Она начала отступать назад, прикрыв рот рукой, уставившись на меня распахнутыми глазами. — Хотите, чтобы я вызвала полицию? — спросила она.
— Нет, — тихо сказал я. — Вам не нужно этого делать. Всё это ошибка. Я ухожу. Сожалею, что потревожил вас.
Через минуту я брёл по тротуару, медленно шагая назад в бакалейный магазинчик, ведя рукой по деревянной изгороди двора моего друга. Я хотел вернуться в магазин, опять позвонить и умолять Джо, но не мог. Я просто стоял там, озябший и промокший, и боялся. Наверное, я стоял так минут пять-десять. Потом оказался в своей машине, насквозь промокший, клацающий зубами, рыдающий, как потерявшийся ребёнок.
Той ночью я вернулся домой очень поздно. Наверное, уже минуло два. Я потратил несколько часов, просто бесцельно разъезжая, пытаясь подумать, отыскать смысл в том, что со мной приключилось. Я продолжал возвращаться к тому факту, что
Я помню, как стоял у светофора на пустынной, залитой дождём улице, глазея на статую Билли Пенна[5] на здании ратуши и мучаясь вопросом, была ли это та же самая статуя, которую я всегда помнил, или она чем-то отличалась.
Когда я, в конце концов, повернул дверную ручку и зашёл в свою собственную гостиную, сверху позвала Мартина. — Алан? Это ты?
— Я… наверное.
— Алан, ты в порядке? Я беспокоилась, поэтому позвонила Мизам и Джо сказал, что ты один раз звонил, но не появлялся. Я не знала, что делать дальше.
— Я тоже не знаю, что делать дальше, — тихо сказал я.
— Что?
Я снял дождевик и своё обычное пальто, которое тоже промокло, и огляделся вокруг, ища куда бы их повесить. Свободного места не оказалось, так что я повесил их на дверную ручку.
— Мартина… Марти… пожалуйста, спустись и поговори со мной. Просто спустись. — Мой голос осёкся. Я позвал ещё раз.
Она спустилась, в бигуди, халате и шлёпанцах, с заинтересованным видом. На миг я ощутил самый безнадёжный, беспомощный ужас в жизни, потому что был уверен, что она не узнает меня, взбежит наверх по лестнице и вызовет полицию. Но она просто остановилась в двух шагах от нижней ступеньки, затем пошла дальше, внимательно, изумлённо, озадаченно, но совсем не так, как женщина, натолкнувшаяся у себя дома поздней ночью на абсолютного незнакомца.
— Что случилось, Алан?
— Случилось что-то… очень поразительное. Просто посиди со мной.
Мы сели на диване перед камином, напротив столь знакомого мне кресла. Газета, которую она принесла мне тем вечером, ещё оставалась там.
Я рассказал ей, что произошло этим вечером, всё так подробно, как смог.
— Это было так, словно я потерял контроль, — сказал я, — словно уплываю из жизней окружающих меня людей, просто уплываю прочь. Не знаю, что я сделал или по какой причине, но мы с Джо, мы уже не были полностью в одном и том же мире…
Больше мне нечего было сказать. Я молча сидел, сплетя пальцы, сложив ладони вместе, затем стал шевелить руками, пока несколько пальцев не расплелись и дальше, пока не сцепил большой палец левой руки с мизинцем правой. Тогда я развёл руки в стороны, ладонями кверх и посмотрел Мартине в глаза.
— Всё это — безумие, — сказал я. — Такого не может быть, но оно есть. Хотелось бы, чтобы ты сказала мне, что этого нет, но я знаю лучше. Это была бы просто ложь.
Потом я обнял её, положив голову ей на плечо и снова разрыдался, как ребёнок. Она, не задумываясь, обвила меня руками.
— Чего я боюсь больше всего — что всё каким-то образом переменится и Гэбби не узнает своего отца…
Она вдруг втянула воздух, застыла и отпустила меня. Я отодвинулся и, когда взглянул на лицо Мартины, то увидел, что перемена свершилась,
— Как ты мог сказать мне такое? — проговорила она. — Ты обещал, что никогда больше не станешь упоминать это имя. Помнишь? Нашу дочь зовут Джулия. Габриэль умерла ещё в детстве. И ты это знаешь.
Она поднялась с дивана и отвернулась от меня, и тогда я, с абсолютной уверенностью, понял, что уже ничего не могу с этим поделать. Это свершилось, целиком и полностью, чем бы оно ни было.
— Отправляйся в постель, — безнадёжно произнёс я. — Иди спать, а утром всё будет прекрасно. Ничего этого не случится.
Она попятилась. Я встал и выпроводил её вверх по лестнице. — Иди, — сказал я. — Я тоже скоро буду.
Я подождал, пока не услышал, как за ней закрылась дверь спальни, а затем медленно поднялся по ступеням.
Я очень тихо прошёл мимо нашей спальни, дальше, до конца коридора и там, как только мог осторожно, открыл другую дверь и заглянул внутрь.
Наша дочь спала, обложенная огромными подушками, под одеялом с Пришельцем[6], которое я узнал даже в слабом свете ночника.
Я проскользнул в комнату, но не стал включать верхний свет. Я боялся, что не разглядел её как следует и она окажется слишком рослой, или блондинкой вместо брюнетки, или просто незнакомой мне. Я нашарил одну из её школьных тетрадей, потихоньку оторвал страницу и, присев у ночника, нацарапал фломастером короткую записку:
РОДНАЯ, ТВОЙ ПАПА ТЕБЯ ОЧЕНЬ ЛЮБИТ,
НО ЕМУ НУЖНО УЕХАТЬ. ПОСТАРАЙСЯ ЕГО ЗАПОМНИТЬ.
Я поднял будильник и положил под него записку. Часы показывали 2:45. Прошло не больше десяти с половиной часов с тех пор, как всё это началось, но лифтовый трос уже оборвался и я падал, очень далеко и очень быстро. Я бросил и пытаться такое понять.
Я постоял несколько минут, смотря на спящую девочку, а затем вышел из комнаты.
Я не стал заглядывать к Мартине ещё раз. Вместо этого я спустился, достал из шкафа сухую куртку и покинул дом. К тому времени дождь прекратился, но ветер обжигал холодом.
Много часов я бродил по улицам, обращая внимание на все знакомые дома в районе, пока, через некоторое время, они не переставали быть знакомыми. Однажды, прямо передо мной, очень медленно проехала патрульная машина, но я неподвижно стоял, пока она не убралась. Меня так и не заметили. Как это уместно, подумал я, стать ещё и невидимым. В конце концов, это было бы следующим по логике шагом.
Рассвет только-только забрезжил, когда я зашёл в трамвай и сел там, в каком-то ступоре, пока он мчался по тоннелю Сороковой улицы. Почему-то внутри тоннеля было уютно, в отдалении от мира и с проносящимися мимо бетонными стенами, размытыми до бесцветной серости. Я омертвело прислушивался, как объявляют остановки: Тридцать Седьмая улица, Сансом, Тридцать Пятая и Академия Сент-Мэри — уже не имело значения, что не было ни остановки «Тридцать Пятая улица» на этом маршруте, ни вообще места под названием Академия Сент-Мэри.
Я вышел на Тридцатой улице и медленно побрёл по островку безопасности между громадой главпочтамта и столь же монументальным вокзалом на Тридцатой улице. Я думал о них, как о двух необъятных усыпальницах, вмещающих кости всех царей земных[7].
Через некоторое время я оказался на мосту, сверху вниз рассматривая реку Скулкилл[8], глазея на волны и оттенки, свет и тень, и редкий плавучий мусор. Картина постоянно изменялась, никогда не оставаясь той же, что в прошлый миг, никогда не возвращаясь к тому, какой была недавно.
Проехала ещё одна патрульная машина, не обратив на меня внимания.
Прошло несколько дней. У меня с собой было немного денег, так что я питался в ресторанах, среди массы посетителей, до тех пор, пока моё, всё более запущенное состояние, не заставило официантов обходить меня стороной. Я пытался поддерживать опрятность при помощи умывальников в мужском туалете на вокзале. Я поселился на этом вокзале, как и множество прочих, которые тоже опустились, но по иным причинам.
Несколько раз я видел знакомых людей, коллег по офису, отправляющихся на работу. В первый раз, когда такое случилось, я спрятался. Впоследствии мне приходилось таскать с собой газету, чтобы укрыться за ней при необходимости. Я никогда не смел приблизиться ни к одному из них, опасаясь того, что мог услышать в ответ, если спросить, не знали ли они когда-нибудь человека по имени Алан Саммерс.
Через какое-то время я перестал их замечать и все люди вокруг превратились в незнакомцев, несчётные скопления которых текли, менялись и менялись, снова и снова, пока мне не перестало попадаться одно и то же лицо дважды, и все лица слились в единообразие, как размытый тоннель метро при поездке.
Как-то я заснул на скамейке и мне приснилось, что я — тот старик, стоящий под дождём у моего дома, медленно растворяющийся от капель воды, словно пряничный человечек, выброшенная в канаву фигурка из жжёного сахара. И мне приснилось, что моя дочь внезапно села в своей полутёмной спальне и окликнула: «— Папочка, это ты?» Я пытался ответить, но мой голос смыло дождём, текущей водой и я словно бы отвалился с фасада дома. Снова и снова звала моя дочь, и я не мог ответить, пока фасад дома не зарябил и не затуманился, как что-то, видимое сквозь дождь, стекающий по лобовому стеклу машины. Потом осталась только тьма и чувство уплывания, а имя моей дочери, её лицо и все мои воспоминания о ней ускользали. Я не мог уцепиться за них.
Тут я проснулся от мягкого прикосновения к плечу. С испуганным мычанием я резко сел и обнаружил стоящую надо мной женщину. Она, пожалуй, совсем недавно перевалила за двадцать и была одета в синие джинсы, армейскую куртку и вязаную шапочку. С одного плеча свисал рюкзак.
Думаю, она была путешественницей. Да, кем-то, кто путешествует далеко, кто путешествует, не останавливаясь, чтобы отдохнуть или найти кров. Почему-то я мог сказать всё это о ней, будто у меня развилось новое чувство.
— Возможно, я могу тебе помочь, — сказала она и, пока мы оглядывали друг друга, то оба поняли, она — почему я был тут, а я — почему она выбрала меня из всех потрёпанных обитателей вокзальных скамеек.
Она поступила так, потому что я тоже путешественник, а у неё имелось такое же особое чувство, позволяющее ей распознать одного из своего племени.
— Пошли, — сказала она. Я поднялся и последовал за ней в огромный центральный зал вокзала.
Мне потребовался лишь миг, чтобы заметить, что изменилось: на вокзале был военный мемориал, колоссальная бронзовая статуя крылатой Победы, поднимающей павшего солдата из огня. Таким я его и помнил. Теперь там высилась фигура бросающегося в атаку пехотинца Первой Мировой.
Снаружи, на мосту через реку, нас поджидал старик. Он тоже различил во мне то, чем я стал, как и я различил в нём.
— Не так уж много подобных нам, — сказал он, — но мы подобны тебе, все мы. Как и ты, мы переходим дальше. Мы никогда не остаёмся слишком долго в одном месте.
Мы — одно племя: девушка, старик и прочие, с которыми я встретился в подвале, где временами собирается наша группа, когда каждый из нас глубоко внутри понимает, что пришло время новой встречи. Иногда мы встречаемся не в подвале, а в гостинице или дворе, или поле, или даже палубе корабля в море. Но всегда около двадцати лиц знакомы мне и всегда бывает один-два новичка.
Мои глаза открылись недавно. Я вижу всё это впервые.
Девушку зовут Мара. Однажды она достала из кармана и показала мне десятицентовик времён Вудро Вильсона[9]. Старик — Джейсон, ему восемьдесят два года и он — наш вождь, священник и носитель памяти. Именно он хранит и читает вслух книги наших жизней, где записано всё, что только удалось вспомнить и сохранить. Я жил в Филадельфии. Джейсон давным-давно родился в Новом Орлеане, вскоре после провозглашения Наполеона IV[10] претендентом на престол.
Мы одиноки, но держимся вместе и правда о нас записана и запомнена. Остальное уплывает вдаль, словно туман, поднимающийся с совершенно безмятежного озера.
Вспоминать. Это всё, что у нас есть. Держаться вместе и вспоминать.
Счищенное прочь
I
— Это — вопрос жизни и смерти, — заявил Сэм Гилмор и я ему поверил.
Мне пришлось. Что-то было в его напряжённости, в том, как он говорил, в том, как он склонился над столом и смотрел сквозь меня, в том, что он попросил меня о встрече этим вечером, здесь, в забавном баре на Ист-Виллидж[11], под названием «Яппи, вперёд» — несмотря на часовое опоздание и февральское ненастье.
Но мы были друзьями, поэтому я пришёл туда. Мы прошли вместе долгий путь, с самого детства, а в столь колоссальном городе, как Нью-Йорк, ты цепляешься за любого, кто не совсем чужой.
Я оглядел обстановку — всё, что предполагало название этого места — отвратная карикатура на образ молодых-деловых, скрещённый с хромировкой неопятидесятых, арт-тако[12] неотридцатых и целую стену занимал уорхоловский портрет Мэрилин Монро в зелёных тонах — и подумал, что при иных обстоятельствах это могло быть одной из сэмовых шуточек. Сейчас мы оба посмеялись бы.
Но ещё до того, как я подсел рядом, обнаружив его в дальней кабинке, высасывающего остатки какого-то питья, к которому прилагалась пара дешёвых солнечных очков, обёрнутых вокруг донышка бокала — ещё тогда я почувствовал, что нечто здесь ужасно неправильно. Сэм пытался притупить душераздирающее отчаяние, но это никогда не работало, не сработало и теперь.
Я встал перед ним, стряхивая воду с куртки.
— Проклятье, Сэм, у тебя должна быть веская причина.
И тут он невероятно побледнел, а его нижняя губа задрожала. Я подумал, что он свалится на месте.
— Это насчёт Джоанн.
Я сел. Подошёл официант. Чтобы от него отделаться, я заказал коктейль с виски. — Сэм, — сказал я. — Тебе придётся перешагнуть через неё. Теперь вы разведены, как невесть сколько другого народу. Огромное множество людей научилось с этим жить.
— Дело не только в этом. Я обнаружил, что…
Я постарался быть настолько жёстким, как мог, но не расстраивая его. — Надеюсь, ты не хочешь сказать, что до сих пор её любишь. Для этого уже немного поздновато.
Он втянул своё питьё. Соломинка забулькала.
— Нет, Фрэнк, — ответил он. — Совсем наоборот. Я обнаружил, что на самом деле её ненавижу.
— Выбрось
Он игрался с бокалом, вертя его в руках.
— Тебя там не было, Фрэнк. Ты не поймёшь. Это действительно приятно — наконец-то осознать, что я её ненавижу. Это не просто кульминация длительного процесса оскорблений и истерик, раздоров и трусливых измен, хотя всё это тоже было. Это даже походило не на «тысячу обид от Фортунато» у По, но на какую-то необъятную и неумолимую силу, действующую на меня, как перетирающиеся в моём уме тектонические плиты. А потом, когда я понял, что ненавижу её, эти плиты застыли на месте и больше не стирались, и мне стало только легче.
— Это психическое. Скверно для твоих мозгов. Лучше отбрось это!
— Хотелось бы, — сказал он. — Но, видишь ли, я позвал тебя сюда этим вечером не только, чтобы рассказать о моём маленьком чуде самопознания. Нет, есть ещё кое-что, кое-что, сделанное мной.
— Кое-что,
— Ты выслушаешь всё это? Просто выслушаешь? По-дружески?….
— О да, будь уверен, Сэм. Выслушаю, — сказал я. — Ведь мы с тобой всё же друзья.
Он заказал ещё выпить. Не для того, чтобы забыться, просто виски с содовой. Некоторое время Сэм сидел в молчании, прихлёбывая напиток. Бар совсем опустел, кроме нас и одного официанта. Музыку выключили. От телевизора в дальнем углу доносился слабый звук.
— Я снова пошёл повидаться с Джоанн, два дня назад, — наконец проговорил он. — Она до сих пор жила в старой квартире. Я отправился туда и, знаешь, несколько минут не мог заставить себя подняться наверх. Я просто стоял в холле. Но потом увидал ярлык на её почтовом ящике. Там говорилось «ДЖОАНН ГИЛМОР, 4-D». Она даже не стала возвращать свою девичью фамилию. На секунду я задумался, не значило ли это, что единственную последнюю связь она не стала обрывать — но потом отбросил вариант, будто тут есть хоть какое-то значение. Наоборот, это стало последней каплей. Я просто стал ненавидеть её чуть больше и этого хватило.
Немало времени у меня занял подъём по лестнице. Моё сердце всё время отчаянно колотилось. Когда я снова и снова звонил в 4-D и не получал никакого ответа, то был уже готов уйти. Мне требовался лишь предлог для отступления.
Но затем внутри послышалось движение. Глазок замерцал.
Джоанн приоткрыла дверь на несколько дюймов и выглянула. Она была в халате и шлёпанцах, волосы обёрнуты полотенцем.
— Сэм! — почти прошипела она. — Я
— Но, дорогая, мне хотелось с тобой
— Какого чёрта ты вытворяешь? — Она была в ярости, но шептала. Никто другой не смог бы влить в шёпот столько яда. — Убирайся вон, прежде, чем я…
— Прежде, чем ты
К этому времени Джоанн уже перепугалась, я это понимал. Но она держала себя в руках. В её голосе звучало ледяное спокойствие.