Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Философы от мира сего - Роберт Луис Хайлбронер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Роста производства продуктов питания недостаточно, чтобы призрак Мальтуса перестал нас беспокоить. Перспектива глобального голода утратила свою актуальность, но эксперты уверены, что порождаемые перенаселением проблемы по-прежнему велики. На прошедшем в 1981 году Нобелевском симпозиуме демографы обращали внимание на угрожающее нашему будущему появление в развивающихся странах около пятнадцати мегаполисов с населением от 20 миллионов человек. По мнению одного наблюдателя, «распространяющиеся по телу человечества словно шершавые наросты, эти клетки с людьми, без всякого сомнения, представляют собой главный политический вызов нашему миру. Как уберечь эти городские массы от вызванного безразличием гниения, как ограничить их склонность к беспорядку и анархии?».[80]

Мы не должны забывать, и это едва ли не важнее всего, о правоте Мальтуса в том, что экспоненциальный рост населения вполне может перекрыть увеличение производительности в сельском хозяйстве. А значит, решая уравнение, мы обязаны обращать внимание не только на предложение, но и на спрос. Нам требуется контроль не только над объемом продовольствия, но и над количеством детей.

Возможно ли это? Как это ни удивительно, ответ будет положительным. Удивительно потому, что долгое время демографы сомневались в способности стран, глубже других пораженных «болезнью» перенаселения, преодолевать барьеры в виде крестьянского невежества, организованной религиозной оппозиции и политической апатии. Сегодня у нас есть повод смотреть вперед с надеждой. За последние годы такие разные страны, как Мексика и Китай, сменили безразличие или открытую ненависть к мерам по регулированию рождаемости на восторженное отношение. Даже Индия, вечно приводившая в отчаяние специалистов по демографии, начала принимать решительные, а порой и безжалостные меры по регулированию деторождения.

Эти усилия уже оправдывают себя.[81] Несмотря на всеобщее уныние, в годы с 1970-го по 1975-й рост населения планеты замедлился впервые за всю нашу историю. Конечно, говорить об остановке роста населения пока рано; эксперты ООН предполагают, что сегодняшнее пятимиллиардное население Земли прекратит расти лишь по достижении отметки в 9 – 10 миллиардов. Но, по крайней мере, наше долгое ожидание не оказалось напрасным: темпы роста действительно замедляются, и полная остановка может наступить гораздо раньше, чем мы надеялись еще каких-то десять лет назад. Беда лишь в том, что плоды победы будут поделены крайне неровно. Так, в Европе уже наблюдается нечто близкое к НПН (нулевому приросту населения), но без учета иммиграции. Через полвека население США, на сегодняшний день составляющее около 275 миллионов человек, вполне может превысить 390 миллионов, 800 тысяч из которых будут иммигрантами. Несомненно, это создаст проблемы для крупных городов, но вряд ли приведет к истощению ресурсов.

Прогнозы относительно беднейших стран мира, чаще других сталкивающихся с дефицитом продовольствия, не дают повода для радости. Показатели рождаемости снижаются и там, но очень медленно по сравнению с западными странами. Призрак мальтузианства будет бродить по этой части света еще долгое время.

Интересно, что сам Мальтус нацеливал свои выпады вовсе не на те континенты, где проблема проявила себя в наиболее тяжелой форме. Он был озабочен положением в Англии и западном мире, но никак не в южных и восточных землях. К счастью, волнения Мальтуса оказались напрасными. В 1860 году около 60 % супружеских пар в Великобритании имели как минимум четырех детей. К 1925 году доля таких семей сократилась втрое. Напротив, за этот же период количество семей с одним или двумя детьми выросло с 10 % до более чем половины от общего числа.

Что избавило Запад от обещанных Мальтусом бесконечных удвоений? Очевидно, главную роль сыграл контроль за рождаемостью. Забавно, но изначально совокупность подобных мер, против которых Мальтус открыто выступал, называли неомальтузианством. Стоит отметить, что на практике высшие слои общества осуществляли регулирование рождаемости на протяжении всей истории, и это одна из причин, по которой богатые становились все обеспеченнее, в то время как положение бедняков все ухудшалось. Как только жители Англии и Уэльса начали ощущать на себе наступление новой эры благополучия для многих, бедные слои населения стали не только лучше есть и одеваться, но и переняли у богачей привычку к ограничению своего потомства.

Не менее важной силой, предопределившей крах предсказаний Мальтуса, была охватившая западные страны массовая урбанизация. Если на ферме дети были активами, то при переезде в город они превращались в обязательства. Так чисто экономические соображения помножились на лучшую информированность о методах контроля за рождаемостью и спасли нас от ужасных последствий демографического взрыва.

Итак, худшие опасения священника относительно Англии не оправдались, и безжалостная логика его вычислений оказалась применима лишь к недостаточно богатым и обойденным прогрессом частям света. Надо ли говорить, что во времена Мальтуса такое развитие событий не выглядело сколько-нибудь вероятным? В 1801 году, на фоне дурных предчувствий и слухов о том, что это лишь прелюдия к военной диктатуре, состоялась первая перепись населения Британии. Государственный служащий и любитель статистики Джон Рикман установил: население Англии выросло на четверть только за три последних десятилетия. И хотя до удвоения было далеко, никто не сомневался, что лишь болезни и нищета беднейших слоев предотвращали лавинообразный рост населения. Более того, никто не думал, что рождаемость пойдет на убыль; скорее всем казалось, что Британия обречена утопать в нищете, вызванной борьбой разрастающейся человеческой массы за вечно недостаточные продовольственные запасы. Отныне бедность не считалась случайностью, результатом людского безразличия или Божьей карой. Возникало ощущение, будто человечество обречено на постоянные страдания, а скупость природы заранее превращала в фарс любые наши попытки улучшить свою долю.

Причин радоваться не было. Ранее считавший, что рост населения «по важности затмевает все политические проблемы», Пейли встал под знамена Мальтуса;[82] желавший обогатить свою страну новыми детьми Питт под влиянием идей пастора отозвал закон о повышении помощи бедным. Колридж в общих чертах нарисовал довольно скорбную картину: «Вы только посмотрите на нашу могущественную нацию – ее правители и мудрецы прислушиваются к Пейли и Мальтусу! Это ужасно, немыслимо».[83]

Если находились люди, которых не повергали в уныние идеи Мальтуса, им было достаточно обратиться к произведениям Давида Рикардо.

На первый взгляд, и тем более на фоне убогого мира Мальтуса, мир Рикардо не казался столь уж зловещим. Вселенная Давида Рикардо подробно описана на страницах вышедшей в 1817 году книги «Начала политической экономии и налогового обложения». Она была сухой, строгой и сжатой – одним словом, ничем не напоминала брызжущие энергией рассуждения Адама Смита. Здесь царили правила и абстракции, и обнажавший их интеллект обходил стороной повседневное течение жизни. Рикардо интересовали куда более постоянные вещи. И построенная им система своей простотой, скромностью и архитектурной точностью походила на конструкцию Евклида, но с одним важным отличием. Геометрические построения не касались человеческих жизней, в то время как система Рикардо была поистине трагической.

Чтобы как следует вникнуть в суть трагедии, нам следует сделать небольшую паузу и огласить список главных действующих в ней лиц. Мы уже отмечали, что их не следует воспринимать как людей, ведь они лишь прототипы. Следовательно, в привычном смысле этого слова эти прототипы не живут своей жизнью, а следуют «законам поведения». В отличие от обитателей мира Адама Смита, здесь никто не суетится. Перед нами спектакль с участием марионеток, чьи движения отражают перемены в экономическом аспекте реального мира.

Кого же мы встречаем? Первыми на сцене появляются рабочие – неотличимые друг от друга сгустки экономической энергии. С людьми их роднит лишь неизлечимая привычка к тому, что обозначается эвфемизмом «домашние удовольствия». Именно неискоренимая склонность к этим удовольствиям приводит к тому, что каждое увеличение оплаты труда очень скоро сводится на нет ростом населения. Если использовать образ Александра Бэринга, они получают свою корку хлеба и так спасаются от голодной смерти. Но в долгосрочном периоде собственная слабость обрекает их на жизнь на грани этой самой голодной смерти. Как и Мальтус, спасение рабочих масс Рикардо видел лишь в «добровольном ограничении». Желая рабочим только самого лучшего, он, тем не менее, не верил в их способность сдерживать себя.

Затем мы знакомимся с капиталистами. Они не имеют ничего общего с обитавшими в мире Адама Смита лукавыми купцами. Сливающиеся в серую массу, они существуют лишь затем, чтобы накапливать капитал – иными словами, вкладывать получаемые ими прибыли в производство посредством найма все новых работников. Можете быть уверены: они свою задачу будут выполнять неукоснительно. Вот только живется капиталистам несладко. С одной стороны, стоит кому-либо из них открыть новую производственную технологию или необычайно выгодную возможность для торговли, как внутренняя конкуренция почти моментально лишит его сверхприбылей. С другой – их прибыль во многом зависит от вознаграждения, которое они выплачивают своим работникам, и, как мы увидим впоследствии, это создает им дополнительные трудности.

Надо сказать, что пока, несмотря на недостаток реалистичных деталей, эта картина здорово напоминает мир Адама Смита. Настоящие расхождения возникают в тот момент, когда Рикардо обращает свое внимание на землевладельца.

По мнению Рикардо, вся выгода, порождаемая тогдашним устройством нашего общества, доставалась именно помещику. Рабочий выполнял свое задание и получал вознаграждение за труд; капиталист был постановщиком спектакля, и за это ему доставалась прибыль. Землевладелец же процветал благодаря собственной земле, и рост его дохода, или ренты, не сдерживался силами конкуренции или ростом населения. Если называть вещи своими именами, он богател за счет всех остальных.

Давайте прервемся и попытаемся понять, как Рикардо пришел к такому выводу, ведь его пессимистичный взгляд на перспективы общества во многом основывается на определении получаемой землевладельцем ренты. По Рикардо, рента, в отличие от процента на капитал и вознаграждения за труд, не была просто платой за пользование почвой. Рента принадлежала к отдельному типу доходов, корни которого стоит искать в очевидном факте: не все земельные участки обладают одинаковой производительностью.

Предположим, говорит нам Рикардо, что два помещика соседствуют друг с другом. Одному из них досталась плодородная земля, и данное количество оборудования вместе с усилиями ста работников позволят ему собрать полторы тысячи бушелей зерна. Почва на участке второго не так щедра, и те же самые люди и оборудование дадут ему всего лишь тысячу бушелей. От этого природного факта никуда не деться, а он имеет важные с экономической точки зрения последствия: стоимость выращивания бушеля зерна в поместье удачливого землевладельца будет ниже. Действительно, поскольку каждому придется выплатить одинаковые суммы в зарплате и капитальных расходах, вырастивший на пятьсот бушелей больше получит заметное преимущество.

Согласно Рикардо, именно это различие в затратах и предопределяет возникновение ренты. Ведь если спрос настолько высок, что культивация земли на менее продуктивной ферме имеет смысл, то производство зерна на более производительном участке, вне всяких сомнений, будет прибыльным занятием. А с различием в продуктивности будет расти и отделяющая одного помещика от другого рента. К примеру, если на плохой земле можно производить зерно исходя из затрат в 2 доллара на бушель, в то время как богатая почва позволяет снизить издержки вчетверо, до 50 центов, то хозяин последней и правда получит весьма солидную ренту. Выйдя на рынок, оба производителя будут продавать свое зерно по одной цене, скажем, 2 доллара 10 центов за бушель, и полтора доллара разницы в затратах отправятся прямиком в карман обладателя более плодородной земли.

В том, на что указывают приведенные расчеты, трудно усмотреть вред для общества. Зловещие последствия откроются нам в полной мере лишь после того, как мы поместим их в контекст возникшего в воображении Рикардо мира.

Давид Рикардо был убежден, что стремление к росту является врожденной характеристикой экономического мира. Накопив достаточное количество капитала, предприниматели строили новые магазины и заводы. В результате спрос на труд возрастал. Это приводило к увеличению зарплат, но лишь временному, поскольку улучшенные условия очень скоро заманивали неисправимых работников в сети «домашних удовольствий», и поток новых работников влек за собой исчезновение всех полученных до того преимуществ. Именно на этой стадии мир Давида Рикардо сворачивает в сторону от прекрасного будущего, описанного Адамом Смитом. С ростом населения, замечает Рикардо, возникает необходимость введения в оборот все менее пригодных к возделыванию земель. Множащиеся рты потребуют зерна, для производства которого понадобятся новые поля. Весьма очевидно, что эти прежде не засеянные участки будут менее производительны, чем уже находящиеся в пользовании, ведь только дурак мог не начать с лучшей из земель, имевшихся в его распоряжении.

Следовательно, растущее население не только потребует обработки все новых и новых земель, но и повысит затраты на производство зерна. Естественно, с ними поднимется и его цена, а также ренты наиболее удачно расположившихся помещиков. Мало того, возрастут и вознаграждения работников. Почему? Поскольку теперь производство зерна обходится дороже, оплату труда работника следует повысить, чтобы ему хватило на ту самую краюху хлеба, без которой он умрет с голоду.

Мы вплотную подошли к развязке нашей трагедии. Капиталист, благодаря чьим усилиям общество и пожинает плоды прогресса, оказывается зажат сразу с двух сторон. Во-первых, вследствие роста цены хлеба он вынужден повышать зарплаты. Во-вторых, с введением в оборот менее плодородной земли занимающие лакомые участки помещики заметно выигрывают. Достающийся помещикам кусок общественного пирога увеличивается в размерах, и происходить это может за счет только одного класса – капиталистов.

Куда уж дальше от великого праздника прогресса, на который нас приглашал Адам Смит! В его мире постоянное усовершенствование разделения труда шло на пользу всему обществу и позволяло каждому постепенно увеличивать свое благосостояние. Теперь же мы видим, что такое заключение вытекало из неспособности Смита разглядеть в земле препятствие на пути прогресса. Во вселенной шотландца плодородная земля неисчерпаема, и ничто не заставляет ренту повышаться параллельно с ростом населения.

В мире же Рикардо все выгоды доставались одной группе людей – землевладельцам. Работник отвечал на каждое увеличение зарплаты расширением семьи, и его собственные дети лишали его выигрыша, возвращая к существованию на грани голодной смерти. Что до работавшего, сберегавшего и снова вкладывавшего свои средства в производство капиталиста, то он очень скоро обнаруживал: все тщетно, его расходы на зарплату растут, а прибыль сокращается. Помещику оставалось лишь смотреть со стороны, как растет рента, а затем собирать ее.

Ничего удивительного, что Рикардо выступал за отмену хлебных законов и демонстрировал преимущества свободной торговли, и среди них – возможность ввоза в Англию дешевого зерна. Ничего удивительного, что на протяжении тридцати лет помещики ложились костьми, лишь бы не допустить появления в стране дешевого зерна. И уж тем более понятно, почему молодой капиталистический класс усмотрел в построениях Рикардо насущно необходимое теоретическое обоснование своих действий. Несли ли они ответственность за низкие зарплаты? Нет, виной тому была лишь близорукость плодящих потомство работников. Стоит ли обществу отблагодарить их за заметный невооруженным глазом прогресс? Несомненно, но при нынешнем положении вещей они не видели никакого смысла тратить свою энергию и сбережения ради дальнейшего расширения производства. Все их усилия вознаграждались крайне сомнительным удовольствием: они наблюдали, как ренты и денежные выплаты рабочим росли на фоне падающих прибылей. Капиталист сидел за рулем экономического автомобиля, но все удовольствие и выгоды от поездки доставались не ему, а комфортно расположившемуся на заднем сиденье помещику. Разумный предприниматель вполне имел право задаться вопросом: а стоит ли игра свеч?

Кто, как не пастор Мальтус, мог неожиданно встать на защиту помещиков от Рикардо?

Нам не следует забывать, что Мальтус был знатоком не только в вопросе о народонаселении. Прежде всего, он был экономистом; вообще говоря, он первым озвучил рикардианскую теорию ренты и сделал это задолго до того, как ее взял на вооружение и усовершенствовал сам Рикардо. Сделанные Мальтусом выводы заметно отличались от заключений его друга. На страницах своих собственных «Начал политической экономии», вышедших спустя три года после появления труда Рикардо, Мальтус замечает: «Рента вознаграждает не только за сегодняшнюю отвагу и мудрость, но и за вчерашнюю силу и прозорливость. Каждый день трудолюбие и одаренность приводят к покупке все новых участков земли». Здесь священник счел нужным сделать сноску: «Стоит отметить, что, будучи помещиком, мистер Рикардо служит прекрасной иллюстрацией к моим рассуждениям».[84]

Такие контраргументы выглядели не слишком убедительно. Ведь Рикардо и не пытался изобразить помещика в качестве корня всего зла. Он прекрасно знал, что зачастую землевладельцы помогают повысить производительность собственных ферм, хотя и отметил, что в таком случае они просто-напросто берут на себя функции капиталистов. Все это не помешало ему показать, опираясь на железную логику, что в качестве собственников они выигрывали даже в том случае, если не обращали на свои земли никакого внимания. Не заручаясь ничьим согласием, порождавшие экономический рост силы перекачивали связанные с ним выгоды в карманы собственников земли.

У нас нет возможности подробно изучить все аспекты этого спора. Что важнее всего, предсказанные Рикардо прискорбные последствия существования ренты так никогда и не воплотились в жизнь. В какой-то момент капиталистам удалось сломить сопротивление помещиков, и дешевое импортное продовольствие хлынуло на английский рынок. Во времена Рикардо пшеничные поля угрожали полностью занять склоны холмов, а всего несколько десятков лет спустя последние вновь превратились в пастбища. Стоит подчеркнуть, что рост населения никогда не был настолько серьезным, чтобы привести к истощению продовольственных ресурсов страны. Рикардианская теория ренты произрастает из различий между наиболее и наименее плодородными участками земли, а успешное решение проблемы перенаселения вызовет сокращение этих различий и, следовательно, не позволит ренте достичь статуса проблемы национального масштаба. Но задумайтесь хотя бы на секунду над такой возможностью: а что, если сегодняшней Британии потребуется прокормить сто миллионов голодных ртов с помощью выращенных внутри страны зерновых? Представьте также, что хлебные законы так и не были отменены. Стоит ли сомневаться, что нарисованная Рикардо картина подчиненного землевладельцам общества станет ужасающе реалистичной? В современном западном мире проблема ренты перешла в разряд теоретических головоломок, возбуждающих умы кабинетных ученых. Это произошло не потому, что теория Рикардо была ошибочна. Мир спасся от рикардианской напасти лишь потому, что производственные и технологические прорывы уберегли нас от предсказанных Мальтусом бедствий. Наступление промышленной эпохи не только позволило нам заметно сократить уровень рождаемости, но и существенно улучшило нашу способность выращивать еду на ограниченном объеме годной для возделывания земли.

Мальтус не терял времени зря – он обнаружил новую причину для волнений. Теперь его тревожила возможность, как он сам выражался, «общего перепроизводства» – потока товаров, которые никто и не думает покупать.

Нам такое допущение кажется очевидным, а вот Рикардо был уверен, что глупее этого он давно ничего не слышал. Конечно, время от времени экономика Англии испытывала трудности, но каждая из них имела свою причину, вроде банковского краха, неожиданного всплеска спекулятивной активности или войны. Более того, математический склад ума убеждал Рикардо в логической невозможности «общего перепроизводства». Следовательно, оно просто-таки не могло произойти.

Использованное Рикардо доказательство впервые сформулировал молодой француз по имени Жан Батист Сей. Он основывался на двух простых предположениях. Во-первых, по мнению Сея, желание обладать товарами было поистине безграничным. Адам Смит был прав, утверждая, что размер желудка человека сдерживает его желание поглощать еду, но стремление к обладанию одеждой, мебелью, украшениями и предметами роскоши не знает пределов. Сей добавлял, что эти бесконечные запросы поддерживались способностью оплатить приобретение желанных товаров. Ведь каждый товар требовал затрат на свое производство, а все затраты превращались в доходы того или иного человека. Зарплата, рента, прибыль – эти деньги обязательно кому-нибудь доставались. Так о каком же перепроизводстве может идти речь? На товары существовал не просто спрос, но спрос платежеспособный. Лишь ошибочные суждения могли, и то ненадолго, помешать рынку найти покупателей на все произведенные им товары.

Рикардо беспрекословно верил в правоту такого хода мыслей, но Мальтус придерживался иного мнения. Найти ошибку в доказательстве было сложно, особенно ввиду его кажущейся безупречности с точки зрения логики. Но Мальтус решил приглядеться повнимательнее к процессу обмена денег на товары, и у него родилась необычная идея. Разве не может возникнуть ситуация, спрашивал он, в которой спрос окажется меньше предложения в силу того, что людям свойственно делать сбережения?

Сегодняшний читатель отнесется к такому рассуждению с пониманием. Рикардо считал позицию своего друга абсурдной. «Мистер Мальтус ни разу не вспоминает о том, что сбережение ничем не отличается от расходования средств, которое заслуживает отдельного упоминания с его стороны», – порицал старшего товарища Рикардо.[85] Разумеется, он просто не мог понять, зачем человеку откладывать часть своей прибыли, если не ради расходов на оборудование и рабочую силу, призванных обеспечить дальнейшее увеличение этой самой прибыли.

Мальтус был поставлен в затруднительное положение. Как и Рикардо, он полагал, что для капиталиста сбережения, по сути, оборачивались новыми расходами. И все же он чувствовал нечто разумное в своей идее. Ах, если бы он только мог объяснить, что именно! Увы, этого ему не удалось. Однажды он попытался доказать, что накопление не было настолько неопровержимым фактом жизни, как полагал Рикардо:

Не один богатый торговец сколотил свое состояние несмотря на то, что едва ли не каждый год увеличивал свои щедрые траты на предметы роскоши и источники удовольствия.[86]

Несчастный священник удостоился лишь сокрушительного ответа Рикардо:

Возможно, хотя его собрат купец, располагающий той же прибылью, но отказывающий себе в щедрых тратах на предметы роскоши и источники удовольствия, разбогатеет куда быстрее нашего героя.[87]

Бедный Мальтус! Он никогда не был силен в открытой дискуссии. Наверное, он и сам знал, что его доводам действительно не хватает внятности. Однажды он даже написал: «Я придерживаюсь настолько высокого мнения об одаренности мистера Рикардо в области политической экономии и настолько убежден в его искренней любви к истине, что, признаюсь честно, не один раз, не считая возможным согласиться с правотой приводимых им аргументов, я был абсолютно подавлен его личностью».[88] К глубокому сожалению последующих поколений, Мальтус так и не удосужился придать своим собственным аргументам убедительности или, на худой конец, изложить их понятным языком. В то время как Рикардо разбирался с проблемой распределения, Мальтус, сам того не подозревая, наткнулся на феномен подъемов и спадов, который через какое-то время захватит воображение экономистов всего мира. Мальтуса больше всего волновал вопрос: «Сколько Всего У Нас Есть?», Рикардо же был занят рассуждениями на скользкую тему: «Кому Что Достанется?» Неудивительно, что они так редко соглашались друг с другом – эти двое говорили о совершенно разных вещах.

Нам осталось обсудить последний, но довольно важный вопрос. Чем можно объяснить заметное отличие взглядов и методов анализа обоих героев этой главы от мировидения Адама Смита? Ответ на вопрос наглядно продемонстрирует нам механизм преобразования податливых, сырых впечатлений в строгую и устойчивую интеллектуальную конструкцию. Странным образом, несмотря на все расхождения в анализе, в прогнозах на будущее и соответствующих рекомендациях, позиция Мальтуса и Рикардо на базовом уровне почти не отличалась от системы воззрений Смита.

Каким же было это общее для всех восприятие окружающего мира? В его основе лежал взгляд на «общество» как огромный механизм. Он приводился в движение стремлением к получению прибыли, сдерживался повсеместно присутствующей силой конкуренции, а также тщательно следил за тем, чтобы, с одной стороны, отвести государству пространство для маневров, а с другой – удерживать его внутри этого пространства. Почему в таком случае они пришли к настолько разным выводам? Конечно, здесь не обошлось без личностного фактора, как не обходится никогда. Можно привести и иное, куда более серьезное объяснение. Оно затрагивает различия в восприятии тремя экономистами функционирования нашего общества. Эти различия не касаются мотива получения прибыли, роли рынка в экономике или роли государства – здесь все трое согласны между собой. А вот когда дело доходит до влияния технологических усовершенствований, подобного единства не наблюдается.

Согласно Смиту, воплощением подобных усовершенствований является разделение труда. Конечно, мы помним его восторженную оценку (пусть и с несколькими отрезвляющими оговорками) того, что этот процесс может сделать для производства конкретного товара, например булавок. Но мы также помним, что оценка Смита вовсе не предполагает, что, поспособствовав производству одного продукта, разделение труда тут же перекинется на новые изделия вроде тканей, чугуна и кто знает чего еще. Достигнув «полного обладания богатствами», страна останавливается в развитии или даже входит в полосу спада, и причину этого стоит искать прежде всего в технологии.

Подобные ограничения неведомы технологиям капиталистического производства, полвека спустя расцветавшим на глазах у Рикардо и Мальтуса. Прядильная машина «Дженни», паровой двигатель, пудлингование железа, как очень скоро стало очевидно, открывали совершенно новые возможности для роста. Настал конец Смитовой эпохи ограниченных возможностей для развития, с ним пришло и предчувствие проблем, которые принесет с собой эпоха начинающаяся. Во-первых, рост населения теперь представал в куда более мрачном свете, поскольку экономическое развитие не сдерживалось никакими барьерами. Следуя той же логике, растущее число возможностей для развития предполагало дальнейшее обогащение землевладельческого класса. Экономические системы Мальтуса и Рикардо ослаблены неурядицами и склоками. Вполне вероятно, что в этом можно винить произошедшие вследствие расширения технологических горизонтов изменения в общем взгляде на экономическую жизнь.

Как нам подытожить достижения двух главных героев этой главы, одновременно столь похожих и столь отличающихся друг от друга?

Рикардо оказал человечеству вполне ощутимую услугу. Выбросив все второстепенные с его точки зрения детали, он дал нам возможность как следует изучить устройство мира. Нереальность его модели обращалась в ее достоинство; строгая структура очищенного от ненужной шелухи мира не только позволила нам понять законы ренты, но и пролила свет на такие важные темы, как международная торговля, денежное обращение, налогообложение и экономическая политика. Построив модель целого мира, Рикардо подарил экономике искусство абстракции, без которого любая попытка разобраться в лежащих в основе нашей повседневной жизни принципах заведомо обречена на провал. Чего уж там говорить, даже некоторые из его современников успели заметить, что инструменты абстракции могут также использоваться для защиты от неудобных свойств действительности, в частности не всегда «рационального» поведения людей. Эта проблема стала известна под именем «рикардианского порока». Так или иначе, если экономика сегодня претендует на звание науки, этим мы обязаны необычайной одаренности Рикардо по части абстрагирования от живого мира. Возможно, ее крайне неустойчивое положение в ряду остальных наук также объясняется этой склонностью к излишнему упрощению объекта изучения.

Поскольку Мальтус не был таким мастером абстрактного мышления, до нашего дня дожила куда меньшая часть его наследия. Но его имя живет хотя бы потому, что он первым указал на таящуюся в перенаселении опасность. Помимо этого, он предчувствовал возможность возникновения всеобъемлющей экономической депрессии, пусть и не смог связно сформулировать свои подозрения. Спустя столетие после появления на свет его книги именно этот вопрос полностью завладел умами экономистов.

Оглядываясь назад, мы понимаем, что главная заслуга этой пары лежала за пределами чисто научных достижений. Даже если они и не отдавали себе в этом отчета, Мальтус и Рикардо сделали удивительную вещь. Они превратили обитателей с оптимизмом смотревшего в будущее мира в безнадежных пессимистов. Отныне рассматривать нашу Вселенную как среду обитания природных сил, которые с неизбежностью принесут каждому члену общества счастье и процветание, было откровенно нелепо. Совсем наоборот: если раньше казалось, что эти силы целенаправленно пытаются привнести в мир гармонию и спокойствие, то теперь они выглядели угрожающе и зловеще. Если человечеству удастся справиться с армией голодных ртов, то, вполне вероятно, ему придется столкнуться с потоком никому не нужных товаров. В любом из этих двух случаев итогом продолжительной борьбы за прогресс станет довольно печальная картина. Получаемых работником денег будет едва хватать на пропитание, усилия капиталиста будут приносить выгоду кому угодно, но только не ему самому, и один помещик сможет по-настоящему ликовать.

На самом деле взгляды Адама Смита, Мальтуса и Рикардо роднит не только общая для них структура, как мы бы сегодня сказали, капиталистической экономики. Помимо этого, все они считали рабочий класс по существу пассивным. Ни один из этой троицы и намеком не допускает, что в один прекрасный день нищие работники задумаются над возможностью внесения изменений в функционирование системы, а то и построения своей собственной системы на месте старой. Так что пора начать новую главу, где будет рассказано о новом взгляде на жизнь общества, завоевавшем воображение многих философов от мира сего.

Глава 4

Мечты утопических социалистов

Понять, почему мир виделся Мальтусу и Рикардо в таком дурном свете, не так уж и сложно. Англия 1820-х годов была не лучшим местом для проживания; выйдя победительницей из изнурительной схватки на континенте, страна оказалась охвачена куда более серьезными внутренними проблемами. Любому минимально заинтересованному человеку было ясно: постоянно растущая сеть заводов и фабрик ложится на общество тяжким бременем и день платы по счетам невозможно откладывать вечно.

Действительно, у современного читателя могут волосы встать дыбом от рассказов об обычных для тех лет условиях работы на предприятиях. В 1828 году радикальный журнал «Лев» опубликовал невероятную историю Роберта Блинкоу, одного из восьмидесяти детей-бедняков, отправленных на фабрику в Лаудеме. Девочек и мальчиков – всем им лет по десять – денно и нощно пороли кнутом не только за малейшую оплошность, но и для того, чтобы стимулировать их производительность. Впрочем, условия работы в Лаудеме можно было назвать гуманными по сравнению с фабрикой в Литтоне, куда позднее был переправлен Блинкоу. Там детям приходилось отнимать у свиней отбросы, которыми тех кормили; они частенько бывали биты и подвергались сексуальному насилию. Хозяин фабрики, некто Эллис Нидем, обладал жестокой привычкой щипать детей за уши до тех пор, пока его ногти не встречались, прорезав плоть. Мастер на заводе был еще хуже. Он подвешивал Блинкоу за запястья прямо над машиной и клал тяжелый груз ему на плечи, так что тот сгибал ноги в коленях. Ребенок и его маленькие товарищи по несчастью холодными зимами ходили почти голышом; мало того, им вырвали зубы (по-видимому, в порыве чистого, бессмысленного садизма)!

Подобная ужасающая жестокость, вне всяких сомнений, была скорее исключением, чем правилом; по всей вероятности, сочувствовавший реформам автор рассказа сгустил краски. Но даже если сделать скидку на возможные преувеличения, эта история была очень показательна для социального климата, в котором самые жестокие порядки казались естественными и, что важнее, считались личным делом хозяев фабрик. Шестнадцатичасовой рабочий день не был ни для кого в диковинку: рабочие плелись на ткацкую фабрику в шесть утра и выползали за ворота в десять вечера. Наконец – и это было верхом бесстыдства, – многие владельцы фабрик запрещали работникам носить собственные часы, а единственные фабричные часы имели странное свойство ускорять свой ход в короткий перерыв, отведенный на еду. Богатейшие и наиболее прозорливые промышленники осуждали подобные издевательства, но их управляющие и тем более неудачливые конкуренты, судя по всему, угрызений совести не испытывали.

Страдания рабочих были не единственной причиной волнений. В моду вошли станки, а это означало замену рабочих рук на не умеющую жаловаться сталь. Уже в 1779 году восьмитысячная толпа рабочих, доведенных до отчаяния бездушной расчетливостью и эффективностью, напала на фабрику и спалила ее дотла, а к 1811 году волна подобных выступлений охватила всю Англию. Сельские пейзажи были изуродованы развалинами, и на этом фоне пронеслось известие о том, что «пришел Нед Лудд». По слухам, действиями обезумевших толп руководил не то король Лудд, не то генерал Лудд. Конечно, это было не так. Луддиты, как их окрестили впоследствии, были заряжены искренней ненавистью к фабрикам, в их понимании бывшим не лучше тюрем, и к работе за деньги, которую они до сих пор презирали.

Для страны эти восстания не прошли даром. Рикардо чуть ли не первым среди аристократов признал, что машины, возможно, не всегда приносят непосредственную выгоду работнику. И тогда многие решили, что обычно присущая экономисту острота ума на этот раз изменила ему. Большинство наблюдателей относились к происходившему более жестко: низшие классы начали отбиваться от рук и с ними нужно как следует разобраться. Самые впечатлительные видели в сложившейся ситуации признаки надвигающегося Армагеддона. Поэт Саути писал: «Сейчас лишь армия оберегает нас от самого чудовищного бедствия – восстания бедных против богатых, и я боюсь задавать себе вопрос о том, сколько еще мы можем рассчитывать на ее защиту…» Вальтер Скотт сокрушался: «…страна распадается на части у нас под ногами».

На всем протяжении этого темного периода в истории Британии один ее уголок, словно маяк в дикий шторм, излучал полное благополучие. В богом забытой части шотландских гор, на расстоянии доброго дня езды от Глазго, посреди земли столь отсталой, что на дорогах отказывались принимать золотые монеты в качестве платы за проезд (потому что раньше никогда их не видели), кирпичной громадой возвышались семиэтажные фабрики общины Нью-Ланарк. По горной дороге из Глазго прибывали нескончаемые посетители – в гостевой книге Нью-Ланарка в период с 1815 по 1825 год оставлено двадцать тысяч записей. Сюда наносили визит такие личности, как великий князь, а впоследствии российский император Николай I, принцы Иоанн и Максимилиан Австрийские, а также поток приходских делегаций, писателей, реформаторов, сентиментальных барышень и скептичных предпринимателей.

Их взорам представало живое доказательство того, что промышленная жизнь с ее нищетой и лишениями не была единственным и неизбежным способом организации общества. В Нью-Ланарке аккуратными рядами стояли дома рабочих, причем в каждом имелось по две комнаты; на улице сложенный в опрятные кучки мусор ожидал вывоза, а не был разбросан по всему поселку. Стоило посетителям переступить порог фабрики, как их глазам являлось еще более неожиданное зрелище. Над каждым работником висел небольшой деревянный кубик, грани которого были покрашены в четыре цвета: черный, синий, желтый и белый. От светлого к темному, эти цвета соответствовали разному поведению: белый означал отличное, желтый – хорошее, синий – приемлемое, черный – откровенно плохое. Таким образом управляющий фабрики мог с первого взгляда оценить своих подопечных. В основном он видел желтые и белые грани.

На фабрике не было детей, во всяком случае, никого моложе одиннадцати лет – еще один сюрприз, – а рабочий день был сравнительно коротким: десять и три четверти часа. К тому же детей никогда не наказывали; вообще говоря, не наказывали никого. Если исключить нескольких неисправимых субъектов, которых следовало изгнать из общины за хроническое пьянство и другие пороки, дисциплина поддерживалась за счет всеобщей совестливости, а не страха. Дверь в кабинет управляющего фабрикой всегда была открыта, и рабочие могли изъявлять (и изъявляли) свое недовольство тем или иным правилом или ограничением. Каждый мог детально изучить журнал с записями о поведении, определявший цвет кубика над головой, а затем пожаловаться на несправедливые оценки.

Но самым замечательным в Нью-Ланарке были маленькие дети. Вместо того чтобы бесцельно гонять на улице, они споро работали и играли в здании местной школы. Младшие учили названия окружавших их деревьев и камней; те, что постарше, изучали грамматику с нуля – в их книгах генерал Существительное соперничал с полковником Прилагательным и капралом Наречием. Не вся их жизнь проходила за работой, пусть даже приятной. Дети регулярно собирались вместе, чтобы попеть и потанцевать под присмотром молоденьких девушек. Последним наказывали, что ни один детский вопрос нельзя оставить без ответа, что ни один ребенок не плох сам по себе – на то всегда есть причина – и что до рукоприкладства дело не должно доходить ни в коем случае. Считалось очевидным, что на воспитании детей хорошие примеры скажутся благоприятнее, нежели упреки и поучения.

Надо полагать, это зрелище радовало глаз и поистине вдохновляло. Вид детского счастья не мог растрогать занятых коммерцией джентльменов так же сильно, как более чувствительных дам, но и они были не в силах отрицать тот факт, что Нью-Ланарк – очень, очень прибыльное предприятие. Всем этим заведовал не просто святой, но еще и крайне практичный человек.

Стоявший во главе Нью-Ланарка практичный святой был к тому же одним из самых необычных святых, что довелось увидеть нашему миру. Как очень многие из тех реформаторов девятнадцатого столетия, которых мы зовем социалистами-утопистами, Роберт Оуэн[89] – «благородный господин Оуэн из Нью-Ланарка» – являл собой странную смесь практичности и наивности, успешности и неудачливости, здравого смысла и безумия. Этот человек призывал отказаться от плуга в пользу лопаты; из бедняка он превратился в великого капиталиста, а из великого капиталиста – в ярого противника частной собственности. Он защищал милосердие на том основании, что оно приносило денежную выгоду, и настаивал на уничтожении денег как таковых.

Сложно поверить, что жизнь одного-единственного человека вместила в себя столько поворотов. Она началась словно глава из произведения Горацио Элджера.[90] Родившись в 1771 году в семье бедных валлийцев, в девять лет Оуэн бросил школу и пошел в подмастерья к торговцу льняными изделиями с не самой благозвучной фамилией Макгаффог. Возможно, он мог бы там и остаться, со временем – партнером фирмы «Макгаффог и Оуэн», но, обладая истинной предпринимательской жилкой, предпочел отправиться в Манчестер. Там с помощью занятых у брата 100 фунтов он стал мелким капиталистом, основав производство текстильных станков, – и это в восемнадцать лет! Но лучшее было впереди. В одно прекрасное утро некто Дринкуотер, владелец крупного прядильного производства, обнаружил, что на его фабрике не хватает управляющего, и немедленно дал объявление в местную газету. Оуэн ничегошеньки не смыслил в пряже, но история о том, как он был принят на работу, должна быть взята на вооружение армией любителей поразглагольствовать о том, как важно быть уверенным в себе и удачливым.

Я надел шляпу, – писал сам Оуэн более полувека спустя, – и проследовал прямиком в контору господина Дринкуотера. «Сколько вам лет?» – «В мае будет двадцать», – отвечал я. «Сколько раз в неделю вы напиваетесь допьяна?…» – «Такого со мной еще не случалось», – сказал я, а мои щеки густо заалели от столь неожиданного вопроса. «На какое жалованье вы рассчитываете?» – «Триста в год», – отвечал я. «Что? За сегодняшнее утро я разговаривал с кучей претендентов на эту работу, всех и не упомнить, и я сомневаюсь, что все вместе они просили столько, сколько хотите вы». – «Я не собираюсь ориентироваться на желания других и не могу согласиться на меньшую сумму», – был мой ответ.[91]

Это был типично оэуновский ход, и ход удачный. В двадцать лет обаятельный молодой человек с вытянутым лицом, довольно прямым носом и большими, честными глазами, так и говорившими: «На меня можно положиться», в одночасье стал звездой текстильного мира. Уже через полгода Дринкуотер предложил ему четверть своего бизнеса. Но и это была всего лишь прелюдия к фантастической карьере. Через несколько лет внимание Оуэна привлекло объявление о выставленных на продажу фабриках в заброшенной деревушке Нью-Ланарк. По чистому совпадению владельцем фабрики был отец девушки, с недавних пор ставшей возлюбленной Оуэна. Получить фабрики или руку его дочери, казалось, было почти невозможно: господин Дейл, хозяин, был ярым пресвитерианином и категорически не одобрял радикальные идеи Оуэна. К тому же оставался нерешенным и вопрос о необходимом для покупки фабрик капитале. Оуэн смело отправился к мистеру Дейлу, как когда-то к Дринкуотеру, – и невозможное стало реальностью. Он одолжил деньги, приобрел фабрики и выторговал руку дочери.

В принципе, все могло остаться как прежде. Но за год Оуэн сделал Нью-Ланарк совсем другой общиной; через пять лет захудалую деревушку было не узнать, а через десять она стала знаменитой на весь мир. Любой мужчина гордился бы такими успехами, ведь вдобавок к распространившейся по всей Европе репутации прозорливого и благородного человека Оуэн сколотил состояние по крайней мере в 60 тысяч фунтов.

Он не остановился и на этом. Несмотря на скорость, с которой он вознесся на вершину, Роберт Оуэн предпочитал считать себя человеком идей, а не действий – и Нью-Ланарк не был для него праздным упражнением в филантропии. Скорее Оуэн получил возможность испытать на практике собственные теории, сулившие прогресс всему человечеству. Он был убежден, что люди ограничены средой своего обитания и, если улучшить эту среду, Земля может стать истинным раем. Нью-Ланарк служил лабораторией для проверки его идей; раз результаты лабораторных опытов оказались такими успешными, почему бы не разделить их со всем миром?

Очень скоро ему представился такой шанс. Стоило закончиться войнам с Наполеоном, как им на смену пришли другие проблемы. Вереница «общих затовариваний», как назвал бы их Мальтус, ударила по всей стране; годы с 1816-го по 1820-й, за исключением лишь одного, были крайне неудачными для всей экономики. Нищета грозила в любой момент взорвать кажущееся спокойствие. Наконец вспыхнули «кровяные и хлебные» мятежи, и страна оказалась охвачена повальной истерией. Герцоги Йоркский и Кентский наряду с другими представителями знати сформировали особый комитет, в чьи задачи входило выяснение причин произошедших неприятностей. В числе прочих они решили выслушать мистера Оуэна, знаменитого филантропа.

Комитет был вряд ли готов к тому, что он получил. Без сомнений, его члены ожидали требований реформы промышленности, ведь мистер Оуэн был широко известен как сторонник короткого рабочего дня и отмены детского труда. Вместо этого комитету пришлось изучить план реорганизации всего общества.

Оуэну казалось, что решить проблему бедности легко – достаточно сделать бедняков производительными. Этого, утверждал он, можно достичь путем создания Кооперативных селений, где от восьми до двенадцати сотен человек будут сообща трудиться как в поле, так и на фабрике и таким образом содержать себя. Семьи должны занимать дома, сгруппированные в параллелограммы – это слово моментально вошло в моду, – так что у каждой будет свое собственное жилье, но гостиные, кухни и читальни останутся общими. По достижении трех лет дети будут отселяться от родителей, дабы получить образование, которое наиболее разумным образом подготовит их к взрослой жизни. За цветущими близ школы садами будут ухаживать дети постарше, ну а вокруг на все четыре стороны раскинется урожайная земля – разумеется, возделывать ее будут с помощью лопаты, но никак не плуга. Вдали от жилых площадей найдется место и блоку фабричных строений; по сути, речь шла о плановом хозяйстве, кибуце, коммуне.

Собрание благородных джентльменов было потрясено. Они ждали чего угодно, но только не плана по созданию централизованных общин в эпоху безраздельного господства laissez-faire. Мистеру Оуэну была выражена благодарность, а от его идей вежливо открестились. Но этого человека было не так-то легко разубедить. Он настоял на переоценке предложенных проектов и завалил парламент трактатами, объясняющими его взгляды. Наконец уверенность Оуэна в собственных силах помогла ему одержать победу. В 1819 году был сформирован специальный комитет (куда среди прочих вошел Давид Рикардо) по сбору 96 тысяч фунтов, необходимых для создания одного полномасштабного Кооперативного селения – в порядке эксперимента.

Рикардо был настроен скептически, но согласился дать проекту шанс,[92] хотя страна в целом своего мнения не скрывала – британцы нашли идею отвратительной. Один журналист написал: «Роберт Оуэн, эсквайр, благородный производитель хлопка… полагает, что все человеческие существа суть растения, на несколько тысячелетий выдернутые из земли, и их необходимо туда вернуть. Следуя этой идее, он призывает высаживать их квадратами – по новой моде».[93]

Уильям Коббетт,[94] в то время находившийся в ссылке в Америке за радикальные взгляды, не скрывал своего презрения. «Этот джентльмен, – писал он, – призывает к созданию общин бедняков!.. Результатом должны явиться мир, абсолютное счастье и выгода для всей нации. Чего я не понимаю, так это почему нищие вдруг перестанут ходить с синяком под глазом, кровоточащим носом и почему они перестанут снимать шляпу, приветствуя благородных людей. В любом случае мистеру Оуэну нельзя отказать в истинно новаторском подходе, ведь ни одна живая душа еще не слышала о такой вещи, как бедняцкая община… В добрый путь, мистер Оуэн Ланаркский».

Однако в проектах Оуэна речь вовсе не шла об общине нищих. Он полагал, что бедняки, дай им такую возможность, не хуже других смогут создавать богатство, а их дурные привычки под благотворным влиянием среды уступят место добродетелям. Таким способом, впрочем, будут спасены не только беднейшие члены общества. Кооперативные селения были заведомо предпочтительнее суеты промышленной жизни, и очень скоро другие селения возьмут на вооружение пример Нью-Ланарка.

Увы, Оуэн был с очевидностью одинок в своих взглядах. Серьезные люди видели в планах Оуэна существенную угрозу тогдашнему порядку вещей, а радикалам они казались смешными. Необходимые для возведения пробного селения деньги так и не удалось собрать, но уверенного в себе филантропа было уже не остановить. Свои гуманистические взгляды он решил применить на практике. Оуэн сколотил огромное состояние, и пришло время потратить его на претворение в жизнь собственных идей. Он продал свою долю в Нью-Ланарке и в 1824 году приступил к строительству поселения будущего. Ничего удивительного, что в качестве места была выбрана Америка, ведь где еще строить утопию, как не среди людей, уже полвека наслаждающихся политическими свободами?

Он купил у немецких сектантов-раппитов кусок земли площадью тридцать тысяч акров на берегу реки Уобаш в графстве Пози, штат Индиана. 4 июля 1826 года он освятил это место Декларацией Независимости Разума – независимости от Частной Собственности, Иррациональной Религии и Брака – и оставил его развиваться самостоятельно. Имя обязывало – селение нарекли Новой Гармонией.

Это предприятие не могло стать и не стало успешным. В мечтах Оуэну виделась утопия, существующая в реальном мире, но он не был готов считаться с несовершенствами старого общества. Никакого планирования не было и в помине; со всех сторон беспорядочно стекались поселенцы, всего около восьми сотен. И никакой защиты от мошенничества. Так, Оуэн был обманут одним из помощников – тот отхватил кусок общинной земли и выстроил на нем небольшой заводик, производивший виски. Филантроп проводил большую часть времени вне стен своего детища, и общины-конкуренты – среди прочих Макклюрия под началом некоего Уильяма Макклюра – не заставили долго себя ждать. Соблазн присвоить чужое одержал верх над связывавшими всех идеями; в конечном итоге удивительно, что общине удалось просуществовать даже такой короткий срок.

К 1828 году стало ясно, что предприятие обернулось полным провалом. Оуэн продал землю (вся авантюра стоила ему порядка четырех пятых состояния) и отправился обсуждать свои проекты – сначала с президентом Джексоном, а затем с Санта-Анной[95] в Мексике. Эти джентльмены ограничились вежливым интересом.

Оуэн был вынужден вернуться в Англию. Он еще оставался благородным (пусть и слегка потрепанным) мистером Оуэном, и его карьере было суждено сделать последний, неожиданный поворот. Хотя почти все осмеивали Кооперативные селения, оставались люди, которые приняли его учения близко к сердцу: рабочий класс. То было время появления первых профсоюзов, и предводители ткачей, гончаров и строителей считали Оуэна человеком, способным постоять за их интересы, вернее, видели в нем собственного лидера. В отличие от других, они воспринимали идеи философа серьезно. Кооперативные селения подвергались критике со всех сторон, по всей стране возникали реальные сообщества рабочих, созданные точь-в-точь по модели, описанной в его трактатах, пусть и в меньших масштабах: кооперативы производителей, кооперативы потребителей, а также несколько заведомо обреченных предприятий, решивших последовать букве учения мистера Оуэна и обойтись без денег.

Все без исключения кооперативы производителей потерпели крах, а безденежный обмен привел к полному безденежью его участников. И все же одна сторона кооперативного движения оставила след в истории. Двадцать восемь преданных идее людей, называвших себя рочдейлскими первопроходцами, заложили основы движения потребительских кооперативов. Оно не вызвало особенного энтузиазма у Оуэна, но со временем стало одной из главных опор Лейбористской партии Великобритании. По иронии судьбы, именно движению, вызывавшему у Оуэна наименьший интерес, было суждено пережить все проекты, в которые он вкладывал так много денег и собственной энергии.

У Оуэна была весомая причина не задумываться о кооперативах; по возвращении из Америки он затеял крестовый поход колоссальных масштабов и с характерной для него решительностью окунулся в подготовку к нему. Некогда нищий подросток, затем капиталист и строитель общества будущего на сей раз собирал вокруг себя лидеров рабочего движения. Он дал новому проекту название, соответствовавшее его размаху: Великий Общенародный Моральный Союз Производительных и Полезных Классов. Очень скоро оно сократилось до Великого Общенародного Объединенного Профессионального Союза, а потом, поскольку и это было чересчур, до Великого Союза (Grand National). Под его знаменем выходили на демонстрации лидеры профсоюзов; в 1833 году было официально объявлено о создании английского рабочего движения.

Это был общенародный союз – предвестник современных профсоюзов работников промышленности. Он насчитывал 500 тысяч членов – потрясающее по тем временам число – и включал в себя все мало-мальски заметные английские союзы. Высокая заработная плата, приемлемые рабочие часы и участие в управлении предприятиями были, в отличие от сегодняшних профсоюзов, не единственными целями Великого Союза. Союз предлагал не только пути улучшения текущей ситуации, но и способы изменить общество как таковое. Как следствие, помимо обязательных призывов к улучшению условий работы в его программе содержалась замысловатая смесь проектов Кооперативных селений, отмены денежного обращения и других надерганных из сочинений Оуэна пунктов.

Словно предчувствуя, что больше его уже ни на что не хватит, Оуэн обрушил на страну всю свою мощь. Дело завершилось безоговорочным фиаско. Англия была готова к национальному профсоюзу не больше, чем Америка – к раю на земле. Профсоюзы на местах были не способны контролировать своих членов, и локальные акции протеста подрывали влиятельность всей организации. Оуэн в пух и прах разругался с вчерашними сторонниками; те вменяли ему в вину атеизм, он отвечал обвинениями в разжигании классовой вражды. В дело вмешалось государство, чья жестокость и мстительность сыграли важную роль в подавлении набиравшего ход движения. Наниматели усмотрели в Великом Союзе угрозу отмены частной собственности и, воспользовавшись законами о профсоюзах, завалили его исками. Такого натиска не могло выдержать ни одно молодое движение. В течение двух лет великий поначалу союз полностью развалился, а Оуэн, которому стукнуло шестьдесят четыре, окончательно сошел с исторической сцены.

Ему оставалось еще около двадцати лет жизни. Заслуженный борец за интересы рабочего класса провел их, проповедуя свои идеи о кооперативах, призывая к использованию лопаты и наивно требуя отмены денежного обращения. В 1839 году он – несмотря на бурные протесты группы блистательных людей, известной как Общество за Мирное Наказание Неверности, – был удостоен аудиенции королевой Викторией. Но к тому времени все было уже кончено. В последние годы жизни он нашел утешение в духовных исканиях, написании бесчисленных трактатов, перепевавших все те же идеи, и работе над своей замечательной «Автобиографией». В 1858 году он скончался в возрасте восьмидесяти семи лет. Он был полон надежд.

Какая романтичная и вместе с тем невероятная история! Если вдуматься, нас интересует именно история этого человека, а не его идеи. Оуэн ни в коем случае не был оригинальным мыслителем и уж точно не был способен к изменению своих воззрений. Один из современников охарактеризовал его с безжалостной точностью: «Роберт Оуэн из тех людей, кто составляет свое мнение о книге до ее прочтения и не отходит от него ни на шаг».[96] А Маколей, бежавший при одном звуке его голоса, называл Оуэна не иначе как «неизменно вежливым занудой».

Ни один человек со сколь угодно богатым воображением не причислит Роберта Оуэна к экономистам. По правде сказать, он был чем-то большим – экономическим первопроходцем, навсегда изменившим нашу жизнь, а именно она является предметом изучения настоящих экономистов. Как и другие утопические социалисты, он желал жить в другом мире. Но, в отличие от остальных, более или менее успешно выражавших свои взгляды на страницах собственных книг, он отбросил все сомнения и постарался изменить его.

Впрочем, если призадуматься, он оставил нам в наследство одну великую идею. Ее прекрасно описывает следующий отрывок из автобиографии его сына, Роберта Дейла Оуэна:

Когда ребенок разрывается от крика, моя дорогая Каролина, – говорил его отец (Роберт Оуэн), – посади его посередине детской и не бери на руки до тех пор, пока он не успокоится». – «Но, милый, он будет плакать часами». – «Дай ему выплакаться». – «Это может повредить его слабым легким, а может и привести к спазмам». – «Вряд ли. В любом случае будет гораздо хуже, если он вырастет неуправляемым. Человек – заложник обстоятельств.[97]

«Человек – заложник обстоятельств». Но кто же создает эти обстоятельства, как не сам человек? Мир как таковой не хорош и не плох, но зависит от того, каким его сделаем мы. Вместе с этой мыслью Оуэн оставил после себя философию надежды, по силе воздействия намного превосходившую все размышления о лопате и плуге, деньгах и Кооперативных селениях. Несомненно, Роберт Оуэн был самым романтичным из всех людей, бунтовавших против неконтролируемого капитализма девятнадцатого столетия, но не был самым странным из них. В том, что касается извращенности натуры, пальма первенства по праву принадлежит графу Клоду Анри де Рувруа Сен-Симону,[98] а эксцентричность идей Шарля Фурье делает его недосягаемым для возможных соперников.

Сен-Симон, как несложно заключить из его полного имени, был благородного происхождения – утверждалось, что его семья ведет род от Карла Великого. Он родился в 1760 году, и с пеленок в нем воспитывали уважение к аристократическим предкам и понимание того, как важно поддерживать честь семьи. В детстве каждое его утро начиналось с возгласа лакея: «Вставайте, граф, вам предстоит совершить великие дела».

Осознание своей исторической важности может сотворить с человеком странные вещи. В случае с Сен-Симоном оно послужило поводом к самовлюбленности самого экстравагантного рода. Уже в юности он путал приверженность принципу с ослиным упрямством; однажды, когда проезжавшая повозка грозила нарушить ход детской игры, он лег посреди дороги и отказался двигаться – желающих перечить маленькому графу не нашлось. Позднее в силу тех же причин он отказался подчиниться воле отца и пойти к причастию, но поскольку отец был явно лучше других знаком с замашками сына и уж точно относился к ним с меньшим пиететом, то запер его в тюрьму.

Неумеренность Сен-Симона могла рано или поздно свести его с самой выдающейся по части вседозволенности политической группой – двором Людовика XVI. От этого его избавила любовь к тому, что при дворе было не в почете, – к демократии. В 1778 году молодой граф отправился в Америку и отличился в Войне за независимость. Он воевал в пяти кампаниях, был удостоен ордена Цинцинната и, что самое важное, стал ярым поборником тогда еще совсем новых идей свободы и равенства.

Но все Великие Дела графа были еще впереди. Окончание Войны за независимость застало его в Луизиане; оттуда он отправился в Мексику убеждать вице-короля в необходимости строительства канала, который мог бы стать предвестником Панамского. Так он мог сделать себе имя, но затея, на девять десятых состоявшая из фантазий и на одну – из четкого плана, закончилась пшиком. Молодому революционно настроенному дворянину ничего не оставалось, как вернуться во Францию.

Он успел как раз вовремя, чтобы броситься в омут Французской революции. Жители его родного Фальви, неподалеку от Перонна, просили Сен-Симона стать мэром, но тот отказался, посчитав избрание на эту должность человека из дворян дурным примером; они не успокоились и обеспечили ему место в Национальной ассамблее, на что он ответил предложением отменить все титулы и сам отказался от графского титула и стал называть себя «гражданином Бономом[99]». В его демократических устремлениях не было ни капли наигранности – Сен-Симон искренне сочувствовал своим менее обеспеченным согражданам. За некоторое время до революции имел место такой случай: его шикарный экипаж двигался по направлению к Версалю, когда на пути возникла увязшая в грязи фермерская повозка. Сен-Симон немедля вылез и как был, одетый по последней моде, помог вытащить повозку. Вдобавок к этому он нашел беседу с фермером настолько занимательной, что отпустил своих слуг и отправился в Орлеан вместе с новоиспеченным другом.

Революция обошлась с ним странным образом. С одной стороны, он как следует поучаствовал в спекуляциях церковными землями и сколотил приличное состояние; с другой – увлеченность грандиозным образовательным проектом привела его к сотрудничеству с иностранцами, что повлекло за собой общественное порицание и помещение под опеку. Он сбежал, а затем в истинно благородном и романтическом порыве сдался, узнав, что владелец постоялого двора был несправедливо обвинен в пособничестве его побегу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад