскрипций Марк Лепид извинялся перед сенатом за случившееся и выражал надежду, что с наказаниями покончено и отныне наступит время милосердия; Октавий же, напротив, заявил, что он хоть и прекращает проскрипции, но оставляет за собой полную свободу действий. Правда, впоследствии, как бы раскаиваясь в своем упорстве, он возвел во всадническое достоинство Тита Виния Филопемена, так как о нем говорили, что он во время проскрипций укрыл своего патрона от убийц.
(3) Будучи триумвиром, он многими поступками навлек на себя всеобщую ненависть. Так, Пинарий, римский всадник, что-то записывал во время его речи перед солдатами в присутствии толпы граждан; заметив это, он приказал заколоть его у себя на глазах, как лазутчика и соглядатая. Тедия Афра, назначенного консула, который язвительно отозвался о каком-то его поступке, он угрозами довел до того, что тот наложил на себя руки[284]. (4) Квинт Галлий, претор, пришел к нему для приветствия с двойными табличками под одеждой: Октавий заподозрил, что он прячет меч, однако не решился обыскать его на месте, опасаясь ошибиться; но немного спустя он приказал центурионам и солдатам стащить его с судейского кресла, пытал его, как раба, и, не добившись ничего, казнил, своими руками выколов сперва ему глаза. Сам он, однако, пишет, что Галлий под предлогом беседы покушался на его жизнь, а за это был брошен в тюрьму, потом выслан из Рима и погиб при кораблекрушении или при нападении разбойников.
(5) Трибунскую власть[285] он принял пожизненно, и раз или два назначал себе товарища на пять лет. Принял он и надзор за нравами и законами[286], также пожизненно; в силу этого полномочия он три раза производил народную перепись[287], хотя и не был цензором: в первый и третий раз — с товарищем, в промежутке — один.
Постройки, религиозные новшества (28—31)
28. О восстановлении республики[288] он задумывался дважды: в первый раз — тотчас после победы над Антонием, когда еще свежи были в памяти частые обвинения его, будто единственно из-за Октавия республика еще не восстановлена; и во второй раз — после долгой и мучительной болезни, когда он даже вызвал к себе домой сенаторов и должностных лиц и передал им книги государственных дел. Однако, рассудив, что и ему опасно будет жить частным человеком, и республику было бы неразумно доверять своеволию многих правителей, он без колебания оставил власть за собой; и трудно сказать, что оказалось лучше, решение или его последствия. (2) Об этом решении он не раз заявлял вслух, а в одном эдикте он свидетельствует о нем такими словами: «Итак, да будет мне дано установить государство на его основе целым и незыблемым, дабы я, пожиная желанные плоды этого свершения, почитался творцом лучшего государственного устройства и при кончине унес бы с собой надежду, что заложенные мною основания останутся непоколебленными». И он выполнил свой обет, всеми силами стараясь, чтобы никто не мог пожаловаться на новый порядок вещей.
(3) Вид столицы еще не соответствовал величию державы, Рим еще страдал от наводнений и пожаров. Он так отстроил город, что по праву гордился тем, что принял Рим кирпичным, а оставляет мраморным; и он сделал все, что может предвидеть человеческий разум, для безопасности города на будущие времена.
29. Общественных зданий он выстроил очень много; из них важнейшие — форум с храмом Марса Мстителя, святилище Аполлона на Палатине, храм Юпитера Громовержца на Капитолии. Форум он начал строить, видя, что для толп народа и множества судебных дел уже недостаточно двух площадей[289] и нужна третья; поэтому же он поспешил открыть этот форум, не дожидаясь окончания Марсова храма, и отвел его для уголовных судов и для жеребьевки судей. (2) О храме Марса он дал обет во время филиппийской войны, в которой он мстил за отца; и он постановил, чтобы здесь принимал сенат решения о войнах и триумфах[290], отсюда отправлялись в провинции военачальники, сюда приносили украшения триумфов полководцы, возвращаясь с победой. (3) Святилище Аполлона он воздвиг в той части палатинского дворца, которую, по словам гадателей, избрал себе бог ударом молнии, и к храму присоединил портики с латинской и греческой библиотекой; здесь на склоне лет он часто созывал сенат и просматривал списки судей. Юпитеру Громовержцу он посвятил храм в память избавления от опасности, когда во время кантабрийской войны при ночном переходе молния ударила прямо перед его носилками и убила раба, который шел с факелом. (4) Некоторые здания он построил от чужого имени, от лица своих внуков, жены и сестры — например портик и базилику Гая и Луция, портики Ливии и Октавии, театр Марцелла. Да и другим видным гражданам он настойчиво советовал украшать город по мере возможностей каждого, воздвигая новые памятники или восстанавливая и улучшая старые. (5) И много построек было тогда воздвигнуто многими гражданами: Марцием Филиппом — храм Геркулеса Мусагета, Луцием Корнифицием — храм Дианы, Азинием Поллионом — атрий Свободы, Мунацием Планком — храм Сатурна, Корнелием Бальбом — театр, Статилием Тавром — амфитеатр, а Марком Агриппой — многие другие превосходные постройки.
30. Весь город он разделил на округа и кварталы[291], постановив, чтобы округами ведали по жребию должностные лица каждого года, а кварталами — старосты, избираемые из окрестных обывателей. Для охраны от пожаров он расставил посты и ввел ночную стражу, для предотвращения наводнений расширил и очистил русло Тибра, за много лет занесенное мусором и суженное обвалами построек. Чтобы подступы к городу стали легче со всех сторон, он взялся укрепить Фламиниеву дорогу[292] до самого Аримина, а остальные дороги распределил между триумфаторами, чтобы те вымостили их на деньги от военной добычи.
(2) Священные постройки, рухнувшие от ветхости или уничтоженные пожарами, он восстановил и наравне с остальными украсил богатыми приношениями. Так, за один раз он принес в дар святилищу Юпитера Капитолийского шестнадцать тысяч фунтов золота[293] и на пятьдесят миллионов сестерциев жемчуга и драгоценных камней. 31. В сане великого понтифика — сан этот он принял только после смерти Лепида, не желая отнимать его при жизни, — он велел собрать отовсюду и сжечь все пророческие книги[294], греческие и латинские, ходившие в народе безымянно или под сомнительными именами, числом свыше двух тысяч. Сохранил он только Сивиллины книги, но и те с отбором; их он поместил в двух позолоченных ларцах под основанием храма Аполлона Палатинского. (2) Календарь, введенный божественным Юлием, но затем по небрежению пришедший в расстройство и беспорядок, он восстановил в прежнем виде; при этом преобразовании он предпочел назвать своим именем не сентябрь, месяц своего рождения, а секстилий, месяц своего первого консульства и славнейших побед[295]. (3) Он увеличил и количество жрецов, и почтение к ним, и льготы, в особенности для весталок[296]. Когда нужно было выбрать новую весталку на место умершей, и многие хлопотали, чтобы их дочери были освобождены от жребия, он торжественно поклялся, что если бы хоть одна из его внучек подходила для сана по возрасту, он сам предложил бы ее в весталки. (4) Он восстановил и некоторые древние обряды, пришедшие в забвение, например, гадание о благе государства[297], жречество Юпитера[298], игры на луперкалиях, столетние торжества[299], праздник перепутий[300]. На луперкалиях он запретил безусым юношам участвовать в беге, на столетних играх разрешил молодым людям обоего пола присутствовать при ночных зрелищах не иначе как в сопровождении старших родственников. Ларов на перепутьях он повелел дважды в год украшать весенними и летними цветами.
(5) После бессмертных богов он больше всего чтил память вождей, которые вознесли державу римского народа из ничтожества к величию. Поэтому памятники, ими оставленные, он восстановил с первоначальными надписями[301], а в обоих портиках при своем форуме каждому из них поставил статую в триумфальном облачении, объявив эдиктом, что это он делает для того, чтобы и его, пока он жив, и всех правителей после него граждане побуждали бы брать пример с этих мужей. А напротив царского портика, что при театре Помпея, он поставил над мраморной аркою статую Помпея, перенеся ее из той курии, где был убит Юлий Цезарь.
Суд и законодательство (32—34)