Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тут открылась дверь, и вошел Морган с приглашением на обед в «Etoile[195]», которое мы приняли, хотя у нас дома был отличный пирог с телятиной и ветчиной (типичный для журналистики стиль). Это, наверное, от Свифта, с которым я как раз закончила, так что могу потратить оставшееся время на дневник.

Теперь мне надо свериться с планом. Думаю, в ближайшие две недели я напишу небольшой рассказ и, возможно, рецензию; у меня есть суеверное желание начать «На маяк», как только мы будем в Монкс-хаусе. Теперь мне кажется, что там я бы написала его за два месяца. Слово «сентиментальный» встало поперек горла (я выплюну его в рассказе; в среду из Нью-Йорка приезжает Энн Уоткинс[196], чтобы обсудить мои рассказы). Но темы-то как раз сентиментальные: отец, мать и ребенок в саду; смерть; отплытие к маяку. Однако не исключено, что стоит мне начать книгу, как я обогащу ее во всех смыслах; она станет толще и отрастит ветви и корни, о которых я сейчас даже не подозреваю. Возможно, в ней будут слитые воедино персонажи; детство; и еще нечто обезличенное, на что меня подбивают друзья, – полет времени и, как следствие, нарушение целостности первоначального замысла. Переходы мне особенно интересны (я задумала три части: 1. у окна в гостиной; 2. семь лет спустя; 3. путешествие). Очередная проблема опять открывает передо мной новые горизонты и не дает идти проторенными путями.

Вчера у нас ужинал Клайв, поэтому Нелли сегодня утром была довольно раздраженной и пыталась уйти еще до прихода Оттолин, но это оказался Адриан; мы поговорили о раке; спустился Клайв; пришла Оттолин – в тафте для чайника, вся в петлях и бахроме, с серебристым кружевом – и говорила о Руперте и Жаке [Равера], а потом с некоторыми изменениями пересказала историю о Кэ[197], Генри Лэмбе[198] и себе. Так часто она работала над этими старыми историями, что они уже не имеют ни малейшего сходства с правдой, – черствые, переработанные, закрученные так и этак, словно тесто, которое вымешивают до тех пор, пока оно не станет одной большой влажной лепешкой. Потом послышалось тарахтение старого мотора, приехали Филипп и Джулиан [Моррелл], при виде которых, то есть при виде Джулиан, Клайв взбодрился, став очень оживленным и услужливым, как он умеет. Мы спорили об аристократии и среднем классе. Мне это понравилось. Но люди редко говорят что-то действительно глубокое. Мне нравится чувствовать, что людям комфортно, как, например, Морреллам, ведь они теперь прилетают к нам, словно стая ворон, раз в неделю. Как хозяйка, я польщена. Иногда мне бросают маслянистую крошку похвалы – «леди Десборо[199] чрезвычайно восхищена твоими книгами и хочет встретиться», – а затем Клайв, рассматривая мои фотографии в «Vogue», говорит об одной из них, прошлогодней: «Это очаровательно, но снято, похоже, очень давно», – так что я постоянно разрываюсь между удовольствием и страданием, а один раз мне, впавшей в полное отчаяние, пришлось даже закончить вечер пораньше, чтобы лечь в постель, словно ныряльщик, задержавший дыхание перед спуском в бездну. Но хватит, хватит! Это словечко помогает мне контролировать свою склонность цеплять одну фразу за другую. Хотя некоторые из них хороши.

Что мне читать в Родмелле? На ум приходит множество книг. Я хочу вдоволь начитаться и собрать материал для «Забытой жизни[200]», чтобы рассказать историю всей Англии посредством жизней безвестных людей. Хотелось бы дочитать Пруста. Стендаль, а потом – то да се. Восемь недель в Родмелле всегда кажутся бесконечно долгими. Купим ли мы дом в Саутхизе? Думаю, нет.

30 июля, четверг.

Мне ужасно хочется спать, я разбита и поэтому пишу здесь. Я очень хочу начать новую книгу, но готова подождать до тех пор, пока в голове не прояснится. Дело в том, что я колеблюсь между главенствующим и сильным образом отца и более спокойным, но широкомасштабным повествованием. Боб Т.[201] говорит, что моя скорость огромна и разрушительна. Мои летние скитания с пером, похоже, привели к открытию пары интересных способов фиксировать мысли. Я сидела здесь и была похожа на импровизатора, чьи руки блуждают по клавишам. Результат совершенно неубедительный и почти безграмотный. Я хочу научиться большему спокойствию и напору. Но если я поставлю перед собой такую задачу, не рискую ли я выдать нечто плоское, как «День и ночь»? Есть ли у меня сила для того, чтобы спокойствие не стало пресным? Эти вопросы я пока оставляю без ответа.

Сейчас мне надо попытаться подвести итоги лета, ведь август завершает сезон, как духовный, так и светский. Что ж, дела идут бодро. Сейчас у меня мало свободного времени, но самые праздные часы, как ни странно, по утрам. Я пока еще не заставляла свой мозг напрягаться и преодолевать препятствия, но в Родмелле придется. Когда меня одолевает послеобеденная сонливость, я всегда иду по магазинам, сажусь печатать или разбираю шрифты; потом чай и, видит бог, у нас достаточно посетителей. Иногда я сижу без дела и задаюсь вопросом, сколько людей свалится мне на голову, если я и пальцем не пошевелю; уже на этой неделе без приглашения и до выходных у нас были Мэри, Гвен, Джулиан и Квентин [Беллы], Джеффри Кейнс[202] и Роджер. Тем временем мы разбираемся с памфлетом Мейнарда. Весь понедельник мы с Мерфи работали как рабы до шести вечера, пока я не выдохлась как грузчик угля. Приходят телеграммы и телефонные звонки; смею надеяться, что мы продадим свои 10 000 экземпляров. Во вторник в 12:30 Мейнард с Лидией и Дунканом в качестве свидетеля (против его воли) идут в регистрационное бюро Сент-Панкрас[203]. Так что эта часть истории подходит к концу. Но, боже мой, я слишком устала писать, поэтому надо пойти и прочесть роман мистера Добри[204]. Сколько же всего еще я не рассказала. Думаю, в романе «На маяк» я смогу сильнее отделить чувства друг от друга. По крайней мере, я над этим работаю.

В среду 5 августа, после обеда, Вулфы поехали в Монкс-хаус. В воскресенье 16 августа они отправились с новобрачными Кейнсами в Айфорд, где сняли дом. В среду 19 августа, в пятнадцатый день рождения Квентина, Вулфы поехали на велосипедах в Чарльстон на чай и праздничный ужин. Кейнсы тоже были там. Во время ужина Вирджиния упала в обморок, ее отвезли домой на машине, и еще какое-то время она чувствовала себя плохо.

5 сентября, суббота.

Почему я не заметила или не почувствовала, что все это время выбивалась из сил и как будто ехала с проколотыми шинами? Но случилось то, что случилось: я упала в обморок в Чарльстоне – прямо в разгар вечеринки по поводу дня рождения К., – а потом две недели отлеживалась здесь с головной болью, словно рыба, выброшенная на берег. Это проделало огромную дыру в моих восьми неделях, которые были до отказа наполнены разными планами. Неважно. Бери и делай, что можешь. Меня не выбьет из седла эта неуправляемая и ненадежная скотина-жизнь, заезженная моей же собственной странной и сложной нервной системой. Даже в свои 43 года я не понимаю, как она работает, ведь все лето я твердила себе: «Теперь я совершенно несгибаема. Я и сама могу спокойно справиться с бурей эмоций, которая еще два года назад прожевала бы меня и выплюнула».

Я совершила небольшую, но успешную попытку наскоком взять «На маяк», и все же 22 страницы – меньше, чем за две недели. Я до сих пор еле ползаю и быстро устаю, но если бы мне опять удалось разогнаться, то уверена, что с бесконечным наслаждением писала бы на всех парах. Подумать только, каких усилий мне стоили первые страницы «Миссис Дэллоуэй»! Каждое слово безжалостно отфильтровывалось моим мозгом.

Я взялась за перо с намерением писать на тему «Разочарование». Еще ни одна иллюзия так раз и навсегда не разбивалась в пух и прах, как мое заблуждение относительно Ричмондов. Это произошло вчера, между четырьмя и шестью часами вечера. У Елены[205] нет ни красоты, ни шарма, ни даже маломальской миловидности! Ей под стать лишь жены сельских священников. Нос красный, щеки надутые, глаза никакие. Ее прежде очаровательные голос и движения, ее утонченность и обаяние – все исчезло; она толстая, неряшливая и потерявшая облик женщина, у которой нет ни чувств, ни симпатий; все сглажено и плоско. Я всерьез сомневаюсь в ее умственной полноценности. Разговор был практически имбецильным. Например:

Е.: Думаю, я бы могла сильно привязаться к дому. Но мне очень повезло. По соседству живут восхитительные люди. Им нравятся те же вещи, что и нам.

Б.: Нам очень повезло. В радиусе четырех миль живут два парня, которые учились со мной в Винчестере. Один уехал на Цейлон выращивать чай. Сейчас они оба фермеры. А вам повезло со священником? В деревне все зависит от него.

Если честно, больше я не помню никаких ее слов. Думаю, все было в том же духе: Елена хочет иметь дом с пианино, и после выхода на пенсию они собираются купить дом с пианино. На цветы, собак, дома и людей она смотрит с тем же спокойным, флегматичным, почти грубым или, во всяком случае, тупым безразличием. У нее толстые руки. Двойной подбородок. На ней было длинное голубоватое пальто американского покроя, невзрачный безвкусный шарф, белая блузка с брошью в виде бриллиантовой ящерицы. Ох, какая же бесцветность, серость и холодность ее личности – той, которую я раньше считала выдающейся, женственной и успокаивающей! А еще она поседела. Брюс весь круглый: голова, глаза, нос, брюхо и даже ум. Его не остановить, когда он перекатывается с одной темы на другую. Он не останавливается, а просто плавно скользит. Его бы шокировало обсуждение писательства, денег или людей. Все должно быть туманно, иносказательно и по-доброму.

Самое любопытное, что эти качества заразили нас обоих до такой степени, что мы были ужасно несчастны. Иногда я чувствую то же самое во время прогулок по пригороду. Как-то раз меня похожим образом разозлил Кастелло-авеню [переулок в Патни][206]. А Л. и вовсе был возмущен тем, что люди, как он сказал, способны пасть так низко и вести настолько бесцельную и порочную жизнь – самую презренную, какую он только мог себе представить. Они лишили все красок, эмоций и индивидуальности. Подумать только, я ведь когда-то тратила время на размышления о том, что обо мне и моих произведениях подумает этот добродушный приземленный мелкий торгаш! А вот Е. – это великое разочарование. Отчасти из-за Тоби, отчасти из-за моей собственной восприимчивости к некоторым оттенкам женского обаяния меня до сих пор грели мысли о ней. Теперь ее свеча потухла. И сегодня утром я, будучи не в силах встать с кровати, чувствовала себя измученной, физически вымотанной, психически истощенной; застиранной, прополощенной и отжатой.

14 сентября, понедельник.

Позорный факт – я пишу это в 10 утра, лежа в постели в маленькой комнате с видом на сад; вовсю светит солнце; виноградные листья прозрачно-зеленые, а листья яблони сверкают так, что за завтраком я придумала небольшую историю о человеке, который написал стихотворение, сравнив их, по-моему, с бриллиантами, а паутину (то вдруг вспыхивающую в лучах света, то вновь исчезающую) с чем-то еще; это, в свою очередь, навело меня на мысль о Марвелле[207] и его сельской жизни, а также о Геррике[208], и вот что я думаю: они зависели от города и городских развлечений. Но я забыла детали. Все это я пишу отчасти для того, чтобы проверить свои несчастные нервы на затылке – выдержат они или снова сдадут, как это часто бывает? – ведь я все еще без сил, то лягу, то встану; отчасти чтобы унять свой писательский зуд («утолить писательскую жажду»!). Великое утешение и ужасное наказание. Леонард в Лондоне в этот единичный идеальный день; в этот необычный сентябрьский день печати он разговаривает с Мерфи в подвале, пока мимо проносятся фургоны, а по площади снуют туда-сюда люди в юбках и брюках. Мы, кстати, подумываем о том, чтобы продать Монкс-хаус и отдыхать летом на юге Франции, подальше от издательства, Нелли, «Nation» и перепадов настроения. Страстное желание мистера Уилкинсона[209] заполучить наш дом поколебало наше решение о продаже. Прогулки по низинам в жемчужно-пеструю погоду вызывают у меня очередной приступ любви к дому. К тому же Леонард собрал хороший урожай картофеля, а сейчас распускаются осенние крокусы. Мы переживаем очередной конфликт с прислугой, но на этот раз, правда, другого рода: Нелли говорит, что Лотти хочет вернуться; мы предлагаем ей место; она это отрицает перед Карин, а с Нелли юлит. Я поскандалила с Карин и расплатилась очередной головной болью. Но мы живем как у Бога за пазухой и в любом случае палец о палец не ударим. Любопытно только, что это небольшое напряжение из-за слуг более эффективно воздействует на затылочные нервы, чем любое другое, известное мне. Почему? Отчасти потому, что оно глубинное.

Том поступил с нами подло, во многом так же, как и с Хатчинсонами. В понедельник я получила заискивающее и льстивое письмо с мольбой писать для его нового 4-го издания [«Criterion»] и предложением обсудить возможность издания книги сразу после нашего возвращения; в четверг мы прочли в ЛПТ, что его новая фирма выпускает «Бесплодную землю и другие стихи» – факт, который он не осмелился сообщить, но попытался смягчить с помощью лести*. Точно так же он обошелся с Джеком и рассказом Вивьен в «Criterion»[210]. «Преисподняя[211]» со всеми ее уловками и искушениями, с уловками и интригами в основе. Он намерен руководствоваться методами «преисподней», вот только мой мир совсем не таков. И все же есть своего рода веселье в разгадывании хитроумных уловок и планов этого выдающегося человека. Как сильно они подорвут репутацию его поэзии? Во всяком случае, в моем возрасте, когда у меня нет больше подобных иллюзий – я имею в виду иллюзии по поводу величия Тома или любого из нас, или наших способностей влиять друг на друга в интеллектуальном плане, – я остаюсь отстраненной и сдержанной. У меня есть еще много других иллюзий, эмоциональных и личных; удовольствие от решения гулять по средам этой зимой сейчас превыше всего. Я собираюсь в Гринвич[212], в Кенвуд[213], в Ганнерсбери[214], и все это в промозглую осеннюю погоду, с чаем в «A.B.C.[215]» и горячей ванной дома. На самом деле я собираюсь позволить себе расслабиться в общении и, вместо того чтобы чувствовать угрызения совести из-за отказов лорду Бернерсу[216] или леди Коулфакс, с радостью нырну в их общество, успокаивая себя тем, что я таким образом получу отличный материал для романа «На маяк» или хотя бы лишний час старой доброй дружеской болтовни, которая мне нравится больше всего. Буду нырять то в одно общество, то в другое, но без тревоги, подбора нарядов и прочих переживаний. Это дарует мне восхитительное чувство легкости. А я его заслужила, поскольку с умом потратила £35 на одежду и по-спартански выдержала множество вечеринок «из принципа», как сказали бы некоторые. «Принцип», которым я периодически руководствуюсь, заключается в том, чтобы не избегать препятствий. Видит бог, я их ужасно боялась! Теперь, когда моя студия пригодна для жилья и у нас, возможно, появится еще одна служанка, я буду стремиться к случайным богемным обществам, музыке (у нас есть «Algraphone[217]», и это райская перспектива – слушать его после ужина, пока я вяжу[218]; сегодня днем я еду в Льюис, чтобы встретиться с Нессой и закупиться шерстью), заглядывающим сюда людям нашего круга; непринужденность, тапочки, курение, булочки, шоколад. Я ведь от природы общительна – с этим не поспоришь.

* А еще Рида[219] просят писать для издательства Тома (23 сентября).

22 сентября, вторник.

Как же портится мой почерк! Еще одна жертва издательству «Hogarth Press». Хотя за то, чем я обязана ему, едва ли можно расплатиться даже всей моей писаниной, вместе взятой. Но разве я не отказала только что Герберту Фишеру[220] в написании книги о поствикторианской эпохе для серии «Библиотека домашнего университета[221]»? Ведь я знаю, что могу написать книгу получше, свою собственную, и опубликовать ее, если захочу, сама! От одной только мысли, что меня запрут в клетке этих университетских преподавателей, у меня в жилах стынет кровь. И все же я единственная женщина в Англии, которая вольна писать, что нравится. Другим, по-видимому, приходится думать о сериях и редакторах. Вчера я узнала от «Harcourt Brace», что «Миссис Дэллоуэй» и «Обыкновенный читатель» продаются по 148 и 73 штуки в неделю. Разве это не удивительно для 4-го месяца? Неужели нам хватит денег на ванную и туалет здесь или в Саутхизе? Я пишу на фоне водянисто-голубого предзакатного неба, как будто оправдывающего этот непогожий, ненастный день, который почти закончился и оставил после себя облака, сверкающие золотом над холмами и венчающие их, словно золотые короны.

24 сентября, четверг.

—грустно думать, что от этого частично испорченного лета осталась всего неделя; но я не жалуюсь, ведь я опять с головой окунулась в здоровую жизнь и снова чувствую стабильность своих нервов – основы моего существования. Вчера сюда приезжали Мейнард и Лидия; М. в толстовской рубахе и русской шапке из черного каракуля – прекрасное зрелище; оба вернулись из большого путешествия![222] Он охвачен невероятной доброжелательностью и бодростью. Она ему подпевает – жена великого человека. И хотя есть к чему придраться, они оказались хорошей компаний, а мое сердце этой осенью даже слегка потеплело к нему, знакомому столько лет, такому дерзкому, сварливому и неприступному. Мы очень оживленно говорили о России; это такая мешанина, такое безумное нагромождение, говорит М., хорошего и плохого, в том числе самых крайностей, что он не может составить о ней цельного представления и не понимает, куда все движется. Вкратце: повсюду шпионы, никакой свободы слова, алчность искоренена, люди живут общей жизнью, хотя некоторые, например мать Лидии со слугами и крестьяне, довольны тем, что у них есть земля; никаких признаков революции, аристократы устраивают в своих поместьях зрелища, балет в почете, лучшая выставка Сезанна[223] и Матисса[224] из всех существующих. Бесконечные шествия коммунистов в цилиндрах, цены непомерные, но там производят шампанское и лучшая кухня во всей Европе; банкеты начинаются в 20:30 и продолжаются до 02:30; люди слегка напиваются, скажем, к 23:00, и бродят вокруг столов. Калинин[225] встает и расхаживает в сопровождении небольшой группы людей, которые постоянно ему аплодируют; безмерная роскошь старых императорских поездов; едят из царских тарелок; интервью с Зиновьевым[226], обходительным, я полагаю, евреем-космополитом, с двумя фанатичными сторожевыми псами с квадратными лицами, охранявшими его и фанатично бормотавшими свои тайны. Среди прочего они предсказывают, что через 10 лет уровень жизни в России будет выше, чем до войны, а во всех других странах – ниже; по мнению М., это вполне возможно. Как бы то ни было, они погружены в мысли и разговоры; Мейнард раздобыл медаль с бриллиантами, а у Лидии есть золотой соверен, который ей разрешили взять из ящика на монетном дворе.

Не знаю, надо ли уточнять, что от Кейнсов у меня опять разболелась голова, и, когда пришел Литтон, я совсем поникла в кресле у камина и не могла долго бороться с этим старым змием. Он сказал, что у них в Хэмспрее[227] случился пожар, из-за которого стена пошла пузырями, но книги не пострадали – интересно, что это за пожар, у которого хватило совести их не тронуть? Потом он прочел книгу Банни[228]: «Это в самом деле очень необычно, так искусно, так сдержанно; потрясающе написано, но… это как идеально отреставрированная и тем не менее очень старая гостиница… Все прибрано и обставлено». В ней нет самого Банни, как в «Человеке в зоологическом саду»; нет юмора; идеальная реконструкция.

По правде говоря, сегодня утром я на взводе. Сейчас 10:25, за окном прекрасный тихий пасмурный день; Лили убирает мою спальню; на яблоне сидят скворцы; Леонард в Лондоне, а Нелли, я полагаю, решает с Лотти величайший вопрос всей своей жизни: что такое замужество для женщины. Лили, девушка с огромными глазами преданной собаки, приехала из Айфорда, чтобы «заниматься домом», но не может ни взбить яйца, ни запечь картошку, и поэтому, насколько я могу судить, к жизни она явно не приспособлена.

Начав в 9:45, я написала две страницы рассказа в качестве проверки, и, как мне кажется, получилось хорошо; во всяком случае, моя голова полна идей. Вернемся к сути: почему я на взводе? Из-за Роджера. Я рассказала ему, что болела все лето. В ответ – молчание по этому поводу, зато обильные описания его собственных передних зубов. Эгоизм или эгоцентризм – это, по-моему, важнейший компонент жизни умного человека. Он защищает; усиливает; поддерживает необходимый запас жизненных сил. К тому же я не могу отделаться от мысли, что Роджер подозревает меня в ипохондрии, и это ужасно злит, да еще Л. в отъезде и не может успокоить меня; приходится выплескивать раздражение на бумагу. Вот! Уже лучше, и мне кажется, будто я слышала, что принесли газеты; пойду заберу их, налью стакан молока и сяду вязать.

30 сентября, среда.

Полагаю, я и правда тогда села вязать, а сейчас уже утро среды, сыро, душно и все напоминает об очередном переезде, о смене одних привычек на другие. Мое осеннее пальто стало мне велико. Я начинаю понимать тоску Нелли по легкости и скорости цивилизованной жизни. Однако я клянусь не впадать в заблуждение, будто это и есть жизнь – нет, это сплошное безумие и напряжение, – но иначе я рискую опять свалиться с головной болью в постель, как в августе.

Сегодня мы весь день обсуждаем Тома, критикуя и понося его. Он не отпускает Рида с этой книгой и преследует его уже три или четыре месяца[229]. Достоинство – наша сила, а что касается переманивания авторов, то он не причинит нам вреда. К тому же в разрыве отношений есть свои преимущества; я имею в виду, что после постоянного ощущения какой-то недосказанности приятно, наконец, понять, в чем дело. Хотя разрыву я бы предпочла откровенность. Однако Л. считает, что этот странный скользкий тип теперь ускользнет.

Я совсем забыла записать финал драмы Лотти – она влюблена в пастуха из Торп-ле-Сокена[230]! Это выяснилось в результате многочасового бурного спора с Нелли. Это все объясняет и оправдывает, так что мы по личным соображениям очень довольны. Однако несчастной бедняжке Карин куда хуже: ей во время операции задели лицевой нерв, и теперь ее лицо наполовину парализовано[231]. Насколько я понимаю, она не может толком говорить. Она отказывается видеть детей, боясь напугать их. Очередной удар судьбы, вероятно, может отправить ее в нокаут, если только она каким-то образом не найдет выход, как это обычно бывает у других людей. Мое отношение к Карин смягчается. Я задумываюсь о ее мужестве. Но как же быстро проходит сильное чувство симпатии, а она вновь становится человеком, которого постоянно и просто мысленно жалеешь. Однако потом симпатия возродится, ведь мы живем на Тависток-сквер, по соседству, и любая встреча лишь усугубит страх за свое собственное лицо.

Вулфы вернулись на Тависток-сквер в пятницу 2 октября. К понедельнику Вирджиния почувствовала себя настолько плохо, что ей вызвали врача, Элинор Рендел, и до конца ноября она болела, то лежала, то вставала, время от времени совершала прогулки или поездки с Леонардом и принимала очень ограниченное число посетителей. Ей удалось написать эссе “О болезни” для “New Criterion” Т.С. Элиота, а также несколько рецензий для “Nation & Athenaeum”.

27 ноября, пятница.

Какая пустота! По возвращении я рухнула в постель – вернее, Элли[232] уложила меня, – и так пролежала полдня. Мой первый вечер вне дома будет на следующей неделе, когда я пойду на балет. Один посетитель в день. Еще два дня назад я ложилась спать в пять вечера. Так что гости опять стали для меня висящими на стенах портретами. В целом я не была несчастна, но и счастьем это не назвать; слишком сильный дискомфорт; недомогание (лечится немедленным приемом пищи); пульсирующая боль в затылке, как будто грызут крысы; один или два приступа страха; а еще усталость всего тела – оно лежало словно мятый халат. Порой я чувствовала себя старой и немощной. Мадж[233] умерла. Покопавшись в своих чувствах, я не нашла ничего лучше старых листьев. Ее письма уничтожили реальность, растратили блеск и тепло. Отвратительное время, которое выедает сердце и оставляет тело. Насколько мне известно, в Хайгейте ее похоронили с охапкой веток. Я подъехала к воротам и увидела, как Несса и Леонард, словно пара набитых чучел, вошли внутрь.

Иногда я гуляю аж до Оксфорд-стрит; пока, правда, только один раз; а что насчет разговоров? Дважды приезжала Вита. Она обречена уехать в Персию[234], и я так сильно переживала по этому поводу (боялась потерять связь на 5 лет), что пришла к выводу: я искренне ее люблю. Есть какое-то очарование, с которым приходится считаться, в том, что мы мало знакомы; в ее аристократизме (хотя Рэймонд говорит: «Но она же наполовину деревенщина…») и лести. И все же после просеивания и фильтрации многое, я уверена, останется. Остаться ли мне у нее? Поедем ли мы в Чарльстон на Рождество? Самое лучшее в этих болезнях то, что они разрыхляют землю вокруг корней. Они вносят изменения. Люди выражают свою привязанность. Несса хочет, чтобы мы приехали на праздники… Я и правда виделась с ней и Дунканом чаще, чем в предыдущие месяцы. Заходила Гвен; она грозит развалиться; ее добродушие, прямота и ограниченность выражаются в потоке слез, как будто вылетают скрепляющие конструкцию гвозди; обрушившиеся трагедии на мгновение собрали ее воедино, но вдруг она ломается и рассказывает мне то, что никому не говорила. Она находит во мне понимание. Думаю, Гвен влюбилась, или это Маршан[235] влюбился, но я не хочу ничего знать.

Продолжаю читать и писать. Но не роман. Я только и думаю о своих недостатках как романиста и размышляю о том, зачем вообще этим занимаюсь, – Литтон усиливает мои сомнения, а Морган уменьшает. Морган пишет обо мне статью[236]. Это может оказаться очень полезным и снова подтолкнуть меня к работе. Еще я хочу написать «книгу», под которой я подразумеваю сборник критики для «Hogarth Press»[237]. Но о чем? О письмах? О психологии? Литтон пишет на тему «Любовь знаменитых». Королева Елизавета[238] и т.д. Прошлым вечером он, такой пушистый, светящийся, ласковый и выдающийся, показался мне откровенным как никогда. Что-то в нем слегка (слишком сильно) отталкивает Леонарда. «Его характер не так хорош, как у Моргана, – сказал он сегодня во время прогулки по площади под снегопадом. – Что-то подобное есть во всех Стрэйчи…». Потом, поговорив, мы, Л. и я, заметили, что скорее критикуем работы Литтона. Но все это исчезает, когда он приходит, как вчера, поговорить о том, что Несса по-прежнему прекрасна – это и так очевидно. Что Кэ похудела и очень сознательна, но ничто в моем сентиментальном сердце не способно противостоять этим старым привязанностям. В разговоре я не могу сохранять трезвый рассудок. Я начинаю блистать и окутывать людей туманом шампанского. Потом это проходит. На днях я обсуждала это с Рэймондом, чей нос картошкой и кричащая одежда – единственные, по-моему, его недостатки. Говорили о том, что в дружбе нет ничего особенного и что она тускнеет – интересно, печалит ли его отъезд Гарольда [Николсона] в Персию?* – как старые монеты в чьей-нибудь коллекции. Люди умирают; Мадж умерла, и никто не может выдавить ни одной слезинки. Но если бы разом умерли шесть человек, то моя бы жизнь точно прекратилась; я имею в виду, что она могла бы и продолжиться, но какой в ней тогда смысл? Представьте только, что Леонард, Несса, Дункан, Литтон, Клайв и Морган – все мертвы.

* Проницательно предположила, что не печалит.

7 декабря, понедельник.

Я хочу, «как в детстве, наземь повалиться, и плакать, плакать в тишине»[239], а этот дневник станет моей пуховой подушкой. Большинство детей не знают, о чем они плачут; не знаю и я. Сейчас 12 часов утра понедельника, очень холодный день, но солнечный, прекрасный и бодрящий. Внизу раздаются звонки, хлопают двери. Я должна расправить крылья, ведь после всех этих сонных недель постельного режима я уже почти в полном порядке, могу читать и писать, умеренно гулять и немного развлекаться. Отчасти это все дьявольская Вита. Ни письма. Ни визита. Никаких приглашений в Лонг-Барн. Она должна была заглянуть еще на прошлой неделе, но так и не приехала. Мне приходит в голову столько веских причин для подобного пренебрежения, что из-за этого стыдно плакать. Вот только если я не увижу ее сейчас, то не увижу никогда, ведь к следующему лету от нашей близости не останется и следа. И я возмущена этим, отчасти потому, что она мне нравится; отчасти потому, что я ненавижу способности жизни разлучать людей. Кроме того, я тщеславна. Клайв выяснит, почему Вита не пришла повидаться со мной*. Эта забившаяся в свою нору старая крыса – Том прислал открытку по поводу «О болезни» – статьи, которую мы с Леонардом называем одной из моих лучших, а Том счел типичной; я имею в виду, что он не в восторге, поэтому я, прочитав недавно гранки, увидела многословие, слабость и все прочие недостатки текста[240]. Это усугубляет мое отвращение к собственному сочинительству и уныние при мысли о том, что надо браться за новый роман. Какова его тема? Не остановят ли меня личные причины? Он будет слишком напоминать об отце или матери, а я, как ни странно, очень мало знаю о своих способностях. Очередная отговорка. Теперь к новостям.

Рождество мы проведем в Чарльстоне, и Леонарду, боюсь, это не понравится. В субботу мы гуляли в Хампстеде. Было очень холодно, везде катаются на коньках, только не там, и Л. брал с собой свои. Было туманно и по-зимнему красиво. Мы направились к Кенвуду (собак пришлось вести на поводке) и дошли до дуэльной площадки, вокруг которой стоят огромные деревья и где, предположительно, занимались фехтовальщики XVIII века (я начинаю любить прошлое – думаю, это как-то связано с моей книгой), и именно там мы всерьез, как настоящие женатые люди, обсуждали Литтона. Но боже мой – до чего приятно, думаю я, по прошествии двенадцати лет иметь человека, с которым можно говорить так откровенно, как с Л.! Мы обсуждали перемены в характере Литтона. «У него есть черты мелочной натуры, – сказал Л. – Он скуп. Он просит, но ничего не дает взамен». Но я всегда это знала и часто видела, как он закатывает глаза, если кто-то просит слишком многого, – некая оболочка эгоизма, которая защищает его от чрезмерной заботы или от неудобных обязательств. Он осторожен. Он мнителен. Но есть, как обычно, и другие черты, а его закатывание глаз, повторюсь, я заметила еще лет в двадцать. Думаю, ничто и никогда не шокировало меня больше. Однако Л. сказал, что, когда они учились в Кембридже, Литтон с ним себя так не вел. Сначала Литтон отказался писать для «International Review»[241]; потом был Ральф[242]; потом ни слова похвалы в адрес других людей. «Морган, – сказал Л., когда мы возвращались по скользким холмам, ничего не замечая из-за разговоров (и все же эта часть Хампстеда напоминает мне о Кэтрин[243] – о том бледном призраке с неподвижными глазами, насмешливыми губами и, в конце концов, с венком на голове), – Морган стал лучше». Морган, как мне кажется, по природе своей более близок Л., чем Литтон. Ему нравятся «глупцы»[244]; ему нравится относительная простота нашего общения. Ему нравится приводить наши мысли в порядок, от чего мы испытываем огромное облегчение. Ну как-то так.

Я читаю «Поездку в Индию», но не буду распространяться о романе здесь, так как это пригодится в другой раз[245]. Эта книга явно для «Hogarth Press»; думаю, я смогу построить теорию художественной литературы. Вот прочту шесть романов и начну гоняться за зайцами. Тот, который у меня на уме, касается перспективы. Но я не уверена. Моя голова может опять не выдержать. Не могу долго сосредотачиваться на чем-то одном. Но могу, если судить по результатам «Обыкновенного читателя», вынашивать идеи и выдавать их без особой путаницы. (Кстати, Роберту Бриджесу[246] нравится «Миссис Дэллоуэй»; он говорит, что никто не будет ее читать, но книга прекрасно написана, и что-то еще, чего Л., который узнал все это от Моргана, уже не помнит).

Не думаю, что дело в «развитии», но есть в романах какая-то связь поэзии и прозы. Например, Дефо[247] на одном полюсе, Э. Бронте[248] на другом. А реальность находится где-то между ними, и они рассматривают ее с разных сторон. Приходится вникать в условности, в реальную жизнь и так далее. Может этого и хватит в качестве теории, но мне придется ее чем-то подкреплять. И смерть – меня не покидает ощущение – приближается; мне 43; сколько еще я напишу книг?

Приезжала Кэти[249]; своего рода повидавшая жизнь фигура с остатками былой красоты. Вместе с упругой кожей и голубизной глаз исчезла какая-то значимость. А ведь я помню, какой она была 25 лет назад в доме на Гайд-Парк-Гейт 22; в коротком пальто и юбке; великолепная; глаза полуприкрыты; прекрасный насмешливый голос; прямая осанка; потрясающая; застенчивая. Теперь она болтает без умолку.

«Но ни один герцог не звал меня замуж, моя дорогая Вирджиния. Они называли меня Снежной Королевой.

Почему я вышла замуж за Кромера[250]? Я ненавидела Египет; ненавидела больных. В моей жизни было два счастливых периода: детство – нет, не когда я росла, а потом, с моим мальчишеским клубом, с моим коттеджем и чау-чау – и сейчас. Теперь у меня есть все, что я хочу. Собственный сад и моя собака».

Не похоже, чтобы ее очень волновал собственный сын[251]. Она – одна из тех холодных эксцентричных великих англичанок, которые наслаждаются своим титулом и тем положением, которое придает им важности где-нибудь в Сент-Джонс-Вуде [элитный район Лондона]; теперь она может свободно совать свой нос во все пыльные углы и дыры, одетая как уборщица, да еще с такими руками и грязью под ногтями. Она ни на минуту не замолкает. И сильно похудела. Прозрачная, почти как туман. Но я хорошо провела время. Хотя у нее, думаю, мало осталось привязанностей и нет никаких страстных интересов. Теперь, когда я выплакалась и выглянуло солнце, я напишу список рождественских подарков. На чай придет Этель Сэндс[252]. Но не Вита.

* Бедняжка! Она не смогла приехать из-за тумана и т.д.

21 декабря, понедельник.

Но не Вита! Зато три дня с Витой в Лонг-Барне, откуда мы с Л. вернулись вчера[253]. Эти сапфистки любят женщин; в дружбе всегда есть примесь влюбленности. Вкратце, мои страхи и сдержанность, моя «несвоевременность», моя обычная застенчивость в общении с людьми, которые могут не хотеть меня и т.д. – все это было, как сказал Л., пустой болтовней, и, отчасти благодаря ему (он заставил меня это написать), я заканчиваю этот несчастный год потрясений с большим шиком. Мне нравится и она сама, и быть с ней, и ее великолепие – в бакалейной лавке Севенокса[254] Вита сияет как свеча, вышагивая ножками, похожими на буковые деревья; розовое сияние; она словно гроздь жемчужных виноградин. Полагаю, в этом секрет ее очарования. Как бы то ни было, она считает меня совершенно безвкусной: ни одна женщина не заботится о своей внешности столь мало и не одевается так, как я. И все же я очень красивая и т.д. Как все это повлияло на меня? Непонятно. Есть ее зрелость и целеустремленность: она часто сражается с волнами, тогда как я плыву по течению; я имею в виду способность Виты выступать в любом обществе, представлять свою страну, посещать Чатсуорт[255], управляться с серебром, слугами и собаками чау-чау; есть еще материнство (хотя она немного холодна и груба со своими мальчиками[256]; короче говоря, Вита – настоящая женщина (в отличие от меня). Есть в ней какая-то сладострастность, виноград созрел, но не рефлексия. Нет. В уме и проницательности ей со мной не тягаться. Но она все понимает и потому щедро окутывает меня материнской заботой, которую я по какой-то причине всегда очень хотела получить от других. То, что дают мне Л. и Несса, пытается дать и Вита, но в своей неуклюжей и поверхностной манере. Хотя среди всего этого шика, виноградных гроздьев и жемчужных ожерелий есть, конечно, и некая свобода. Как сильно я буду скучать по ней, когда она окажется посреди пустыни? Напишу об этом в следующем году. Во всяком случае, я очень рада, что она приедет сегодня на чай, и я спрошу, не возражает ли она против того, что я так плохо одеваюсь. Думаю, да. Я прочла ее стихотворение – оно более емкое, продуманное и прочувствованное, чем все ее произведения[257].

Боюсь, рассказы Мэри плохи[258]. Боже мой, Роджер, похоже, влюблен в Хелен Анреп. Статья Моргана меня очень обрадовала[259]. Л. сейчас занимается резиновым уплотнителем и кроличьим мехом. Рабочие стучат молотками; их инструменты пульсируют снаружи отеля. Завтра мы едем в Чарльстон, не без некоторого трепета с моей стороны, отчасти потому, что я буду витать в облаках великолепия Лонг-Барна, который всегда меня обезоруживает и заставляет нервничать больше, чем обычно, и я становлюсь во многих отношениях очень странной. Одна эмоция сменяет другую.

22 декабря Вулфы отправились в Чарльстон на Рождество, так как строители делали перепланировку в Монкс-хаусе. Они проводили время с Клайвом, Ванессой и тремя детьми, а также Роджером Фраем, который гостил у них 24 декабря. Ванесса написала Дункану, который был с матерью в Твикенхэме, что они провели увлекательный вечер, читая дневник Вирджинии (ВВ-Д-0) и вспоминая былые дни в доме 46 по Гордон-сквер с его насыщенной и «довольно великосветской» жизнью четырех Стивенов. Вирджиния и Квентин снова сотрудничали, работая над пьесой под названием “Мессия”, в которой якобы изображались сцены из жизни Клайва. 26 декабря, в день подарков, на обед приехала Вита Сэквилл-Уэст. Леонард вернулся в Лондон 27 декабря, а Вирджиния – на следующий день.

1926

С 21 декабря 1925 года по 19 января 1926 года Вирджиния Вулф не вела дневник; все сохранившиеся письма этого периода, кроме одного, адресованы Вите Сэквилл-Уэст, что ярко свидетельствует о ее увлеченности этими отношениями. По возвращении из Чарльстона на Тависток-сквер 28 декабря Вирджинии снова стало плохо, и 8 января доктор Элинор Рендел диагностировала краснуху, однако 13 января писательнице позволили гулять. Клайв Белл пригласил и Вулфов, и Виту на ужин в свой любимый ресторан “Ivy” на Вест-стрит 18 января, прямо перед его вечеринкой, на которую Вирджиния не пошла.

Следующая запись – последняя в Дневнике XIV, но после нее есть две страницы черновика лекции, которую Вирджиния планировала прочесть в частной школе для девочек в Кенте 30 января 1926 года; позже текст был опубликован под названием “Как читать книги?”.

19 января, вторник.

Вита только что (20 минут назад – сейчас 19:00) покинула меня; каковы мои чувства? Мрачный ноябрьский туман; огни потускнели и затухли. Я шла на звуки шарманки на Марчмонт-стрит[260]. Но это пройдет, и тогда я захочу ее – ясно и отчетливо. Потом и это пройдет. И так далее. Думаю, это нормальное человеческое чувство. Все хотят определенности. Хотят окунуться в ту же атмосферу, для меня очень светлую и спокойную. Свой покой и многогранность Вита черпает из самых разных источников жизни – именно так она сказала сама, сидя сегодня вечером здесь на полу при газовом освещении. Вчера вечером мы ужинали в «Ivy» с Клайвом, а потом у них был званый вечер, от приглашения на который я отказалась. Ох, ко всему еще примешивается воодушевление от того, что сегодня утром я в своей студии приступила к новому роману. Все эти фонтаны эмоций играют с моим разумом и смешиваются. Я чувствую недостаток мотивации, упущенные дни (Вита уже уехала) и некоторый пафос во всех этих расставаниях; ей предстоит 4 дня пути сквозь снег.

Вирджиния начинает новую тетрадь (Дневник XV). Титульный лист подписан:

Тависток-сквер 52

1926

8 февраля, понедельник.

Только что вернулась из Родмелла, чтобы воспользоваться очередным приливом сил. Думаю, я должна объяснить, почему пропустила почти целый месяц. Во-первых, грипп или краснуха; во-вторых, Вита; потом нежелание чем-либо заниматься, в том числе переплетом нового дневника, вплоть до прошлой недели. Но вот дело сделано, а я поглядываю на свой дневник и думаю о том, какая же, черт возьми, его ждет судьба. Он послужит основой для моих мемуаров. В 60 лет я должна буду сесть и написать их. В качестве набросков для будущего шедевра – я ведь ужасно капризный читатель дневников и никогда не знаю, что именно мне понадобится или взбредет в голову, – напишу о полученных по приезде письмах. 1) Оттолин пишет о том, какое замечательное у меня эссе «О болезни»[261]. Она как раз лечится. 2) Длинное письмо с истерической лестью от миссис Кейлер, которая переводит «Комнату Джейкоба»[262]. 3) Открытка, выставляющая отправительницу в невыгодном свете, от мисс Этель Пай[263], которая однажды встретила меня в омнибусе и теперь хочет сорвать маску с моего лица. 4) Письмо от «Harcourt Brace» с чеком от «Forum» за эссе «О болезни»[264]. 5) Письмо с предложением вступить в комитет Английской ассоциации[265]. 6) Вырезка из «Dial[266]» о серии «Hogarth Essays». 7) Записка от Клайва с приглашением на ужин ради знакомства с его братом[267]. Чувствую, я становлюсь важной. Это почта за три дня. Я немного устала от того, что слишком много думала о романе «На маяк». Никогда еще не писала так легко и не воображала так много. Марри[268] говорит, что через 10 лет никто не будет читать мои произведения… Ну да, сегодня вечером я получила новое издание «По морю прочь» от «Harcourt Brace», а эта книга вышла 11 лет назад.

23 февраля, вторник.

Вот прозвучал обычный звонок в дверь, и вошла Гвен [Равера], а я была довольно сонной и никчемной, чувствуя, что мне нечего ей дать, тогда как она может попросить что угодно. Я была права: она действительно запуталась в огненной сети, сети любовной, сети того – как там ее звали? – кто получил смертельные ожоги; у нее они более глубокие и болезненные, чем у него[269]. Но как же плохо мы знаем других людей! Сеть Гвен лежит на мне, но не жжется. И я делаю ей небольшие бессмысленные одолжения, от которых никому не легче, а если не делаю, то чувствую угрызения совести. Из-за всего этого у меня нет особого желания писать, а мое состояние усугубляется тем, что 1) Нелли не хочет делать мармелад; 2) близится какое-то мероприятие; 3) из уважения к желанию Л. я не могу пойти на прощальную вечеринку Мортимера[270]; 4) Дэди пригласил меня на чай, а я не пошла; 5) я забыла последний пункт – суть в общем дискомфорте; весна и похороны; желтые огни и белые цветы; красивые черно-желтые указательные знаки и т.д. Вита пишет плоские письма, а я скучаю по ней. Я скучаю по сиянию, лести и празднику. Я скучаю по ней, хотя, как мне кажется, не очень сильно. Но все равно скучаю и хочу, чтобы поскорее наступило 10 мая, а потом не хочу – такая вот у меня противоречивая натура, и, встречаясь лицом к лицу, я часто испытываю к людям отвращение.

Новая книга, словно ветер, расправила мои паруса. Речь о романе «На маяк». Думаю, в моих интересах подчеркнуть, что наконец, наконец-то, после борьбы с «Комнатой Джейкоба», после всей той агонии, сопровождавшей написание «Миссис Дэллоуэй», кроме концовки, я сейчас пишу так быстро и свободно, как никогда прежде за всю свою жизнь; пишу раз в двадцать быстрее, чем любой другой роман. Думаю, это и есть доказательство того, что я на правильном пути и что все, долгое время зревшее в моей голове, скоро принесет свои плоды. Забавно, что я теперь изобретаю теории о плодовитости и свободе, тогда как раньше ратовала за некую краткость, немногословность и старание. Как бы то ни было, утром всегда так, и я прикладываю чертовски много усилий, чтобы не забивать себе голову этим еще и после обеда. Я с головой погружена в роман и выныриваю наружу сама не своя, и не знаю, о чем говорить, когда мы гуляем по площади, что, разумеется, плохо. Хотя на книге это, возможно, скажется, положительно. Конечно, со мной такое не впервые: все мои романы были написаны подобным образом. Я чувствую, что могу теперь все отпустить, а под «всем» я имею в виду людей, тяжесть и путаницу в голове.

Еще я виделась с Литтоном, с Эдди и Мэри; забыла сказать, что я теперь сдержанна в общении и наслаждаюсь этим. Хотя после апатии ко мне, похоже, возвращается бодрость. Вот-вот начнется сезон книгопечатания. Несса спрашивает: «Почему бы тебе не бросить это?». Я отвечаю, что мне нравится. Но теперь сомневаюсь. А как же Рим и Сицилия? Вот Мэннинг-Сандерс[271] точно не стоит усилий. Неужели я такой же фанатичный трудоголик, как мой отец? Отчасти, наверное, да, но мне это не нравится. Сегодня вечером у нас ужинают Фрэнсис Биррелл и Роза Маколей[272]. Ради этого я даже купила подставку для тостов и новое покрывало, чтобы прикрыть этот ужасный комод, который раздражает меня вот уже два года. Теперь я так довольна видом, что выхожу на улицу поглядеть, как он смотрится снаружи из окна.

24 февраля, среда.

Пишу второй день подряд, что большая редкость; Фрэнсис и Роза Маколей действительно приезжали вчера вечером – думаю, скоро я начну называть ее просто Розой. Фрэнсис не очень-то обрадовался встрече с ней; мои переживания, словно мелкие мошки, не дают мне покоя; звонила Гвен; я не слишком отзывчива, и ее это настораживает; я раскаиваюсь и перезваниваю. Теперь о Розе: поначалу она слишком болтливая, потом успокаивается; тощая как палка, воздушная и потрепанная. В ней была какая-то напускная интеллектуальность и налет показной литературности, но я думаю, что она просто переволновалась, а еще, несомненно, воспринимала нас любопытствующими чужаками. Как бы то ни было, в середине ужина погас свет; мы зажгли несколько свечей для стола, и я оставила их с Фрэнсисом поговорить с глазу на глаз в полумраке. В общем-то нет в ней ни капли глупости; я представляю Розу выступающей на каких-нибудь съездах; только она покрыта глазурью и довольно дешевой позолотой, но при всем при этом ее просят произносить речи на ужинах, высказываться в газетах и т.д.; она была на обеде в Лиге Наций, ужинала с Иоло Уильямсом[273], встречалась с Джеком Сквайром[274], который отрастил усы и напоминает жезлоносца.

«Дайте-ка подумать: между Блумсбери и Чизиком[275] есть, по-моему, некоторое противостояние», – сказала она. Потом мы дали определение группе «Блумсбери». Она заявила, что ее цель – отстаивать здравый смысл. Она пишет статью о послевоенном Лондоне для американской газеты. Я уточнила, из Кембриджа ли она[276]. Именно такие вещи заставляют в ней сомневаться. Зачем ей так нарочито и без нужды лезть на рожон? Рискну предположить, что все наши «ведущие леди-романистки» делают то, о чем их попросят, вот только я не совсем одна из них. Мне показалось, что мое самомнение сильно упало, а важность уменьшилась; это часть платы за встречи с новыми людьми, и она еще выше, когда ходишь к ним в гости. Во всяком случае, этих расходов удалось избежать; здесь, в незыблемом Блумсбери, люди, сами того не осознавая, склонны преувеличивать свою важность. Потом пришла Гвен. Мне нравится Фрэнсис, его смех и шальная энергия. Он викторианец. По правде говоря, мы много говорили, пока Л. был в подвале с электриком, о моем отце, который, по словам Фрэнсиса, оказал огромное влияние на XX век. «Он дал мне возможность вести достойную жизнь, – сказал Фрэнсис. – Он, сам того не осознавая, снес старую систему взглядов. Он так и не понял, что если Бога нет, то нет и морали. Выдающийся человек, который, хотя и не верил в Бога, был строже тех, кто верил».

«Он любил причитать», – заявил Л. по возвращении. Р.М. сказала, что ее родители всегда называли его «беднягой Лесли Стивеном», ведь он потерял веру. К тому же они считали его очень благородным и обаятельным. Гвен сказала, что ее отец и дяди испытывали к нему огромное уважение. А к моей матери у них были сильные романтические чувства[277].



Поделиться книгой:

На главную
Назад