Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Костёр и рассказ - Джорджо Агамбен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Притча о «слове о Царствии» в таком случае является притчей о языке, то есть о том, что мы всё ещё только должны осознать – о нашей речевой сути. Осознать наше обитание в языке не значит познать смысл слов, со всеми его нюансами и двусмысленностью. Скорее, это значит заметить, что то, что находится в языке под вопросом, – это близость Царствия, его сходство с миром – оно настолько близко и настолько подобно миру, что мы с большим трудом распознаём его. И поскольку его близость является настойчивой необходимостью, а его подобие – апострофой, мы не можем оставить их нереализованными. Слово было дано нам в качестве притчи, не для того, чтобы отдалиться от вещей, но для того, чтобы сохранять нашу близость к ним, чтобы эта близость становилась больше – подобно тому, как мы узнаём в чьём-то облике некое сходство, подобно тому, как к нам прикасается чья-то рука. Говорить притчами – значит просто говорить: Marana tha[39], «Прииди, Господь».

Что такое акт творения?

В заголовке «Что такое акт творения»? повторено название лекции, проведённой Жилем Делёзом в Париже в марте 1987 года Делёз определял акт творения как «акт сопротивления». Сопротивления смерти, в первую очередь, но также сопротивления информационной парадигме, посредством которой осуществляется власть в обществах, определяемых философом как «общества контроля», чтобы отличить их от дисциплинарных обществ, исследованных Фуко. Любой акт творения чему-то сопротивляется – например, согласно Делёзу, музыка Баха является актом сопротивления против разделения сакрального и профанного.

Делёз не даёт определения термину «сопротивляться» и, судя по всему, использует его в общепринятом значении противодействия внешней силе или угрозе. В «Алфавите»[40], говоря о слове «сопротивление», он добавляет, в отношении произведений искусства, что сопротивляться значит всегда высвобождать способность жизни, заключённой в рамки или претерпевшей несправедливость; но, тем не менее, даже здесь не содержится настоящего определения акта творения как акта сопротивления.

Когда много лет читаешь, пишешь и изучаешь, порой бывает, что начинаешь понимать, каков наш особый способ – если таковой вообще есть – мыслить и проводить исследования. В моём случае речь идёт о понимании того, что Фейербах называл «способностью к развитию», содержащейся в произведениях моих любимых авторов. Истинно философский элемент, содержащийся в произведении – будь это произведение искусства, науки, мысли, – это его способность к дальнейшему развитию, что осталось – или было намеренно оставлено – невысказанным и что теперь нужно найти и подобрать. Почему меня так притягивает этот поиск элемента, открытого для дальнейшего развития? Потому что если до конца следовать этому методологическому принципу, в итоге достигаешь той точки, где уже невозможно различить между своим и тем, что исходит от автора, которого мы читаем. Достижение этой внеличной зоны неразличимости, где пропадают любое имя собственное, любое авторское право и любая претензия на оригинальность, наполняет меня радостью.

Здесь я попытаюсь рассмотреть то, что осталось невысказанным в идее Делёза об акте творения как акте сопротивления, и, тем самым, я попробую продолжить и развить мысль моего любимого автора, разумеется, под мою полную ответственность.

Должен предупредить, что испытываю определённый дискомфорт при использовании, к сожалению, чересчур распространённого в наше время термина «творение» к практическому искусству. Исследуя генеалогию такого использования, я обнаружил, не без некоторого удивления, что часть ответственности за это лежит на архитекторах. Когда средневековые теологи должны были объяснять сотворение мира, они прибегали к примеру, уже использовавшемуся стоиками. Подобно тому, как дом заранее существует в уме архитектора, писал Фома, так и Бог создал мир, глядя на образ, уже существовавший в его уме. Естественно, Фома всё ещё проводил различие между creare ex nihilo[41], характерным для божественного творения, и facere de materia[42], характерным для человека. Всё же, в любом случае, сравнение между действиями архитектора и Бога уже содержит в себе ростки для пересадки парадигмы творения в поле художественной деятельности.




Кадры из фильма «Алфавит Жиля Делёза». Режиссёр Пьер-Андре Бутан. Продолжительность 7,5 часа. 1988–1989

Поэтому я предпочитаю говорить скорее о поэтическом акте, и если я продолжу для удобства пользоваться термином «творение», я хотел бы, чтобы его здесь понимали без всякого усиления смысла, в простом смысле слова poiein, «производить».

Понимание сопротивления просто как противодействия внешней силе не представляется мне достаточным для понимания акта творения. В проекте предисловия к своей книге Philosophische Bemerkungen[43] Витгенштейн отмечал, что необходимость сопротивляться давлению и раздражителям, направленным против творчества эпохой бескультурья – каковой для него была его эпоха, а для нас, конечно, является наша, – в итоге растрачивает и фрагментирует силы индивида. Точно так же в «Алфавите» Делёз посчитал необходимым подчеркнуть, что акт творения непременно связан с высвобождением способности.

Я всё же считаю, что способность, высвобождаемая актом творения, должна быть внутренней способностью, присущей самому акту, точно так же, как ему же должен быть внутренне присущ акт сопротивления. Только в этом разрезе можно понять взаимосвязь между сопротивлением и творением, а также между творением и способностью.

У концепции способности в западной философии богатая история, которую мы можем начать отсчитывать с Аристотеля.

Аристотель противопоставляет способность (dynamis) действию (energeia) – вместе с тем связывая их, – и это противопоставление, которым отмечена как его метафизика, так и его физика, было оставлено им в наследство сначала философии, а затем науке, средневековой и современной. Именно через это противопоставление Аристотель объясняет то, что мы называем актами творения, наиболее непосредственно совпадавшими для него с практикой technai (искусств, в самом широком смысле слова). Особым значением обладают примеры, к которым он прибегает, когда хочет проиллюстрировать переход от способности к действию: архитектор (oikodomos), музыкант, играющий на цитре, скульптор, но также грамматик и, в целом, любой человек, владеющий знанием или техникой. Способность, о которой Аристотель говорит в IX книге «Метафизики» и во II части книги «О душе», является, соответственно, не общей способностью, позволяющей нам говорить о ребёнке, что он может стать архитектором или скульптором, а способностью, присущей тому, кто овладел соответствующим искусством или знанием. Аристотель называет такую способность hexis, производным от слова echo, «иметь»: это навык, то есть владение какой-либо способностью или умением.

Тот, кто обладает способностью – или имеет соответствующий навык, – может как задействовать, так и не задействовать её. Способность, – и это гениальный, несмотря на его полную очевидность, тезис Аристотеля – по сути, определяется возможностью её нереализованности. Архитектор способен в той мере, в какой он может ничего не построить, способность – это временно не реализованное действие. (В политике, как хорошо известно, существует специальная фигура под названием «провокатор», чьей задачей является как раз вынуждать лицо, обладающее властью, реализовать её, привести её в действие.) Таким образом Аристотель отвечает в «Метафизике» на тезис мегарцев[44], довольно небезосновательно утверждавших, что способность существует только в самом действии (energei mono dynastai, otan me energei ou dynastai, Met. 1046b, 29–30[45]). Если бы это было так, возражает Аристотель, мы не могли бы считать архитектором архитектора, когда он не строит, или называть врачом врача в те моменты, когда он не занимается искусством врачевания. Под вопросом здесь сам образ бытия способности, существующей в форме hexis, то есть мастерства, в противоположность лишённости. Есть форма как присутствие того, что не задействовано, и это исключительное присутствие и является способностью. В важнейшем отрывке из «Физики» Аристотель безо всяких оговорок утверждает: «Steresis, лишённость, есть в некотором отношении вид» (eidos ti, Phys. 193b, 19–20)[46].

Аристотель своим характерным жестом доводит этот тезис до крайности, до той точки, где он почти превращается в апорию. На основании того факта, что способность определяется возможностью её нереализованности, он делает вывод об основополагающей взаимопричастности способности и неспособности. «Неспособность [adynamia] и неспособное, – пишет он (Met. 1046a, 29–32), – это противоположное способности [dynamis] такого рода отсутствие ‹её›, так что способность бывает всегда к тому же и в том же отношении, как неспособность [tou autou kai kata to auto pasa dynamis adynamia[47]. Adynamia, «неспособность», не означает здесь отсутствие всякой способности, но скорее способность-не- (переходить к действию), dynamis me energein. Этим тезисом определяется особая амбивалентность любой человеческой способности, которая, в своей первоначальной структуре, поддерживается в своём отношении к собственной лишённости и всегда – и в отношении к ней же – является способностью быть или не быть, делать или не делать. Именно в этом отношении, согласно Аристотелю, заключается сущность способности. Живущий, существующий в образе способности способен на собственную неспособность, и только в этом он обладает своей способностью. Он может существовать и действовать, потому что поддерживает своё отношение к собственному небытию и недеянию. В способности, ощущение – это обязательная анестезия, мысль – это не-мысль, действие – это бездействие.

Если мы вспомним, что примеры способности-не- почти всегда берутся из среды человеческих знаний и техники (грамматика, музыка, архитектура, медицина и т. д.), мы можем сказать, что человек – это живое существо, явно пребывающее в измерении способности, возможности и возможности-не-. Любая человеческая способность одновременно и изначально является также неспособностью; любая возможность быть или делать у человека прежде всего соотносится с собственной лишённостью.

Если мы вернёмся к нашему вопросу об акте творения, вышесказанное означает, что его ни в коем случае нельзя понимать, согласно нынешним представлениям, как простой переход от способности к действию. Художник – это не тот, кто обладает способностью к творению и в определённый момент решает, неизвестно как и почему, реализовать и задействовать её. Если любая способность изначально является неспособностью, способностью-не-, то как может произойти переход к действию? Актом способности пианиста играть на пианино, несомненно, является исполнение им музыкального произведения на фортепиано; но что происходит со способностью не играть в тот момент, когда он начинает играть? Как реализуется способность не играть?

Теперь мы можем взглянуть по-новому на отношение творения к сопротивлению, о котором говорил Делёз. В любом акте творения содержится нечто, сопротивляющееся и противодействующее выражению. Этимологическое значение слова «сопротивление», происходящего от латинского sisto[48], – «останавливать, удерживать в неподвижности» или «останавливаться». Этой силой, удерживающей и останавливающей способность в её движении к действию, является неспособность, способность-не-. То есть способность – это двойственная сущность, которая не только может что-то одно и вместе с тем противоположное ему, но и содержит в себе самой неотделимое и неугасаемое сопротивление.

Если это так, мы должны рассматривать акт творения как поле действия сил, расположившееся между способностью и неспособностью, возможностью и возможностью-не действовать и сопротивляться. Человек может господствовать над своей способностью и иметь к ней доступ только через собственную неспособность; но – именно поэтому – на деле ему не дано господствовать над способностью, а быть поэтом, соответственно, означает: находиться во власти собственной неспособности.

Только способность, содержащая в себе как способность, так и неспособность, является, таким образом, высшей способностью. Если любая способность является как способностью быть, так и способностью не быть, переход к действию может произойти только через перенесение в акт собственной способности-не-. Это означает, что если каждому пианисту обязательно принадлежат способность играть и способность не играть, то Гленн Гульд в таком случае – тот, кто может лишь не не-играть и, обращая свою способность не только на акт, но и на свою же собственную неспособность, играет, образно говоря, благодаря своей способности не играть. Перед лицом умения, просто отрицающего и отталкивающего собственную способность не играть, и таланта, способного только играть, мастерство сохраняет и реализует в акте не свою способность играть, а свою способность не играть.

Изучим теперь конкретнее действие сопротивления в акте творения. Подобно невыразимому у Беньямина[49], препятствующему в произведениях притязаниям видимости на целостность, сопротивление действует в качестве критической силы, тормозящей слепой и непосредственный импульс способности к действию, и, тем самым, не позволяет ей целиком разрешиться и исчерпаться в нём. Если бы творение было только способностью-к-, которая может лишь слепо переходить в акт, искусство деградировало бы до простого исполнения, достигающего завершённой формы с деланной непринуждённостью, потому что оно избавилось бы от сопротивления способности-не-. Вопреки распространённому недоразумению, мастерство – это не формальное совершенство, а как раз наоборот, сохранение способности к действию, спасение несовершенства в совершенной форме. На холсте мастера или на странице великого писателя сопротивление способности-не- оставляет отпечаток на произведении как внутренняя вычурность, присутствующая в любом шедевре.

Именно на этой способности-не- в конечном итоге основывается любой по-настоящему критический момент: то, что становится явным благодаря ошибке вкуса, – это недостаток не столько на уровне способности-к-, сколько на уровне способности-не-. Тот, кому не хватает вкуса, не способен удержаться от чего-либо, отсутствие вкуса – это всегда неспособность не сделать.

Печать необходимости, поставленная на произведении, – это как раз то, что могло не быть или быть иным: его случайность. Речь не идёт об исправлениях, демонстрируемых радиографией на холсте или засвидетельствованных в редакции или вариантах рукописей: скорее речь идёт о том «лёгком, неуловимом трепете» в самой неподвижности формы, которым, согласно Фосийону[50], отличается классический стиль.

Данте в одной строфе вкратце описал эту двусмысленную черту поэтического творчества: «Как если б мастер проявлял уменье, / Но действовал дрожащею рукой»[51]. В интересующей нас здесь проблеме явное противоречие между навыком и рукой не является дефектом, оно в совершенстве выражает двойную структуру любого подлинного творческого процесса, доверительно и показательно балансирующего между двумя противоречивыми импульсами: натиском и сопротивлением, вдохновением и самокритикой. И этим противоречием пронизан весь поэтический акт, с того момента, как навык начинает в чём-либо противоречить вдохновению, появляющемуся извне и по определению не поддающемуся контролю со стороны навыка. В этом смысле сопротивление способности-не-, отключая навык, остаётся верным вдохновению, чуть ли не препятствуя его материализации в произведении: вдохновлённый художник остаётся без произведения. И, тем не менее, способностью-не- нельзя, в свою очередь, овладеть, чтобы преобразовать её в автономный принцип, в итоге препятствующий созданию какого-либо произведения. Решающим значением обладает тот факт, что произведение всегда рождается из диалектики этих двух тесно связанных принципов.

В одной своей важной книге Симондон[52] написал, что человек – это, так сказать, существо из двух состояний, воплощающее диалектическую связь между неиндивидуализированной и внеличной частью, с одной стороны, и индивидуальной и личной частью, с другой. Часть, предшествующая индивидуальности, – это не хронологическое прошлое, реализованное и разрешившееся в какой-то момент в индивиде: оно сосуществует с ним, оставаясь его интегральной частью.

В данном смысле можно считать акт творения сложной диалектической связью между внеличным элементом, предшествующим индивидуальному субъекту и опережающим его, и личным элементом, упорно сопротивляющимся первому. Внеличное – это способность-к-, гений, подталкивающий к написанию произведения и самовыражению, а способность-не- это умолчание, выдвигаемое индивидом против внеличного, характер, упрямо сопротивляющийся самовыражению и оставляющий на нём свой след. Стиль произведения зависит не только от внеличного элемента, от творческой способности, но также от того, что сопротивляется и чуть ли не вступает в конфликт с ней.

Способность-не, однако, не отрицает способность и форму; напротив, через своё сопротивление она в чём-то выявляет их, подобно тому, как манера не просто противодействует стилю, но порой способна подчёркивать его.

Строфа Данте, в данном смысле, представляет собой пророчество, предвосхищающее позднюю живопись Тициана, примером которой может служить «Благовещение» из церкви Сан-Сальвадор[53]. Тот, кто видел это необычайное полотно, не может не поражаться тому, как цвет, тускнеющий не только в облаках над двумя персонажами, но даже на крыльях ангелов, одновременно перетекает в то, что вполне оправданно назвали тлеющей магмой, где «плоть трепещет», а «свет борется с тенью». Неудивительно, что Тициан использовал непривычную формулировку в подписи к данному произведению: Titianus fecit fecit: Тициан эту работу «сделал и переделал» – чуть ли не «передумал делать». Тот факт, что радиография обнаружила под этой подписью обычную формулировку faciebat[54], вовсе не обязательно должен означать, что речь идёт о позднейшем добавлении. Вполне может быть, что, напротив, Тициан закрасил её как раз для того, чтобы подчеркнуть особенность своего произведения, которое, по предположению Ридольфи[55] – вероятно, ссылавшегося на устную традицию, восходящую к самому Тициану, – заказчики посчитали non ridotta a perfettione[56].


Тициан. Благовещение. 1564. Базилика Сан-Сальвадор, Венеция

С этой точки зрения, вполне возможно, что надпись, внизу под вазой с цветами, ignis ardens non comburens[57], отсылающая к эпизоду с неопалимой купиной из Библии и, согласно теологам, символизирующая девственность Марии, могла быть проставлена Тицианом как раз для того, чтобы подчеркнуть особенный характер акта творения, вечно полыхавшего на поверхности холста, – совершенная метафора способности, которая горит, никогда не угасая.


Тициан. Благовещение. Фрагмент

Поэтому его рука дрожит, но эта дрожь – высшее мастерство. То, что дрожит и чуть ли не танцует в форме, – это способность: ignis ardens non comburens.

Отсюда уместность образов творчества, столь часто встречающихся у Кафки, в которых великий художник определяется как раз абсолютной неспособностью в отношении своего искусства. С одной стороны, это признание великого пловца:

Признаю, что мне принадлежит мировой рекорд, но если вы меня спросите, как я его поставил, я не смогу вам дать удовлетворительного ответа. Потому что, на деле, я не умею плавать. Я всегда хотел научиться, но у меня никогда не было такой возможности[58].

С другой стороны, выдающаяся певица мышиного народа Жозефина – она не только не умеет петь, но и пищит слабее, чем подобные ей, и, тем не менее, именно поэтому она «производит на нас впечатление, какого напрасно домогался бы более искусный певец и которое зависит именно от недостаточности её умения и голосовых средств»[59].

Возможно, больше нигде так, как в этих образах, нынешняя концепция искусства как знания или навыка не была столь же радикально поставлена под вопрос: Жозефина поёт, несмотря на собственную неспособность петь, как великий пловец плавает, несмотря на собственное неумение плавать.

Способность-не- это не другой вид способности, отличный от способности-к-: это бездействие последней, результат отключения схемы способность/действие. В этом заключается основной узел связи между способностью-не- и бездействием. Как Жозефина благодаря своему неумению петь лишь издаёт писк, свойственный всем мышам, но при этом сам её писк «освобождён от оков повседневности» и показан во всей своей «истинной сущности», так и способность-не-, приостанавливая переход к действию, нейтрализует способность и демонстрирует её как таковую. Способность не петь – это, в первую очередь, приостановка способности петь и её демонстрация, не просто переходящая в действие, а обращающаяся к самой себе. Это значит, что нет способности не петь, предшествующей способности петь, которая должна аннулироваться для того, чтобы способность могла реализоваться в пении: способность-не- это внутреннее сопротивление способности, не позволяющее ей просто исчерпаться в действии и заставляющее её обратиться к себе самой, превратить себя в potentia potentiae[60], стать способной на собственную неспособность.

Произведение – например, картина «Менины»[61], – создаваемое в результате этой приостановки способности, представляет не только свой объект: вместе с ним оно представляет способность – искусство, – при помощи которой оно было написано. Так и великая поэзия говорит не только то, что говорит, но также сообщает тот факт, что она это говорит, способность и неспособность сказать это. Живопись – это приостановка и демонстрация способности взгляда, как поэзия является приостановкой и демонстрацией способности языка.

В нашей традиции принято мыслить бездействие как некое обособление, обращение способности к самой себе. В известном фрагменте из книги двенадцатой «Метафизики» (1074b, 15–35) Аристотель утверждает, что «мысль [noesis, акт мышления] есть мышление о мышлении [noeseos noesis[62]. Формула Аристотеля не означает, что мышление берёт за объект само себя (если бы это было так, образовалось бы – перефразируя логическую терминологию – с одной стороны, метамышление, с другой – мысль-объект, осмысленная, но немыслящая мысль).

Апория, в предложении Аристотеля, касается самой природы nous[63], которая в трактате «О душе» была определена как бытие способности («ум по природе не что иное, как способность», и ничто «до того, как оно мыслит, не есть что-либо действительное из существующего» – «О душе» 429a, 21–24)[64], а во фрагменте из «Метафизики», напротив, определяется как чистое действие, чистая noesis:

А может быть, он мыслит, но эта деятельность мысли зависит от ‹чего-то› другого (ибо то, что составляет его сущность, это не мысль [noesis, деятельность мышления], но способность ‹к мысли›), тогда мы не имеем в нём наилучшей сущности… Если разум не есть мысль, но способность ‹к мысли›, тогда непрерывность мышления, естественно, должна быть для него в тягость[65].

Эта апория разрешится, если мы вспомним, что в трактате «О душе» философ написал, что nous, когда становится в действии каждым из мыслимого, «тогда он точно так же есть некоторым образом в возможности […] и тогда он способен мыслить самого себя» («О душе» 429b, 9–10)[66]. В то время как в «Метафизике» мышление мыслит само себя (то есть имеет место чистое действие), в трактате «О душе» вместо этого речь идёт о способности, которая, в той мере, в какой может не переходить в действие, остаётся свободной, бездействующей и может таким образом мыслить сама себя: нечто вроде чистой способности.

Именно благодаря этому пребыванию способности в бездействии становится возможным мышление мышления, живопись живописи, поэзия поэзии.

Если обособление подразумевает изначальный избыток способности в каждом случае реализации действия, тогда следует помнить, что правильно мыслить обособление прежде всего значит каждый раз отказываться от схемы субъект/объект, отключать её. В картине Веласкеса или Тициана живопись (la picture picta[67]) – это не объект пишущего её субъекта (pictura pingens[68]), подобно тому, как в «Метафизике» Аристотеля мышление – это не объект мыслящего субъекта, что было бы абсурдом. Напротив, живопись живописи означает только то, что живопись (способность к живописи, la pictura pingens) выражается и застывает в акте живописи, точно так же, как поэзия поэзии означает, что язык выражается и застывает в стихотворении.

Я заметил, что в этих размышлениях об акте творения постоянно возвращается термин «бездействие». Возможно, здесь мне стóит попытаться очертить хотя бы элементы того, чтó я хотел бы определить как «поэтику – или политику – бездействия». Я добавил термин «политика», потому что при попытке иначе мыслить poiesis, деятельность людей, невозможно не поставить под вопрос также наше понимание политики.

В одном из фрагментов «Никомаховой этики» (1097b, 22 ss.) Аристотель поднимает вопрос о том, чтó является делом человека и в какой-то момент предлагает гипотезу, что у человека вообще нет собственного дела, что человек по сути своей бездеятелен:

подобно тому, как у флейтиста, ваятеля и всякого мастера [technites] да и вообще у тех, у кого есть определённое назначение [ergon] и занятие [praxis], собственно благо [tagathon] и совершенство [to eu] заключены в их деле [ergon], точно так, по-видимому, и у человека [вообще], если только для него существует [определённое] назначение [ti ergon]. Но возможно ли, чтобы у плотника и башмачника было определённое назначение и занятие, а у человека не было бы никакого, и чтобы он по природе был бездельник [argos]?[69]

Ergon в данном контексте значит не просто «дело», а то, чем определяется energeia, действие или бытие-в-действии, присущее человеку. В том же смысле ещё Платон задавался вопросом, какова особая деятельность, ergon – например, лошади. Вопрос о деле или об отсутствии дела у человека обладает решающим стратегическим значением, потому что от этого зависит не только возможность определить его природу или его особенную суть, но также, в перспективе Аристотеля, возможность определить, в чём заключается его счастье и, соответственно, его политика.

Естественно, Аристотель сразу отбрасывает гипотезу о том, что человек по сути своей argos, бездеятельное животное, которое нельзя определить никаким делом и никаким призванием.

Я же, напротив, хотел бы предложить всерьёз отнестись к этой гипотезе и соответственно отталкиваться от предпосылки, что человек является живым существом без своего дела. Речь ни в коем случае не идёт о какой-то исключительно редкой гипотезе, если учесть, что, несмотря на всё негодование теологов, политологов и фундаменталистов всех тенденций и всех партий, она не перестаёт вновь и вновь возникать в истории нашей культуры. Я хотел бы упомянуть лишь два момента проявления этой концепции в двадцатом веке, причём первый – из научной среды, а именно замечательную брошюру Луиса Болька, профессора анатомии из Амстердамского университета, под названием Das Problem der Menschwerdung («Проблема антропогенеза», 1926). Согласно Болку, человек происходит не от взрослого примата, а от зародыша примата, обретшего способность воспроизводиться. То есть человек – это детёныш обезьяны, положивший начало автономному виду. Этим объясняется тот факт, что по сравнению с другими живыми существами он всегда был и остаётся существом способности, готовым приспособиться к любой среде, к любой пище и к любому роду деятельности, при том, что его суть не исчерпывается и не определяется ничем из вышеперечисленного.

Второй пример – из области искусств. Это отдельный опус Казимира Малевича, озаглавленный «Лень как действительная истина человечества», где, вопреки традиции, рассматривающей труд как реализацию человека, лень утверждается как «величайший образ человечества»[70], чьим наиболее адекватным символом становится белое на белом, высшая стадия, достигнутая супрематизмом в живописи. Этот текст, как все другие попытки осмыслить бездеятельность, как, например, непосредственно предшествовавшая ему «Похвала лени» Лафарга[71], определяя бездеятельность исключительно через её противопоставление труду, остаётся заложником негативного определения собственного объекта.

Если в античности при помощи негативной приставки определялся труд – negotium[72], противопоставлявшийся созерцательной жизни – otium[73], то наши современники, судя по всему, не способны представить себе созерцание, бездеятельность и праздность иначе, как отдых от труда или его отрицание.

Для нас же, поскольку мы пытаемся определять бездеятельность в её отношении к способности и акту творения, само собой разумеется, что мы не можем считать её праздностью или инерцией, скорее это особенная практика или способность, изначально соотносящаяся с собственной бездеятельностью.

Спиноза в «Этике» пользуется концепцией, на мой взгляд, полезной для понимания того, о чём мы говорим. Она называется acquiescentia in se ipso – «удовольствие, возникающее вследствие того, что человек созерцает самого себя и свою способность к действию» (IV, Теорема 52, Доказательство)[74]. Что значит «созерцать свою способность к действию»? Что такое бездеятельность, состоящая из созерцания своей способности к действию?

Думаю, что речь идёт о бездеятельности, внутренне присущей, так сказать, самому действию, о своеобразной практике, раскрывающей и созерцающей в деле, прежде всего, способность, ту способность, что не предшествует делу, а сопровождает и оживляет его и открывает в возможности. Жизнь, созерцающая собственную способность действовать и не действовать, становится бездеятельной во всех своих действиях, живёт только своей жизнеспособностью.

Так можно понять основную функцию, приписываемую западной философией созерцательной жизни и бездеятельности: это чисто человеческая практика, которая, приводя все действия и функции живущего к бездеятельности, заставляет их, образно говоря, вращаться в пустоте и, тем самым, открывает их в возможности. Созерцание и бездеятельность, в этом смысле, являются метафизическими действующими силами антропогенеза, которые, освобождая живущего человека от всякой биологической и социальной судьбы и от всякой предопределённой задачи, предоставляют ему возможность для того особого отсутствия деятельности, что мы привыкли называть «политикой» и «искусством». Политика и искусство – это не задачи и не просто «дела»: скорее, это названия для того измерения, где речевые и телесные, материальные и нематериальные, биологические и социальные действия отключаются и подлежат созерцанию как таковые.

Надеюсь, что на данном этапе то, что я имел в виду, говоря о «поэтике бездеятельности», стало яснее. И, возможно, образцовой моделью действия, состоящего из сведéния всех человеческих дел к бездеятельности, является как раз поэзия. Чем на деле является поэзия, если не речевым действием, отключающим и сводящим к бездеятельности все коммуникативные и информативные функции речи, с тем, чтобы открыть её для нового, возможного использования? Или, в терминах Спинозы, той точкой, на которой язык, отключив все свои полезные функции, отдыхает сам в себе, созерцает свою способность говорить? В данном смысле «Комедия», или «Песни», или «Семя слёз»[75] – это созерцание итальянского языка, секстина Арнаута Даниэля[76] – это созерцание провансальского языка, «Трильсе» и посмертное издание стихов Вальехо[77] – созерцание испанского языка, «Озарения» Рембо[78] – созерцание французского языка, гимны Гёльдерлина[79]и стихи Тракля – созерцание немецкого языка.

Поэзия делает то же для способности говорить, что политика и философия должны делать для способности действовать. Приводя к бездеятельности экономические и социальные операции, они демонстрируют, на что способно человеческое тело, открывают перед ним возможности нового использования.

Спиноза назвал сутью всякой вещи желание, conatus[80], как стремление упорствовать в собственном бытии. Если позволительно выразить небольшое замечание к великой мысли, я сказал бы, что теперь мне кажется, что даже этой идее Спинозы должно быть оказано небольшое сопротивление, как мы видели в случае с актом творения. Разумеется, любая вещь желает и стремится упорствовать в своём бытии; но, вместе с тем, она сопротивляется этому желанию, по крайней мере, хоть на миг, она сводит его к бездеятельности и созерцает его. Речь, опять же, идёт о внутреннем сопротивлении желанию, бездеятельности, внутренне присущей действию. Но только оно наделяет conatus справедливостью и истиной. Одним словом – и, по крайней мере, в искусстве это решающий элемент – его благость.

Водовороты

Спираль представляет собой архетипическое движение воды. Если вода, текущая по руслу какой-либо реки, сталкивается с препятствием, будь это ветвь или опоры моста, прямо на этой точке образуется спиральное движение, которое, стабилизируясь, принимает форму и плотность водоворота. То же самое может случиться при столкновении двух потоков воды с разной температурой или скоростью: в этом случае мы также увидим формирование воронок, кажущихся неподвижными в потоке волн или течений. Но даже завитки, формирующиеся на гребне волны, – это водоворот, разбивающийся из-за силы притяжения, становясь пеной.

Водоворот обладает собственным ритмом, который сравнивают с движением планет вокруг Солнца. Его внутренняя часть движется со скоростью, превышающей скорость его внешнего поля, точно так же, как планеты вращаются с большей или меньшей скоростью в зависимости от своего расстояния от Солнца. В своём спиральном вращении он удлиняется книзу, чтобы вновь подниматься вверх в виде некоей внутренней пульсации. Кроме того, если бросить в пучину какой-нибудь предмет, например, заострённую щепку, – она примет в своём неустанном вращении то же направление, указывая на точку, находящуюся, образно говоря, на Северном полюсе водоворота. Однако центр, вокруг и в сторону которого безостановочно устремляется водоворот, – это чёрное солнце, обладающее бесконечной силой втягивания и засасывания. По мнению учёных, этот феномен характеризуется, прежде всего, тем фактом, что в той точке водоворота, где радиус равен нулю, давление равно «минус бесконечности».

Задумаемся об особенном, своеобразном статусе, характерном для водоворота: это форма, отделившаяся от потока воды, чьей частью она была и в чём-то остаётся, автономная область, закрытая в себе самой, подчиняющаяся своим собственным законам, но в то же время тесно связанная со всем, во что она погружена, созданная из той же материи, находящейся в непрерывном взаимообмене с окружающей её жидкой массой. Водоворот – самодостаточная сущность, но в то же время в нём нет ни единой капли, полностью принадлежащей ему, его идентичность абсолютно не материальна.

Известно, что Беньямин сравнил первоисток с водоворотом:

Первоисток [Ursprung] находится в потоке становления как водоворот, затягивающий первоматериалы [Entstehung] в свой собственный ритм […]. Первоначальное, с одной стороны, хочет быть познанным как реставрация, как восстановление, а с другой, именно по этой причине, как нечто незавершённое и незаконченное. В любом феномене первоистока определяется образ, в котором идея всегда будет вновь сталкиваться с историческим миром, до тех пор, пока она не будет покоиться в завершённом виде в целостности своей истории. Ведь первоисток не возникает из сферы фактов, он соотносится с их пред- и постисторией […]. Поэтому категория первоистока является не чисто логической, как хотел бы Коген, а исторической[81].

Попытаемся серьёзно рассмотреть образ первоистока как водоворота. Во-первых, первоисток перестаёт предшествовать становлению и оставаться отделённым от него в хронологии. Подобно воронке, образующейся в течении реки, первоисток современен становлению феноменов, из которых он получает свою материю и в которых он в то же время обретается в автономном и неподвижном виде. И поскольку он сопровождает историческое становление, поиск понимания последнего должен означать не возвращение назад, к первоистоку, отделённому во времени, а его постоянное сравнение с тем, что, подобно водовороту, продолжает присутствовать в нём.

Понимание феномена достигается не за счёт выделения его первоистока в какой-то удалённой во времени точке. Сам архэ[82], вихреобразный водоворот, отыскать который стремится археологическое исследование, представляет собой историческое a priori, остающееся имманентным становлению и продолжающее действовать в нём. Водоворот первоистока постоянно присутствует и в ходе нашей жизни, беззвучно сопровождает наше существование в каждый момент. Порой он приближается, порой отдаляется вплоть до такой точки, что нам уже не удаётся ни замечать его, ни ощущать его подводное клокотание. Но, в решающие моменты, он подхватывает нас и затягивает в себя, и тогда мы вдруг осознаём, что не являемся ничем иным, кроме как фрагментом начала, продолжающего вихриться в той пучине, откуда происходит наша жизнь, а он продолжает описывать круги в глубине до тех пор, пока – если только случай не выплёвывает его наружу – он не достигает точки бесконечного негативного давления и не исчезает в ней.



Поделиться книгой:

На главную
Назад