Все подобные случаи были составной частью более серьезной внутрипартийной проблемы. В Воронежской области 80 % исключенных из партии за участие в религиозных обрядах в 1946 и 1947 годах составили ветераны войны[296]. Многим верующим, попавшим на фронт, пришлось вступить в партию. Естественно, после демобилизации эти «молодые» – не по годам, но по партийному стажу – коммунисты нередко исключались из партийных рядов из-за включенности в религиозную деятельность[297]. Многие коммунисты, сокрушался обкомовский функционер летом 1947 года, «забыли указания нашей партии о том, что религия не является частным делом». Особенно это касалось тех, кто присоединился к большевикам в военную пору[298].
Присутствие верующих ветеранов во всех возрастных когортах не должно вызывать слишком большого недоумения. В конце концов, в ходе всесоюзной переписи 1937 года многие мужчины, которым позже предстояло идти на фронт, идентифицировали себя в качестве верующих – особенно часто это делали люди малообразованные. Даже в самой «атеистической» группе (грамотные мужчины, родившиеся после революции) четверть указала свою религиозную принадлежность (см. таблицу 3.1). Принимая во внимание подобные цифры, неудивительно, что в отчете НКВД о реакции красноармейцев на состоявшуюся в 1943 году встречу Сталина с высшими иерархами православной церкви отмечалось «общее удовлетворение» и лишь незначительное недовольство[299].
Ослабление антицерковных гонений в военные годы вряд ли могло обратить верующих солдат в атеизм. Более того, релаксация зашла настолько далеко, что на массовых мероприятиях с участием военнослужащих появилась возможность читать проповеди: «На офицерских собраниях митрополит Николай говорил о вере, религии, о смысле жизни. С каким глубоким вниманием и интересом, с каким сочувствием, слушали его офицеры, какое он на них производил впечатление, и какие интересные беседы потом завязывались!»[300].
Некоторым демобилизованным бойцам религия и община единоверцев предоставляли нечто большее, нежели просто помощь в адаптации или в поиске смысла бытия. Для кого-то религия становилась средоточием социальной активности или даже определяющим жизненным выбором. В то время как в самих христианских общинах преобладали женщины, их руководящие органы (помимо священства), включая церковные советы и ревизионные комиссии, в подавляющем большинстве находились в руках мужчин[301]. Перерегистрация этих институций, проведенная в начале 1949 года, выявила в их составе 5585 человек, удостоенных государственных наград (8,4 % общего числа). Большая часть из них приходилась на бывших рядовых и сержантов, а также обладателей гражданских наград, но при этом 107 человек оказались ветеранами, ранее имевшими офицерские звания[302].
Таблица 3.1. Процентная доля мужчин в возрастных группах, идентифицирующих себя в качестве верующих, в 1937 году
Кто-то из ветеранов после демобилизации принял священнический сан. Лев Поляков из Ленинграда окончил в 1939 году медицинский институт и десять лет прослужил армейским врачом. За это время он экстерном окончил Ленинградскую духовную академию, а в сентябре 1949-го стал священником Преображенского собора в Ленинграде[303]. Но самым известным ветераном, сделавшимся впоследствии религиозным деятелем, был архимандрит Кирилл из Троице-Сергиевой Лавры, родившийся в 1919 году. Кирилл, в то время еще сержант Иван Павлов (не путать со знаменитым защитником Сталинграда, его полным тезкой), пришел к Богу, найдя в Сталинграде среди мусора, под обломками разрушенного дома, Евангелие – «бальзам для души», умиротворяющий в превратностях войны. Павлов был демобилизован в 1946-м в Венгрии, откуда поехал в Москву, чтобы в кафедральном Елоховском соборе узнать, есть ли в стране духовные учебные заведения. Там ему сказали, что в Новодевичьем монастыре открылся православный Богословский институт, будущая Московская духовная семинария. Сержант, еще не снявший армейскую форму, направился прямиком туда. После определенной подготовки его приняли на учебу, причем он оказался отнюдь не единственным фронтовиком в монастыре[304].
Ветераны, обосновавшиеся в Новодевичьем монастыре, не были каким-то исключительным явлением. Демобилизованный капитан Ермолаев, член партии, поступил в духовное учебное заведение в 1946-м[305]. Как с гордостью сообщал «Журнал Московской патриархии», в 1947 году «около пятидесяти» демобилизованных фронтовиков обучались во вновь открытых в Москве православных академии и семинарии. Все они имели государственные награды, причем большинство составляли бывшие офицеры[306]. К 1 января 1948 года 59 демобилизованных бойцов были зачислены в духовные учебные заведения, где составили 10 % общего количества учащихся[307]. Отслужившие офицеры имелись и среди новых диаконов и священников; причем они получили сан вопреки тому, что против их рукоположения выступал Совет по делам Русской православной церкви (фактически государственное надзорное учреждение)[308]. Здесь можно было бы привести множество других подобных примеров[309].
В целом же в ветеранских рядах выделялись две группы «людей Божьих». К первой группе относились те, кто служил церкви еще до войны, потом воевал, а затем вернулся в ту институцию, которая теперь получила официальное признание. Некоторых демобилизовали с действительной военной службы еще до окончания сражений, если они «соглашались вернуться к церковному служению»[310]. Другие возвращались в лоно церкви уже после Победы. Интересен пример Петра Серегина, родившегося в 1895 году в Пензенской губернии в глубоко религиозной крестьянской семье. По примеру отца, певшего в церковном хоре, Петр с 1921 года служил псаломщиком в местной церкви. Через год он стал диаконом, а уже в 1925 году был поставлен настоятелем храма в соседней деревне. Затем последовали репрессии 1930-х годов: в 1931-м Серегина арестовали и отправили в Карелию на строительство Беломорско-Балтийского канала. Освободившись в 1935 году, он остался в Карелии, где занимался мирской работой; туда же перебралась и его семья. В 1941-м его призвали в армию. Серегин закончил войну в 1945 году в Будапеште, демобилизовался и вернулся к своим родным, которых хаос военных лет забросил в Петрозаводск. В 1946 году Петр возобновил церковную карьеру, прерванную террором и войной: он начал служить в Крестовоздвиженском соборе в Петрозаводске[311].
Вторая группа состояла из таких людей, как Кирилл (Павлов): в прежнюю пору они не были не только членами церковной иерархии, но иногда даже и активными верующими. Появление этой страты стало одной из составляющих церковного возрождения, начавшегося после того, как государство в военные годы перешло от подавления религии к допущению ее функционирования под контролем властей. Василий Афонин родился в 1926 году в крестьянской семье. Он отправился на фронт шестнадцатилетним добровольцем в 1942-м, дослужился до младшего лейтенанта и даже был представлен к званию старшего лейтенанта – но так и не получил его, поскольку начальство узнало о его планах стать священнослужителем. В результате вместо повышения его понизили в должности. После демобилизации, с 1947-го по 1950-й, Афонин трудился рабочим в Ленинграде, затем получил православное образование в Ставропольской духовной семинарии и в 1954 году был рукоположен в священники[312].
Кое-кто из ветеранов не желал ограничивать себя проблематичным, но вполне легальным выбором, делаемым в пользу официально признанных конфессиональных групп. Некоторых привлекали непризнанные или вообще незаконные религиозные объединения[313]. Так, должностные лица, надзиравшие над религиозными учреждениями, увязывали шквал просьб об открытии церквей с деятельностью так называемых «вольных» проповедников, среди которых было много ветеранов: «Значительную роль в организации верующих для подачи заявлений играет заштатное, безместное духовенство, монахи, а также бывшие церковные старосты и казначеи, которые в открытии церквей усматривают источники личного дохода. Нередко в числе таких лиц встречаются инвалиды Отечественной войны», – говорилось в официальной справке[314]. Например, в мае и июне 1946 года один из таких «вольных» религиозных активистов, инвалид войны, организовал в Пензенской области молебен о дожде, в котором приняли участие 150 человек[315].
В мае того же года такой же проповедник по имени Борис Самойлов организовал трехдневную религиозную церемонию, сопровождавшуюся молитвой о дожде, в одной из деревень Воронежской области. По приблизительным подсчетам, в мероприятии приняли участие 300–400 человек. Самойлов родился в 1923 году в Липецке и там же окончил начальную школу. В 1943 году он ушел добровольцем на фронт, но позже был демобилизован по состоянию здоровья и работал инструктором по военному делу. В марте 1945 года он начал «вести бродячий образ жизни», доставляя властям немало хлопот своей активностью в качестве «вольного» проповедника. 16 мая 1946 года, под вечер первого дня организованного им молебна, местное начальство попыталось разогнать несанкционированное собрание и арестовать смутьяна. Когда на место прибыли милиционеры, часть толпы разбежалась, но оставшиеся оказали сопротивление и даже избили одного из стражей порядка. С наступлением ночи процессия разошлась, но около сотни участников направились к избе Самойлова, которая служила молельным домом. Во время богослужения в своем жилище Самойлов назвал местных чиновников пьяницами и хулиганами и попросил толпу защитить его и «церковь». «Мы никуда не уйдем», – ответили люди. По-видимому, именно их решимость обеспечила спокойствие на весь следующий день. Но 18 мая ситуация вновь обострилась. К неофициальной «церкви» Самойлова подъехал автомобиль, из которого вышли шесть человек: местный прокурор и начальник местной милиции с четырьмя подчиненными. Самойлов забаррикадировался внутри, чтобы избежать ареста. Прибывшие попытались взломать дверь топором, но им помешала толпа, которая бросилась на выручку «пастыря». Сторонники проповедника вынудили представителей советской власти удалиться. Самойлов вышел из своей «церкви» и снова обратился к собравшимся. Он угрожал призвать на свою защиту людей из окрестных деревень, если только власти вновь попытаются арестовать его силой. Толпа кричала, что будет защищать своего религиозного лидера, несмотря ни на что. Самойлову определили охрану из ста человек, а ночью почти четыреста человек присоединились к нему в молитвах и песнопениях. Тогда власти решили сменить тактику, пригласив священника из соседнего Борисоглебска, который начал официальную службу в другой части села. Это дезориентировало верующих; верность Самойлову и его «церкви» сохранила лишь небольшая группа. В конце июля секретарь Воронежского обкома сообщал в ЦК, что Самойлов «после 22 мая богослужения не вел». Судя по всему, на тот момент его еще не арестовали[316].
Самойлов был не единственным неформальным религиозным лидером, выдвинувшимся из ветеранской среды. В 1946 году на комбинат «Пролетарский», находившийся в городке Пролетарск Ростовской области, вернулся бывший танкист, увенчанный многочисленными наградами. Спустя три года, как сообщают архивные документы, «он попал под влияние секты евангелистских христиан и принял в ней активное участие, возглавлял секту, являлся ее духовным проповедником»[317]. Или вот другая похожая история. В декабре 1951 года суд Ростовской области признал группу в составе четырнадцати человек виновной в «антисоветской агитации», приговорив ее членов к различным срокам заключения, составлявшим от десяти до 35 лет. В вину им вменялось то, что они якобы были членами антисоветского религиозного подполья – «сектантами-иоаннитами церковно-монархического толка», организация которых, в свою очередь, входила в более крупное «хлыстовское» движение[318]. Начиная с 1945 года эти люди, согласно материалам дела, проводили тайные собрания на квартирах, агитировали против режима, фабриковали и распространяли ложь о советской действительности, нападали (вербально) на членов советского правительства и активно вербовали новых приверженцев[319]. Одним из последователей секты был ветеран Отечественной войны Григорий Путилин, родившийся в 1893 году в Ростовской губернии в крестьянской семье. Этот человек окончил лишь два класса школы, был женат, в партии не состоял, к уголовной ответственности ранее не привлекался, был награжден медалью «За боевые заслуги». До ареста 27 июня 1951 года ветеран работал охранником. На суде он заявил, что состоял в организации иоаннитов с 1920-х годов. Именно Путилина Министерство государственной безопасности (МГБ) обвинило в организации группы, что он впоследствии отрицал в своей жалобе на приговор[320].
Ветераны изо всех сил старались встроиться в мирную жизнь. Их успех в этом деле зависел от умения добиваться государственной помощи, поддержки со стороны родных, а также способности устанавливать контакты с другими ветеранами, единоверцами, соседями, коллегами по работе, знакомыми и друзьями. Разумеется, решающую роль в налаживании послевоенного быта играли женщины – как матери, сестры, жены или любовницы; как основная рабочая сила послевоенного общества; как центральные фигуры большинства семей. Без их вклада реинтеграция как мужчин-ветеранов, так и женщин-ветеранов в гражданскую жизнь не получилась бы[321]. Женщины были не только «целительницами израненных душ», как это зачастую изображается в послевоенной литературе, но и добытчицами, а также помощницами ветеранов в реальной жизни[322]. Самым ярким тому доказательством выступали инвалиды войны, поскольку им, как никому другому, требовалась ежедневная поддержка, которую слаборазвитая система социальной помощи предоставить не могла[323]. Работающие жены вносили значительный вклад в семейный бюджет. Так, например, 35-летний безработный инвалид войны получал пенсию в размере 180 рублей, в то время как его жена зарабатывала около 300 рублей[324]. Денежный доход семьи другого фронтовика, который жил и работал в колхозе, состоял из его пенсии по инвалидности (96 рублей), социальных выплат по многодетности, получаемых его женой (100 рублей), и дохода его дочери (400 рублей)[325]. (В последнем случае стоит обратить внимание на то, что основная доля семейного бюджета (84 %) приходилась на долю женщин.) Впрочем, инвалидам войны было что предложить женщинам взамен – причем даже помимо того, что как мужчины они и так считались весьма дефицитным товаром на брачном рынке. Например, для студенток, обучавшихся в больших городах, брак с подобными людьми был особо выгоден, поскольку жены инвалидов-фронтовиков признавались «немобильными», то есть освобождались от необходимости уезжать по распределению в провинцию[326]. А для тех женщин, кто занимался незаконной деятельностью, например, спекуляцией, связь с инвалидом войны также оказывалась неоценимо полезной, поскольку до развертывания в начале 1950-х кампании по борьбе с «тунеядцами» (неофициальный) статус инвалида войны обеспечивал им самим и их близким частичный иммунитет от судебного и/или уголовного преследования[327].
Отношения между мужчинами и женщинами, таким образом, оказывались в самом фокусе реинтеграции в гражданское существование, а следовательно, послевоенные годы были отмечены обострением гендерного конфликта. «Многие отцы, – сообщал секретариат президиума Верховного Совета СССР в 1947 году, – оторванные в течение ряда лет от своих семей, не возвращаются к ним после войны и в то же время не оформляют официальных разводов со своими женами, так как в противном случае им пришлось бы сообщить семьям свой адрес и платить алименты на воспитание детей»[328]. Неразберихой послевоенного времени многие пользовались в собственных интересах. Так, некий солдат перестал писать своей жене в 1942 году. Несмотря на все ее усилия выяснить о нем хотя бы что-нибудь, до 1945-го она не знала, жив ли ее муж или мертв. Наконец, она получила письмо, в котором говорилось: «Муж ваш жив, жил в Баку, женился, бросил жену, взял другую и сейчас находится в Польше»[329]. Такие случаи становились возможными из-за ограниченной дееспособности советского государства в послевоенные годы. Например, до 1947 года прокуратуре было трудно искать таких «алиментщиков», поскольку организация воинского учета в местных военкоматах оставалась из рук вон плохой[330].
Нежелание выплачивать алименты было не единственной причиной, заставлявшей мужа не возвращаться к жене. Банальная возможность менять партнерш или иметь сразу несколько семей тоже играла свою роль. Подобная мужская практика распространилась, по крайней мере, с 1930-х годов, а острая нехватка мужчин в послевоенные годы («мужчин не было, мужчины погибли на войне») сделала ее обычным делом. Семейное законодательство 1944 года еще более усугубило проблему, освободив отцов от финансовой ответственности за детей, зачатых вне брака[331]. Наконец, еще одной причиной стала предоставляемая армейской службой социальная мобильность. Один ветеран, призванный в армию в 1939 году, поднявшись во время войны по служебной лестнице, решил, что его прежняя семья больше не соответствует его новому статусу; как говорила его супруга, «очевидно, нашел себе новую, фронтовую семью». Этот человек направил своей жене письмо, в котором сообщал о собственной смерти. Она не купилась на этот трюк, нашла номер ящика его полевой почты и в ответном послании потребовала, чтобы он начал выплачивать алименты. Ее дальнейшие поиски дали неоднозначные результаты: согласно противоречивым данным, супруг, демобилизовавшись, был осужден за хулиганство в Бобруйске; жил в Харькове; обосновался в Полтаве. В 1947 году ему все еще удавалось скрываться. Аналогичный случай описывался в письме, направленном в Верховный Совет СССР Игорем и Стеллой, детьми другого «беглого» ветерана, на этот раз из Алма-Аты: «…Наш папа находился в рядах Советской Армии с 1928 года в кадровом составе. С первых дней Великой Отечественной войны он в звании капитана был направлен на фронт. В 1943 году ему уже было присвоено звание полковника артиллерии. … Оказывается, у него уже была новая семья, с которой он жил с 1942 года в Москве, а нас в это время обманывал, заявляя, что живет один. Последнее свое письмо он писал 25 марта 1947 года из Москвы, где указал, чтобы ему в Москву не писали, так как его там нет, что должен демобилизоваться и ехать к нам. Маму же Сталинский ВК [военкомат] вызывал 3 апреля и предупредил, что папа два месяца уже демобилизован и что мы переполучили за него пособие на наше содержание в сумме 800 рублей, и грозил передать дело в суд. Эти деньги мама вернуть не может, так как она до последней копейки тратит на наше воспитание. <…> До последнего дня наш папа скрывается от нас, а воспитывать нас маме невозможно. <…> Провожая папу на фронт, мы были уверены, что он завоюет нам счастливое детство, а оказывается, он завоевал себе новую счастливую жизнь с новой семьей, а нас бросил на произвол судьбы без угла и без денежного содержания…»[332]. Послевоенная дидактическая литература обращала внимание на эту проблему, проводя разъяснительную работу среди тех, кто зазнался, поездив по заграницам, и не желает возвращаться к довоенным подругам или женам: «Он повидал большой мир – Будапешт, Кенигсберг, Вену… До войны он даже не знал этих названий. Таким парням ничего не нравится дома: ни города, ни девушки, ни наши дела. Он задирает нос. Разве вы не видите, что он привык к [чему-то] другому!»[333].
Что касается ветеранов-инвалидов, то они зачастую не возвращались домой по совсем другим причинам. Советская культура, пропагандировавшая атлетическое мужское тело и подвиги здоровых социалистических суперменов, осложняла и без того непростой процесс реабилитации после понесенных увечий. Хотя положительные ролевые модели инвалидов, преодолевающих свою физическую ограниченность, действительно существовали, из тех же примеров становится ясно, как трудно было сформировать подобное отношение к жизни[334]. Столкнувшись с серьезными сомнениями в своей мужской состоятельности, а также со страхом перед обществом, где повседневная жизнь была тяжелой даже для физически здоровых людей, многие инвалиды-фронтовики решали, что они не должны становиться обузой для своих жен и родителей[335]. Немало было и тех, кого прежние жены бросали ради более перспективных партнеров[336].
В некоторых случаях нежелание демобилизованного бойца возвращаться к жене мотивировалось решением остаться с женщиной, которая делила с ним тяготы фронтовой жизни. «В 1945 году он меня покинул, а с собой привез другую женщину – фронтовую»[337]. Иногда такие привязанности заканчивались трагически. Один высокопоставленный офицер (генерал-майор), который до войны состоял в браке и имел двоих детей, с 1944 года жил с фронтовой медсестрой, у которой тоже был от него ребенок. В мае 1946 года один из его сыновей, демобилизовавшись, решил переехать жить к отцу вместе со своей женой. Как и следовало ожидать, такая затея не увенчалась успехом. Во время одного из скандалов сын застрелил отцовскую любовницу[338].
Эта крайняя ситуация иллюстрирует более масштабное явление, а именно враждебность по отношению к женщинам-фронтовичкам, которые в народе слыли «походно-полевыми женами» (ППЖ) или «фронтовыми подругами». Если такая женщина надевала форму и медали, то вполне могла услышать в свой адрес нелицеприятные выкрики типа: «Ага, вон идет фронтовая шлюха!». И если девушка-ветеранка питала надежду выйти однажды замуж, то ей не стоило ни афишировать сам факт участия в войне, ни гордиться этим и уж тем более ни демонстрировать боевые награды[339].
Но, разумеется, виктимизация – лишь часть повествования о женщинах на войне[340]. Помимо нравственных страданий, которые им приходилось претерпевать из-за распространенных стереотипов, задевающих их сексуальность, фронтовичек славили и чествовали. В конце войны и в годы демобилизации официальные средства массовой информации неустанно акцентировали роль женщин-военнослужащих в разгроме нацистской Германии. В 1945 году «Блокнот агитатора» писал: «Советские женщины бесстрашно шли в бой. Они были активными участниками [войны] и верными помощницами воинов Красной Армии на всех этапах гигантской борьбы с немцами. … Они были в первых подразделениях наших войск, начавших наступление под Москвой суровой зимой 1941 года. Они сражались на Курской дуге, шли вместе с наступающими воинами на Запад. Они форсировали Днепр и Вислу. Их можно видеть теперь на полях сражений в Восточной Пруссии, Силезии, Бранденбурге. Скромные воины, они всегда готовы к подвигу, к самопожертвованию во имя Родины»[341]. В репортажах о демобилизации, публикуемых в «Красной звезде», упоминалось о героизме женщин-военврачей[342], а также о торжественном приеме, оказанном «девушкам-воинам» по возвращении в Ленинград в конце июля 1945 года[343]. Даже в 1947 году, когда подавляющее большинство женщин уже давно демобилизовалось, пропагандистские издания не забывали о том, что «многие советские женщины» ушли в Красную Армию добровольно: 120 000 из них были награждены «за героизм и мужество, проявленные в боях с врагом», а 69 стали Героями Советского Союза[344]. За рамками военных публикаций роль женщин-фронтовичек продолжала подчеркиваться до конца 1940-х годов[345], а Хрущев упомянул о них в своем «закрытом докладе» 1956 года («величайший подвиг совершили в войне наши советские женщины»)[346]. Кроме того, образ женщин-воительниц широко использовался в кинематографе – одном из главных ретрансляторов набиравшего силу культа войны. Это происходило на протяжении 1960–1980-х годов и даже позже[347].
Неофициальный дискурс не только порочил женщин, оказавшихся на передовой. Были люди, которые искренне полагали, что идеальными спутницами жизни для ветеранов-мужчин способны стать только женщины, тоже участвовавшие в боях, поскольку лишь они могут понять, что значит оказаться «на гражданке» после многих лет войны[348]. Другие же, напротив, оставляли своих боевых подруг ради «гражданских» женщин в нарядных платьях, пытаясь начисто стереть войну из своей памяти. Здесь уместно сослаться на разговор, который состоялся у писательницы и исследовательницы женского фронтового опыта Светланы Алексиевич в купе поезда с двумя ветеранами-мужчинами где-то на рубеже 1970–1980-х годов[349]. Один из них в годы войны был ярым противником женщин на фронте и оставался таковым на тот момент. Его особенно беспокоили женщины-снайперы, которые, как он подозревал, пристрастились к выслеживанию и убийству мужчин, а это явно не добавляло им привлекательности в глазах потенциальных супругов. Другой ветеран, однако, был восхищен женским героизмом, проявления которого ему довелось наблюдать: он называл женщин-ветеранов «нашими подругами», «нашими сестрами», «замечательными девушками». И он сожалел о том, что, по его мнению, становилось их типичной послевоенной судьбой. «Но после войны… После грязи, после вшей, после смертей… Хотелось чего-то красивого. Яркого. Красивых женщин… Мы старались забыть войну. И девчонок своих тоже забыли…»[350].
Уличной враждебности и попыткам полностью вычеркнуть из частной жизни все, что напоминало о войне, противостоял второй, более позитивный подход, оставивший заметный след в военной и послевоенной литературе, которая касалась реинтеграции ветеранов в гражданскую жизнь. В романе Петра Павленко «Счастье» главный герой сначала расстается со своей фронтовой любовью, поскольку ему невыносима мысль о том, что ей придется заботиться о нем как о калеке. В конечном счете, однако, его попытка наладить отношения с женщиной «с гражданки» терпит неудачу, и на последних страницах романа пара воссоединяется вновь[351]. В качестве другого примера того же рода можно сослаться на одну из центральных сюжетных линий повести Виктора Некрасова «В родном городе», которая посвящена личной жизни героя в послевоенные годы. Капитан Николай Митясов возвращается домой и обнаруживает, что его жена Шура изменила ему с другим ветераном. После нескольких болезненных попыток расстаться пара, в конечном счете, опять начинает жить вместе, но герой уже не чувствует себя как дома: за годы войны между супругами пролегла непреодолимая пропасть. В конце концов, Митясов вновь оставляет жену ради сожительницы, которая способна его понять: ею оказывается Валя, фронтовичка с солдатскими манерами и минимумом женственности. В отличие от мучительного общения с женой, «с Валей было легко и просто. <…> У них был общий язык – немного грубоватый фронтовой язык»[352].
Оба дискурсивных полюса – женщина-ветеранка как идеальная партнерша и она же как неисправимая шлюха – представлены в повести Жанны Гаузнер 1947 года «Вот мы и дома…», в которой одной из главных героинь выступает демобилизованная фронтовая медсестра. В начале произведения некая пожилая женщина характеризует приписываемую фронтовичкам мораль в следующих словах: «На войне, говорят, девицы не очень скучно жили». Но при этом сама медсестра изображается положительным персонажем. Когда она влюбляется в другого ветерана, один из героев комментирует: «Хорошая пара, они ровесники, оба воевали. Все в порядке»[353].
Этот акцент на совместимости людей, спаянных фронтовым опытом, не был просто выдумкой романистов, оторванных от реальности. Вот как одна фронтовичка вспоминает о своей популярности «на гражданке», а также о своих послевоенных приоритетах: «Я производила впечатление на окружающих своей активностью, жизнерадостностью, спокойной уравновешенностью. Да, мы, возвратившиеся с войны победителями, не могли быть иными. Думаю, что и внешний вид мой производил хорошее впечатление: ходила я в военной форме (другого ничего не было), с красивым орденом на груди (Красной Звезды). Здоровая, веселая, вьющиеся волосы, гордо поднятая голова. Не удивительно, что заведующий районо влюбился в меня и в конце учебного года предложил выйти за него замуж. Это не входило в мои планы, и, кроме того, мне казалось, что фронтовичке не стоит выходить замуж за прожившего войну в тылу»[354]. Упомянутый Алексиевич ветеран, вспоминая свое предсказание о том, что на некой вернувшейся с войны «даме с кинжалом» никто не женится, с удовлетворением отмечал, что, напротив, самый видный офицер стал ее мужем[355].
Нельзя ли предположить, что некоторое неприятие, с которым бывшие фронтовички сталкивались в гражданской жизни, было обусловлено не столько отступлением от гендерных ролей, которое они допускали во время войны, сколько их особой способностью к самоутверждению, а также популярностью и востребованностью в мужской среде? По крайней мере, это могло бы отчасти объяснить ту жестокость, с какой другие женщины порой относились к фронтовичкам. Одна из собеседниц Алексиевич рассказывала: «Сели вечером пить чай, мать отвела сына на кухню и плачет: „На ком ты женился? На фронтовой… У тебя же две младшие сестры. Кто их теперь замуж возьмет?“. Представляете: привезла я пластиночку, очень любила ее. Там были такие слова: и тебе положено по праву в самых модных туфельках ходить… Это о фронтовой девушке. Я ее поставила, старшая сестра подошла и на моих глазах разбила, мол, у вас нет никаких прав. Они уничтожили все мои фронтовые фотографии…»[356]. А другая ее героиня, тоже женщина-ветеран, была публично унижена своей руководительницей: «Прихожу на совещание, и начальник, тоже женщина, увидела мои колодки и при всех высказала, что ты, мол, нацепила колодки, что ты себе позволяешь. У самой был трудовой орден, она его носила, а мои военные награды ей почему-то не понравились»[357].
Несмотря на не очень приятную атмосферу, царящую вокруг, союзы между фронтовиками и фронтовичками часто оказывались успешными. «Тогда я думал, что они просто шлюхи, – признавался ветеран, которому не довелось романтически преуспеть на передовой, – но оказалось, что эти отношения могут длиться всю оставшуюся жизнь»[358]. Многие «хорошие и крепкие семьи» сложились на основе фронтовой любви[359]. Бывшая снайперша, встретившая своего мужа во время войны, помнит о преимуществах совместного военного опыта: «Ему не надо объяснять, что у меня нервы»[360]. Другие женщины-фронтовички, опрошенные Алексиевич, также были замужем за мужчинами, которых они встретили в окопах. На момент интервью, в конце 1970-х или начале 1980-х годов, они по-прежнему были вместе[361].
Кто-то предпочитал скрывать свою службу в армии, но это был лишь один из тактических приемов, позволявших справиться с непростой ситуацией. Другие же исходили из того, что лучшая защита – это нападение: «Я горжусь тем, что была на фронте, как прожила военные годы»[362]. Наконец, третьи в целом соглашались с бытующими в обществе стереотипами, но использовали их к собственной выгоде – обращая против других женщин-фронтовичек. В своих частично беллетризованных воспоминаниях о войне, опубликованных в 1948 году, военный врач Ольга Джигурда подробно описала свою коллегу, которая фигурирует в тексте как «доктор Ветрова». Эта военврач заводит роман с высокопоставленным офицером, становится его полевой женой, пользуется всевозможными незаслуженными привилегиями и игнорирует военную иерархию. Вскоре, однако, следует справедливое возмездие за попрание моральных, сексуальных, иерархических норм: любовник бросает Ветрову, начальство и коллеги начинают сторониться ее, и, наконец, она с позором демобилизуется из-за беременности, ставшей результатом ее любовной связи. Джигурда колеблется между жалостью к наивной коллеге и высоконравственным негодованием: «Демобилизуйтесь и отправляйтесь домой, в Ташкент, и не мешайте нам воевать. Такие, как вы, не нужны здесь!»[363]. Другие женщины осуждали «фронтовых шлюх», чтобы подчеркнуть собственное превосходство над ними. Так, в письме члену политбюро Клименту Ворошилову, написанном в конце 1945 года, некая женщина, ушедшая на фронт добровольно, указывала на широкое распространение в армии «женской распущенности», одновременно подчеркивая собственную непогрешимость. «В феврале месяце 1943 года женщин стало на фронте больше, – возмущалась она. – Меня неприятно поразило то, что среди них были и такие, которые прилично „устроились“: занимались нарядами, сплетнями, флиртом…». Не желая уподобляться подобным женщинам, заявительница настояла на том, чтобы ее поскорее отправили на передовую; это повлекло за собой тяжелое ранение, сделавшее ее инвалидом на всю жизнь[364].
Трудности и проблемы, с которыми сталкивались возвращавшиеся с войны женщины, не ограничивались лишь их неоднозначным восприятием в обществе. Тяжелее всех возвращение давалось беременным фронтовичкам. Одну из таких арестовали в 1945 году после того, как она попыталась убить своего новорожденного младенца[365]. Другая покончила с собой после очередной бурной ссоры с матерью из-за беременности; этой девушке был 21 год, она пережила войну и только что демобилизовалась[366]. Наконец, еще одна фронтовичка, оставшись после демобилизации с малышом на руках, изготовила «контрреволюционное письмо», адресованное председателю президиума Верховного Совета СССР и написанное от имени новой любовницы мужчины, который был отцом ее ребенка. Женщине хотелось убрать соперницу с дороги, но ее разоблачили и осудили на семь лет[367].
Наконец, еще одной группой фронтовых женщин, столкнувшихся с огромными проблемами в послевоенной жизни, были инвалиды. Их шансы на обретение «женского счастья» были очень малы, поскольку их зачастую за глаза считали «порченым товаром»[368]. Некоторые фронтовички пытались скрывать инвалидность и даже уничтожали документы, которые давали им право на государственную поддержку, тем самым лишая себя той незначительной помощи, которую могли бы получать[369]. Поскольку женщины – инвалиды войны не могли опираться на партнеров и полностью зависели от государства, в послевоенные годы они входили в число наиболее обездоленных подгрупп ветеранов[370].
Глава 4. «Отличная профессия»
Коммунистическая партия и советское правительство проявляют огромную заботу об инвалидах Великой Отечественной войны.
– Вы летчик?
– Был…
Пауза.
– А теперь?
– Инвалид второй группы. Отличная профессия.
– Не надо так говорить, – сказала Шура.
От 10 % до 19 % выживших солдат были официально признаны «инвалидами войны». В подавляющем большинстве своем они имели низкие звания и получили ранения рук или ног. Отсюда следовало, что их перспективы в послевоенной жизни ограничивались не только военным прошлым (рядовые солдаты, как правило, получали «на гражданке» работу похуже, чем офицеры), но и тем, что многие профессии, как зачастую и сама возможность физически передвигаться, были для них закрыты. Эта группа подвергалась ощутимой маргинализации. Скудная государственная помощь, примитивные и некачественные протезы и инвалидные коляски, острый дефицит рабочей силы в экономике, недоразвитость общественных институтов, ориентация официального дискурса на идеализированного советского сверхчеловека, далекого от реальных людей из плоти и крови, – все это, взятое в совокупности, сделало жизнь многих инвалидов послевоенной поры жалкой и несчастной[373].
Согласно официальной статистике, за годы войны 3,8 миллиона военнослужащих были демобилизованы по медицинским показаниям, а 2,6 миллиона остались «инвалидами навсегда»[374]. Официальная статистика куда радужнее реальности, поскольку советские власти неохотно предоставляли статус инвалида покалеченным солдатам[375]. Те, кто переживал то, что сейчас назвали бы посттравматическим стрессовым расстройством (ПТСР), вообще не брались в расчет, если их страдания не выражались в каких-то явных физических симптомах[376]. В зависимости от степени увечий и трудоспособности официально выделялись три группы инвалидности. Инвалиды I группы отличались наиболее серьезными нарушениями здоровья и не могли работать «ни при каких обстоятельствах»; инвалиды II группы, также пострадавшие от тяжелых увечий – например, потерявшие две конечности или более, – имели возможность трудиться, если для них создавались особые условия; наконец, инвалиды III группы, потерявшие или повредившие одну конечность или орган, считались пригодными для работы на общих основаниях – хотя, возможно, и не по своим довоенным специальностям[377]. Уполномоченные государственные инстанции шли на присвоение инвалидности с неохотой; но если все-таки избежать этого не удавалось, то III группа представлялась самой предпочтительной. Одной из основных задач врачебно-трудовой экспертной комиссии (ВТЭК) в послевоенные годы стало зачисление максимально возможного числа инвалидов именно в III группу, поскольку шансы на их возвращение к трудовой деятельности в таком случае оказывались самыми высокими[378]. В результате доля инвалидов III группы среди бывших рядовых и сержантов составляла 68 % общего числа инвалидов войны, за ними следовала II группа, на которую приходился почти 31 %, и лишь менее 2 % были отнесены к I группе[379].
Из-за того, что инвалиды войны получали официальный статус, их послевоенная жизнь отражалась в архивных документах более полно, чем жизнь других ветеранов. Это, соответственно, позволяет уточнить и подтвердить некоторые умозаключения, сделанные в предыдущих главах[380]. Обратимся, например, к захватывающим перипетиям ветеранских сражений с бюрократией, описанным в главе 2. Потеря пенсионной книжки могла лишить инвалида государственных выплат на целых два года, особенно если здоровье не позволяло ему донимать своими просьбами и требованиями различные учреждения. На первых порах ВТЭК требовала обязательного ежегодного (или полугодичного) освидетельствования, призванного подтвердить инвалидность, причем даже от тех, кто потерял на фронте руку или ногу («как будто заново отрастет», – с горечью иронизировали ветераны). Это абсурдное правило было изменено лишь в 1948 году, когда некоторые неизлечимые увечья и болезни, включая слепоту, определенные ампутации и паралич двух или более конечностей, были изъяты из перечня увечий, подлежащих регулярной проверке[381]. В последующие десятилетия только инвалиды III группы должны были проходить эту процедуру каждые пять лет[382]. Если бы ВТЭК сразу начала работать в таком режиме, то это облегчило бы и без того незавидную участь очень и очень многих фронтовиков.
Врачебно-трудовая экспертная комиссия Молотова (ныне Пермь) занимала в центральной городской поликлинике угол коридора, отделенный деревянной перегородкой, за которой инвалиды раздевались, проходили осмотр и заполняли бумаги. У ВТЭК в Куйбышеве (ныне Самара), по крайней мере, имелась собственная одноместная палата в больнице, но там отсутствовала комната ожидания. Когда в 1950 году работу комиссии решило проверить вышестоящее начальство, перед дверью обнаружили 26 инвалидов, многие из которых стояли в очереди на костылях. В деревне дела обстояли еще хуже. Так, по имеющимся сообщениям, одна из подобных комиссий работала в неотапливаемом помещении при средней температуре 7–9 градусов. Очереди на прием были длинными: ждать приходилось от двух недель до двух месяцев[383]. Нередко возникали и иные проблемы, обусловленные институциональной отсталостью[384].
Учитывая относительное обилие архивных материалов, посвященных инвалидам-фронтовикам, именно с их проблем можно начать дискуссию об одном из главных результатов послевоенной реинтеграции, задавшем содержание второй части моей книги: а именно, о складывании своеобразной социальной иерархии среди бывших солдат. В этой стратификации были два аспекта, которые особенно легко анализировать применительно к этому случаю – я говорю об экономическом положении и социальном статусе. Если первое определяется неравным распределением товаров, услуг и прочих благ среди населения, то второе выступает результатом неравного приписывания общественных заслуг, зачастую закрепляемого в законе. В большинстве капиталистических стран экономическое расслоение имеет большее значение, а социальный статус обычно следует за богатством. Но в Советском Союзе это соотношение было обратным, поскольку значительная часть экономики находилась в руках государства. Да, теневая экономика могла привносить в социальную стратификацию такие элементы, которые не были связаны со статусом, но, как правило, материальное положение человека все-таки определялось тем, насколько его заслуги признаны официально[385].
В ситуации с инвалидами войны экономическое положение и социальный статус, накладываясь друг на друга, выстраивали иерархию нищеты, формируемую комплексным взаимодействием целого ряда факторов: довоенными социальными перепадами, гендерными особенностями, последствиями осуществляемого государством политического и экономического курса для индивидов и их семей. Законодательство о соцобеспечении задавало градацию поддержки, зависящую от классификации ветеранов по группам инвалидности, довоенного дохода и воинского звания. Доступ инвалида к товарам, услугам и – в конечном счете – сами шансы на лучшую жизнь зависели от того, в какой степени его или ее семья могла функционировать как экономическая единица. Способность убедить медицинскую комиссию в том, что человека надо отнести к группе, пользующейся бо́льшими льготами, или умение добиваться этих льгот от громоздкой бюрократической машины тоже играли важную роль наряду с чисто физическими аспектами инвалидности. Ведь в конце концов, даже независимо от вердикта докторов для повседневного существования было очень важно, остался ли ветеран слепым или зрячим, потерял ли он одну конечность или остался вовсе без рук и без ног.
Подобно всему ветеранскому сообществу и советскому социуму в целом, частью которых они являлись, инвалиды войны были весьма дифференцированной социальной группой. Однако, несмотря на расслоение, все они, будучи «инвалидами Отечественной войны», обладали одним и тем же статусом. Смысл этой категории выходил далеко за рамки материальных аспектов, касающихся ветеранского благосостояния. Инвалиды войны оставались единственной ветеранской группой, чье право на особое обращение признавалось, хотя бы теоретически, с окончания в 1948 году массовой демобилизации и далее. И это еще одна причина, побуждающая нас повнимательнее присмотреться к израненным солдатам после их возвращения домой: их пример отсылает к теме третьей и заключительной части моей книги, которая посвящена преобразованиям ветеранского сообщества как «нового социума». В этой истории инвалиды войны сыграли самую видную роль. Каждодневное подтверждение их особого статуса гораздо резче и острее, чем у их более здоровых товарищей, обнажало контраст между ожиданиями и действительностью, пропитанной фрустрацией и одиночеством. Так вызревала диалектика дискурса и опыта, ключевая для массовой психологии того «сообщества заслуживающих», которое позже сформировало костяк ветеранского движения в СССР.
Категория «инвалид войны» появилась уже в межвоенный период, когда социальное обеспечение солдат-инвалидов стало рассматриваться в качестве важного аспекта поддержания морального духа армии[386]. В период с 1940-го по 1948 год круг людей, имеющих право на льготы инвалида, постепенно расширялся до тех пор, пока не охватил более или менее всех лиц, лишившихся здоровья на фронте (см. таблицу 4.1[387]). Тем самым инвалиды войны превратились в одну из самых привилегированных групп ветеранов. Им назначались особые пенсии, для них действовали специальные трудовые нормы, им предоставлялись льготы в получении высшего образования; кроме того, предполагалось, что они получат привилегированный доступ к жилью, топливу, продовольствию и прочим благам. Для инвалидов действовали особые условия погашения кредитов, выдаваемых на жилищное строительство, а также налоговые льготы[388].
Таблица 4.1. Расширение категории «инвалиды войны» в советском пенсионном законодательстве
Их статус сохранялся и после 1947–1948 годов, когда прочие бывшие военнослужащие в большинстве своем лишились льгот[389]. С тех пор и до конца 1970-х годов инвалиды войны были, по сути, единственной подгруппой с особым, постепенно конкретизирующимся правовым статусом. Знаменательный Закон СССР «О государственных пенсиях» 1956 года унифицировал временное законодательство для инвалидов войны, раньше принимавшееся
В 1959 году пенсии инвалидов II группы увеличили на 10 %, а в 1964 году установили новые минимальные выплаты для инвалидов I и II групп. В 1965 году работающим инвалидам III группы, независимо от того, сколько они зарабатывали, была гарантирована минимальная, по крайней мере, пенсия[392]. В 1962-м и 1964 годах некоторые категории инвалидов, включая и инвалидов войны, получили право на бесплатный проезд в городском общественном транспорте[393]. В том же году в постановлении Совета министров СССР «О расширении льгот инвалидам Отечественной войны и членам семей военнослужащих, погибших в Великой Отечественной войне» инвалидам были предоставлены новые привилегии в отношении доступа к рабочим местам и гибкости рабочего графика, медицинского обеспечения, пенсий, жилья, снабжения дефицитными товарами и транспортного обслуживания[394]. В 1967 году в связи с празднованием пятидесятой годовщины Октябрьской революции пенсии были увеличены. В 1970 году новый официальный документ пообещал установить «конкретные сроки для улучшения условий жизни инвалидов». В 1973 году состоялось очередное повышение пенсий, а в 1975 году 30-летие Победы было отмечено введением новых льгот на проезд в общественном транспорте, пенсионное и медицинское обслуживание, обеспечение жильем и оплату коммунальных услуг. Тогда же у ветеранов-инвалидов, лишившихся ног, появилась возможность приобрести личный автотранспорт, приспособленный под их нужды. Инвалидам Великой Отечественной войны наконец-то начали выдавать удостоверения, что позволило им с большей решительностью заявлять о своих особых правах[395].
Новый всплеск законодательной активности в интересующей нас сфере наметился с конца 1970-х годов; он был обусловлен переориентацией ветеранской политики с организационного оформления статуса к признанию за его обладателями особых прав[396]. Это привело к постепенному созданию полноценной системы льгот для инвалидов войны, начавшемуся в 1980-е годы и продолжавшемуся позже. Элементами новой системы стали освобождение инвалидов I и II групп от сельскохозяйственного налога[397], а также от налогов, взимаемых с частных гаражей и автотранспортных средств[398]; особые привилегии в отношении медицинского обслуживания, общественного и личного транспорта, некоторых жилищных и бытовых вопросов (включая льготы на установку домашних телефонных аппаратов и получение дачных участков), а также трудоустройства. Хаос указов, постановлений, распоряжений и законов был упорядочен в новых «Положениях о льготах для инвалидов Отечественной войны и семей погибших военнослужащих», принятых Советом министров СССР 23 февраля 1981 года и заменивших 35 других правовых актов, которые вступили в силу с 1942-го по 1979 год[399]. С принятием «Положений» нормотворчество в отношении инвалидов войны не прекратилось, но с этого момента их статус постепенно начал растворяться в более широкой категории «участник Великой Отечественной войны», которая с 1978 года сделалась основой законодательства о социальном обеспечении ветеранов-фронтовиков.
Насколько щедрой была государственная помощь? Выбирая отправную точку, которая позволила бы оценить практический эффект государственного содействия инвалидам, обратимся к размерам их пенсий. Прежде всего объем выплат зависел от группы инвалидности (I–III), которая рассматривалась в качестве главного показателя физической ущербности. Пенсии для профессиональных военных рассчитывались по иным правилам, нежели пенсии для рядового и сержантского состава, а также младших командиров, проходивших службу по призыву[400]. Избегая излишнего погружения в детали, я ограничу себя последней из упомянутых тем, регламентируемой правительственными постановлениями от 16 июля и 12 ноября 1940 года[401].
Как видно из таблицы 4.2, пенсия инвалидов войны по минимуму составляла 90 рублей, а по максимуму 500 рублей – огромный разброс. В нижней части этой шкалы жизнь инвалида выглядела незавидной, в особенности если его благополучие зависело только от пенсии. «Герои Отечественной войны, калеки с многочисленными орденами и медалями, скитались по обширным районам страны, прося милостыню, чтобы выжить, – писал советский перебежчик Абдурахман Авторханов. – Ежемесячные пенсии благодарного правительства едва покрывали скромную стоимость жизни в течение одной недели»[402]. Те инвалиды I группы, которые получали минимальную пенсию в 150 рублей, относились к беднейшим слоям советского городского населения. К середине 1946 года лишь 15 % рабочих и служащих зарабатывали 150 рублей или меньше[403]. Между тем, в Москве только для оплаты продуктов питания, получаемых по продовольственным карточкам, одинокому работнику требовались 79 рублей в месяц, а работнику с одним ребенком 116 рублей в месяц[404]. Состоявшееся в 1946 году увеличение до 300 рублей ежемесячной минимальной пенсии инвалидов I группы, которые по определению не могли трудиться, никак не выводило эту категорию из состояния крайней бедности[405]. К тому времени фактический размер зарплаты в 300 рублей или меньше означал, что половину этой суммы, если не более, придется потратить на продукты, покрывающие «минимум, необходимый для пропитания человека»[406]. К 1956 году подобный доход позволял приобретать хлеб и некоторые рыбопродукты, «но не мясо, масло или какую-то одежду помимо рабочей»[407]. Таким образом, вывод о том, что без дополнительного источника дохода прожить на пенсию одинокого инвалида было «очень трудно или почти невозможно», оказывался особенно актуальным для тех, кому назначалась минимальная пенсия[408].
Таблица 4.2. Пенсионные выплаты инвалидам Отечественной войны
Максимальная пенсия по фронтовой инвалидности, составлявшая 400 рублей для рядовых и 500 рублей для офицеров, напротив, перемещала ее получателя в высокодоходный слой послевоенного советского социума. В 1946 году только 35 % советских рабочих и служащих получали от 300 до 600 рублей в месяц. У кадровых офицеров размер пенсии мог достигать 900 рублей, что было «очень большой суммой» по сравнению со средней зарплатой[409]. Но доля инвалидов, получающих максимальные пенсионные выплаты, оставалась крайне незначительной. К концу 1946 года менее 2 % инвалидов войны во всем Советском Союзе имели I группу инвалидности, около 30 % – II группу и около 69 % – непопулярную III группу, вынуждавшую работать ради выживания[410]. Из всех пенсионеров, включая инвалидов войны, но не ограничиваясь ими, в 1946 году только 3 % получали более 300 рублей, а 77 % – 150 рублей и меньше[411]. Таким образом, большинство инвалидов пребывало в ситуации, когда символическое подтверждение их статуса сочеталось с отчаянной нищетой. Подобные вещи, как известно, – прямая дорога к ресентименту.
Учреждения, созданные для оказания помощи раненым военнослужащим, также сочетали в своей деятельности показную заботу и фактическое пренебрежение. Инвалидные кооперативы, которые должны были обеспечивать особые трудовые условия для инвалидов в целом и инвалидов войны в частности, не справлялись со своей задачей. Необходимость выполнять производственные планы по-прежнему довлела над ними больше, чем забота о благополучии сотрудников. Покалеченные фронтовики, которые, по идее, должны были иметь привилегированный доступ к трудоустройству в этих структурах, к концу 1940-х годов составляли лишь 26 % общего числа их работников. Кроме того, сама экономическая роль кооперативов в поддержании благополучия страдавших от ран бойцов оставалась ничтожной, поскольку в них был занят лишь 1 % инвалидов войны, имевших официальную работу (см. таблицу 4.3). В значительной мере эти цифры объяснялись условиями труда, которые царили в кооперативах. Зачастую в них не предпринимали никаких специальных мер для удовлетворения особых потребностей сотрудников с ограниченными возможностями: производственные помещения располагались в грязных и сырых подвалах без вентиляции; питьевую воду держали в ведрах и баках; больные с открытыми формами туберкулеза трудились бок о бок с другими работниками; отсутствовали медпункты, столовые, общежития и детские учреждения. Из-за всего перечисленного инвалиды в массовом порядке покидали подобные предприятия: в некоторых случаях отток работников достигал 60 % и даже 80 %[412].
Едва ли лучше обстояли дела и в домах инвалидов – во втором типе учреждений, предназначенных для обслуживания солдат, которые пострадали в боях. В то время как кооперативы нанимали в основном инвалидов III группы, способных выполнять производственные задания, дома инвалидов были ориентированы на тех, кто не мог ухаживать за собой и потому нуждался в особом обслуживании. Однако, как и следовало ожидать, ужасные бытовые условия в таких заведениях были «не исключением, а правилом»[413]. Чтобы получить более полное представление об этом, кратко сопроводим местного чиновника в его инспекционной поездке по четырем домам инвалидов Саратовской области, предпринятой в 1946 году. Ревизор обнаружил, что здания на протяжении многих лет не ремонтировались, а основные предметы мебели остаются в крайнем дефиците. В столовых на сотню (или более) постояльцев приходились всего три-четыре стола. Нередко не на чем было посидеть ни в столовой, ни в палатах. Поскольку прикроватных тумбочек тоже не хватало, предметы повседневного обихода хранились где ни попадя. В отчете отмечалось, что такие предметы, как платяные шкафы или вешалки, остаются в домах инвалидов – как, кстати, и в школах-интернатах, – большой редкостью. Обеспеченность тарелками и посудой тоже была «исключительно плохой»; в ходе инспекции не удалось выявить «ни одного» дома инвалидов, который не нуждался бы в одеялах, матрасах и подушках. Летние одеяла отсутствовали вообще, а толстые зимние одеяла использовались круглый год, причем без пододеяльников. «Нетрудно представить их состояние, а отсюда [легко вообразить] и общее гигиеническое состояние учреждений, в которых обслуживаются люди, защитившие Родину, члены семей погибших воинов, пенсионеры и другие граждане», – писал негодующий чиновник, обращаясь за помощью к правительству РСФСР[414].
Не все дома инвалидов были настолько плохими, как в представленном саратовском примере, тем не менее общая картина, складывающаяся в ходе ознакомления с архивными источниками, остается прежней: мы имеем дело с полнейшей нищетой и тотальной безысходностью[415]. Мрачное впечатление усугубляется специфической предвзятостью официальных источников, старательно бичующих то, что явно не работает так, как должно; что же касается улучшений, то они если и обнаруживались с течением времени, то оставались мизерными. Неудивительно, что ветераны, как правило, старались игнорировать всевозможные учреждения, создаваемые для «заботы» о них: так, по состоянию на 1 января 1946 года школы профессиональной переподготовки, созданные при Народном комиссариате социального обеспечения РСФСР, провалили плановый набор на замещение 585 мест, предусмотренных для инвалидов войны (недобор составил 12 %). В одной из таких школ в Калининской (ныне Тверской) области, где должны были обучаться 90 инвалидов войны, были заполнены всего 20 мест[416], так как многие слушатели не пожелали завершать обучение[417]. В течение 1947 года почти половина всех инвалидов войны, работавших в кооперативах Всероссийского союза кооперации инвалидов (Всекоопинсоюз), оставили эти учреждения[418].
То, что социальное обеспечение оставалось скудным, а пенсионные выплаты в большинстве случаев подразумевали полуголодное существование, не было случайностью или следствием общей послевоенной разрухи – хотя последнее, безусловно, усугубляло ситуацию. Социальная политика в СССР вполне сознательно направлялась на то, чтобы побудить гражданина трудиться. Трудоустройство рассматривалось как «важнейшая государственная задача»[419]. Согласно официальному дискурсу, потребности каждого отдельного ветерана и потребности государства в этом отношении полностью совпадали: советской власти требуется участие инвалидов в восстановлении страны, а советскому человеку полезнее работать, поскольку это интегрирует его (или ее) в социалистическое общество и способствует самоутверждению[420]. Чтобы добиться подобной «гармонии», на работодателей оказывалось давление сверху, которое вынуждало их полностью вычерпывать квоты, предусматриваемые для трудоустройства инвалидов. Руководители предприятий были недовольны; как выразился один из директоров, «у меня завод, а не райсобес»[421].
Борясь за выживание в подобных условиях, многие инвалиды стремились подкрепить свои зарплаты и пенсии финансовой поддержкой со стороны родственников, материальной помощью от различных социальных учреждений, а также возделыванием частных огородов или выращиванием какой-нибудь домашней живности[422]. Это породило существенное социальное расслоение, которое не поддается точной количественной оценке и не увязывается с официальными размерами пенсий или зарплат, но которое, тем не менее, имеет решающее значение для понимания всей послевоенной жизни. Инвалиды войны были вовлечены во все разновидности «альтернативных занятий», от вполне легальной деятельности по вскапыванию и прополке грядок до полулегальных дел типа частного предпринимательства или попрошайничества и совсем нелегальных типа воровства и бандитизма. По данным Совета министров СССР, на конец 1946 года 248 000 инвалидов войны II и III групп официально числились безработными[423]. Но за этой цифрой, охватывающей 10 % всей численности увечных бойцов, скрывалась лишь верхушка айсберга, поскольку многие инвалиды войны либо, числясь на официальной работе только формально, занимались другими видами деятельности, либо же совмещали свою официальную работу с альтернативной подработкой[424].
Одной из причин, позволявших обходиться без официального трудоустройства, выступало умение «добывать» деньги, товары и услуги на самых разных уровнях политико-экономической системы. Поскольку обязанность помогать инвалидам войны вменялась всем уровням административного, экономического и партийного аппарата, некоторым удалось пользоваться этим параллелизмом, чтобы обеспечивать себя дефицитными товарами и денежными средствами. Такие люди, даже относительно неплохо сводя концы с концами, продолжали писать письма куда только можно, жалуясь на отсутствие сочувствия и содействия[425]. Так, в справке ответственного партийного чиновника из Челябинской области говорилось: «Оказанием материальной помощи инвалидам Отечественной войны занимаются партийные, советские, профсоюзные, комсомольские, хозяйственные организации, предприятия и учреждения, торговые организации и органы собеса. В результате чего отдельные инвалиды Отечественной войны в различных организациях получили большие суммы денег и много промтоваров. Так, например, инвалид Отечественной войны Шишков, работавший до инвалидности на Магнитогорском металлургическом комбинате, с мая по ноябрь 1944 года получил в различных организациях (дирекции завода, завкоме, горсобесе) 14 000 рублей деньгами и 30 различных видов промтоваров. Попов – только от завкома и дирекции завода № 259 в 1944 году получил денег 600 рублей и 10 разных вещей промтоваров (сапоги, костюм, двое ватных брюк, отрезы материала и т. д.). Аналогичные факты имеют место и в других проверенных городах»[426].
Другие ветераны не работали из-за того, что их время и силы полностью тратились на собственное домашнее хозяйство, позволявшее производить продовольствие. В рамках кампании, начавшейся еще во время войны и продолжавшейся по крайней мере до 1949 года, многие инвалиды-фронтовики получили земельные участки, обычно располагавшиеся неподалеку от места проживания или поблизости от железнодорожной линии[427]. Эти делянки становились центральными элементами стратегии выживания для тех, кому посчастливилось ими обзавестись. Уже во время войны управление социального обеспечения Ивановской области следующим образом описывало наиболее распространенные причины, отвращающие инвалидов III группы от официальной занятости: «Часть их проживает в городах, они имеют свои дома, приусадебные участки, корову, коз, кур и т. п. и предпочитают заниматься своим подсобным хозяйством на огородах, по уходу за скотом, заготовкой в летний период кормов, а также заготовкой топлива, часть работает на дому, беря частные подработки по пошиву и ремонту обуви и т. п.»[428]. В 1945 году среди инвалидов войны, живущих во Владимирской области, мелкое кустарное ремесло оставалось одним из основных альтернативных способов жизнеобеспечения[429]. Несомненно, кустари-одиночки нашли свою экономическую нишу: профессия сапожника, портного или просто мастера по ремонту бытовых инструментов приносила «неплохой доход»[430]. Инвалиды войны, обладавшие особо ценными навыками – например, кузнецы, – также работали на себя в качестве странствующих ремесленников[431].
Инвалиды войны старались пользоваться всеми прорехами и лазейками действующего законодательства. Как известно, инвалиды войны III группы вообще не получали пенсий, если они не работали; кроме того, пенсия урезалась в том случае, если трудящийся инвалид зарабатывал слишком много – а именно более 200 рублей ежемесячно в несельскохозяйственном секторе[432]. Таким образом, тем, кто жил в городе и имел огород, корову или несколько кур, выгоднее было официально работать неполный день, посвящая остальное время натуральному хозяйству и получая при этом полную пенсию. Реакция государства на подобную хитрость не заставила себя долго ждать: вскоре правительственное постановление от 4 октября 1948 года вдвое сократило пенсии тех инвалидов III группы, которые, помимо заработной платы (независимо от ее размера), имели какие-то иные источники доходов. Эти правовые новации поставили низкодоходную прослойку инвалидов-фронтовиков в весьма тяжелое положение. Теперь наличие у инвалида участка в шесть соток, засаженного картофелем, позволяло государству урезать выплачиваемую ему пенсию вдвое, но при этом огород никак не мог компенсировать подобные финансовые потери. Упомянутое постановление значительно сократило шансы тех, кто зарабатывал мало, на сколько-нибудь сносное существование. Люди лишились проверенной стратегии выживания, при которой человек с зарплатой менее 200 рублей мог дополнительно получать пенсию и извлекать при этом прибыль из своего хозяйства[433].
Еще одной альтернативой официально санкционируемому заработку была «спекуляция». В начале 1945 года в Златоусте Челябинской области около 50 % безработных инвалидов войны II группы поддерживали себя торговлей, а в Магнитогорске таковых было 32 %. Среди инвалидов III группы, проживавших в одном из районов Челябинска и отказывавшихся трудиться, «спекулянты» составляли 44 %. На челябинских городских рынках ежедневно занимались торговлей от 70 до 120 инвалидов войны[434]. Помимо денег, имелись и другие причины, из-за которых искалеченные солдаты подавались в торгаши: среди них можно упомянуть нестабильность материального положения, проблемы с «нормальным» трудоустройством, частичный иммунитет от судебного и/или уголовного преследования, отсутствие в пенсионном законе стимулов к официальному устройству на работу. Кроме того, еще до начала массовой демобилизации инвалиды войны оказались одной из наименее контролируемых государством групп населения. В отличие от заводских рабочих или военнослужащих, они не были привязаны к какому-то одному месту; их свобода передвижения была гораздо более широкой, что весьма способствовало занятиям «спекуляцией»[435]. Дополнительным стимулом выступал и доступ к товарам, распространяемым структурами соцобеспечения: «Нередко инвалидам Отечественной войны общественными организациями и собесами, в качестве оказания материальной помощи, выдаются вещи, в которых они не нуждаются; тем самым инвалиды Отечественной войны поощряются в спекуляции»[436]. Наконец, в Москве инвалидам войны предоставлялась скидка в 35 % в дорогих «коммерческих» магазинах; благодаря такой привилегии они могли с выгодой для себя перепродавать дефицитные товары[437].
Спекуляция была тесно связана с попрошайничеством, другой разновидностью незаконной деятельности, которая поддерживала многих инвалидов войны «на плаву». Некий инвалид II группы, лишившийся на фронте ног, вернулся домой в первой половине 1945 года. Он обнаружил, что его дом разрушен, а местные власти либо не желают, либо не могут ему помочь. Зимой у них с женой не было ни дров, чтобы топить, ни хлеба, чтобы есть. Тогда ветеран решил петь на базаре, чтобы заработать на пропитание; это помогло супругам пережить зиму[438]. Но к попрошайничеству вела не только острая нужда. Свою роль играла и готовность многих граждан подавать милостыню тем, кто проливал кровь, защищая Родину – у этой российской практики своя собственная и давняя история[439].
Инвалиды Отечественной войны занимали видное место в субкультуре нищих, бродяг, мошенников, которые жили на вокзалах, путешествовали из города в город, собирали подаяния, воровали, занимались мелкой торговлей и докучали государственным учреждениям просьбами о помощи. Нередко они вели себя достаточно агрессивно, целыми группами осаждая высокие приемные, где создавали абсолютно ненормальную обстановку[440]. Когда в 1945 году московские власти попытались ограничить количество билетов на поезда, получаемых инвалидами-фронтовиками (а потом перепродаваемых ими на черном рынке), «большая группа покалеченных и увечных напала на окружной штаб милиции, который выписывал проездные документы. Пока ветераны занимались самостоятельным оформлением билетов, прибыл отряд МВД, вооруженный автоматами; солдаты произвели несколько очередей в воздух и арестовали уцелевших экс-героев»[441].
К 1990-м годам под впечатлением от подобных историй в коллективной памяти городской России распространилось убеждение в том, что Сталин приказывал вылавливать инвалидов войны и отправлять их в отдаленные районы страны. Предполагалось, что эта кампания против ветеранов началась «примерно через два года после завершения войны»[442]. Впрочем, другие источники ставят подобные воспоминания под сомнение. В июле 1947 года некто письменно пожаловался секретарю ЦК Андрею Жданову на то, что пассажиров пригородных поездов одолевают нищие, поющие псалмы и требующие за это мзду, причем среди них много инвалидов-фронтовиков. Глядя на эти сцены, автор письма опасался, что у иностранцев может сложиться впечатление, «будто наша страна – страна нищих». Реагируя на подобные обращения, секретариат ЦК партии обратился к Министерству внутренних дел с предложением «усилить борьбу с детской беспризорностью»[443]. Хотя в соответствующих документах инвалиды войны отдельно не упоминались, связанная с ними проблема никуда не делась даже через три года, особенно на окраинах крупных городов. Мишель Горди, русскоязычный корреспондент французской газеты «France Soir», сообщал из Советского Союза в 1950 году: «На нескольких крупных железнодорожных станциях, в залах ожидания, я видел толпы пассажиров, чья удручающая бедность бросалась в глаза. Меня поразило количество ветеранов-инвалидов, передвигавшихся в лучшем случае на костылях. Те же из них, кто потерял обе ноги выше колена, сидели на платформах на специальных самодельных тележках, которые нужно было приводить в движение собственными руками»[444]. Год спустя, в 1951 году, подобные сцены все еще казались властям настолько серьезной проблемой, что Совет министров и президиум Верховного Совета призвали к согласованной борьбе с теми, кто был назван «антиобщественными, паразитическими элементами». Милиции предписывалось задерживать подобных людей[445].
Исследователям не удалось ни подтвердить, ни опровергнуть широко распространявшийся в послевоенные времена слух о том, что государство якобы организовало специальную кампанию по выселению нищенствующих инвалидов войны из крупных центров в далекую глубинку. Хотя доступ к архивам остается неполным, а некоторые документы, возможно, были утрачены, недавние исследования убедительно свидетельствуют о том, что исчезновение из больших городов тех инвалидов войны, кто занимался попрошайничеством, стало побочным следствием указа 1951 года, направленного против «антиобщественных, паразитических элементов», а также последующей «энергичной кампании против попрошаек», развернутой в 1952–1954 годах. По-видимому, перечисленные мероприятия нельзя было считать акцией, направленной исключительно против инвалидов войны. Тем не менее в пользу упомянутой выше интерпретации говорит, в частности, тот факт, что знаменитая колония ветеранов-инвалидов в Валаамском монастыре на Ладожском озере начала свое существование именно в 1952 году, то есть сразу после старта кампании. Подобно бывшим военнопленным, на которых обрушилась безумная борьба с космополитизмом, ветераны-попрошайки и ветераны-спекулянты были «вычищены» еще более масштабной кампанией против «паразитов»[446].
Стратегии выживания, которые применяли инвалиды войны, отнюдь не исчерпывались спекуляцией и попрошайничеством. Можно было, скажем, получать пенсию в 220 рублей и умудряться не работать – продажа сигарет на рынке под это понятие не подпадала, – потому что местное отделение Государственного банка забыло запросить документ, подтверждающий ветеранское трудоустройство[447]. Зарабатывая на жизнь, можно было играть в азартные игры на базаре[448] или неофициально трудиться на пивзаводе, получая зарплату «натурой», а затем сбывая ее излишки[449]. Можно было присоединиться к преступной группировке, специализирующейся на краже зерна[450] или вооруженных ограблениях[451]. Наконец, кто-то мог даже пробовать себя в качестве фальшивомонетчика[452]. Из 160 инвалидов войны, привлеченных к уголовной ответственности в автономной Республике Башкирия в 1944 году, 23 были осуждены за спекуляцию, 77 – за кражу, 7 – за грабеж и 23 – за хулиганство[453]. В первые восемь месяцев того же года милиция Новосибирской области арестовала 160 инвалидов войны, из них 58 – за кражу, 17 – за угон скота, 12 – за грабеж, 2 – за разбой, сопряженный с убийством, 23 – за злостное хулиганство, 11 – за подделку документов и продовольственных карточек, 20 – за спекуляцию[454].
Не исключено, что в 1940-е годы незаконной деятельности инвалидов войны способствовало относительно мягкое отношение к ним со стороны государственных структур. Так, в директиве Народного комиссариата юстиции СССР и Генеральной прокуратуры СССР от 23 июля 1943 года подчеркивалась необходимость «особого подхода» к инвалидам войны, впервые совершившим «мелкие правонарушения». Местные суды не всегда следовали такой линии, что в октябре 1945 года обернулось жалобой союзного Народного комиссариата юстиции на то, что «суды не расследуют причины, заставляющие инвалидов [войны] совершать кражи, и не ставят вопрос перед соответствующими органами относительно их трудностей при устройстве на работу»[455]. Не все, однако, смотрели на вещи подобным образом. Например, председатель исполкома Моссовета Георгий Попов в начале декабря 1945 года сетовал: «Надо понять, что никакой скидки [рецидивистам, имеющим по две или три судимости] мы давать не могли, вне зависимости от их заслуг перед нашей страной»[456]. От местных судов ожидалось, что они разберутся, кто из подсудимых лишь оступился и нуждается в помощи, а кто решил «не возвращаться в советскую экономику и встать на преступный путь». Задача, безусловно, была непростой, учитывая, что инвалиды войны, как сообщал московский судья в 1945 году, составляли до половины обвиняемых по уголовным делам, которые в тот период рассматривались в народных судах[457]. Парадоксальным образом судейская снисходительность к искалеченным защитникам Родины иногда работала им во вред: некоторым отказывали в руководящих должностях, опасаясь, что в случае злоупотребления полномочиями их не удастся привлечь к уголовной ответственности[458].
Сложно судить, сколько именно увечных ветеранов воспользовались недоработками советского законодательства, обеспечивая себе более или менее терпимую жизнь. Мы знаем, что были истории впечатляющего успеха: можно вспомнить случай Вайсмана, описанный в главе 2. Но столь же очевидно и то, что множеству других приходилось бороться за выживание изо всех сил. Подобно миру советского официоза, теневая советская реальность тоже производила своего рода «сортировку» инвалидов. В обоих мирах некоторые преуспевали, но многие бедствовали. Вместо того чтобы занять зарезервированные для них рабочие места, требующие квалификации, многие инвалиды-фронтовики предпочитали работать охранниками или грузчиками[459]. Большинство свердловских инвалидов войны, которые уже не могли трудиться в своих прежних профессиях, устраивались в охрану или на другие подсобные работы[460]. Несмотря на значительные различия между регионами и даже между предприятиями одного и того же региона, большинству покалеченных бойцов все же доставались низшие должности. И если на одном конце спектра находился Ленинград, где 75 % инвалидов войны в 1945 году занимались квалифицированным трудом[461], то на другом его конце можно было найти такие регионы, как Свердловская область, где автор внутреннего отчета, стремясь затушевать тот факт, что 82 % инвалидов войны получили не слишком хорошие рабочие места, сосредоточил внимание на оставшихся 18 %, среди которых оказались руководители производства (11 %), председатели колхозов (2 %), инженерно-технические работники (3 %), а также те, кто обзавелся новой профессией (2 %)[462].
Усугубляли ситуацию ветеранские проблемы со здоровьем. Плохое жилье, тяжелый труд, долгие поездки на работу и обратно, крайне скудное питание не способствовали физическому восстановлению. Достать протезы и инвалидные коляски было практически невозможно. Туберкулез, плохо заживающие культи ампутированных конечностей и вновь открывающиеся раны в послевоенное время были очень распространенными явлениями[463]. Например, инвалиду войны II группы В. Гуревичу приходилось проводить в медучреждениях едва ли не половину жизни. В течение года он находился на лечении четыре раза: сначала более месяца, с 15 декабря 1944 года по 18 января 1945 года, а затем с 26 февраля по 19 марта, с 26 мая по 5 июля и, спустя всего несколько дней, с 14 по 25 июля[464]. Проблемы со здоровьем были даже у молодых ветеранов, которые вернулись с войны по крайней мере с целыми конечностями. Григорию Чухраю чуть не пришлось отказаться от мечты стать кинематографистом, потому что в разгар съемок дипломного фильма плохое питание, туберкулез и осколок в легком отправили его на больничную койку. Лишь покровительство Михаила Ромма позволило ему обойти административные препятствия и стать одним из самых известных советских режиссеров[465]. Если у молодого ветерана возникали такие проблемы, то легко представить, какой была жизнь у пожилых и более израненных фронтовиков. Это отражалось даже в художественной литературе соцреализма. Так, главным героем романа Петра Павленко «Счастье» стал полковник Алексей Воропаев – страдающий от туберкулеза инвалид с ампутированной конечностью, который на протяжении большей части повествования либо просто болен, либо вообще прикован к кровати.
Проблемы, подобные тем, с которыми сталкивался вымышленный полковник Воропаев, приходилось преодолевать многим бывшим бойцам. Были среди них и такие, кто, подражая герою романа, нарушал предписания врачей и пренебрегал постельным режимом ради совершения трудовых подвигов. Эти люди сформировали «что-то вроде движения воропаевцев, своеобразной послевоенной вариации движения стахановцев, тон в которой задавали израненные ветераны»[466]. Упоминания об этом явлении можно было встретить в газетных репортажах и прочих официальных публикациях, а также во внутренних документах государственных и партийных органов, посвященных работе с инвалидами войны[467]. Впрочем, подавляющее большинство инвалидов войны просто работали – без лишнего шума и официальной помпы. В регионах РСФСР к осени 1945 года доля трудящихся инвалидов войны колебалась от минимальных 73 % в Курской области до максимальных 93 % в Кировской области[468]. Средние показатели составляли 84 % для всех инвалидов войны совокупно, 62 % – для инвалидов II группы и 96 % – для инвалидов III группы[469]. Эти цифры могут быть завышены по целому ряду причин, но они навряд ли полностью сфабрикованы, учитывая то, что местные власти понимали, что их данные всегда могут быть проверены центральными органами. Более того, нет оснований полагать, что тенденция к завышению этих цифр в различных отраслях экономики проявляла себя по-разному; это позволяет видеть в них индикаторы того, какими путями инвалиды войны решали проблемы своей послевоенной занятости (таблица 4.3)[470].
Таблица 4.3. Трудовая занятость инвалидов войны, получающих пенсию (на 1 ноября 1946)
Большинство ветеранов и инвалидов войны были родом из сельской местности и после 1945 года вернулись работать в родные колхозы. Однако наиболее израненные и покалеченные ветераны чаще всех остальных инвалидов трудоустраивались в городах, что обеспечивало какой-то части бывших крестьян определенную социальную мобильность. В целом больше половины ветеранов-инвалидов работали в деревне, лишь 17 % были заняты в промышленности и еще 28 % в «других организациях» – предположительно на административных должностях в партийно-государственном аппарате. У инвалидов последняя группа была больше аналогичной группы среди остальных бывших солдат (таблица 4.4). Такое сопоставление говорит о том, что инвалиды войны с большей вероятностью переходили в несельскохозяйственные профессии (то есть повышали свой социальный статус, поскольку почти любая работа за пределами колхоза была предпочтительнее невзгод и тягот сельской жизни), чем их относительно здоровые сверстники, уволившиеся из армии в ходе массовой послевоенной мобилизации. Если среди инвалидов в городах смогли устроиться 47 % их общего числа, то среди прочих демобилизованных в несельскохозяйственных профессиях обрели себя лишь 30 %.
Таблица 4.4. Демобилизованные и их трудоустройство на 1 ноября 1946
Небольшим группам инвалидов войны в послевоенные годы удавалось подняться по социальной лестнице, что подтверждается и другими источниками. Мемуаристы отмечают заметную роль ветеранов-инвалидов крестьянского происхождения даже в таком престижном учебном заведении, как Московский государственный университет[471]. Помимо высшего образования, к которому, по понятным причинам, могли приобщиться немногие, существовал и другой путь вертикальной мобильности, фиксируемый, пусть не идеально, в финансовых показателях. Обзор финансового положения инвалидов войны в Молотовской области (ныне Пермский край) в феврале 1945 года показал, что в среднем работающие инвалиды II группы после войны в финансовом отношении чувствовали себя лучше: если до войны такой человек получал только среднюю зарплату в 504 рубля, то после возвращения с фронта в статусе «инвалида войны» ему полагалась средняя зарплата в 524 рубля плюс пенсия в 276 рублей. При увеличении заработной платы на 5 % их доход (оклад плюс пенсия) вырос на 63 %. Но, как нередко бывает, средний показатель предполагал большой разброс крайних величин. Фактически зарплата повысилась только у 39 %, еще 16 % имели тот же доход, а большинству – 45 % – приходилось довольствоваться меньшими деньгами, чем до войны[472].
Можно ли выявить какие-то закономерности в циркуляции инвалидов войны внутри советской социальной иерархии? Тяжелая инвалидность, если таковая заслуживала отнесения к I группе, как правило, ухудшала материальное благосостояние ветеранов-фронтовиков. Такие инвалиды особенно страдали в тех случаях, когда у них не было семейной или супружеской поддержки. В иных ситуациях их социальное положение в значительной степени зависело от доходов прочих членов семьи, поскольку их собственный финансовый вклад ограничивался лишь скромной пенсией. Инвалиды III группы обычно чувствовали себя немногим лучше, чем их товарищи, пострадавшие от более серьезных увечий, но склонность государственных органов причислять к этой категории как можно больше людей, накладывавшаяся на проблемы с поисками хорошей работы, влекла за собой очевидное следствие: в большинстве своем такие инвалиды в денежном плане ощущали себя более или менее сносно только в одном случае – располагая дополнительным доходом от частной (иногда незаконной) экономической деятельности. Инвалиды II группы, взятые в целом, находились в более выгодном материальном положении. Зачастую их увечья были близки к ранениям, которые характеризовали III группу, но тем или иным образом им удавалось закрепиться в более привилегированной группе. Они тоже порой имели какое-то экономическое занятие, причем над ними не довлели те угрозы, от которых страдали их более несчастные собратья из III группы: их не принуждали к официально регистрируемой занятости и не грозили сокращением пенсий. Кроме того, государственные усилия по переквалификации и переобучению кадров были сосредоточены на тех, кто пострадал наиболее тяжело: то есть на инвалидах I и II групп[473].
Из-за сложнейшего переплетения официальных и неофициальных экономических процессов нисходящая мобильность, предопределяемая усилиями официоза, отнюдь не обязательно влекла за собой реальное снижение качества жизни: в частности, некоторые ветераны сознательно выбирали неквалифицированный труд, поскольку именно он позволял им добывать продукты питания и другие дефицитные товары. По этой причине мясокомбинаты и маргариновые заводы оказывались весьма популярными местами для трудоустройства инвалидов войны[474]. В Ленинграде те 13 % работающих инвалидов-фронтовиков, которые занимались неквалифицированным трудом, подвизались главным образом в пищевой отрасли – на хлебозаводах, шоколадных фабриках или в столовых[475]. Подобные предпочтения, несмотря на неодобрение чиновников, фактически расширяли долю инвалидов войны, нашедших для себя место в советском обществе. Аналогичные процессы отражены и в анализе социального положения 4310 инвалидов войны, предпринятом в 1944 году управлением социального обеспечения Ивановской области. В ходе этой работы было установлено, что 20 % инвалидов тогда занимали менее квалифицированные должности, чем в довоенное время. Почти половина от этой доли поступала так из-за того, что, физически не имея возможности вернуться к довоенной профессии, не успела («пока», как оптимистично сказано в отчете) приобрести новую. По большей части эти люди были плохо образованы. Что касается второй половины, то ее представители просто не хотели работать по своим прежним специальностям, предпочитая им занятия, которые открывали доступ к продовольственным благам: работу в столовых, пекарнях, магазинах или отделах рабочего снабжения (ОРСах). Эта группа составила более 10 % выборки, что значительно сокращало долю нуждающихся в рассматриваемой социально уязвимой группе[476].
Инвалиды Отечественной войны оказались, таким образом, в двусмысленном положении. Они составляли безусловно привилегированную группу, утвержденную законодательством, причем даже после 1947–1948 годов, когда большинство общих ветеранских привилегий были упразднены. Их статус особенно выделялся на фоне других категорий граждан с ограниченными возможностями, включая и инвалидов других войн[477]. Более того, за подобной политикой стояло нечто большее, нежели просто пропаганда. Предусматриваемые ею мероприятия претворялись в жизнь и контролировались различными государственными органами, включая аппарат принуждения[478]. Иначе говоря, у инвалидов войны было больше шансов избежать той немыслимой волокиты, с которой в СССР сталкивался любой нуждавшийся в государственной поддержке. Такая помощь, наряду с сохраняющимся официальным признанием за ними особого статуса и его постоянным ритуальным подтверждением, убеждала инвалидов войны в том, что принесенные ими жертвы дают им право на специальное положение и особое обращение в послевоенном советском обществе. Однако этот особый статус вовсе не гарантировал получение реальных выгод. Потребность государства в тотальной трудовой вовлеченности населения, многочисленность статусной группы, небывалая степень разорения страны, необходимость сохранять мобилизационные установки в условиях «холодной войны», неразвитость советской системы всеобщего благосостояния и общая нехватка экономических ресурсов – все это в совокупности подрывало позитивные эффекты покровительственных законодательных мер, нацеленных на инвалидов-фронтовиков.
Таким образом, утверждение особого статуса инвалидов войны сопровождалось постоянными разочарованиями и посрамлениями надежд, что приводило к гневу, ожесточению и обиде. «Меня все же интересует, – писал один ветеран в 1959 году, – есть ли какие льготы для инвалидов войны, или партия и правительство забыли уже о нуждах тех, кто кровью отстоял независимость нашей Родины?». Другой фронтовик, рассуждая в том же ключе, писал, что он просто не понимает: «Существуют ли фактически правительственные решения о помощи, заботе и льготах для инвалидов войны и семей погибших или все это разговоры и отписки?». «Родина, – сетовал третий, – забывает о нас и не хочет знать, что мы влачим жалкое полуголодное нищенское существование»[479].
Базовое противоречие между символическим статусом и несбывшимися материальными ожиданиями сохранялось до тех пор, пока в 1960–1980-х годах социальная политика не сделалась более всеохватной. Однако даже после этого реально предоставляемые блага не дотягивали до официально обещанных привилегий. Общее повышение благосостояния населения и культивируемый с 1965 года барабанный культ «Великой Победы» оборачивались тем, что ожидания заметно опережали благосостояние[480]. Но хотя обида и разочарование, вызываемые перепадом между символическим статусом и реально предоставляемыми общественными благами, объединяли инвалидов войны, это психологическое единение не подкреплялось однотипностью социального положения. Покалеченные и нищие фронтовики, несомненно, были одной из самых заметных ветеранских групп, но они представляли лишь часть общей картины. Рядом с ними жили другие инвалиды войны: те, кто смог сделаться председателями колхозов, ударниками коммунистического труда или другими видными членами советского официоза. Наконец, третьи, не столь часто попадающие в поле общественного внимания, сумели обеспечить себе относительно хорошую или, по крайней мере, сносную жизнь, комбинируя доходы от официальной работы, регулярные пенсионные выплаты и нерегулярную помощь со стороны государства или работодателя, а также родственников, с трудом на собственных огородах или иными предпринимательскими инициативами. Социальное положение и материальная ситуация инвалидов войны в этом комплексном взаимодействии официальной и неофициальной экономики заметно варьировали в зависимости от категории инвалидности, пола и возраста, уровня интеграции в семью и степени, в которой эта семья могла функционировать как экономическая единица. В итоге даже инвалиды войны – та группа ветеранов, которая была наиболее сплоченной в плане решаемых ею послевоенных проблем, накопленного опыта и позитивной правовой дискриминации, – оказывались разобщенными в процессе интеграции в гражданскую жизнь.
Глава 5. Пожизненно «меченые»
Советский Союз не признает такого понятия, как «советский военнопленный». Мы считаем всех советских солдат, попавших в руки к немцам, дезертирами.
Советская страна помнит и заботится о своих гражданах, попавших в немецкое рабство. Они будут приняты дома как сыны Родины.
Несчастья некоторых инвалидов войны не ограничивались только потерянными конечностями, хроническими болезнями и некачественной социальной помощью: им пришлось пострадать и политически. Бывшим военнопленным, вернувшимся на родину, предстояло доказать, что они действительно были ранены в боях и попали к немцам не по доброй воле[483]. Бюрократические баталии, которые приходилось переживать таким людям ради признания «инвалидами войны», оказывались для них далеко не главной проблемой. Советское общество с глубочайшим недоверием относилось к тем, кто, согласно официальной формулировке, «сдался в плен». К концу боев советские органы, отвечавшие за репатриацию, зарегистрировали 2 016 480 военнопленных, из которых 1 836 562 были репатриированы, иногда против собственной воли[484]. Еще 939 700 бывших советских бойцов были обнаружены и задержаны на освобожденных от немцев территориях, что увеличивало общую численность «сдавшихся в плен» до 2,8 миллиона человек[485]. После завершения боевых действий до 14 % ветеранов войны несли на себе клеймо побывавших в плену[486].
Все чаще появляются материалы, указывающие на то, что официальная политика в отношении этих предполагаемых дезертиров в лучшем случае характеризовалась подозрительностью, а в худшем – враждебностью[487]. Военнопленных подвергали процедуре, которая в Советском Союзе называлась «фильтрацией» и предполагала персональную проверку каждого из них спецслужбами в специально созданной системе фильтрационных лагерей[488]. Предполагалось, что в этом процессе будут выявляться потенциальные предатели, сотрудничавшие с немцами. «Коллаборацией» считалась служба в антисоветской «Русской освободительной армии» (РОА), возглавляемой генералом Андреем Власовым, или в каком-то другом подразделении, сражавшемся на стороне гитлеровцев[489]. Помимо этого, к числу коллаборационистов относили тех, кто работал на немцев в любом качестве, стремясь выжить в тяжелейших условиях лагеря для военнопленных, и даже тех, кто просто не сумел совершить побег или организовать сопротивление[490]. Подчеркивая произвол, царивший в фильтрационном просеивании, некоторые повествования о том времени создают у читателя превратное впечатление, будто его типичными итогами оказывались либо пуля в голову, либо удел зека в сталинском ГУЛАГе[491]. Разумеется, подобные перспективы были вполне реальными, особенно для офицеров; но, не забывая о факторе «заведомой виновности» красноармейцев в собственном пленении, историку полезно помнить и о том, что солдаты-зеки сделались в послевоенном ГУЛАГе важной силой: вместе с прочими «профессионалами насилия» (например, украинскими повстанцами-националистами) они заметно изменили атмосферу в лагерях, сыграв ключевую роль в вооруженных восстаниях послевоенных лет[492].
Таким образом, огромный лагерный срок или расстрельный приговор были далеко не повсеместными явлениями. В частности, к младшим чинам режим относился чуть более снисходительно. Мы не знаем точно, сколько солдат, вызволенных из плена, было расстреляно за годы войны, но приблизительные оценки все же возможны. Военные трибуналы приговорили к смертной казни 157 000 военнослужащих[493]. Маловероятно, что все они были вызволенными военнопленными, но даже если бы дело обстояло так, то это составило бы 17 % общего числа в 939 700 всех немецких пленников, обнаруженных Красной Армией на освобожденных территориях. Большинство вернувшихся в СССР военнопленных – вероятно, от 61 % до 67 % – в качестве так называемого «специального контингента» прошли через фильтрационные пункты, которые сильно напоминали концентрационные лагеря с принудительным трудом[494]. Однако не эти места становились для них конечными точками назначения: фильтрационные пункты работали по принципу «вращающихся дверей», люди постоянно прибывали и убывали. Лишь малая доля «фильтруемых» в результате этой процедуры подверглась аресту (на конец 1944 года таковых было 3 %) или потом погибла в лагерях (менее 2 %). Добавляя сюда тех, кто был повторно зачислен в известные своим высочайшим уровнем смертности штурмовые, или штрафные, батальоны (5 %), мы получаем 10 %, которые либо умерли, либо могли погибнуть с высокой вероятностью, либо же надолго оказались в неволе (см. таблицу 5.1). В другой реконструкции указывается, что 17 % были «переданы НКВД», но не приводится подробностей о том, сколько из них в конечном счете попало в штрафные батальоны. Возможно, к ним можно добавить еще 17 %, которые были мобилизованы для работы на нужды фронта (см. таблицу 5.2), хотя в общем ситуация этих людей не слишком отличалась от того положения, в котором в военные и послевоенные годы пребывала большая часть промышленной рабочей силы[495]. Учитывая суровость сталинского режима и диктуемую эпохой жесткость заявлений о том, как поступать с «предателями», это удивительно низкий процент. Что же случилось с большинством тех, кто избежал подобной участи, известно меньше[496].