— Это все ваше? — изумленно спросил я, трогая тома.
— Да, Жак, — ответил он, — мое. Я собираю книги всю свою жизнь. Это моя тайна и моя отрада. Ты ведь не выдашь старика?
— Разумеется нет. Но почему вы держите свое собрание в секрете? Почему не хотите, чтобы оно хранилось в замке? Ему же цены нет! — произнес я, листая латинский перевод Авиценны, — вы опасаетесь, что воры могут украсть требник, но вместе с тем храните в часовне во сто крат более ценное сокровище!
— Ты не понимаешь, мой дорогой господин, сколько горя могут принести эти книги! Здесь есть не только труды по медицине, или описания деяний древних. У меня хранятся и другие книги, за одно упоминание о которых грозит костер!
— Так зачем же вы их храните?
— Потому что в этих книгах записаны знания. Я знаю, и потому смею и могу. Если эти знания кто-то вздумает использовать против меня, или моей паствы, я буду знать, каким оружием бороться с врагом. Вот поэтому я читаю их и бережно храню. Быть может, когда нибудь люди поймут, что книг не надо бояться. Тогда то, что я сберег здесь, им очень пригодится.
— Вы мудро сказали, святой отец.
— Нет, сударь, я не сказал ничего мудрого. Просто я говорил без косноязычия и лжи. Садись в кресло. В нем когда-то любил сидеть твой отец. Я слушаю тебя.
— Я много думал святой отец. Очень много. Я хочу покаяться вам.
— В чем твой грех?
— Я не сумел простить. Я убил своего наставника, который долгие годы заменял мне отца и обрек на смерть трех человек. И все они умерли в мучениях. Самому молодому из них месяц назад исполнилось двадцать лет. Да, они все были грешны, очень грешны. На их руках кровь многих и многих безвинных людей. Они заслуживали смерти, но имел ли я, человек, право желать им смерти? Разве это право человека?
— Право человека делать выбор. Идти направо, или налево, убивать, или миловать, смеяться, или плакать. Это право нам дал Господь. Помнишь, Он сказал Иуде: «Один из вас предаст меня». Думаешь зачем Он это сказал? А затем, что Он дал Иуде последнюю возможность выбора — предать, или не предать. Господь сам избрал Иуду в число апостолов, зная кем окажется Иуда. Но все равно избрал, потому что считал, что каждый человек имеет право выбирать, даже такой нечестивец, как Иуда. Вспомни Петра, который трижды отрекся от Иисуса, но все равно остался апостолом. Предал ли он Господа? Нет. Ибо из двух зол — быть узнанным, и погибнуть, или отречься от Учителя, дабы потом нести людям свет Его учения, он избрал второе. На самом деле он не отрекся от Господа явно, в душе он остался с Ним. И Иисус это тоже знал, как и то, почему Петр так поступил. У Петра просто не было иного выбора. Господь дал и тебе право выбора — убить, остановив зло, или миловать, дав злу распространяться по земле. И ты выбрал первое и Господь позволил тебе сделать это, потому что знал — ты обязательно раскаешься и придешь ко мне. Когда ты желал смерти, ты поступал как Петр, у тебя тоже не было иного пути — ты останавливал зло. Но если бы ты не пришел ко мне и не покаялся, ты поступил бы как Иуда, который в душе отринул от себя Господа. Иисус простил тебя. Будь уверен в этом. Это значит, что я тоже обязан простить тебя и отпустить тебе твои грехи.
Я стал на колени перед старцем, который перекрестив меня, потом по-отечески погладил по голове.
— Ты совсем седой, сынок. А у меня первый седой волос появился лишь в сорок два.
Я поднялся и обнял священника.
— Благодарю вас, отче. Вы вернули мне себя самого.
— Нет, мальчик мой. Хоть ты давно уже зрелый муж, ты был и остался для меня прежним маленьким Жаком, которого я всегда любил. Ты прошел многие тернии, но не потерял себя. Просто я вернул тебе уверенность, что дела свои ты творишь не от имени дьявола, но от Бога. Так и должно быть, ведь ты — хозяин нашей земли. Когда господин вершит справедливый суд и поступает честно, согласно велению сердца и совести, Господь никогда не обойдет его владения своим вниманием. Всегда на нем и его подданных будет пребывать божья благодать, государство цвести и крепнуть.
— Я слышал однажды подобные слова. Их говорил один храбрый человек. Он давно умер.
— Да пребудет он в царствии небесном, если он так говорил, если он сумел донести сии слова до твоего сердца, ибо очень немногие правители к ним прислушиваются, но еще меньше следуют им.
Мир устроен намного проще, чем кажется людям, Жак. Посмотри на мою жизнь. Сорок пять лет я живу с женщиной, хотя закон божий запрещает мне это. Но я знаю, что закон-то этот придуман не Богом, а людьми, чтобы разъединить то, что соединил сам Господь. Чтобы человек не смел голову поднять и вечно жил в страхе, как забитая собака. Так легче властвовать королю и Папе. Но не страху нас учил Иисус, а смирению, умению обуздать страсти, не дать им овладеть душой. Когда я впервые увидел Дануту, я сказал себе: «Вот та, что послана мне Богом». И это действительно оказалось так. Мы полюбили друг друга сразу, едва увидели, словно когда-то были уже знакомы. Мы прожили счастливую жизнь. Глядя на нас, молодые люди понимают, как надо жить по-божески, по закону, написанному там, на небесах. Думаешь я не заглядывался на других женщин, когда начал жить с Данутой? Смотрел, да еще как, ведь мне было-то всего двадцать четыре года! Но я понимал — один раз Господь попустительствовал мне, другого раза не будет. И я усмирял похоть, и оставался верен жене. Она была моей первой и осталась единственной женщиной. И сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, какое это высшее счастье — всю жизнь любить одну женщину, если эта женщина послана тебе небесами! Живи мой господин, согласно зову сердца и велению души. И даже если весь мир тебя будет убеждать не делать так, но ты будешь знать, что так делать надо, делай, как говорит тебе сердце, потому что его голос — воля Всевышнего. И не думай ни о чем. Господь никогда не оставит тебя. И твое чудесное возвращение прошлым летом — есть очевидное подтверждение моим словам. Ты все сделал правильно. Иначе ты не смог бы вернуться.
Я шел в замок счастливым. Сырой ветер дул в лицо, сапоги проваливались в серый, льдистый снег. В такую погоду хорошо сидеть дома, у камина. Но я не замечал непогоды, неся два сокровища — одно в душе, другое подмышкой, в треснувшем кожаном переплете. В замке, уединившись, я выпил горячего вина, завернулся в плед, зажег в подсвечнике все двенадцать свечей, сел в кресло и открыл книгу. Я не забыл латынь, хвала Гиллелю. Я водил пальцем по строчкам, и вспоминая забытые слова, читал, сначала по складам, а потом, постепенно, уже бегло, «Государство» Платона, и казалось, откровение божие сходит на меня. Теперь я тоже знал, а значит, кое-что мог.
В конце февраля в Шюре прибыла артель каменщиков. Я посылал за ними человека в Дижон. Мастера артели звали Эдуардом. Это был рослый шотландец, еще ребенком вывезенный с острова, свободно владевший шотландским, английским, немецким и французским языками, великолепно понимавший латынь. Он приглянулся мне сразу, едва мы познакомились, ибо в нем чувство собственного глубокого достоинства и образованности сочеталось со скромностью и непритязательностью. Первое впечатление не оказалось обманчивым. Мастер Эдуард был именно таким человеком, каким старался казаться. Подобно рыцарю, он трепетно относился ко всему, что касалось чести, как его собственной, так и его артели, ложи, как он ее называл. Но во всем остальном — в еде, быту, манере одеваться, он был прост и безропотно мог довольствоваться самым необходимым.
Ремесло свое он унаследовал от отца, вольного каменщика, строившего соборы. Когда Эдуарду было немногим более двадцати, их ложа в поисках лучшего заработка, под покровительством тамплиеров, отправилась в Палестину, где Эдуард двадцать с лишним лет строил крепости и постигал искусство военного зодчества, в котором достиг немалых успехов. В 1291 году он возвратился в Европу вместе со всей ложей. Он говорил, что к тому времени устал от войны, тем более, что в его голове созрело множество планов касательно собора, которые он страстно хотел воплотить в жизнь. Но, к сожалению, во Франции каменщикам пришлось опять заниматься военным зодчеством. Последние полгода они перебивались случайными заработками. Мое предложение построить храм было встречено ложей, как небесный дар. По словам мастера, это была та самая работа, о которой он мечтал всю жизнь.
Каменщиков я временно поселил вместе с их семьями в Шюре, надеясь по весне начать строительство поселка для них. Я не хотел отпускать их из поместья после того, как будет построена часовня. Во-первых, потому что собирался приступить к очередной перестройке крепости, а во-вторых, артель каменщиков мне очень нравилась.
Они принесли в Шюре усердное, я бы даже сказал святое, рвение к труду. Работа для них была не просто трудом, необходимым для заработка, она была священным ремеслом, подобным труду священника или рыцаря. Каменщики с великим почтением относились ко всему, сопутствующему их ремеслу — к инструментам, материалу, рабочей одежде. Когда я спросил их о столь удивительном отношении к ремеслу, один молодой человек, подмастерий, ответил мне:
— Мы строим земные обители подобно тому, как Господь возводит обители небесные. Как у нас есть планы, инструменты и материалы для наших работ, так и у Господа есть все необходимое для того, чтобы вселенная, архитектором и строителем которой он является, была просторнее и крепче, чтобы в ней находилось место всему доброму и светлому, чтобы никакой противник не смог ее сокрушить.
Когда Эдуард показал мне планы часовни, которую планировалось возвести на месте казни Гвинделины, я проникся к нему еще большим уважением. Он прекрасно понял мой замысел и везде — в витражах, барельефах, узорах алтаря незаметно присутствовал образ Гвинделины. Оказывается, история моей любви стала известна многим. Трубадуры слагали баллады, одну из которых исполнил Эдуард, аккомпанируя себе на лютне. Он признался, что авторство принадлежит ему, и что написана она так, как сочиняли баллады у него на родине, в Шотландии:
Эдуард добавил, что безмерно рад служить такому человеку, как я, и что его работа будет самой великой изо всех его работ, ибо история любви моей и Гвинделины трагична и прекрасна, как Евангелие. Мы решили посвятить часовню Святой Семье, а за образ Девы Марии взять лик Гвинделины. Больше месяца, согласно моим указаниям, мастер пытался воспроизвести в камне ее образ для лица статуи Девы над алтарем. Эдуард был чрезвычайно искусен в своем ремесле, и терпелив по отношению ко мне, вырезая из воска, согласно моим указаниям, модель, и вот, наконец, я увидел в мраморе ее лицо … Оно было совершенным. Это была Гвинделина. Я попросил мастера не делать пустыми глаза мраморной головы. Мастер ответил:
— Если ей вставить стеклянные глаза, она получится слишком живой. Я нарочно использовал розовый мрамор, чей цвет похож на цвет человеческого тела. Но если поставить подобный лик в часовне… Вас не поймут, граф. Глаза должны остаться пустыми.
— О нет, — сказал я мастеру, — я не буду ставить эту голову в храме. Она будет храниться в замке, в тайной комнате, куда смогу входить только я и никто больше. Но ради всех святых, сделайте ей стеклянные глаза и парик из настоящих женских волос. Пусть образ любимой всегда будет со мной. Если нужно, я вам еще заплачу, только не отнимайте у меня мою Гвинделину…
— Мне не нужно от вас дополнительной платы, ибо плата, которую я истребовал для себя и ложи — справедлива и достаточна. Я также понимаю вас и ваши чувства по отношению к возлюбленной. Но поймите, граф, самый светлый и живой образ ее, это тот, который хранит ваше сердце. Наверное, я совершил великую ошибку, что позволил своему искусству зайти так далеко и оживил для вас умершее. Делать нечего. Я сделаю все, как просите вы, но ради Бога, никому не открывайте свою тайну, равно как и имя мастера, создавшего этот мраморный лик.
— Да будет так, — ответил я, — слово дворянина.
Тремя днями спустя я, глубоким вечером, тайком отнес мраморную голову в потайную комнату северной башни, которой никто никогда не пользовался для жилья, ибо по слухам над ней тяготело проклятие моего дяди, однажды убившего в этой башне наложницу. Там я поставил голову в особый поставец, сделанный Эдуардом, зажег сорок свечей, ибо столько лет было моей Гвинделине, когда она умерла, сел в кресло и стал смотреть на нее. Она была, как живая. И смотрела на меня также ласково, с хитринкой, как при жизни. Ее уста, казалось, ждали поцелуя, а глаза— волны сладострастной неги, чтобы закрыться. Я взял голову в свои ладони и поцеловал уста… Что это? Мне показалось, или действительно произошло чудо? Я вдруг ощутил, как мраморные губы дрогнули и слегка раскрылись. Я забыл обо всем упал с головой на топчан. Голова лежала рядом и смотрела на меня, слегка улыбаясь родными губками… Я понял, что сделаю дальше.
На заре следующего дня, когда каменщики начинали свои работы, я нашел Эдуарда.
— Сделай мне из мрамора ее тело, — зашептал я ему, — ты великий мастер, у тебя получится.
Он грустно посмотрел на меня.
— Я знал что этим кончится. Известна ли вам история Пигмалиона и Галатеи?
— Да, я читал ее, когда служил в Палестине. Ее сочинил какой-то грек.
— Гвинделину невозможно оживить. Даже если ее образ будет, как живой, она все равно останется мертвой и холодной.
— Сделай, кудесник, — я сунул в ладонь Эдуарда кошелек, набитый золотом, — иначе я сойду с ума.
— Вы уже начали сходить с ума, граф.
Я вскипел.
— Не смей так говорить, что ты знаешь о настоящей любви? Что ты вообще о себе возомнил? Если у тебя есть дар, почему ты скрываешь его? Ты колдун? У тебя есть тайны?
В тот миг я на самом деле потерял рассудок. Все что мне было нужно — это Гвинделина, пусть даже мраморная и холодная, но такая, какой была при жизни. Мастер посмотрел на меня с печалью.
— Ну что же, граф… Я исполню ваше приказание. Я сделаю вам женщину из мрамора, которая, когда вы этого захотите, не будет холодна. Но, сделав ее, я умою руки, ибо великое зло вы впустите вместе с нею в мир.
Мастер сдержал слово. Он сделал из розового мрамора тело Гвинделины, столь совершенно, что я не мог отвести от него глаз. Когда он совместил голову с телом, то объяснил, что внутри статуя пустотелая, чтобы можно было заливать горячую воду, когда я захочу с ней совокупиться. Статую должно было сажать в особое кресло, которое Эдуард также изготовил. Но положенная на ложе, она являла собою женщину, лежащую в одной из самых волнующих поз. Мы с Эдуардом тайком отнесли ее в потайную комнату, где обрядили в одно из платьев Гвинделины. Эдуард поразился тому, что увидел, когда статуя была облачена в одежды и усажена в кресло. Даже он не ожидал столь искусного результата своей работы. Минуту, не отрываясь, созерцал он мраморную женщину, а потом закрыл лицо руками и выбежал вон.
— Прости меня, Господи… — услышал я его слова.
Я сел напротив и стал смотреть на Гвинделину. Она снова вернулась ко мне. Ее платье пахло моей любовью. Ощущая страсть, растущую внутри, я спустился в банную комнату, где меня ждала лохань с горячей водой, и взяв ведро с кипятком, осторожно вернулся в потайную комнату…
На следующее утро в поместье приехал гонец от наследника Бургундского герцога. Гонец привез письмо, в котором писалось о том, что четвертого апреля 1315 года в Дижоне состоится коронование нового герцога, на которое я, его вассал, под страхом ареста и лишения поместья, должен прибыть вместе с настоящим гонцом, семьей и челядью. Письмо повергло меня в глубокое уныние. Я подозревал, что могу оказаться в тюрьме, а коронация — только предлог, чтобы выманить меня в Дижон. Но делать было нечего. Я отдал приказ готовиться в дорогу. Помимо Жанны и Филиппа, со мной ехали Гамрот, мои доблестные лучники, слуги, и мастер Эдуард. Нелли оставалась в поместье, так как была на сносях.
Первого апреля мы прибыли в Дижон. Там имелся дом, принадлежавший моей покойной матери, где мы остановились. Дом содержали пятеро слуг, которым раз в полугодие я отсылал жалование, и которых я видел в последний раз лет пять назад.
Устроившись, я решил погулять по городу, взяв в спутники Гамрота, Эдуарда и сержанта лучников Шарля. Мы отправились к вечере в городской собор, подивившись его убранству и красоте, а потом, отстояв службу, пошли на улицу Каменщиков, потому что мастер Эдуард сказал, что у него там проживают братья, и нам будет оказан самый теплый и радушный прием. Решив, что грешно отказываться от хорошей попойки, мы с радостью проследовали на улицу Каменщиков.
Эдуард шел по улице, и вскоре остановился напротив одного дома, внимательно рассмотрел его фасад и смело постучал в дверь сначала три раза, потом — пять и семь. Мне сразу вспомнилась моя поездка в Вестфалию и то, как я стучал в дом Ганса. Дверь вскоре открылась. На пороге стоял, и я это понял сразу, хозяин. Широко улыбаясь, он заключил Эдуарда в крепкие объятия.
— Здравствуй, брат! — сказал Эдуард.
— Здравствуй! — отвечал хозяин, — эти люди тоже твои братья?
— Это мои друзья, которым открыты все двери, открытые мне. Вот, знакомься брат, это граф ла Мот, нынешний заказчик моих работ, вот его оруженосец, благородный рыцарь Гамрот, а это искуснейший из стрелков, господин Шарль.
— Входите, дорогие гости, — приветствовал нас хозяин дома, провожая внутрь, — мой дом всегда открыт для моего брата и его друзей.
Мы расселись за длинным дубовым столом прекрасной работы, который был накрыт чистейшей льняной скатертью с клеймом цеха дижонских ткачей. Два подмастерия внесли блюдо с колбасами, от которых потек аромат хорошего чеснока, и караваи душистого хлеба, а еще два подмастерия вкатили бочонок вина. Потом в зале появился молодой человек, опрятно одетый, по сходству которого с хозяином дома, я признал в нем его сына.
— Вот мой молодой мастер! — воскликнул хозяин, обнимая молодого человека, — Пьер, — обратился он к юноше, — ступай к подмастериям и проследи, чтобы из них никто носу сюда не казал, пока я не позову, и женщинам скажи, пусть не заходят. У меня нынче в гостях сам граф ла Мот со своими спутниками, в числе которых есть и наш брат. Иди и сделай все, о чем я тебя просил, а потом возвращайся к нам. Тебе уже исполнился двадцать один год, ты носишь запон мастера, а значит вправе сидеть с нами за одним столом.
Когда юноша ушел, я обратился к Эдуарду:
— Ты сказал, что этот человек твой брат, но, по-моему, он впервые видит тебя, равно, как и твой «племянник».
— Вы говорите правду, граф, — отвечал мастер, — этот человек не мой кровный родственник, и уж тем более, не брат. Но на фронтоне я обнаружил знак цехового братства вольных каменщиков, а потому смело зашел в его дом, как в свой собственный. Мы, каменщики, все братья друг другу, как братьями являются благородные рыцари одного Ордена. Так повелось исстари, когда мы странствовали по дорогам Европы, строя соборы, обороняясь от разбойников и прочих лихих людей, кто завидовал нашей свободе. Если бы мы не были единым братством, где каждый всегда готов защитить любого товарища по цеху, посильно дать ему при нужде еду, кров и деньги, мы бы давно потеряли свою вольность. Но мы храним братские чувства друг к другу и всегда приходим на помощь тем братьям, кому она требуется. Более того, мы всегда даем убежище тем, кто нуждается в защите и платим добром за добро. Должно быть, вам известно, что многие рыцари ордена Храма скрывались во дни гонений в наших ложах, потому что когда мы строили для тамплиеров замки в Святой Земле, братья-рыцари защищали нас от неверных. В их комтуриях всегда находилось место и еда для нас, потому что мы и они — звенья одной цепи. Рыцарь не может жить в земле врагов не имея надежного укрытия, коим является крепость, но и крепость не может стоять одна, если ее не защищают рыцари.
Тем временем, хозяин открыл бочку, ввинтил в ее жерло медный кран, вкатил бочку на поставец, налил вино в огромный кувшин и самолично наполнил из него наши деревянные кружки.
В самый разгар веселья, хозяин дома и мастер Эдуард, вдруг встали и Эдуард произнес такую речь:
— Настало время помыслить о братьях, рассеянных по лицу земли, находящихся в пути, или трудящихся во славу своего свободного ремесла, пребывающих в нужде, или радости, у смертного одра, или под свадебным венцом. Помыслим же о них, и попросим Господа ниспослать трудящимся — сил, нуждающимся — вспоможение, пребывающим в унынии — радости, умирающим — упокоения, семью создающим — счастливых, долгих лет.
Сказав, он выпил до дна свою кружку, положил в нее золотой и передал хозяину. То же самое сделали и хозяин со своим сыном. Нам ничего не оставалось, как последовать их примеру. Когда кружка вернулась к Эдуарду, он объяснил этот странный обычай:
— Эти деньги собраны для вдов и сирот наших покойных братьев, чтобы они не пребывали в нужде. Завтра мастер Жиль отнесет наши деньги цеховому Дародателю и тот распорядится ими, согласно назначению, распределив в равной мере по семьям каменщиков, потерявшим кормильцев. Услышав это, я высыпал в кружку все оставшееся содержимое своего кошелька, ибо оказанный нам прием был удивительно теплым, а назначение пожертвований в высшей степени благородно.
— Воистину, вы, каменщики — благороднейшие из ремесленников, которых я когда-либо встречал! — воскликнул лучник Шарль, — ваши обычаи подобны обычаям рыцарства, а добродетели сродни тем, что присутствовали у апостолов. За братство вольных каменщиков! — поднял Шарль свою кружку.
— Ура, ура, ура! — воскликнули мы, осушили кружки и крепко постучали кулаками по столу.
Пирушка закончилась тогда, когда городские часы пробили одиннадцать ударов.
— Вам пора идти домой! — сказал хозяин, — в полночь будут ходить сторожа с колотушками, и если у кого в окне будет гореть свет, на того наложат штраф. Мне то штраф не страшен — у меня крепкие ставни, ни лучика света не пропустят, да вам надо поторопиться. А то отведут к начальнику городской стражи и все. Там не спросят, кто из вас граф, а кто мастер. Продержат до утра, потому что такой в нашем городе закон.
Мы встали из-за стола, сходили на задний двор облегчиться, и попрощавшись с гостеприимным хозяином, отправились домой.
Дома меня ждал гонец из Шюре с известием — Нелли благополучно родила двух девочек. Жанна еще не ложилась спать.
— Никуда не ходи завтра, — сказал я, оставшись с ней наедине, — тебе надо сделать из тряпок живот, будто ты беременна. Ты будешь его носить, пока мы будем в Дижоне. Герцог ничего не должен заподозрить. Потом, когда вернемся в Шюре, объявим, что ты разрешилась двойней.
— Можно я поцелую тебя? — спросила она.
— Да, — не зная почему, ответил я.
Она слегка коснулась моих губ, улыбнулась, молвив:
— Я поздравляю тебя, у нас родилась двойня! Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответил я и направился к себе. По пути мне встретилась кухарка с подносом. Я рассмотрел ее лицо в свете свечи. Ей было не больше двадцати. Без лишних слов я увлек ее с собой. Поднос остался лежать в коридоре.
Она боялась меня, но не сопротивлялась. Я был пьян и хотел женщину. Поцелуй Жанны, или все же Иоанна, горел на губах. Его хотелось смыть, очистить, как скверную слизь от простуды.
— Иди, иди ко мне, — шептал я в лицо служанке и сдирал с нее ветхие одежды.
Она была худа, совсем не такая девушка, какие нравились мне. Но что-то в ней меня волновало, наверное страх, блестевший в ее больших, полных слезами глазах. Запутавшись в юбках, я задрал подол, сорвал набедренную повязку и уже готовый войти в нее, вдруг остановился. Я увидел дьявола.
…Он повалил визжащую, как свинью, монашку на стол для гостий, опрокинув чашу с освященным вином, и задрав ей подол сутаны, сорвал шелковую повязку. Он сделал это грубо, оцарапав ей живот. Сестра завизжала громче. Тогда он со всего размаху ударил ее ладонью сначала по левой, а потом по правой щеке. Сестра умолкла. Ее свинячий визг превратился в жалобный, тихий скулеж избитой суки. Когда он взобрался на стол, и улегся на нее своим тяжелым, пахнущим потом телом, монашка скорбно завыла, и ощутила, как горячая, твердая плоть, обдирая сухое чрево, вторгается в нее все глубже и глубже, разрывая что-то внутри. Он стал дергаться. Монашка приглушенно выла и отворачивалась, как могла, от слюны, стекавшей из его раскрытого от сладострастия рта, на рыжую бороду, а оттуда — ей на щеки. Потом он стал двигаться все чаще, его когти впились в ее бедра, проткнули кожу и стали еще глубже погружаться в плоть. Сестра закричала от боли так, что зазвенели стекла витражей. Он сдавил ей бедра еще сильнее, вырвал кусок мяса и застонал от сладострастия, изливая семя в извивающуюся под ним женщину. Потом, отдышавшись, нарочно уперся ладонью в ее живот, вытащил свою плоть из кровавого чрева и спрыгнул на пол.
Он взмахнул перепончатыми крыльями и поднявшись к куполу церкви, разбил разноцветный витраж, радужным дождем, опавший на мраморный пол. Дьявол выбрался наружу, полетел, его тень, отбрасываемая полной луною, скользила за ним по ночной земле…
Я узнал храм, где дьявол совершил свое страшное причастие. То была часовня, которую строил мастер Эдуард в моем лене, на том самом месте, где умерла Гвинделина…
Я отпрянул от кухарки, испытывая стыд и жестокое раскаяние о грехе, от совершения которого был в одном шаге.
— Прости меня, — прошептал я служанке, — меня обуял дьявол. Оденься и иди. Я виноват…
Она поспешно схватила свои одежды и растворилась во тьме коридора. Я лег на смятое ложе. Я понял, что пьян до умопомрачения. Комната кружилась, я куда-то падал, наверное в преисподнюю. Падение все ускорялось, и в тот самый миг, когда я приготовился умереть, пришло забвение.
Утро я встретил совершенно разбитый — от вина и стыда за поступок с кухаркой. Я лежал без движения, отрешенно смотря в крашеные свежей известкой балки потолка. До слуха доносились звуки жизни — топот ног, чьи-то разговоры, далекий грохот упавшего медного чана, ржание лошадей на улице. А я словно оцепенел, как ящерица в осенние холода. Почему я так обошелся вчера с кухаркой? Ответ пришел не сразу, но пришел. И я понял, что как бы ни было грустно мне это признавать, он верный. Нелли я не любил, она всего лишь заполняла в моей душе пустоту, оставшуюся после смерти Гвинделины. Эту пустоту заполнила бы любая женщина — кухарка, прачка, или благородная дама. Мне не нужны были их лица и тела, их мысли и переживания. Моя душа требовала от них одного — чтобы они были рядом, чтобы я не испытывал страшного, сводящего с ума, чувства пустого, безысходного одиночества. Я вспомнил статую в северной башне Шюре, слишком похожую на оригинал, и заплакал, как женщина, в подушку. Почему, почему я не маг, отчего я не могу вернуть то, без чего умираю, живя? А вдруг то, что рассказывают о колдунах — правда, и есть способ вернуть мертвое к новой жизни? Где, где я смогу найти такого колдуна? У кого спрашивать совета — у Люцифера, Несущего Свет демона, которого некоторые считают Христом, или у Христа, именем которого Папа творит свои дьявольские бесчинства? Чувствуя, что начинаю медленно сходить с ума, я дернул шнурок звонка. Только лишь для того, чтобы в комнату кто-нибудь пришел, чтобы не оставаться один на один со своими безумными мыслями.
Явился Гамрот, мой верный друг. После страшных событий прошлой весны, он стал сутулиться — ребра срослись неправильно, каждое движение причиняло ему боль. Он старался не показывать виду, но глядя на него, я понимал — старику совсем плохо.
— Я оденусь сам, Гамрот, — сказал я оруженосцу, — просто побудь рядом. Я схожу с ума в одиночестве.
Гамрот присел на стул, тяжело дыша.
— Тебе плохо? — спросил я, меняя набедренную повязку.
— Да, Жак, моя грудь все еще болит. Зимой она не так болела, я уж было подумал, что залечил раны, а сейчас она болит все сильнее и сильнее. А сегодня, после вчерашней попойки, что-то совсем плохо стало.
— Тогда ступай в свой покой и лежи. Я скажу найти лекаря, его приведут к тебе.
— Полно беспокоиться о старом Гамроте. Его дни сочтены. Никакие лекари уже не помогут.
— Зачем ты так говоришь?
— Я знаю, Жак. Моя грудь выдержала столько ударов — и благородных рыцарей, на ристалищах, и сарацинов на поле боя. А сейчас мое тело сказало «хватит». Оно устало сносить боль, залечивать раны. Оно тоже хочет отдохнуть, мое старое израненное тело.
— Если ты умрешь, Гамрот, я останусь совсем один.
— Не говори такие слова! У тебя есть прекрасный сын, дочки — малютки, есть женщины и слуги, которые любя тебя. Ты нужен им всем, Жак. Такой человек, как ты не может быть один.