Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Антикварная книга от А до Я, или пособие для коллекционеров и антикваров, а также для всех любителей старинных книг - Петр Александрович Дружинин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

3. Бродильня. На бумажной мельнице, как и в винокурнях, бродильня занимала самые нижние холодные помещения: вываренное тряпье сваливали там и оставляли в специальных больших ваннах для брожения, после в тех же ваннах, с подачей проточной воды и сливом грязной, пробродившее тряпье промывалось, а затем вываливалось кучами и в таком виде оставлялось на несколько недель. Вся эта процедура имела своей целью максимальное разложение тряпья на волокна и их размягчение.

4. После этого происходил отсев из этой массы лишних вкраплений и примесей, поскольку остальное предстояло перемолоть, то есть все не изъятое из этого варева уже попадет в бумагу и будет влиять на ее качество. Работа эта была наименее трудной из прочих, и потому для нее использовались в основном дети и отроки.

5. Наконец, дело доходило до той процедуры, ради которой и заводилась мельница, – измельчение. Центр бумажной мельницы – так называемая толчея. В толчее имелось несколько углублений – ступ (обычно от четырех до шести), для каждой из которых был свой пест, обитый гвоздями или железом. Он приводом с вала измельчал вложенную в толчею волокнистую тряпичную массу. Если вспомнить кухонную ступку и пестик при ней, принцип становится предельно ясен. Разница лишь в том, что песты на мельнице были большими и приводились в движение не рукой кухарки, а силой воды, ниспадающей на мельничное колесо и передающейся на вал.

Обычно мельница имела два колеса, но независимо от колес и числа ступ помол тряпья производился в две стадии: первую, где происходил грубый помол, и вторую – в процессе которой тряпье превращалось в кашицу. Каждая стадия требовала многочасовой работы мельницы – от шести до двенадцати часов для первой и вдвое больше – для второй. Причем первая, грубого помола, требовала еще и очень большого объема воды, потому что первый помол сопровождался постоянной промывкой будущей бумажной массы. Также одна из ступ на последней стадии зачастую имела только одну цель – раздробить комки в почти готовой бумажной массе.

В XVIII веке процесс помола был усовершенствован, и с середины столетия практически все европейские бумажные мельницы заменили толчеи на второй стадии помола так называемыми голландерами – барабанными механизмами, которые посредством установленных на них ножей измельчали массу в чане. Свое название они получили от страны рождения – Голландии, именно так назывались различные рольные механизмы.

И вот теперь, когда масса была измельчена до необходимой консистенции, она переносилась в специальные черпальные чаны, где к ней могли присаживать различные отбеливающие добавки или красители (что началось в XVIII веке), после чего наконец выливалась бумага. Нередко такая готовая бумажная масса могла засушиваться в деревянных чанах черпального отделения мельницы и разводилась заново горячей водой перед отливом бумаги. Дело в том, что далеко не всегда бумажная мельница имела постоянный устойчивый сбыт, а потому и не могла выливать бумагу про запас, к тому же бумага различных отливов могла отличаться по тону и качеству и тем самым вызывать нарекания заказавшей ее типографии; когда же поступал заказ на изготовление бумаги, мельница выливала его разом из уже готовой и наново разведенной бумажной массы.

Отливка бумаги производилась, как мы уже сказали, в черпальном отделении. Там был установлен деревянный черпальный чан, напоминающий большую шайку – круглой или овальной формы, примерно в метр высотою, иногда на мельнице могло быть несколько чанов. Из такой емкости работник черпал бумажную массу, которая в момент отлива бумаги должна была быть теплой или даже горячей. Начиная с XVII века придумывались различные способы, чтобы подогревать бумажную массу в чане – под него подводилась печка, а сам чан предохранялся листом железа от возгорания; в XVIII веке в чан подавался по металлическим трубам кипяток или пар. Кроме того, для отливки бумаги важно было поддерживать консистенцию массы, чтобы она не оседала, то есть ее необходимо было постоянно помешивать. Это делалось сперва вручную, а с конца XVIII века – при помощи механизмов.

Итак, жидкая бумажная масса однородна, разогрета, готова уже превратиться в бумагу. Теперь мастер по отливке бумаги (именно мастер, потому как его квалификация была крайне важной для достижения качественного результата), который стоит на скамье у чана, должен зачерпнуть формой бумажную массу. Но что представляла собой эта «форма»?

Черпальная форма – едва ли не главный инструмент процесса отливки бумаги. В европейском варианте, в эпоху книгопечатания, это была прямоугольная деревянная рама, днище которой сделано из проволоки, к ней прикрепленной. То есть внешне это было подобие ящика с невысоким бортом, с металлической сеткой – днищем. Такая конструкция необходима была для того, чтобы после зачерпывания бумажной массы и распределения ее равномерно по форме сквозь сетку могла уходить вода, тогда как собственно бумага покоилась на этой проволочной сетке. И линии этой сетки были видимы на готовом листе бумаги, потому что в этих местах слой бумаги был несколько тоньше, чем там, где линий сетки нет. Этим технологическим моментом и объясняется тот факт, что на бумаге, даже без помощи человека, уже при отливке образовывались водяные знаки, иначе называемые филигранями. О них чуть позже.

При отливке бумаги в черпальную форму вставлялся деревянный декель – внутренняя рамка, сильно облегчавшая процесс производства. Дело в том, что если отливать бумагу формой без декеля, то готовый лист будет трудно вытрясти из формы – он будет «цепляться» за края. Именно поэтому, когда мастер брал форму для зачерпывания бумажной массы, он вкладывал в форму декель, а зачерпнув, распределив массу равномерно (это нужно было делать быстро – примерно так, как нужно выпекать ровные блины на большой сковороде), давал немного времени сойти воде сквозь «сито» проволочной сетки – для этого у чана с бумажной массой было специальное место.

При черпании формы масса все равно немного заходила под декель, и мы часто можем видеть след этого – так называемый отлитой край бумаги, но после вынимания декеля лист практически без затруднений мог отделяться от формы. На этом работа мастера заканчивалась – остальное уже дело подмастерья, который должен принять форму без декеля, отнести ее к специальному столу рядом с прессом и простым ее переворачиванием вытряхнуть лист и вернуть форму мастеру, взяв другую, поскольку мастера на бумажных мельницах отливали бумагу двумя черпальными формами поочередно.

Готовые листы были влажные, и складывались они с прокладкой лоскутами специального сукна прямоугольной формы, вытканного из шерсти нескольких сортов (не просто овечьей, а с примесями верблюжьей, козьей, кроличьей и порой даже обезьяньей). Эти шерстяные лоскуты, обметанные по краям, чтобы никакая нить не могла испортить бумагу, были ценнейшим арсеналом бумажной мельницы, крайне дорогим и сложным по составу исходных материалов.

Далее вся стопка бумаги вперемешку с лоскутами шерсти – обычно половина стандартной стопы – отправлялась под пресс. Это были самые большие и мощные на мельнице винтовые прессы – важно было отжать из отлитой бумаги как можно больше влаги. После того как листы отжаты, пресс развинчивался, и работники разделяли бумагу и лоскуты. Бумага, поскольку давление пресса сделало свое дело, уже была тонкая, с хорошо слипшимися волокнами, легко отделялась от шерстяной ткани, которая вновь шла в работу. Далее можно было уже сушить бумагу, но примерно с XVII века перед этим начали еще раз (а иногда и не единожды) прессовать бумагу уже отдельно, без ткани – тогда она выходила ровнее и без следов сукна, которые можно видеть на бумаге более раннего времени. Это и последующие прессования производились уже щадяще, чтобы избежать прилипания одного листа к другому.

Сушка готовых листов производилась в сушильне – верхнем помещении мельницы, по возможности теплом и хорошо проветриваемом. Там были натянуты веревки, но не простые, а вощеного конского волоса, так как бумага не должна была к ним прилипать, а веревки – оставлять следы на готовой бумаге. Чтобы листы при сушке не закручивались, не морщились и не шли волной, их развешивали разом по несколько листов. После сушки бумагу пересматривали, отправляя бракованные листы обратно в переработку, а сортовую прессовали и упаковывали. Основной единицей измерения бумаги в России была стопа, состоящая из двадцати дестей, а десть – это 24 листа. То есть в одной стопе бумаги было 480 листов.

Бумага большинства сортов требовала после отливки еще дополнительной обработки, прежде всего – проклейки, то есть опускания в раствор с клеем и затем сушки и прессования. Типографская бумага до XVIII века практически не проклеивалась вовсе, да и впоследствии – несильно, тогда как почтовая писчая (бумага высокого качества и стоимости) проклеивалась неоднократно, поскольку при письме на плохо проклеенной бумаге будут расползаться чернила. С XVIII века клей начали добавлять уже в саму бумажную массу, чтобы не сушить бумагу по нескольку раз. Также на бумажных мельницах производили лощение некоторых сортов бумаги – как вручную камнем, так и при помощи специальных молотов.

Названий сортов бумаги было достаточно много, но в сущности – всего несколько. Многочисленность названий объясняется тем, что один и тот же сорт часто называли по-разному – это зависело от производителя, назначения, времени. Делилась бумага как по формату (дорогие сорта писчей бумаги – так называемой почтовой – были меньшего формата, чем обычный лист; были и бумаги увеличенного формата, вплоть до большой александрийской). По цвету бумага делилась на обычную небеленую – такая называлась простой писчей, беленую – она шла на особые экземпляры книг, дорогую писчую бумагу и прочее; с конца XVIII века начинает производиться и тонированная в массе бумага, тогда еще только голубого оттенка – на нее была настоящая мода на рубеже XVIII–XIX веков.

Для примера возьмем Академическую типографию в Петербурге. Основными бумагами, которые использовались ею для книгоиздания в XVIII веке, были следующие: комментарная (для печати Комментариев Академии наук – качественная бумага европейского производства); календарная (менее качественная, для печати месяцесловов и различных календарей, непроклеенная, она была рассчитана на год, после чего календари уже не имели спроса); ведомостная (наименее качественная, желтоватая, непроклеенная бумага, она была предназначена для печати «Ведомостей» – то есть газет, и ей заведомо не надлежало быть качественной).

Водяные знаки

Отличительной чертой тряпичной бумаги являются следы от проволочных форм – водяные знаки, видимые на просвет, иначе называемые по французской традиции филигранями. Они образуются на поверхности листа там, где проволока формы утоньшает слой бумажной массы, и могут быть как технологически необходимыми, так и выполненными специально.

Первые – это линии собственно сетки, они есть двух видов – частые, которые идут параллельно друг другу и заполняют лист полностью, и редкие – те, что идут перпендикулярно тонким с примерно равным промежутком; это линии поперечной проволоки, которая была необходима, чтобы тонкая проволока сетки не расходилась и не пропускала бумажную массу. Называют эти линии в разных странах по-разному. В России привилась французская терминология: частые линии называются «вержеры», а редкие – «понтюзó». Эти линии характерны для бумаги ручного производства, и в антикварной книге до начала XIX века употребляется бумага с таким рисунком.

Второй тип водяных знаков – это специально выполненные «фирменные знаки» бумаги, которые появлялись не в силу технологической необходимости, а в качестве отличительного знака бумажной мельницы; они употреблялись в Европе с конца XIII века и являются именно европейским изобретением – бумага восточного производства не имела таких знаков. Сам знак сплетался из проволоки и закреплялся на основной сетке; иногда он выполнялся не кустарно на той же мельнице, а заказывался у мастера-ювелира и представлял собой серебряное изделие, которое припаивалось к черпальной форме. Часто филигрань указывала не на производителя, а прежде всего – на сорт бумаги. Поскольку формы были недолговечны, филиграней даже одной фабрики бывает множество; а то обстоятельство, что маленькие мельницы для улучшения сбыта порой ставили тот же водяной знак, как знаменитые фабрики, – лишь увеличивает сложность атрибуции бумаги.

Водяной знак может содержать как символ, имя производителя, так зачастую и дату отлива бумаги. Впрочем, не являются редкими случаи, когда бумага не содержит отличительных филиграней вовсе. Сюжеты филиграней крайне разнообразны: от многочисленных символов и геральдических изображений до портретов и жанровых сцен. Справочники русских филиграней С. А. Клепикова и З. В. Участкиной – обязательные книги в инструментарии антиквара-букиниста.

Немного о фальсификатах

Когда мы ведем речь о филигранях, скажем о том, что часто фальсификаты книг XVII – середины XIX века (особенно небольших по объему – тонких брошюр, отдельных оттисков, летучих изданий) изготавливаются с применением некоторых подлинных материалов, и прежде всего – аутентичной бумаги. Ведь именно подлинная бумага, ощутимая тактильно, выступает наиболее убедительным свидетелем достоверности книжного памятника. Но сложность состоит в том, что полных чистых листов (не половинок, а именно полных «двойных» листов) найти в целости практически не удается; даже гигантские реставрационные запасы старинной бумаги в архивах и библиотеках – это прежде всего чистые половинки листов, да и то в последние годы не слишком доступные. То есть, когда вы рассматриваете небольшую книгу или оттиск на предмет подлинности, вы должны понимать, как изначально выглядит печатный лист целиком, как он фальцевался и как в результате фальцовки должны располагаться линии филиграней в готовой типографской тетради.

При том условии, что в типографской практике формат книги и размер стандартного листа бумаги обычно четко соотносились, при верной фальцовке целого листа мы должны видеть следующее: если формат ин-фолио, то есть в двойку, тогда бумажный лист при фальцовке складывается только один раз (и имеет четыре полосы набора – по две с каждой стороны), редкие линии (понтюзо) в изданиях этого формата располагаются всегда вертикально. При изданиях формата ин-кварто, то есть в четверку, лист складывается дважды – сперва до формата фолио и затем еще раз и имеет восемь полос набора, редкие линии (понтюзо) все должны быть расположены горизонтально. И при изданиях ин-октаво, то есть «в осьмушку», когда лист фальцуется четыре раза – в фолио, потом в четверку и уже в осьмушку, в результате имея шестнадцать полос набора, – все редкие линии (понтюзо) должны быть расположены опять вертикально.

Нарушения этого традиционного порядка могут свидетельствовать не только о фальсификации, когда вся книга или брошюра оказывается напечатана на фрагментах листов старинной бумаги, что легко понять при рассмотрении тетради – они должны быть именно тетрадями, согласно водяным знакам, а не просто набором бумаги одного сорта, собранной в тетрадь для фальсификации. Впрочем, иногда путаница может быть следствием не столько злого умысла, сколько свидетельством перепечатки отдельных листов в сфальцованной тетради (хотя в данном случае многовековая практика обычно диктовала иной способ – замену конкретного листа тетради, который наклеивался на фальц, оставшийся от вырванного прежнего).

Также стоит помнить, что книги порой печатались долгими месяцами, а то и годами (как было, к примеру, с большими словарями или иными академическими изданиями), а потому титульный лист, посвящение и порой предисловие изготавливались в самый последний момент и могут по времени сильно отстоять от печати основного блока книги. Да и вообще, в традиции книгопечатания «выход», то есть титульный лист и начальные полосы, печатался в самый последний момент.

Расположение филиграней в уже собранной в листы и переплетенной книге также должно соответствовать принципу фальцовки листа: у фолиантов филигрань приходится на центр наборной полосы, у четверки – делится пополам в середине корешкового сгиба, а у восьмушки – делится сгибом на четыре части в углу листа (и нередко может быть срезана, когда при переплете книги поля ее сильно обрезаются). Не стоит забывать, что не всегда филигрань или имеется вообще, или же выставлена при изготовлении бумаги на своем обычном месте.

Веленевая бумага

В процессе совершенствования бумажного производства предпринимались попытки сделать бумагу без всяких знаков, абсолютно гладкую, каким был самый высококачественный материал письменности и печати древности – пергамен. И в результате этот эффект был достигнут формой с очень частой сеткой, повышенной плотностью бумаги, качественным прессованием. Она, будучи плотной, едва желтоватой, без всякой фактуры – действительно напоминала пергамен. Именно по этой причине гладкую бумагу называли на французский манер веленевой – она впервые была отлита в 1750 году в Англии Джеймсом Ватманом, и именно английская веленевая бумага до начала XIX века была наилучшей. И хотя сейчас ватманской бумагой зовется не столько сорт, сколько размер – имя этого бумажного фабриканта до сих пор на слуху у каждого. В России веленевая бумага начала производиться на фабрике Гончарова не ранее 1806 года.

Водяной знак на веленевой бумаге, в силу гладкости основной поверхности, выраженный и четкий, к тому же сам знак на черпальной форме обычно выполнен очень качественно – все-таки это бумага наивысшего сорта и гордость производителя. Но если лист отлит без водяного знака, а после отлива бумага обработана специальным составом с парафином, то она становится настолько похожа на пергамен, что некоторые издания немудрено принять за пергаменные. Таковы, к примеру, отпечатанные Дидо во Франции в 1800-х.

Здесь же скажем, что некоторые образцы бумаг второй половины XVIII века, особенно почтовой и декоративной, которые изготовлены по этому принципу, порой кажутся бумагами уже середины XIX века – настолько они тонки, гладки, тонированы в массе. И если бы мы не встречали такие бумаги в томах переписки придворных эпохи Екатерины II, заключенные в переплеты еще в XVIII столетии, то, встретив подобный документ отдельно, никогда бы не поверили, что они могут быть датированы XVIII веком.

Подобные случаи, когда бумага, казалось бы, «не вписывается» в свой период, не только любопытны, но и весьма неожиданны. Приведу реальный пример. Некогда мы с коллегой решили расстаться с редким экземпляром своего собрания – одной из знаменитых книг XVIII века – сочинением Екатерины II «Начальное управление Олега, подражание Шакеспиру» 1791 года. Вероятно, это мы сделали по ошибке, и лучше бы нам оставить его в своей коллекции, однако же не этот вопрос мы хотели затронуть сейчас.

Экземпляр был полный, на веленевой бумаге – из особой части тиража; но, ввиду того что он был реставрирован (а даже музейная реставрация не всегда делает книгу лучше), мы решили его не оставлять себе, поскольку в тот момент книга понадобилась одному из крупных музеев. Условия были оговорены, но музей попросил экспертное заключение сторонней государственной организации об аутентичности книги, которое мы сразу и пообещали, поскольку вопрос казался нам проще простого. Обратились к коллегам в один из центров изучения редкой книги и договорились забрать через три дня книгу уже с официальной бумагой.

И что же? А то, что мы в очередной раз столкнулись с блестящей квалификацией экспертов, которые сказали следующее: «Можем сказать одно: это точно не оригинал, потому что отличается от нашего экземпляра не только бумагой, способом печати, но даже размерами поля набора». В подобных случаях не знаешь, что и ответить…

Впрочем, чтобы опровергнуть эти выводы «квалифицированного эксперта», нужно было понять, на чем они основаны. Основания же следующие: бумага без водяных знаков, «слишком белая и новая», полоса набора на один-два-три миллиметра отличается от экземпляра на бумаге с водяными знаками из их собрания, и, наконец, в их экземпляре «гравюры на ощупь шершавые, и края оттиска тоже прощупываются». Этот пример «экспертизы» редкой книги вполне типичен; но разубеждать «специалиста» не было смысла – в таком случае всегда нужно забирать предмет и идти к эксперту, который не будет оперировать таким методом экспертизы, как «на ощупь шершавые». Проблема в том, что квалифицированный эксперт по редкой книге сам по себе «библиографическая редкость».

Для тех, кто хочет понять причину такого вывода «эксперта», объясним. Во-первых, наш экземпляр был из особой части тиража, отпечатанной не на обычной вержированной бумаге, а на гладкой веленевой, европейского производства. Поскольку эта бумага хорошо выбелена, то с учетом музейной реставрации она была еще белее и, конечно, контрастировала с вержированной бумагой экземпляра, сохранявшегося в неприкосновенности более двухсот лет в той самой библиотеке, где служил уважаемый эксперт. Веленевая бумага, как мы знаем, лишена собственно водяных знаков и может ввести в заблуждение относительно датировки; филиграней эксперт не увидел. Да и мы их нашли потом и лишь случайно – были обнаружены два небольших фрагмента на краю листа, что сильно нам помогло впоследствии.

Относительно размера наборного поля: как известно, перед печатью лист увлажнялся, а различная бумага дает после этого различную усадку, чем и объясняется «разница в один или несколько миллиметров» на издании большого формата. Проверять гравюры на «шершавость» – удел дилетанта, но уж если доказывать, почему они были в нашем экземпляре «не шершавые», то объясняется это, скорее, музейной реставрацией. Ведь в настоящее время при музейной реставрации используются не только реактивы, но и специальные пневматические прессы, которые полностью разглаживают бумагу. Именно по этой причине след оттиска (фацет) оказался практически выровнен, да и мог несколько увеличиться и размер листа после промывки.

И для того, чтобы уже получить документ о подлинности экземпляра, мы обратились не к «книговедам», а к экспертам по печатной графике, знакомым с принципами современной музейной реставрации, которые имели дело и с подобной бумагой. Они воспользовались увеличительным стеклом, а затем и микроскопом и удостоверились в аутентичности книги. Необходимое заключение было получено, книга поступила в музей. Но неприятные моменты нам пришлось пережить. Виной которым не эксперт (бог бы с ним), а именно веленевая бумага!

Новейшее время и целлюлоза

В 1799 году во Франции наконец была изобретена бумагоделательная машина; в начале XIX века ее усовершенствованный тип был построен в Англии, а в 1816 году чудо техники добралось и до России. В общем-то, этого следовало ожидать: печатная книга становится доступнее, завоевывает все большую аудиторию; соответственно, инженерная мысль стремится найти способ увеличить производительность бумажных мельниц. Но механизация процесса изготовления бумаги, хотя бы и частичная, поставила просвещенный мир перед прозаическим вопросом: где же взять столько тряпья, чтобы обеспечить производство сырьем?

И вот тогда французский химик Ансельм Пайен (1795–1871), совершая опыты над древесиной и испытывая на ней действие различных окислителей, выяснил, что азотная кислота оставляет от нее волокна, подобные хлопковым. Открыл он это в 1838 году, а обнародовал годом позже, назвав растительные волокна целлюлозой. Вслед за этим многие предлагали и патентовали различные способы извлечения целлюлозы, так что уже в конце XIX века тряпье в качестве сырья было заменено древесиной. Но это – массовая бумага; некоторые виды бумаг до сих пор дополняются хлопковым тряпьем при изготовлении бумажной массы.

В СССР в довоенный период для книжной печати употреблялись три основных вида бумаги. «Бумага № 1» – чисто целлюлозная, шла в основном на научные и иллюстрированные издания, которым прочилась долгая жизнь, «бумага № 2» (50% древесной массы и 50% беленой целлюлозы) – на менее важные издания и, наконец, «бумага № 3» (65% древесной массы и 35% беленой целлюлозы) – на остальную, не слишком важную для издательств продукцию, а также журналы и газеты. Кроме того, на последней бумаге печаталась почти вся продукция провинциальных типографий…

В чем же состоит разница для нас? А вот в чем. Ныне мы легко можем видеть, что подавляющее большинство довоенных изданий (особенно первого десятилетия после революции 1917 года) печаталось на самой скверной бумаге, где процент древесной массы был очень высок, поэтому бумага такая быстро желтеет, крошится, не выдерживает длительного воздействия света и воздуха. Порой в ней попадаются щепки огромного размера, и невольно радуешься, что не попались дрова…

Византийские эмали

«Византийские эмали. Собрание А. В. Звенигородского. Петербург, 1892». Формат grand in-4o. Тираж 600 экземпляров: 200 на русском языке, 200 на французском и 200 на немецком.

Посвящая отдельный рассказ самой знаменитой и самой роскошной русской книге, безусловному шедевру всей многовековой истории отечественного книгопечатания, мы бы хотели не повторять то, что уже навязло в зубах одних и в ушах других, а поведать то, что не лежит на поверхности. Хотя интуитивно и представляется, что об этом замечательном и весьма знаменитом даже в непросвещенных кругах издании вряд ли можно сообщить что-нибудь новое.

Общеизвестны подробности грандиозного полиграфического предприятия, осуществленного неутомимым собирателем Александром Викторовичем Звенигородским (1837–1903). Одна из причин этой славы, наряду с монументальностью самого издания, – наличие сочинения-спутника В. В. Стасова «История книги „Византийские эмали“ А. В. Звенигородского» (СПб., 1898). Ценности труду Стасова добавляет то, что сам автор был деятельным участником осуществления творческого замысла А. В. Звенигородского, его близким другом и соратником с середины 1880-х, то есть знал подлинную историю издания из первых рук. Книговеды нескольких поколений черпали сведения о «Византийских эмалях» из книги Стасова, приправляя их невинными фантазиями, а порой и явными ошибками. В результате многочисленные публикации об этой книге последних десятилетий представляют собой некий «библиофильский винегрет» (малоаппетитный термин, отчего-то вошедший в обиход современного собирательства): трудноразличимую мешанину из книги В. В. Стасова, россказней книговедов-любителей с добавлением собственных малограмотных умозаключений.

Сказанное побуждает нас сосредоточиться на ряде вопросов, которые либо затрагивались в книговедческой литературе вскользь, либо ранее не поднимались вовсе. Мы разделим их на две части, первая – касается истории коллекции А. В. Звенигородского (особенно мы благодарны за работы Ю. А. Пятницкого, на которые в значительной степени опираемся в своем рассказе), вторая же – посвящена рассмотрению некоторых полиграфических особенностей издания, сделанных нами уже на основании собственных многолетних наблюдений.

В связи с собранием А. В. Звенигородского есть несколько тем, которые достойны отдельного рассказа: источники средств, тонкости формирования, вопросы подлинности экспонатов и, наконец, судьба коллекции. Прежде чем заняться исключительно коллекционированием памятников перегородчатой эмали, А. В. Звенигородский прошел значительный путь сперва как любитель, а затем и как деятельный собиратель произведений искусства. Увлекся коллекционированием он в 1860‐х годах, благо служба оставляла ему немало свободного времени. С 1867 года состоял управляющим придворной конторой цесаревича Александра Александровича, то есть заведовал Аничковым дворцом, но добровольно оставил должность и с 1871‐го был причислен к Государственной канцелярии внештатным помощником статс-секретаря Государственного совета. В обоих случаях он, по сути, только получал жалованье, а во втором просто не имел никаких обязанностей, в начале же 1880‐х состоял при конторе Зимнего дворца и «изредка занимался ведением дел в судебных местах, причем приобрел не совсем хорошую репутацию», из‐за чего в 1883‐м и вовсе вышел в отставку. Судя по найденному нами агентурному донесению 1878 года, он был сказочно богат от рождения: «Господин Звенигородский человек холостой, и кроме камердинера и жены последнего в квартире его никто не проживает», в Оренбургской губернии расположено «собственное имение господина Звенигородского, чрезвычайно богатое, кроме которого он имеет еще где-то свои прииски», «Господин Звенигородский по отзыву многих лиц самый прекрасный человек во всех отношениях и ведет жизнь прилично своему званию и богатым средствам».

К началу 1880‐х годов А. В. Звенигородский аккумулировал «значительное, по числу и качеству, собрание рейнских эмалей, майолик, древних терракот, grès de Flandre, предметов из слоновой кости, небольших мраморных и деревянных скульптур, золотых и серебряных предметов…» от эпохи Античности до Возрождения. Вопреки собирательским обычаям, он одновременно с собственной отставкой решает его продать, причем на чрезвычайно выгодных для себя условиях. В 1883 году Звенигородский демонстрирует свое собрание А. А. Половцову, после чего в 1885‐м коллекция закупается Музеем училища барона Штиглица за невероятную для этого времени сумму в 130 тысяч рублей.

Продав 662 предмета своей коллекции, А. В. Звенигородский оставил себе только византийские перегородчатые эмали, увлеченно занявшись пополнением этого монографического собрания. О том, как формировалась собственно знаменитая коллекция эмалей, собиратель пишет довольно подробно, но с масштабными умолчаниями. В 1886 году он впервые обнародовал свой замысел – издание «великолепного альбома хромолитографических драгоценных византийских эмалей, входящих в состав его коллекций» на трех языках, с примерной стоимостью всего предприятия в 25 тысяч рублей. Тогда же, в 1886 году, В. В. Стасов по совету Ф. И. Буслаева рекомендовал в качестве автора текста Н. П. Кондакова, который писал 20 октября 1886 года Ф. И. Буслаеву благодарственное письмо: «Благодаря Вашей рекомендации – о чем мне стало известно от Стасова – я получил и первый заказ в моей жизни: составить текст к эмалям Звенигородского. И тема для меня крайне интересная, и деньги для меня большие – по 100 руб. за лист».

Считалось, что А. В. Звенигородский занимался исключительно художественной (полиграфической) стороной этого шедевра. Как и писал впоследствии В. В. Стасов: «Поручив всю научную часть проф. Кондакову, Звенигородский оставил за собою всю художественную. Он проявил здесь такое знание, глубокое художественное чутье и вкус, всем распоряжался, все решал и направлял, и выбрал себе в помощники таких художников, как И. П. Ропет и В. В. Матэ, и при их помощи создал книгу, признанную совершенно единственной». Впрочем, в связи с этой дотошностью Н. П. Кондакова ждал неприятный сюрприз, поскольку Звенигородский стал настойчиво вторгаться в текст, попутно табуируя ряд собственно научных вопросов повествования.

Главной фигурой умолчания стал вопрос о том, каковы же все-таки источники собрания помимо нескольких перечисленных. Писать об этом было ни в коем случае нельзя, хотя для знатоков это секретом не было: значительная часть шедевров собрания имела своим источником, причем вплоть до 1889 года, некоего «жида из Тифлиса» – фотографа и реставратора-любителя С. Ю. Сабин-Гуса. Последний скупал краденые из древних грузинских церквей сокровища (а чаще же сам и организовывал эти кражи, выдавая свою деятельность за «поновление окладов» и утилизацию «серебряного лома»), перепродавая затем вошедшие в невероятную моду у собирателей перегородчатые эмали петербургским коллекционерам – А. А. Бобринскому, М. П. Боткину и А. В. Звенигородскому. Только после того как с катастрофическими последствиями такой деятельности в 1889 году был ознакомлен Александр III, удалось прекратить расхищение грузинских святынь. Однако эмали монастырей Грузии, которые в большинстве своем и составили коллекции трех перечисленных собирателей, имели вопиюще нелегитимное происхождение. В частности, это касалось лучших экспонатов собрания Звенигородского – медальонов с образа архангела Гавриила, которые были в свое время похищены из монастыря Джумати. Вероятно, опасаясь последствий, Звенигородский еще в конце 1880‐х вывез свое собрание в Германию, где и сам провел остаток дней. Поскольку скончался Звенигородский неожиданно, от воспаления легких, судьба его эмалей осталась нерешенной и их постигли обычные испытания, характерные для коллекций, о которых сам собиратель не сумел (или не успел, или не захотел) позаботиться при жизни.

Отдельно стоит упомянуть широко распространенную (и по обыкновению глупую и лживую) «библиофильскую легенду», начатую, кажется, букинистом Ф. Г. Шиловым. Согласно этой стойкой клевете, когда Звенигородский «разорился и принужден был продать свои коллекции эмалей, оказалось, что две трети его собрания были подделкой». Конечно, это не так: даже если допустить, что опытный коллекционер эмалей не распознал подделку, то решительно невозможно помыслить, чтобы на эту же приманку попался выдающийся исследователь и историк древностей Н. П. Кондаков. Это миф, притом столь же нелепый, как и миф о разорении Звенигородского. При этом поддельные образцы действительно существовали: тот же С. Ю. Сабин-Гус, видя жадность петербургских собирателей к памятникам перегородчатой эмали, вступил в сговор с одним из ювелиров мастерской Карла Фаберже и чеканщиком мастерской ювелира А. В. Любавина. Они сообща изготовили ряд подделок, но к тому времени А. В. Звенигородский уже собрал свой корпус, и эти изделия были куплены его конкурентами, прежде всего М. П. Боткиным, который в принципе не верил в подобную фальсификацию, полагая, что «трудность техники» «или, лучше, тот потерянный прием делает эти эмали почти невозможными к подделке». Такая уверенность сыграла с ним шутку, однако, учитывая просто-таки исключительный масштаб собрания византийских эмалей Боткина, превышавший коллекцию Звенигородского вчетверо (!), наличие в ней антикварных реплик было, вероятно, неизбежным. В собрании же Звенигородского поддельных эмалей не было, лишь только краденые.

Посмертная судьба эмалей Звенигородского – лишнее доказательство их подлинности. Еще в 1892 году несколько предметов странным образом оказались у М. П. Боткина (они будут воспроизведены и в «Византийских эмалях», и в 1911 году в каталоге «Собрание М. П. Боткина»); оставшиеся же 39 после смерти собирателя прошли через руки нескольких родственников и оказались в 1909‐м у его сестры Н. В. Звенигородской. Она, выкупив их предварительно из залога, предложила как единую коллекцию русскому правительству за 400 тысяч рублей, отдельно заявив А. А. Бобринскому, что торговаться не намерена. Вопрос был доведен до государя и по воле Николая II отдан на рассмотрение специально созданной Особой комиссии при Совете министров, куда вошли и А. А. Бобринский, и М. П. Боткин, и Н. П. Кондаков. Причем последний счел сумму в 400 тысяч «до невероятия преувеличенною и полагал, что ее следует уменьшить в 4 или даже в 5 раз, тем более что А. В. Звенигородский платил за каждый медальон по 1 тыс. руб.». Это мнение было не единственным в комиссии – несмотря на отсутствие в то время эмалей на мировом антикварном рынке, ее члены категорически не могли решиться заплатить больше того, что было вложено в вещи при покупке (вполне человеческая и широко распространенная реакция, равно порочная для государственных и для частных коллекций), к тому же двое из присутствующих сами имели превосходные собрания эмалей. Кроме того, именно в этот момент Н. П. Кондаков раскрыл наконец карты, заявив, что «самым главным препятствием к высокой оценке предметов служит то, что большинство из них, как и эмали других коллекций, – сплошь краденые, и, строго говоря, должны быть возвращены теперешними обладателями их первоначальным владельцам (кавказским церквам и монастырям)». Этим был брошен камень не столько в покойного, сколько в здравствующих его коллег по промыслу – Бобринского и особенно Боткина, сидевших в том же кабинете. И если последний отмолчался, то Бобринский «выразил со своей стороны желание вернуть по принадлежности купленные им около 25 лет тому назад у неизвестных лиц [sic!] эмали с грузинскими подписями, если на месте будет обеспечено для них безопасное хранение».

Как показывают документы, члены Особой комиссии знали, что эмалями уже давно интересуется богатейший американский финансист и коллекционер Дж. П. Морган, некогда, по слухам, предлагавший самому Звенигородскому 800 тысяч за его коллекцию; он же сулил наследникам впоследствии 500 тысяч рублей. Именно эта настойчивость подкрепляла Н. В. Звенигородскую в решимости не снижать цену менее 400 тысяч: ей справедливо казалось, что она и так делает скидку, жертвуя частью суммы ради того, чтобы собрание оказалось в Эрмитаже. На этом фоне предложение комиссии выглядело оскорбительно скромно. Кондаков предлагал заплатить не более 100 тысяч, но итоговая резолюция оказалась изощреннее: дать не менее 75 тысяч и точно не более 150 тысяч рублей – эта цифра была прописана максимальной в отзыве Эрмитажа. При этом факт возвращения коллекции на родину оказывался крайне нежелательным как для Бобринского, так и для Боткина – тогда бы, возможно, под удар были поставлены их собственные собрания.

Очевидно, что цена, предложенная Морганом, диктовалась не только качеством собрания, но прежде всего ореолом вокруг коллекции после издания «Византийских эмалей».

По-видимому, именно Боткин, ничуть не лукавя, сообщил представителю Моргана антиквару Ж. Селигману, что русское правительство не будет покупать коллекцию за 400 тысяч рублей. Поэтому вскоре после решения комиссии, второе и последнее заседание которой состоялось 19 мая 1910 года, Селигман энергично взялся за дело. Благодаря полученным от Боткина сведениям, будто русское правительство может вовсе запретить продажу или объявить эмали крадеными у грузинской церкви, он еще более снизил цену, и в том же 1910 году коллекция Звенигородского была куплена за 296 тысяч рублей для Дж. П. Моргана. Хотя цена и отличалась от первоначально сговоренной, она все равно оставалась фантастически высокой: на тот момент ее явно не мог заплатить никто другой, и уже тем более никаких сопоставимых сумм нельзя было выручить при разрозненной продаже. Морган же распорядился купленным по-своему: в 1911 году два предмета («Св. Феодор» и часть фона от иконы Богородицы) были переданы в Лувр, а основная часть, в числе прочих произведений искусства, прибыв через два года в Америку, в 1917 году была пожертвована наследниками владельца в Метрополитен-музей. Так завершилась судьба собрания, известного прежде всего благодаря печатному изданию, которое стало еще более значительным шедевром мирового искусства. При том что само собрание эмалей исключительным отнюдь не было, представлявшее его описание было явлением беспрецедентным. Характерно, что и до сего дня сочетание «византийские эмали» приводит на ум не конкретный эмалевый медальон, не опустошенную ризницу в Джумати, а книгу А. В. Звенигородского. Тем более редок и ценен пример его собирательской стратегии, позволившей, вопреки традиции, издать при жизни капитальное описание своего собрания.

Полиграфическая история книги, в общих чертах известная, требует внесения некоторых уточнений. В первую очередь это касается хронологии. Как пишет сам Звенигородский, работы над изданием были начаты в 1884 году; на художественном заглавном листе выставлен кириллицей 1879 год, на титульном листе – 1892-й. Предисловие подписано мартом 1892 года. Но в действительности книга вышла позднее: рассылку экземпляров автор начал, находясь в Германии, в апреле 1894-го: к большинству русских адресатов экземпляр отправился 14 (26) апреля 1894 года, а сопроводительные письма к этим посылкам были также посланы А. В. Звенигородским в один и тот же день, 27 апреля (9 мая). Такая разница между датой на титульном листе и действительным временем издания имеет свое объяснение. Во-первых, само полиграфическое предприятие было масштабным и подлинно международным; во-вторых, кроме русского издания, надо было напечатать немецкое и французское. И хотя изменения титульных листов, подписей к иллюстрациям, гравирование новых штампов для переплетов требовали времени, однако наибольшей проблемой для Звенигородского стал качественный перевод текста книги и его редактирование. Для немецкого текста был отыскан талантливый и эрудированный Эдуард Борисович Кречман. Уроженец Митавы, он был сыном богатого еврейского купца Бенджамина Кречмана, учился в Дерптском университете и в 1872 году прибыл в Петербург, где сперва работал домашним учителем, а в 1875‐м занял место редактора в немецкой газете St. Petersburger Herold и уже до начала ХX века занимал ведущие позиции в столичной немецкой периодике, встретив 1917 год в должности редактора Петроградского телеграфного агентства. Именно он по заказу Звенигородского перевел текст «Византийских эмалей» на немецкий, притом сделал это быстро и качественно (судя по тому, что в 1893 году в его же переводе вышли воспоминания Артура Рубинштейна, над которыми Кречман работал примерно в одно время, переводчиком он был квалифицированным и разносторонним).

Проблема же возникла с переводом на французский, который был поручен еще более квалифицированному и известному переводчику польского происхождения Флорентину-Жану-Андре Травинскому. Он был уроженцем Российской империи, Ченстоховского уезда, но в лицее учился уже в Париже, а после стал чиновником французского Министерства народного просвещения и изящных искусств по части финансов. Однако он столь живо интересовался предметом, что даже по службе ведал закупками музейных экспонатов, впоследствии возглавив Управление национальных музеев. Травинский имел служебную квартиру в здании Лувра и – знак высокого доверия и безукоризненной репутации – стал автором энциклопедической статьи о Лувре в Большой энциклопедии Ларусса. То есть был не просто переводчиком, но, по-видимому, наиболее желанным из всех возможных – тем более он был хорошо знаком с Кондаковым, переведя и выпустив в свет его фундаментальную «Историю византийского искусства» (Париж, 1886–1891). Этот выбор и сделался причиной серьезной задержки: по своей служебной деятельности Травинский был весьма загружен, так что смог закончить перевод только в 1894 году, когда и было отпечатано французское издание. Сложилась парадоксальная ситуация: русский и немецкий варианты были давно готовы, но все экземпляры хранились у Звенигородского в Германии под спудом: он не выпустил из рук ни одной книги, пока не смог начать единовременную рассылку всех трех вариантов. И только в 1895 году, год спустя после выпуска экземпляров в свет, к книге пришла известность, апофеозом которой стало сооружение к Пасхе особой вращающейся витрины в Императорской Публичной библиотеке, куда были возложены три подаренных библиотеке экземпляра (на трех языках) вместе с бронзовым скульптурным портретом А. В. Звенигородского, изваянным И. Я. Гинцбургом.

Еще одним любопытным (и традиционно запутанным) вопросом является проблема портрета Звенигородского при фолиантах. Традиционно считается, что «портрет прилагался к экземплярам, которые автор дарил знакомым». Это утверждение из указателя «Русские книжные редкости» Н. И. Березина, восходящее к самой книге. В предисловии к «Византийским эмалям» Звенигородский сообщает: «При некоторых экземплярах, назначенных для моих друзей и приятелей, и особенно чтимых мною людей, я решился приложить мой портрет…» В действительности же с портретами оказались все экземпляры – кроме, конечно, заведомо дефектных. Вероятно, с момента написания предисловия до времени реального выхода издания, то есть более чем за два года, Звенигородский переменил свое мнение, возможно, опасаясь обидеть тех, кому достался бы экземпляр без портрета. Ведь экземпляры подносились Звенигородским, особенно в России, отнюдь не в губернские архивные комиссии или университетские библиотеки: своим изданием Звенигородский, будучи натурой прагматической, одарил практически всех членов Государственного совета (более семидесяти человек), членов Российского императорского дома, а также других не менее влиятельных лиц империи.

Но наиболее для нас важным является вопрос о переплетах этого издания. Не о тканой обертке и закладке, которые были одинаковы и прилагались ко всем экземплярам (хотя сохранились они не при всех) и о которых написано достаточно, а именно о переплете. Говорится лишь, опять же в соответствии со словами Звенигородского, что «переплет исполнен фирмою господ Гюбель и Денк» по эскизу И. П. Ропета. Действительно, переплетные работы были возложены Звенигородским на лейпцигскую фирму «Гюбель и Денк» (Buchbinderei Hübel & Denck), основанную в 1875 году переплетчиком Карлом Фридрихом Гюбелем и его партнером Густавом Германом Денком. К 1890‐м годам она не только освоила изготовление массовых художественных переплетов, но и разработала линию роскошных (Luxus-Einbände), имела свои офисы в европейских столицах и даже в Нью-Йорке. Впоследствии фирма получит титул «придворной переплетной Баварского короля», а затем тот же титул и от короля Румынии. В различных ипостасях это знаменитое предприятие просуществовало без малого сто лет – до 1971 года. Безусловно, выбор переплетной фабрики оказался более чем важным – переплет «Византийских эмалей», исполненный из небеленой шагрени наивысшего качества, не потускневший по прошествии более чем столетия, есть доказательство исключительного профессионализма немецких мастеров.

Однако в этом вопросе мы впервые можем отметить важную особенность, ранее ускользавшую от глаз исследователей, по-видимому, из‐за нежелания или невозможности произвести сравнение экземпляров. Если внимательно рассмотреть переплеты всех трех вариантов издания, можно заметить, что часть экземпляров имеет крышки более темного цвета, ровно в тон корешка, а часть – более светлые, контрастирующие с корешком, тон которого всегда одинаков. Более того, крышки первого варианта чаще бывают не лучшей сохранности, обтрепанные по краям и в особенности на ребрах; экземпляры же с крышками более светлого тона обычно сохранены заметно лучше. Это объясняется не только тем, что технологически переплет «Византийских эмалей» составлялся из трех частей: крышек и корешка, каждая из которых изначально представляла собой отдельную заготовку (а не единое целое, как кроился бы переплет в соответствии с многовековой традицией). Переплеты «Византийских эмалей» с самого начала имели два варианта полиграфического исполнения.

Первый вариант – более темный – имеет крышки, поволоченные светло-коричневой кожей; второй вариант, где крышки более светлые, поволочен высококачественным коленкором под шагрень, что в значительной степени отразилось на судьбе издания, потому что материал этот оказался настолько качественным и износостойким, что книга и ныне, по прошествии более века, выглядит превосходно (а если и встречаются сильно потрепанные временем экземпляры, то как раз с рваным корешком). Вариантов в кожаных переплетах, по-видимому, было примерно столько же, сколько и коленкоровых, то есть по сто на каждом языке; при этом, изучив практически все доступные нам как физически, так и по литературе и воспроизведениям в аукционных каталогах экземпляры «Византийских эмалей», мы не смогли найти принципа, по которому распределялись те или иные экземпляры – даже коронованные особы могли получать то кожаный, то коленкоровый вариант.

Довольно любопытно поразмышлять, почему такая очевидная особенность этого издания не была отмечена ранее. Кроме привычной близорукости в практических вопросах книговедения, обычной для научных инстанций, не говоря уже о «любительском книговедении», в настоящем случае, может быть, имело место и намеренное сокрытие этого факта. Дело в том, что применительно к большинству так называемых роскошных изданий довольно чувствительным является сам вопрос наличия «цельнокожаного переплета», поскольку он зримо влияет на цену книги на антикварном рынке. И даже если кто-то из современных собирателей, присмотревшись, обнаруживал, что его собственный экземпляр имеет переплет не из кожи, а из коленкора, он предпочитал умалчивать о своем открытии, чтобы не дискредитировать экземпляр в глазах публики.

Издавая «Византийские эмали» и затем рассылая книгу в качестве щедрого подарка, автор, безусловно, понимал, что дары его не останутся безответными; а чем дальше шло дело, тем более честолюбивым он становился. Русский орден за собирательский и ученый труд был получен А. В. Звенигородским по представлению бывшего директора Императорской Публичной библиотеки, в тот момент министра народного просвещения И. Д. Делянова. Текст этого представления, который министр направил управляющему Собственной его императорского величества канцелярией К. К. Ренненкампфу 28 апреля 1895 года, сохранился в архиве:

Отставной действительный статский советник Александр Звенигородский, обладая, по особой склонности к художеству, значительною коллекциею художественных произведений, приобрел на Кавказе и в Константинополе в начале 80‐х годов полное собрание подлинных византийских эмалей лучшего времени, то есть X и XI в., которое считается ныне первым в Европе и ценится знатоками весьма дорого. Звенигородский издал свою коллекцию под заглавием «История и памятники Византийской эмали». В Бозе почивший Государь Император Александр III разрешил посвятить это издание Его Величеству, которое и было поднесено Его Величеству министром императорского двора. Книги эти изданы с чрезвычайною роскошью, в виде большого атласа и с текстом известного византиниста профессора Кондакова. Издание это обошлось Звенигородскому более 115 000 р., и ни один экземпляр оного в продажу не поступит, так как все 600 экземпляров, на русском, французском и немецком языках по 200 на каждом, поднесены издателем Августейшим особам и принесены в дар ученым учреждениям и некоторым высшим учебным заведениям. Труд и предприятие Звенигородского оценены всею ученою Европою, причем собрание его эмалей признано первым из всех существующих, а издание самой книги по художественности, красоте и роскоши является беспримерным. За поднесение такого издания Звенигородский получил почетные знаки отличия от Правительств Французского, Баварского, Бельгийского, Турецкого, Румынского, Испанского, Веймарского, Ольденбургского, Гессенского, Люксембургского, Португальского, Саксен-Мейнингского, Ангальтского, Баденского и Брауншвейгского и папы Льва XII. Признавая за сим Звенигородского, за его труд, составляющий эпоху в истории художественных изданий, вполне достойным знака Монаршего внимания, и имея в виду, что последняя награда, орден Св. Станислава 1 ст., получена им 1 января 1882 г., я долгом считаю покорнейше просить ваше высокопревосходительство испросить Всемилостивейшее соизволение Его Императорского Величества на награждение Звенигородского к предстоящему дню рождения Его Величества орденом Св. Анны 1 степени.

Когда 1 мая 1896 года К. К. Ренненкампф представил Николаю II в Царском Селе составленный по этому представлению доклад, государь начертал на нем: «Согласен», и 2‐го числа И. Д. Делянову было сообщено о высочайшем повелении «пожаловать Звенигородскому, к 6-му числу сего мая месяца, орден Св. Анны Первой степени». Но кроме русского ордена издатель получил 37 (!) иностранных орденов, в числе которых – офицерский крест французского ордена Почетного легиона. Казалось бы, эта награда вполне вписывается в орденскую галерею Звенигородского, однако офицерский крест является четвертой из пяти степеней ордена, и это, что характерно, крайне уязвило получателя.

Звенигородский ничего не нашел лучше, чем обратиться напрямую к обер-гофмейстеру князю М. С. Волконскому с личным письмом, в котором он 8 (20) октября 1896 года сетовал: «Я выслал во Францию 53 экземпляра моей книги… За такое пожертвование Французское правительство пожаловало мне орден Почетного Легиона 4‐й степени (officier de la Légion d`Honneur). Такая награда, конечно, не могла меня порадовать, тем более что ни в одно из государств я не выслал такого количества экземпляров моей книги, как во Францию». И просил «при случае переговорить конфиденциальным образом с графом Монтебелло о повышении степени пожалованного… ордена Почетного Легиона». Мы не знаем, имел ли место разговор князя Волконского с французским послом в Петербурге Густавом Луи Ланном, графом де Монтебелло, но повышения степени ордена не произошло. Эта история не только выпукло характеризует особенности характера Звенигородского, но, кажется, отчасти и демонстрирует мотивы всего его предприятия, которое, предназначавшись изначально лишь для удовлетворения его собственных амбиций, привело побочным образом к появлению шедевра русского книгопечатания.

Что касается редкости этой книги, то, в сущности, «Византийские эмали» стали таковыми немедленно после появления на свет. То обстоятельство, что книга не поступала в продажу, сделало ее вожделенной для коллекционеров. Впрочем, такие маститые собиратели, как А. П. Бахрушин и В. А. Дашков, получили экземпляры непосредственно от автора (оба ныне в ГПИБ), но были и те, кто не смог договориться с издателем. Это мы можем понять, например, по настойчивости Карла Гирземана, одного из наиболее известных книгопродавцев Европы, который публиковал во французской Bibliographie de la France в разделе «розыск» свои объявления об этой книге. Поражает та сумма, которую за свой экземпляр заплатил в середине 1900‐х годов А. Е. Бурцев: 400 рублей! По прошествии же столетия экземпляры не только в значительной степени сменили владельцев, но и осели в государственных собраниях (в РГБ, скажем, их десять), и сегодня книга эта более выделяется своей ценой, нежели действительной редкостью. Впрочем, наличие «Византийских эмалей» в традиционном книжном собрании носит в некотором смысле «обязательный характер», поскольку нет другой русской книги, столь же знаменитой.

Владельческие знаки

Владельческие знаки – это тот культурный слой, который нарастает на книге в процессе ее жизни. И обычно чем книга старше, тем больше она несет на себе всякого рода владельческих знаков. Главная цель таких знаков – демонстрация собственности владельца на конкретную книгу. Их можно разделить на три основных вида – владельческие записи, владельческие печати и собственно книжные знаки – экслибрисы и суперэкслибрисы.

Записи

Этот раздел самый многочисленный и поистине необозримый. Запись может представлять собой владельческий росчерк на форзаце или иметь торжественный вид – когда на титульном листе оставляет свой знак честолюбивый начальник паспортного стола или военком – тот, кто много лет совершенствовал эстетику собственной подписи и которая стала главным источником его вдохновения; но в большинстве случаев это росчерки, инициалы, почеркушки, фамилии полностью, и так далее, и так далее… Словом, великое множество оттисков человеческой письменности. Возможно, это и записи о награждениях – такие экземпляры, которыми отмечались наиболее прилежные и успешные в науках ученики, распространены уже несколько столетий; или же канцелярские пометы, или просто дарственные надписи от одного неизвестного другому. Насчет неизвестных надписей было всегда много шуток: после того как у нас на заре туманной юности побывал в руках экземпляр какой-то пристойной книги с записью «Любимой Песе Израилевне от Тосика», мой коллега сразу начал звать все мириады подобных надписей «тосиками», и это название настолько вошло в быт у букинистов, что, когда при описании экземпляра упоминаем о наличии на нем «тосика», без лишних вопросов понятно, о чем речь.

Важно сказать, что в советской историографии утвердился термин «рукописный экслибрис», которым зачастую обозначалась владельческая запись. Но поскольку сам термин «экслибрис» применим исключительно к тиражным владельческим знакам, то понятие «рукописный экслибрис» само по себе неверно, потому как это либо экслибрис (печатный, трафаретный, но всегда – тиражный), либо владельческая запись, пускай и привлекательная с точки зрения каллиграфии.

Печати

Это могут быть не только «библиотечные печати» – хотя если бы имелась возможность пересчитать все печати на книгах на всем белом свете, то 99% или более – были бы печати публичных библиотек. Это могут быть совершенно замечательные по исполнению и одновременно лаконичные – как Королевской библиотеки в Париже, или же достаточно большие – такие ставились на книгах Академической библиотеки в Петербурге. В целом же библиотечные печати чаще совершенно казенные, если говорить об их эстетике, и представляют собой шрифтовую композицию. Вообще собирательство и исследование именно библиотечных печатей – дело будущего, поскольку этот владельческий признак наибольшее свое распространение получил в XX веке и пользовались им отнюдь не коллекционеры. Кроме того, именно этот вид владельческого знака в большинстве случаев может быть распознан без специальной литературы – на нем уже все написано.

Конечно, существовали и владельческие печати, которые употреблялись для книг тоже; в том смысле, что основным применением их была не маркировка книг, а маркировка эстампов и рисунков. Это коллекционные знаки, получившие серьезное распространение в Европе и даже в России; прекрасный справочник их был подготовлен голландским коллекционером и исследователем Фредериком-Иоганном (Фритцем) Люгтом. Основной том его свода издан был в 1921 году и в 1956‐м он дополнился приложением сопоставимого объема. Этот выдающийся труд до сих пор служит главным путеводителем в мире владельческих печатей на гравюрах и эстампах, и, пользуясь им много лет, я каждый раз приношу благодарность усердному составителю. Особенно полезно то, что ныне этот справочник преобразился в постоянно пополняемый электронный ресурс.

Но много чаще на книгах бывают оттиски сургучных печатей, сделанные сажею. Такие знаки не являются экслибрисами и не каталогизированы (исключений, как, скажем, гербовая печать Н. П. Румянцева, мы не касаемся), поскольку это, повторимся, не экслибрисы, а именно личные печати для сургуча, которые случайно оказались употреблены не по прямому назначению. Впрочем, порой и не совсем случайно.

Вспоминается не отраженный в литературе случай, когда Н. В. Гоголь позаботился, чтобы личной печатью был отмечен тираж первого тома его «Сочинений» 1842 года, пытаясь уберечься от излишне предприимчивого типографщика и предупредить большее число экземпляров. Впрочем, будучи тогда за границей, Гоголь не особенно преуспел, потому что далеко не все экземпляры ныне имеют его личную печать, которая по его поручению ставилась на обороте титульного листа «законного» тиража.


Личная печать Н. В. Гоголя на обороте титульного листа 1‐го тома его Сочинений (1842)

Или же вспомним так же не известный библиографии пример, когда княгиня Зинаида Волконская проставила на титульном листе своей книги «Славянская картина V века» оттиск своей личной печати с вензелем (1824).

Из тех печатей, которые заставляют отнестись к книге намного внимательнее и сразу заподозрить нечто ценное для коллекционера, нужно сказать о нескольких: «Собрание М. И. Чуванова», «Из книг В. А. Крылова» и, безусловно, «Из собрания Леонтия Раковского».

Экслибрисы и суперэкслибрисы

Наиболее известным видом владельческого знака является экслибрис – что в переводе с латыни означает «из книг (ex-libris…) кого-то». Физически это листок бумаги, чаще прямоугольник, сторона которого обычно не превышает пяти сантиметров, с нанесенным на него изображением и/или текстом. Изображение может быть самым разнообразным: мифологическим, портретным или пейзажным; герб или какая-либо геральдическая фигура и так далее. Текст не является обязательной принадлежностью экслибриса, но чаще он все-таки присутствует – в виде фамилии владельца или его инициалов, нередко в виде девиза или крылатого выражения. Уже с XVI века экслибрис пользовался популярностью в Европе.

Особенную известность экслибрис получил совершенно не потому, что он был принадлежностью книги и книжности, но потому, что к экслибрису как таковому приложили свою руку выдающиеся художники. То есть известность экслибриса объясняется исключительно связью с изобразительным искусством – и это неудивительно: над изготовлением как самих таких знаков (если это гравюра на дереве или металле), так и проектов для них (если это цинкографское воспроизведение рисунка) работали великие художники – от Лукаса Кранаха и Альбрехта Дюрера до Анри Матисса, Марка Шагала и даже Казимира Малевича. Словом, экслибрис по своей декоративной сущности – произведение графического искусства; по утилитарной – владельческий знак на книге или рукописи. Но обязательное условие – тиражность такого листочка бумаги; только тогда он с полным правом может называться экслибрисом.

В России экслибрис появляется в начале XVIII века и свидетельствует о проникновении в высшие слои русского общества европейской моды, которая пришла вместе с привозимыми из Европы книгами. В разное время распространение экслибриса в России было различным и сохранилось даже до сего дня, но уже как библиофильский изыск, если не девиация. В целом для настоящего коллекционера действительно редких книг экслибрис превратился в анахронизм – ведь никто не будет портить идеальный экземпляр своим владельческим знаком; если же он в новом переплете или после реставрации, то есть о девственности экземпляра речи уже нет, можно наклеить и свой экслибрис, он не навредит. Но лучше ограничиться небольшим по размеру знаком.

Отдельно нужно сказать о том, что столь позднее начало употребления экслибрисов в России – только начало XVIII века – не слишком устраивало официальную советскую историческую науку. Такие разочарования в годы советской власти были невероятно болезненными для идеологии величия всего русского. Одновременно с попыткой доказать, что «Россия – родина слонов», во всех науках проводились поиски какой-то древности, при спекуляции на которой можно либо установить приоритет российского, либо углубить нижнюю хронологическую границу какого-либо явления, только бы не плестись в хвосте западного мира. И хотя прекрасной иллюстрацией этих попыток может служить слоган «Советский компьютер – самый большой компьютер в мире!», в истории с русскими экслибрисами также были сделаны шаги в этом направлении. И попытка была успешной: ученым удалось отодвинуть русский экслибрис вглубь веков. Сделали это традиционным способом исторической фальсификации, когда одно понятие подменяют другим; и если в традиционной науке о книге уже в начале XX века было постулировано, что экслибрис – это тиражный владельческий знак на бумаге, который наклеивается на книгу, было введено понятие «рукописный экслибрис». Корпус собственно печатных знаков вдруг пополнился огромным множеством любых владельческих записей. А поскольку в послевоенные годы изучение книжного знака полностью замерло более чем на тридцать лет, то и возражать было попросту некому.

На роль «первого русского экслибриса» была избрана известная владельческая запись основателя библиотеки Соловецкого монастыря – иеромонаха Досифея, очень декоративная, выполненная славянской вязью на нескольких книгах монастырской библиотеки в 1490‐х годах. Но, как мы сказали, с точки зрения науки о книге – это было и остается владельческой записью, и причисление ее к корпусу экслибрисов ошибочно. По крайней мере, имеются тысячи других записей как на средневековых, так и на древнерусских рукописях, которые с не меньшим успехом можно выдать за «рукописные экслибрисы».

Суперэкслибрис – это то же самое, что экслибрис, но еще и «супер», что означает, если опять призовем на помощь латынь, «сверху». Говоря просто – это книжный знак, который нанесен сверху книги, то есть на поверхность книжного переплета (крышку или корешок). Такие знаки не просто рисуются, но представляют собой изображение, которое вытиснено на переплете посредством разогретого медного штампа и листового золота. Поскольку для экслибриса основополагающей характеристикой служит именно тиражность, то и в случае с суперэкслибрисом необходимо, чтобы это было не просто единичное изображение (вышивка или рисунок на переплете), но употребительный владельческий знак, которым владелец отмечает книги своей библиотеки.

Суперэкслибрис может представлять собою как вензель или инициалы владельца, так и роскошно вытисненный герб. В России суперэкслибрис отмечен даже в XVI веке – общеизвестен экземпляр Острожской Библии с титулом и гербом Ивана Грозного, затем мы знаем и герб царя Федора Иоанновича. Но распространение среди частных лиц суперэкслибрис получил только с петровских времен, и был в XVIII и XIX веках символом лучших книжных собраний. Ограниченность и избранность этого явления была следствием серьезной дороговизны изготовления самого латунного штампа для золотого тиснения суперэкслибриса. Именно по этой причине книги с суперэкслибрисами, особенно если это гербовые знаки русских собирателей XVIII – начала XIX века, считаются особенно редкими и ценными и с культурной, и с материальной точки зрения.

Как экслибрисы, так и суперэкслибрисы не всегда несут начертание имени владельца; порой сложный вензель или просто герб не сопровождаются никакими пояснениями, а потому наиболее важным вопросом является принадлежность владельческого знака. В большинстве случаев для такой атрибуции требуется хотя бы минимальная квалификация, потому как трудность может вызвать даже географическая характеристика владельческого знака. Ведь если на русских книгах редко встречаются владельческие знаки иностранных владельцев, то на иностранных книгах русские владельческие знаки нередки. И место издания или язык книги далеко не всегда говорят о принадлежности владельческого знака к той же стране.

Из указанных характеристик владельческих знаков может сложиться впечатление, будто наличие владельческих знаков – всегда благо для экземпляра. Безусловно, каждый владелец книги волен сделать со своей собственностью все что ему угодно, но, увы, далеко не все владельческие знаки добавляют книге культурной значимости или увеличивают ее «капитализацию»; бывает и ровно наоборот – владельческий знак в разы снижает эти показатели. Именно в таких случаях приходит в голову выражение «я бы за это руки оторвал!» или даже нечто более искрометное.

Книги с библиотечными печатями уже являются инвалидами, и коллекционная их ценность серьезно уступает чистому экземпляру. Экслибрисы могут портить экземпляр тогда, когда они наклеены на обложку и клей содержит деструктивные для бумаги компоненты – об этом обычно свидетельствует светлое пятно на обложке. Нередки случаи, когда на библиотечную печать на титульном листе наклеивается экслибрис. Ну и конечно, не украшают антикварную книгу бесконечные экслибрисы новоявленных «мещан во дворянстве».

Самое же отвратительное, что мы многократно наблюдали за годы общения с антикварной книгой, – автографы и записи новейших владельцев на титульных листах старинных книг. Можно выдержать, когда такие пачкуны пишут шариковой или перьевой ручкой на форзаце или авантитуле, но когда поперек титульного листа мы видим фамилию последнего владельца – четко понимаешь всю истинную суть такого человека, которому волею случая судьба доверила антикварную книгу во владение, а он над ней надругался.

Этим часто страдают люди, которые либо уже едут с ярмарки, то есть совсем дряхлы разумом, либо настолько безжалостно тщеславны, что в мечтах увековечить свою немощь без стеснений утверждают свои ФИО на скрижалях прижизненных изданий русских классиков, нанося книгам необратимое увечье. Особенно почему-то вспоминается коллекция «Профессора Саркизова-Серазини», где наискосок на каждом титульном листе владелец написал подробно о себе, хотя вряд ли это имело смысл – на них и без того стоят фиолетовые врачебные печати с той же фамилией. Таких книг было довольно много в книжной торговле, но лучшую часть собрания этот библиофил новой формации подарил (или продал, мы не знаем точно) в музей А. С. Пушкина на Пречистенке.



Поделиться книгой:

На главную
Назад