Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Цивилизация в переходное время - Карл Густав Юнг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

364 Эти вопросы, собственно, заключаются в следующем: что именно проникает через словесную завесу в сознательную личность пациента и какова суть его установки, если он вознамерится воссоединить с собой этот отщепленный осколок, если допустить, что тот когда-то ему принадлежал? Почему осколок доставляет столько хлопот, если только он не похож на упомянутую левую руку, на вторую половину личности? Значит, это что-то, присущее человеку в глубочайшем смысле, его дополняющее, создающее органическое равновесие, но почему-то человек его опасается – быть может, не желая усложнять себе жизнь и сталкиваться с необходимостью справляться с будто бы невыполнимыми задачами?

365 Очевидно, что лучшим способом уклониться тут будет подмена этих задач чем-то таким, что по праву можно назвать невозможным – например, тем самым миром непристойностей, чью скорейшую сублимацию советует сам Фрейд. Он, по-видимому, воспринимает эти невротические домыслы вполне серьезно и попадает тем самым в типичную западню невротика: с одной стороны, он везде ищет неверный поворот, а с другой стороны, не может найти выход из лабиринта. Фрейд, если коротко, явно попался на невротическую уловку эвфемистического пренебрежения. Он недооценил невроз, зато удостоился похвалы пациентов и тех врачей, которым очень хочется услышать, что невроз – «это всего лишь…».

366 При этом само слово «психогенный» подсказывает, что определенные нарушения и расстройства личности проистекают из психики. К сожалению, психика – не отдельный гормон, а мир почти космических масштабов. Научный рационализм целиком упускает из виду это обстоятельство. Задумывались ли психотерапевты всерьез о своих других предшественниках, помимо Месмера, Фариа, Льебо, Шарко, Бернгейма, Жане, Фореля[160] и прочих?

367 На протяжении тысячелетий человеческий разум беспокоился о душевных хворях, может быть, даже сильнее, чем о телесных недугах. Умилостивление богов, опасности для души и ее спасение – это заботы далеко не вчерашнего дня. Религии суть психотерапевтические системы в прямом смысле этого слова, системы величайшего размаха. В могучих образах они отражают все обилие психических проблем, выступают признанием и подтверждением наличия души и одновременно раскрывают ее природу. От этого всеобщего основания не отделить ни одну душу; лишь индивидуальное сознание, утратившее связь с психической целостностью, подчиняется иллюзии и верит, будто душа – это крохотная, узкая частичка личности, подходящий предмет для «научного» теоретизирования. Утрата былого восприятия себя – вот величайшее зло невроза; именно поэтому невротик сбивается с пути среди извилистых закоулков сомнительной репутации, ибо тот, кто отрицает великое, должен обвинять в утрате ничтожное. В своей работе «Будущее одной иллюзии» Фрейд, сам того вряд ли желая, высказал сокровенное стремление: он хочет раз и навсегда покончить с широким пониманием психических явлений и ради того продолжает те пагубные труды, с каковыми сталкивается каждый невротик, – это разрушение связи между людьми и богами, отчуждение от общеизвестных и всеми ощущаемых оснований психики, следовательно, «отрицание левой руки», или двойника, необходимого человеку для психического существования.

368 Не будем спрашивать, кто не проповедовал перед глухими! Но неужели Гете напрасно написал своего «Фауста»? Разве у Фауста не невроз размером с кулак? Ведь было доказано, что дьявола не существует. Значит, не может быть и его психического двойника – эту тайну еще предстоит разгадать, а порождается она сомнительными духовными внутренними выделениями самого Фауста! Таково, по крайней мере, мнение Мефистофеля, который и сам не совсем безупречен в сексуальном плане – если уж на то пошло, он склонен к бисексуальности. Этот дьявол, которого, согласно «Будущему одной иллюзии», не существует, является научным объектом психоанализа, и последний охотно вовлекается в изучение несуществующих способов мышления. Участь Фауста на небе и на земле и вправду можно, как принято выражаться, «оставить поэтам», а вот «преображенная» человеческая душа (Afterbild) разрастается до теории душевных страданий.

369 Психотерапии сегодня, как мне кажется, предстоит еще многому научиться и многое освоить заново, если она хочет хотя бы приблизительно воздать должное своему предмету, то есть всему многообразию человеческой психики. Но сначала она должна перестать мыслить невротически, должна узреть психические процессы в истинной перспективе. Не только понятие невроза, но и наши представления о самих психических функциях, например о функции сновидений, нуждаются в радикальном пересмотре. Здесь случаются очень досадные промахи – скажем, когда совершенно нормальная функция сновидений рассматривается сходно с болезнью. Словом, становится ясно, что психотерапия допускает приблизительно те же оплошности, что и старая медицина, которая некогда считала лихорадку вредоносной сущностью.

370 Удел и беда психотерапии состоят в том, что она родилась в эпоху Просвещения, когда недоверие к себе отвергало все прежние культурные ценности, когда вся доступная психология сводилась, по сути, к рассуждениям Гербарта или Кондильяка[161], не более того. Не было психологии, которая с должным вниманием отнеслась бы к тем непредвиденным затруднениям, с которыми внезапно столкнулся совершенно неподготовленный (можно сказать, девственно невинный) врач. В этом отношении нужно поблагодарить Фрейда: он, по крайней мере, задал некое подобие направления в этом хаосе и вселил во врачей достаточно мужества для трактовки истерии как научной проблемы. Критиковать впоследствии, разумеется, легко и просто, однако не пристало, по-моему, при этом целому поколению врачей почивать на лаврах Фрейда. Нам предстоит еще многое узнать о психическом, а сегодня насущно важно освободиться от устаревших представлений, которые изрядно искажают наши воззрения на психику как таковую.

IX. Предисловие к «Очеркам современных событий»[162]

Медицинская психотерапия по практическим причинам вынуждена рассматривать всю целостность психики. Поэтому ей приходится искать согласия со всеми теми факторами, биологическими, социальными и психическими, которые оказывают наиболее сильное воздействие на душевную жизнь.

Мы живем во времена великих потрясений: разгораются политические страсти, внутренние конфликты ставят нации на грань хаоса, самые основы нашего мировоззрения разрушаются. Это критическое положение дел столь заметным образом сказывается на психике индивидуума, что врачу необходимо сегодня вести наблюдения куда тщательнее. Буря событий обрушивается на врача не только из обширного мира вовне; он чувствует силу ее воздействия даже в тиши своего кабинета и в уединенности медицинских консультаций. Неся ответственность за своих пациентов, он не может позволить себе бегства на некий мирный остров спокойной научной работы, он должен постоянно возвращаться на арену мировых событий, чтобы присоединиться к битве противоречивых страстей и мнений. Оставайся он в стороне от общей суматохи, бедствия нашего времени достигали бы его слуха издалека, а страдания пациента не нашли бы в нем ни малейшего понимания. Он терялся бы, не ведая, как разговаривать с пациентом, как помочь тому вырваться из тюрьмы одиночества. По этой причине психолог не может избегать новейшей истории, пусть даже его душа содрогается, внимая политической трескотне, лживой пропаганде и громким заявлениям демагогов. Нет необходимости упоминать здесь об обязанностях гражданина, которые тоже ставят перед врачом схожую задачу. Будучи медиком, он следует в первую очередь долгу перед всем человечеством.

Потому-то я сам время от времени ощущаю потребность выходить за обычные рамки моей профессии. Опыт психолога довольно специфичен, и мне кажется, что широкой публике будет полезно выслушать психологическую точку зрения. Вряд ли этот вывод можно посчитать надуманным, поскольку, смею полагать, даже самые наивные профаны (Laien) ясно видят, что многие современные фигуры и события определенно нуждаются в психологическом объяснении. Более того, на нынешней политической сцене отчетливее, нежели когда-либо до сих пор, наблюдаются психопатические симптомы.

Никогда у меня не возникало желания вмешаться в текущие политические процессы. Но на протяжении ряда лет я написал несколько статей, отражавших мои впечатления от актуальных событий. В данный сборник вошли все эти спонтанные тексты, написанные в промежутке между 1936 и 1946 годами. Вполне естественно, что мои мысли чаще всего обращались к Германии, которая меня немало тревожила еще со времен Первой мировой войны. Мои рассуждения, очевидно, привели к разного рода недоразумениям, связанным, без сомнения, главным образом с тем, что моя психологическая точка зрения многим кажется новой и потому странной. Вместо того чтобы пускаться в пространные разъяснения в попытке устранить эти недоразумения, я счел разумным собрать отрывки из других моих работ, посвященных той же теме, и привести их в эпилоге. Так читатель сможет составить себе наглядное представление о фактах.

X. Вотан[163]

En Germanie naistront diverses sectes,

S’approchans fort de l’heureux paganisme:

Le coeur captif et petites receptes

Feront retour à payer la vraye disme[164].

Пророчества мэтра Мишеля Нострадамуса (1555)

371 Оглядываясь на пору до 1914 года, мы понимаем, что живем ныне в мире событий, которые до войны были попросту немыслимы. Мы даже смели тогда думать, что война между культурными народами[165] невозможна и нелепа, что это вымысел, который ни за что не воплотится в нашем разумном, международно взаимосвязанном мире. А после войны начался самый настоящий ведьминский шабаш (Hexentanz). Повсюду вспыхивали фантастические революции, происходили насильственные изменения карт, политика возвращалась к средневековым и даже античным прототипам, тоталитарные государства покоряли своих соседей, превосходя все предыдущие теократии в собственных абсолютистских притязаниях; христиане и евреи подвергались преследованиям, совершались массовые политические убийства, а в конце концов мы стали свидетелями дерзкого и неспровоцированного разбойничьего нападения на мирный полуцивилизованный народ[166].

372 В таких обстоятельствах, характерных для всего мира, ничуть не удивительно, что не менее любопытные события, пускай меньшего размаха, должны происходить и в других областях жизни. Что касается философии, нам, по-видимому, придется еще подождать, прежде чем кто-либо сумеет внятно оценить нашу эпоху. Зато в области религии сразу бросаются в глаза некоторые очень важные изменения. Полагаю, нас не должно удивлять, что в России пестрое великолепие восточной Православной церкви пало под натиском движения безбожников; многие, мне кажется, и вовсе вздохнули с облегчением, выйдя на волю из сумрака православного храма с его обилием лампад, и двинулись в простую мечеть (Moschee)[167], где возвышенное и незримое всеприсутствие Господа не подавляется избытком литургических принадлежностей. При всей безвкусности и прискорбной неразумности этой «научной» реакции, при всей ее духовной ничтожности нет сомнений, что «научное» просвещение девятнадцатого столетия должно было когда-нибудь случиться и в России.

373 Но куда любопытнее – не побоюсь этого слова, в какой-то степени пикантнее – тот факт, что пробудился древний бог бурь и неистовства, долго безмолвствовавший Вотан, словно проснулся потухший, казалось, вулкан в культурной стране, которая, как считалось долгое время, давно переросла Средневековье. Мы видели, как он оживал в немецком молодежном движении, и уже на заре этого воскресения в его честь пролилась кровь сразу нескольких жертвенных овец. С рюкзаками и флейтами светловолосые юноши (иногда и девушки) принялись скитаться по просторам от Нордкапа до Сицилии, в знак верности почитанию бога-странника[168]. Позже, в канун заката Веймарской республики[169], бремя скитальцев взвалили на себя тысячи безработных, на которых в их бесцельных странствиях можно было наткнуться повсюду. Но к 1933 году они уже не скитались, а маршировали рядами в сотни тысяч человек. Гитлеровское движение поставило на ноги буквально всю Германию, от пятилетних детей до ветеранов, и миру явилось зрелище народа, не желающего оседлой жизни. Скиталец-Вотан всегда был в движении. Его видели, довольно пристыженным, в молитвенном доме деревенской секты в Северной Германии – в облике Христа верхом на белом коне. Не знаю, ведомо было этим людям или нет о древней связи Вотана с фигурами Христа и Диониса; на мой взгляд, они едва ли о ней догадывались.

374 Вотан – беспокойный скиталец, всюду порождает беспорядок, сеет раздоры то здесь, то там и неизменно творит чудеса. Христианство постепенно превратило его в «идола», в беса, но он все-таки выжил в угасающих местных традициях, сделался призрачным охотником, который со своей свитой мчится по грозовому небу[170], мерцая, словно блуждающий огонек. В Средние века участь беспокойного скитальца досталась Агасферу, Вечному жиду, причем это герой не иудейских, а христианских легенд. Представление о бродяге, отринувшем Христа, проецировалось на самих евреев – точно так же, как мы исправно открываем заново в других людях собственные бессознательные психические содержания. При всем этом совпадение расцвета антисемитизма с пробуждением Вотана – та психологическая подробность, о которой, пожалуй, стоит упомянуть.

375 Немецкие юноши, отмечавшие солнцестояние принесением в жертву овец, далеко не первыми расслышали неясные шорохи в первобытном лесу (Urwald) бессознательного. Перед ними были Ницше, Шулер, Стефан Георге и Людвиг Клагес[171]. Литературная традиция Рейнской области и местности к югу от Майна отмечена печатью классицизма, от которой нелегко избавиться: всякое истолкование упоения и восторга может быть соотнесено с классическими образцами, с самим Дионисом, с puer aeternus[172] и космогоническим Эросом[173]. Без сомнения, для ученых приятнее истолковывать все это как наследие Диониса, однако правильнее, может быть, вспоминать здесь о Вотане, боге бури и боевого неистовства, повелителе страстей и жажды битвы; кроме того, он – непревзойденный маг и творец иллюзий, сведущий во всех таинствах оккультной природы[174].

376 Случай Ницше, безусловно, особенный. Ницше не знал германскую литературу; он явил миру «культурного обывателя», а его заявление, что «Бог умер», привело к встрече Заратустры с неизвестным божеством неведомого облика: это божество приближалось к герою то как враг, то под видом самого Заратустры. Вдобавок Заратустра тоже был прорицателем, чародеем и штормовым ветром:

«И, подобно ветру, хочу я когда-нибудь еще подуть среди них и своим духом отнять дыхание у духа их – так хочет мое будущее.

Поистине, могучий ветер Заратустра для всех низин; и такой совет дает он своим врагам и всем, кто плюет и харкает: “Остерегайтесь харкать против ветра!” —

Так говорил Заратустра»[175].

377 А когда Заратустре приснилось, что он сделался «ночным и могильным сторожем в замке Смерти, на одинокой горе», когда он во сне могучим усилием пытался открыть замковые ворота, внезапно «бушующий ветер распахнул створы их: свистя, крича, разрезая воздух, бросил он мне черный гроб.

И среди шума, свиста и пронзительного воя раскололся гроб, и из него раздался смех на тысячу ладов».

378 Ученик, дерзнувший истолковать этот сон, сказал Заратустре:

«Не ты ли сам этот ветер, с пронзительным свистом распахивающий ворота в замке Смерти?

Не ты ли сам этот гроб, наполненный многоцветной злобою и ангельскими гримасами жизни?»

379 В 1863 или 1864 году в стихотворении «Неведомому Богу» Ницше писал:

Познать Тебя, Неуследимый, Непостижимый и Загадочный, Потусторонний, Дальний, Рядошный, Неведомый и мой Родимый! Познать, дабы служить Тебе![176]

380 Спустя двадцать лет в своей песне «К мистралю» он писал:

О, мистраль, тучегонитель, Хандроборец, очиститель, Шумный, я люблю тебя! Разве мы с тобой не братья, Разве мог того не знать я, Что у нас одна судьба?[177]

381 В дифирамбе, известном как «Жалоба Ариадны», Ницше полностью предстает жертвой бога-охотника:

Простерта в ужасе, как будто коченея (кто мне согреет ноги?) в немыслимом ознобе, содрогаясь от острых, ледяных, студеных стрел, твоих стрел, Помысел! Не произнести твоего имени! Потаенный! Жуткий! Охотник заоблачный! Тобою пронизанная, ты язвительный глаз, пронзающий меня из тьмы! Убиваюсь, извиваюсь, корчусь, охваченная всеми вечными муками, сраженная тобой, лютый ловчий, ты неведомый – Бог…[178]

382 Этот замечательный образ бога-охотника – не просто дифирамбическая фигура речи, в его основе лежит опыт, пережитый Ницше в возрасте пятнадцати лет в «Пфорте» (об этом пишет в своей книге его сестра, Элизабет Ферстер-Ницше[179]). Блуждая вечером по сумрачному лесу, он испугался «леденящего кровь визга из расположенной неподалеку лечебницы для душевнобольных», а затем столкнулся лицом к лицу с егерем, черты лица которого «были дикими и почти неземными». Поднеся свисток к губам «в овраге, поросшем диким кустарником», егерь «издал столь пронзительный звук», что Ницше лишился чувств – и очнулся уже в «Пфорте». Ему все это приснилось в дурном сне. Важно, что в своем сне Ницше, который намеревался наяву поехать в Айслебен, город Лютера, обсуждал с егерем вопрос о том, как побывать в «Тойчентале» (Teutschenthal, букв. Долине германцев. – Ред.). Любой, кто не глух, не ошибется в верном истолковании этих звуков – перед нами пронзительный свист бога бури в ночном лесу.

383 Но разве один только филолог-классицист в Ницше побудил его именовать бога Дионисом, а не Вотаном? Или, возможно, всему виной судьбоносная встреча с Вагнером?

384 В своей книге «Рейх без земли» («Reich ohne Raum», впервые опубликована в 1919 году), Бруно Гетц[180] поделился причудливым видением, в котором ему открылась тайна грядущих событий в Германии. Я не могу вычеркнуть из памяти эту книжицу, ибо в те годы она произвела на меня впечатление достоверного прогноза погоды. Это видение предвосхищает конфликт между областью идей и реальной жизнью, между двойственной природой Вотана как бога бури и бога тайных размышлений. Вотан исчез, когда пали его дубы[181], и появился вновь, когда христианский Бог ослабел до такой степени, что не смог уберечь христианский мир от братоубийственной бойни. Святейший папа в Риме лишь бессильно оплакивал перед Господом участь grex segregatus[182], а одноглазый старый охотник на опушке германского леса смеялся и седлал Слейпнира[183].

385 Мы привыкли думать, будто современный мир разумен; в этом нас убеждают различные экономические, политические и психологические факторы. Но если забыть на мгновение, что мы живем в 1936 году от Рождества Христова, если, потеснив нашу благонамеренную, слишком человеческую рассудительность, возложить на Бога или богов – а не на человека – ответственность за текущие события, то мы сочли бы Вотана вполне подходящей кандидатурой. Более того, отважусь высказать еретическое предположение: непостижимая глубина характера Вотана объясняет национал-социализм лучше, нежели все указанные рациональные факторы в их совокупности. Конечно, каждый из этих факторов сам по себе объясняет отдельные признаки событий в нынешней Германии, но Вотан растолковывает все и сразу. Особенно полезно рассматривать его влияние с точки зрения общего помешательства – столь странного для любого, кроме самих немцев, что оно остается непонятным даже после продолжительных и тщательных размышлений.

386 Возможно, стоило бы охарактеризовать это общее явление как захваченность или одержимость (Ergriffenheit). Тут ведь подразумевается не только тот, кто одержим (Ergriffener), но и тот, кем он одержим (Ergreifer). Люди одержимы Вотаном; если не возникает желания обожествлять Гитлера – а такие попытки действительно были, – вот единственное, по-моему, внятное объяснение. Да, Вотан разделяет эту власть над людьми со своим кузеном Дионисом[184], но Дионис, похоже, подчинял себе главным образом женщин. Менады – своего рода древние женщины-штурмовики; по мифам, они и вправду были достаточно опасны для окружающих. Вотан же властвовал над берсерками, в каковых можно для простоты понимания видеть чернорубашечников при мифических правителях.

387 Ум, еще детский по уровню развития, мыслит богов метафизическими сущностями, которые наделены собственным бытием, или воспринимает их как шутливый или суеверный вымысел. В любом случае сопоставление Вотана redivivus[185] и той социальной, политической и психической бури, что сотрясает Германию, кажется мне допустимым – хотя бы в форме притчи. А поскольку боги, без сомнения, суть олицетворения психических сил, утверждать за ними метафизическое бытие значит в такой же степени интеллектуально фантазировать, как и полагать, что божеств вообще возможно придумать. Эти «психические силы» не имеют никакого отношения к сознанию, при всей нашей увлеченности идеей, что сознание и психика тождественны. Перед нами всего-навсего очередная интеллектуальная презумпция. «Психические силы» гораздо ближе к области бессознательного. Наша мания рациональных объяснений, очевидно, коренится в страхе перед метафизикой, поскольку последняя извечно враждебна своему собрату-разуму. Потому-то все то, что неожиданно всплывает из темной области бессознательного, трактуется либо как чуждое, пришедшее извне и, следовательно, реальное, либо как галлюцинация, то есть как нереальное. Мысль о том, что то, что не приходит извне, может быть реальным и подлинным, почему-то едва ли посещает современного человека.

388 Ради лучшего понимания и во избежание предубежденности можно, конечно, обойтись без имени «Вотан» и говорить вместо этого о furor teutonicus[186]. Но вышло бы так, что мы говорим одновременно о том же самом и о чем-то другом, ведь furor в данном случае – лишь психологизация образа Вотана; мы, получается, только сообщаем, что германцы (тевтоны) пребывают в состоянии «ярости». Тем самым мы упустим из вида наиболее специфическую черту явления, а именно драматическую связь одержимого и одержимости, Ergreifer и Ergriffener. В нынешней немецкой ситуации поражает то обстоятельство, что один человек, явно «одержимый», заразил безумием целый народ, причем до такой степени, что вся страна пришла в движение и устремилась к неминуемой гибели.

389 Мне представляется, что наше предположение насчет Вотана попадает, как говорится, в точку. Похоже, бог и вправду спал в горе Киффхойзер[187], пока крики воронов его не пробудили, возвещая о наступлении рассвета. Вотан – важнейшая часть немецкой психики, иррациональный психический фактор, который отражает напор цивилизации, более того, сдувает культуру прочь, подобно циклону. При всей своей одержимости поклонники Вотана судят о мире, по-видимому, вернее, чем приверженцы разума. Все как будто забыли, что Вотан – немецкое качество первостепенной значимости, наиболее точное выражение и непревзойденное олицетворение того основного свойства, какое присуще германцам вообще (и немцам в частности). Хьюстона Стюарта Чемберлена[188] можно признать симптомом, вызывающим подозрение по поводу того, что где-то в другом месте могут доныне спать прочие боги. Превознесение германской расы (вульгарно именуемой «арийской»), германского наследия, крови и почвы, вагалавейских песней[189], полета конных валькирий, Иисуса в облике белокурого и голубоглазого рыцаря, гречанки-матери святого Павла[190], представление о дьяволе как этаком международном Альберихе[191] в иудейском или масонском обличии, нордический свет цивилизации, низшие средиземноморские расы – все это непременные декорации к разыгрываемой драме, и все они, в сущности, означают одно и то же: мол, бог вселился в немцев, их дом наполнился «несущимся сильным ветром»[192]. Если не ошибаюсь, то вскоре после прихода Гитлера к власти в журнале «Панч» появилась карикатура – буйный берсерк ломает оковы. В Германии разразился ураган, а мы продолжаем верить, что стоит хорошая погода.

390 В Швейцарии пока сравнительно тихо, хотя порой налетает порыв ветра с севера или с юга. В нем слышатся иногда чуть зловещие нотки, а иногда он шепчет столь безобидно и даже идеалистически, что никого не пугает. «Не буди спящую собаку» – этой народной мудростью мы вполне довольствуемся. Говорят, будто швейцарцы всячески стараются доставлять себе хлопоты. Должен опровергнуть это утверждение: хлопот у швейцарцев достаточно, однако они ни за что на свете в том не признаются, даже замечая, куда дует ветер. Так мы воздаем должное временам бури и потрясений в Германии, но не упоминаем об этом вслух, и молчание позволяет нам ощущать свое превосходство.

391 Сегодня именно немцам выпала возможность – быть может, уникальная в истории человечества – заглянуть в собственные сердца и узнать, какие опасности подстерегали душу ранее и от каких угроз избавило людей христианство. Германия – страна духовных катастроф, где природа только притворяется, будто мирится с правящим миром разумом. Нарушитель спокойствия – это ветер, дующий в Европу с азиатских просторов, несущийся широким фронтом от Фракии до Балтики, рассеивающий народы, словно сухие листья, и внушающий мысли, которые сотрясают мир до основания. Это стихийный Дионис, что врывается в аполлонический порядок. Того, кто поднял эту бурю, зовут Вотан, и мы можем многое узнать о нем из той политической сумятицы и тех духовных смут, каковые он вызывал и распространял на протяжении всей истории. Однако для более тщательного изучения его характера нужно вернуться в эпоху мифов, когда мироздание объяснялось не в терминах человека и его ограниченных способностей, когда предпринимались попытки выявить более глубокую причину в психике и ее автономных силах. Наиболее ранние, интуитивные представления человека персонифицировали эти силы в облике богов, которые в мифах описывались скрупулезно и обстоятельно, в соответствии с их разнообразными повадками. Вернуться вспять тем проще, что в нашем распоряжении имеются твердо установленные изначальные типы, или образы, исконно присущие бессознательному многих народов и оказывающие на него непосредственное воздействие. Поскольку специфическое поведение отдельного народа определяется лежащими в основе образами, можно говорить об «архетипе Вотана»[193]. В качестве автономного психического фактора Вотан проявляет себя в коллективной жизни людей и тем самым раскрывает собственную природу. Он обладает своеобразной биологией, совершенно независимой от человеческой природы. Лишь время от времени люди попадают под непреодолимое влияние этого бессознательного фактора. Когда он прячется, человек осознает «архетип Вотана» не больше, чем латентную эпилепсию. Могли ли взрослые немцы в 1914 году предвидеть, кем они станут сегодня? Столь удивительные превращения обусловлены вмешательством бога ветра, который «дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит»[194]. Он захватывает все на своем пути и ниспровергает все то, что не имеет прочных оснований. Ветер валит все, плохо закрепленное, будь оно снаружи или внутри.

392 Мартин Нинк[195] недавно опубликовал монографию[196], которая предлагает долгожданное дополнение к нашим знаниям о природе Вотана. Читателю не следует опасаться, что эта книга окажется обычным научным исследованием, написанным с академической отстраненностью от предмета. Безусловно, научную объективность автор полностью сохраняет, а материал подобран необычайно тщательно и изложен в предельно ясной форме. Сверх того, чувствуется, что автор поглощен своей темой, что в нем самом вибрирует, если угодно, струна Вотана. Это вовсе не критика; наоборот, я вижу здесь одно из главных достоинств книги, которая иначе легко могла бы превратиться в скучное перечисление подробностей.

393 Нинк рисует поистине великолепный портрет немецкого «архетипа Вотана» в десяти главах, используя все доступные источники: это берсерк, повелитель бурь, странник, воин, божество Wunsh и Minne[197], владыка мертвых, глава эйнхериев[198], властелин тайного знания, чародей и бог поэтов. Ни валькирии, ни фюльгья[199] не обойдены вниманием, поскольку они составляют часть мифологического фона и часть рокового значения Вотана. Особенно поучительно проведенное Нинком расследование об имени бога и происхождении этого имени. Выясняется, что Вотан – не только бог ярости и безумия, воплощение инстинктивных и эмоциональных сторон бессознательного; в нем также проявляется интуитивная и вдохновляющая сторона, ибо он разбирается в рунах и может толковать судьбу.

394 Римляне отождествляли Вотана с Меркурием, но по характеру этот бог на самом деле в целом далек от всех римских или греческих богов, хотя определенные сходства имеются. Он странник, подобно Меркурию, он правит мертвыми, как Плутон и Кронос, с Дионисом его роднит эмоциональное безумие, особенно в мантических исступлениях. Удивительно, что Нинк не упоминает Гермеса, бога откровения[200], который, будучи pneuma и nous[201], связан с ветром. (Это связующее звено с христианской пневмой и чудом Пятидесятницы.) Гермес Поймандр[202] (пастырь людской) – «одержитель» (Ergreifer), как и Вотан. Нинк справедливо отмечает, что Дионис и прочие греческие боги всегда подчинялись верховной власти Зевса; налицо коренное различие греческого и германского темперамента. Еще Нинк предполагает некую внутреннюю близость между Вотаном и Кроносом: поражение последнего может быть признаком того, что «архетип Вотана» был побежден и разделен в доисторические времена. Во всяком случае, германский бог воплощает целостность на крайне примитивном уровне, то есть психологическое состояние, в котором воля человека почти тождественна воле бога и может употребляться свободно. А у греков встречались боги, которые помогали человеку против других божеств, да и сам Всеотец Зевс не так уж далек от идеала благожелательного просвещенного деспота.

395 Вотану было несвойственно где-либо задерживаться или мириться с подступающей старостью. Когда время обратилось против него, он попросту исчез и скрывался более тысячи лет, но продолжал трудиться – анонимно и опосредованно. Архетипы подобны руслам рек, которые пересыхают, когда вода уходит, но снова могут ожить, когда она вернется. Архетип – как старый водоток, по которому веками текла вода жизни, прорывая себе глубокое русло. Чем дольше она текла по этому руслу, тем больше надежд, что однажды, рано или поздно, вода вернется. Жизнь отдельного члена общества, особенно с точки зрения части государства, можно регулировать, как уровень воды в канале, но жизнь народов – это великая, широкая и бурная река, нисколько не подвластная человеку: она покорна лишь Тому, Кто стоит выше всякого человека. Лига Наций, которую учреждали как орган наднациональной власти, одними рассматривается ныне как ребенок, нуждающийся в заботе и защите, а другие видят в ней мертворожденное дитя. Поэтому жизнь народов течет все так же безудержно, без руководства, не ведая, куда, катится, словно камень по склону холма, пока ее не остановит некое прочное препятствие. Политические события движутся от одного тупика к другому, точно водный поток, что торит путь по оврагам, лощинам и болотам. Всякому человеческому контролю наступает конец, когда индивидуум вовлекается в какое-либо массовое движение. Тут начинают действовать архетипы, как происходит и в жизни отдельных людей, когда они сталкиваются с обстоятельствами, с которыми нельзя справиться ни одним из привычных способов. Что именно так называемый фюрер творит с порывом масс, нетрудно увидеть, если обратить взор к северу или к югу от нашей страны[203].

396 Правящий архетип не остается одним и тем же во веки веков, что явствует из временных ограничений, установленных для долгожданного царства мира – так называемого «тысячелетнего рейха». Средиземноморский архетип отца – справедливость, порядок, благожелательное правление – распался по всей Северной Европе, чему подтверждением служит нынешняя доля христианских церквей. Фашизм в Италии и гражданская война в Испании показывают, что и на юге катаклизм оказался гораздо сильнее ожидаемого. Даже католическая церковь больше не допускает испытаний на прочность.

397 Националистический Бог атаковал христианство широким фронтом. В России говорят о технике и науке, в Италии славят дуче, а в Германии восхваляют «немецкую веру», «немецкое христианство» или государство. «Немецкие христиане»[204] суть какое-то противоречие логике, им следовало бы примкнуть к «Движению немецкой веры» Хауэра[205]. Эти порядочные и доброжелательные люди честно признают свою «одержимость» и пытаются примириться с неоспоримым фактом. Они прилагают немалые усилия к тому, чтобы ослабить напряженность, рядят национализм в маскирующие исторические одеяния и выпячивают на всеобщее обозрение фигуры великих деятелей прошлого – скажем, Майстера Экхарта[206], тоже немца и тоже «одержимого». Тем самым вроде бы удается обойти неудобный вопрос об «одержителе»: это всегда не кто иной, как «Бог». Но чем больше Хауэр сводит мировой охват индоевропейской культуры до «нордической» вообще и до «Эдды» в частности, чем более «немецкой» становится эта вера как проявление «одержимости», тем болезненнее становится ясным, что «немецкий» бог – это бог германцев.

398 Нельзя читать книгу Хауэра «Deutsche Gottschau: Grundzüge eines deutschen Glaubens» («Немецкое представление о Боге: основы немецкой веры») без волнения, если воспринимать ее как трагическое и воистину героическое усилие добросовестного ученого, который, сам того не ведая, был насильственно призван гласом «одержителя» и теперь пытается изо всех сил, прилагая все свои знания и способности, перекинуть мост между темными силами жизни и блистающим миром исторических идей. Но что значат для современных людей все красоты прошлого, принадлежащие к совершенно иным уровням культуры, перед лицом живого и непостижимого племенного бога, равных которому мы не встречали? Нас, словно сухие листья, засасывает в ревущий вихрь, а ритмические аллитерации «Эдды» неразрывно смешиваются с христианскими мистическими текстами, немецкой поэзией и мудростью Упанишад. Сам Хауэр одержим глубиной значения первослов, к коим восходят германские языки[207], до такой степени, которая вызывает неподдельное изумление. Но не стоит винить в этом Хауэра-индолога или даже «Эдду»; скорее, здесь просматривается вина kairos[208] – мгновения настоящего, – которое, как выясняется при ближайшем рассмотрении, носит имя Вотана. Потому я бы посоветовал «Движению за немецкую веру» отбросить сомнения. Разумные люди ни за что не перепутают их с грубыми поклонниками Вотана, чья вера – сплошное притворство. В этом религиозном движении хватает тех, кто достаточно разумен, чтобы не просто верить, а знать наверняка: бог немцев – Вотан, а не христианский Господь. Это трагический опыт, но в нем нет и намека на позор. Всегда страшно попадать в руки живого бога. Яхве тут не исключение, филистимляне, эдомитяне, амореи и прочие народы, его не познавшие, несомненно, находили этот опыт крайне неприятным. Семитское восприятие Аллаха[209] долгое время оставалось чрезвычайно болезненным для всего христианского мира. Мы, стоящие в стороне, слишком строго судим немцев, как если бы они поступали совершенно сознательно; может быть, ближе к истине считать их одновременно и жертвами.

390 Если последовательно применять нашу, по общему признанию, своеобразную точку зрения, мы неизбежно придем к выводу, что Вотану предстоит рано или поздно раскрыть не только беспокойную, буйную, бешеную сторону своей натуры, но также свои экстатические и мантические свойства, – то есть явиться нам иной личностью. Если этот вывод верен, национал-социализм не окажется последним словом в развитии духа. Где-то глубоко скрывается то, чего не вообразить в настоящее время, но можно ожидать, что это скрытое проявит себя в ближайшие несколько лет или десятилетий. Пробуждение Вотана – это шаг назад в прошлое; водный поток запрудили, и он хлынул в старое русло. Но препятствие не простоит вечно; скорее, это reculer pour mieux sauter[210], и вода постепенно преодолеет преграду. Тогда мы наконец поймем, о чем говорил Вотан, когда беседовал «с головой Мимира».

Взыграли под древом Мимира дети, пропел Гьяллархорн (рог. – Ред.) мира кончину — Хеймдалль трубит, рог поднимает; Один беседует с Мимировой головою; Дрогнул Иггдрасиль, ясень трепещет, трещит сердцевина — вырывается йотун: все устрашится в подземных землях, когда он явится, родич Сурта (огненного великана. – Ред.); что слышно у асов? что слышно у альвов? гудит Йотунхейм, на судбище асы, а цверги стонут за каменной дверью своих подземелий. Еще мне вещать? Или хватит?.. Хрюм с востока идет, щитоносный; Йормунганд-змей злобно клубится, хвостом бьет море; орел клекочет; Нагльфар[211] плывет, Муспелля войско везет с востока корабль по водам, (а кормщик – Локи), везет он волка и племя чудищ, и Бюлейста брат (Локи. – Ред.) с ними плывет[212].

XI. После катастрофы[213]

400 Впервые с 1936 года судьба Германии снова заставляет меня взяться за перо. Цитата из «Прорицания вельвы», которой я закончил написанную мною тогда статью[214] о Вотане, «беседующем с Мимировой головою», пророчески указывала на характер грядущих апокалиптических событий. Что ж, миф сделался явью, и бо́льшая часть Европы лежит ныне в руинах.

401 Прежде чем начнутся работы по восстановлению, придется провести большую уборку, а это занятие необходимо предварить размышлениями. Со всех сторон звучат вопросы о смысле случившейся трагедии. Даже ко мне обращались за разъяснениями, и приходилось отвечать здесь и сейчас, насколько это было в моих силах. Увы, слово, произнесенное вслух, склонно быстро порождать легенды, поэтому я счел нужным – не без значительных колебаний и опасений – изложить свои взгляды в виде отдельной статьи. Я слишком хорошо знаю, что «Германия» в широком значении представляет собой огромную общественную проблему и что субъективные воззрения медика-психолога способны прояснить разве что некоторые фрагменты этого гигантского клубка вопросов. Что ж, я вполне готов довольствоваться скромным вкладом в дело уборки и вовсе не помышляю о такой масштабной задаче, как восстановление прежнего порядка.

402 Трудясь над этой статьей, я заметил, что в моей душе продолжают кипеть бурные страсти и что крайне затруднительно добиться от себя самого хотя бы подобия умеренной и относительно беспристрастной точки зрения, не подверженной эмоциям. Без сомнения, хладнокровие и толика высокомерия будут нелишними; но в целом мы гораздо более глубоко вовлечены в недавние события в Германии, чем согласны признавать. Мы не можем сострадать, ибо в наших сердцах главенствуют чувства совсем другого рода, и как раз за ними первое слово. Ни врач, ни психолог не могут позволить себе абсолютное хладнокровие, даже сочти они таковое вообще возможным. Их отношения с миром подразумевают всевозможные аффекты, воздействующие на личность, иначе эти отношения были бы неполными. Поэтому мне пришлось, выражаясь образно, вести свой корабль между Сциллой и Харибдой и, как обычно бывает в таком путешествии, одной рукой затыкать уши, а другой привязывать себя к мачте[215]. Скажу напрямик: ни одна статья до сих пор не давалась мне так тяжело, с моральной и с чисто человеческой точки зрения. Я не осознавал, насколько сильно недавние события повлияли на меня самого. Наверняка мои чувства разделят многие люди. Это внутреннее тождество, participation mystique[216], событиям в Германии заставило меня заново ощутить, насколько болезненно широк охват психологической концепции коллективной вины. Так что я берусь за рассуждения по теме определенно не с чувством хладнокровного превосходства; скорее, я испытываю объяснимое чувство собственной неполноценности.

403 Психологическое употребление слова «вина» не следует путать с виной в юридическом или моральном толковании. Психологически оно означает иррациональное и субъективное ощущение вины (или убежденности в своей вине), объективное вменение вины – или вмененное соучастие в вине. В качестве примера последнего предположим, что некто принадлежит к семье, которая имеет несчастье быть посрамленной, поскольку кто-то из родственников однажды совершил преступление. Понятно, что наш имярек не может нести ответственность за преступника – ни юридическую, ни моральную. Но все же вина дает о себе знать во многих отношениях. Его семейное имя как будто запятнано, человек болезненно морщится, когда слышит это имя из уст незнакомцев. Для правонарушителя вина сводится к правовой, моральной и интеллектуальной оценке, зато в качестве психического явления она распространяется на всю округу. Дом, семья, даже деревня, где было совершено убийство, ощущают психологическую вину – и делятся этим чувством с миром вовне. Можно ли снять комнату, о которой известно, что несколькими днями ранее в ней кого-то убили? Насколько приятно жениться на сестре или дочери преступника? Какой отец не будет сильно уязвлен, если его сына посадят в тюрьму; не оскорбится ли он за семейное имя, если его двоюродный брат, носящий ту же фамилию, навлечет бесчестие на его дом? Разве каждому порядочному швейцарцу не было бы, мягко говоря, стыдно, устрой наше правительство в нашей стране бойню, хотя бы отдаленно схожую с Майданеком[217]? Удивлялись бы мы тогда, если бы, выезжая за границу со швейцарскими паспортами, слышали бы на границе – мол, ces cochons de Suisses[218]? Разве, коль уж на то пошло, не стыдно ли нам всем – именно потому, что мы патриоты, – что Швейцария вырастила столько предателей?

404 Живя в самом центре Европы, мы, швейцарцы, чувствуем себя в спасительном отдалении от смрада, который исходит от трясины немецкой вины. Но все меняется, едва мы, уже как европейцы, ступаем на другой континент или общаемся с представителями какого-либо восточного народа. Что нам ответить индийцу, который спросит нас: «Вы стремитесь нести свою христианскую культуру, не так ли? Но разъясните, прошу, считать ли Освенцим и Бухенвальд образцами европейской цивилизованности?» И сможем ли мы оправдаться перед ними тем, что все это происходило не там, где мы живем, а несколькими сотнями километров восточнее, вовсе не в нашей стране, а в соседней? Как бы мы сами отреагировали, укажи индиец с негодованием, что памятное всей Индии место (Schandfleck)[219] находится не в Траванкоре, а в Хайдарабаде? Несомненно, мы бы сказали: «Что ж, Индия есть Индия!» Точно так же по всему Востоку думают: «Что ж, Европа есть Европа!» В тот миг, когда мы, так называемые невинные европейцы, пересекаем границы нашего собственного континента, возникает ощущение чего-то вроде коллективной вины, которое присутствует у нас всех, несмотря на нашу чистую совесть. (Кто-то может спросить, можно ли считать примитивной Россию, которая до сих пор обвиняет нас в «причастности к заражению» (альтернативное обозначение коллективной вины), тем самым обвиняя и нас в фашизме?) Мир воспринимает Европу как континент, на почве которого выросли позорные концлагеря, хотя сама Европа обособляет Германию – страну и народ – как носителей вины, ибо все жуткое творилось именно в Германии, а виновниками были немцы. Ни один немец не может этого отрицать, но также ни один европеец или христианин не может сказать, что в его доме не было совершено самое чудовищное преступление всех времен. Христианская церковь должна посыпать голову пеплом и разодрать свои одежды из-за вины своей паствы. Тень этой вины пятнает ее – и всю Европу, мать чудовищ. Европа должна отвечать перед всем миром, а Германии надлежит отвечать перед Европой. Европеец может убедить индийца в том, что Германия его самого не касается или что он вообще ничего не знает об этой стране, не больше, чем немец может избавиться от ощущения коллективной вины, заявив, что не подозревал о страшных подробностях происходившего в годы войны. (Тем самым он просто-напросто усугубит коллективную вину грехом бессознательности.)

405 Психологическая коллективная вина – трагическая участь. Она поражает всех, виноватых и безвинных, всех, кто был поблизости от места, где случилось нечто ужасное. Естественно, ни один разумный и совестливый человек не станет торопиться с превращением коллективной вины в индивидуальную, не станет возлагать это бремя ответственности на отдельного человека, не выслушав оправданий. Он постарается накопить достаточно знаний, чтобы провести различие между теми, кто виновен лично, и виноватыми коллективно. Но сколько на свете людей, по-настоящему разумных либо совестливых, сколько иных берут на себя труд стать таковыми? Я не питаю иллюзий и особых надежд в этом отношении. Поэтому, пусть коллективная вина на архаическом и первобытном уровне есть состояние магической нечистоты, она именно в силу всеобщей неразумности является вполне реальной, чего не может оставить без внимания ни один европеец вне Европы и ни один немец вне Германии. Если немец намерен налаживать хорошие отношения с Европой, ему стоит понять, что в глазах европейцев он безусловно виновен. Будучи немцем по рождению, он предал европейскую культуру и все ее ценности, навлек позор и бесчестье на всю европейскую семью, так что приходится краснеть, называя себя европейцем; он напал на собратьев-европейцев, точно хищный зверь, мучил и убивал, а потому вряд ли вправе ожидать, что другие европейцы станут любезно уточнять при случае, как конкретно звали преступника – Мюллер или Майер. С немцами не будут обращаться как с порядочными людьми, пока они не докажут снова, что заслуживают такого обращения. К сожалению, за долгие двенадцать минувших лет было предельно ясно показано, что на официальном уровне немцы остались прежними.

406 Если же немец готов признать свою моральную неполноценность коллективной виной перед всем миром, не пытаясь ее преуменьшить или объяснить неубедительными доводами, то у него появится реальный шанс некоторое время спустя снова получить признание в качестве более или менее порядочного человека; так он хотя бы освободится от гнета коллективной вины в глазах отдельных лиц.

407 Могут возразить, что вся психологическая концепция коллективной вины – предрассудок и вопиюще несправедливое осуждение. Конечно, так и есть, но именно в том и состоит иррациональная природа коллективной вины: ей нет дела до различения праведных и неправедных, она как темная туча, что клубится над местом неискупленного преступления. Это психическое явление, а потому утверждение о факте коллективной вины не подразумевает осуждения немецкого народа; это просто констатация факта. Однако, если проникнуть глубже в психологию этого явления, мы быстро установим, что проблема коллективной вины имеет еще одну сторону, более сомнительную, нежели обыденное коллективное суждение.

408 Ни один человек не живет в собственной психической области, подобно улитке в раковине, отделенный от всех остальных; он связан с ближними своей бессознательной человечностью, так что никакое преступление попросту не может быть тем, чем оно представляется нашему сознанию, – изолированным психическим событием. На самом деле оно всегда разворачивается с широким радиусом. Ощущение, вызванное преступлением, страстный интерес к розыску преступника, рвение, с которым следят за судебным разбирательством, и пр., – все служит доказательством возбуждающего действия, с которым откликаются на преступление люди, если только они не аномально глупы или апатичны. Каждый присоединяется, ощущает преступление всем своим естеством, пытается понять его и объяснить. Что-то воспламеняется в нас, иными словами, тем великим огнем зла, который поджигает преступление. Разве Платон не учил, что зрелище безобразного порождает нечто безобразное в душе созерцателя[220]? Распространяется негодование, гневные возгласы: «Правосудия!» преследуют убийцу; тем громче, страстнее и тем больше они заряжены ненавистью, чем яростнее горит огонь зла, зажженный в наших душах. Это факт, который нельзя отрицать: злоба других становится нашей собственной, потому что она воспламеняет нечто злое в наших сердцах. От убийства страдают все, его совершает каждый; соблазненные непреодолимым очарованием зла, мы сделали возможным это коллективное психическое убийство; чем ближе мы были к нему и чем лучше видели, тем больше наша вина. Тем самым мы неизбежно пятнаемся нечистотой зла, какова бы ни была наша сознательная точка зрения. Никто не может этого избежать, поскольку все мы – частички человеческого общества, а каждое преступление вызывает тайное удовлетворение в укромном уголке вероломного человеческого сердца. Да, у людей с сильными нравственными установками эта реакция может вызвать противоположные чувства, продиктованные разумом. Но такой сильный нравственный настрой встречается относительно редко, и в итоге, когда преступления множатся, негодование легко взмывает до небес, и тогда зло становится обыденностью. Каждый таит в себе «среднестатистического преступника», подобно тому, как в каждом из нас уживаются наш личный сумасшедший и личный святой. Благодаря этой основополагающей особенности человеческой конституции повсеместно распространена соответствующая внушаемость – или подверженность заражению. Именно наш век – точнее, последние полвека – подготовил почву для торжества преступности. Разве никому не приходило в голову, например, что мода на триллеры довольно сомнительна сама по себе?

409 Задолго до 1933 года в воздухе уже запахло гарью, и предпринимались настойчивые попытки установить очаг возгорания и выяснить, что послужило зажигательным веществом. Над Германией все гуще клубился дым, затем случился поджог рейхстага[221], и стало однозначно ясно, где обитает поджигатель, это зло во плоти. При всей болезненности этого открытия оно со временем принесло чувство облегчения: мы узнали наверняка, где прячется всякая неправедность, а сами надежно закрепились в противоположном лагере, среди добропорядочных людей, чье нравственное негодование, по-видимому, должно было только возрастать с каждым новым признаком виновности другой стороны. Даже призывы к массовым казням более не оскорбляли слух праведных, а плотные бомбардировки немецких городов воспринимались как заслуженные, как суд Божий. Ненависть обретала уважительные обоснования, перестала казаться личной идиосинкразией, лелеемой втайне. Однако все это время достопочтенная публика не осознавала, насколько близко к злу проживает сама.

410 Не следует думать, будто у кого-то имелась возможность отстраниться от этого противостояния противоположностей. Даже святому приходилось непрестанно молиться за спасение душ Гитлера и Гиммлера, гестапо и СС, чтобы хоть как-то умерить ущерб, чинимый собственной душе. Лицезрение зла воспламеняет злое в душе – от этого факта никуда не деться. Жертва не является единственным страдальцем: все, кто находится поблизости от места преступления (в том числе и убийца), тоже страдают. Толика бездонной тьмы мироздания прорывается к нам, отравляет воздух, которым мы дышим, и загрязняет прозрачную воду бытия, которая приобретает затхлый, тошнотворный привкус крови. Да, сами мы ни в чем не виноваты, мы жертвы, нас ограбили, предали и унизили, но все же при этом (или именно благодаря этому обстоятельству) наше нравственное негодование подпитывается пламенем зла. Так и должно быть, ибо негодование необходимо, ибо кому-то суждено выступать карающим мечом судьбы. Зло требует искупления, иначе нечестивый разрушит мир до основания – или добрые задохнутся в ярости, которую не могут излить; в том и в другом случае чего-то хорошего ожидать бессмысленно.

411 Когда зло прорывается в установленный миропорядок человека, весь привычный круг психической защиты рушится. Действие неизбежно влечет за собой противодействие, а последнее при разрушительном поведении оказывается столь же скверным, как и само преступление (или даже хуже, потому что зло надлежит выкорчевать с корнем). Чтобы избежать оскверняющего прикосновения зла, нужен тот или иной rite de sortie[222], публичное подтверждение вины со стороны судьи, палача и зрителей; далее следует акт искупления.

412 Те ужасы, которые творились в Германии, наряду с моральным падением «восьмидесятимиллионной нации»[223] – это удар, нанесенный по всем европейцам. (Ранее нам было свойственно верить, что подобное возможно лишь в «Азии»!) Тот факт, что один член европейской семьи мог опуститься до уровня концлагерей, ставит под подозрение всех остальных. Кто мы такие, чтобы воображать, что «здесь такого просто не может быть»? Достаточно умножить население Швейцарии на двадцать, чтобы стать новой «восьмидесятимиллионной нацией», и тогда наши общественный разум и нравственность автоматически разделятся на двадцать вследствие разрушительных моральных и психических последствий совместного проживания огромной людской массы. Такое положение вещей готовит почву для коллективного преступления, и кажется поистине чудом, если преступление все-таки не совершается. Неужто мы всерьез верим в собственную неподверженность заразе? Мы, среди которых столько предателей и политических психопатов? Нас ужасает осознание всей той мерзости, на какую оказался способным человек, – но раз способен один, то, стало быть, способны и остальные. С тех самых пор сомнения в достоинстве человечества и нас, отдельно взятых, бередят наши сердца.

413 Тем не менее, каждому должно быть ясно, что такое состояние деградации возможно лишь при определенных условиях. Важнейшим из них является накопление городской, индустриализованной массы, то есть людей, оторванных от земли, вовлеченных в некое одностороннее занятие и лишенных всякого здорового инстинкта, даже инстинкта самосохранения. Утрата последнего измеряется по степени зависимости от государства: чем она выше, тем, собственно, хуже. Зависимость от государства означает, что каждый полагается на всех остальных (= государство), а не на себя самого. Один цепляется за другого и благодаря этому наслаждается ложным чувством безопасности: он не замечает, что висит в воздухе, поскольку его окружают десятки тысяч таких же бедолаг. Вдобавок человек перестает осознавать собственную незащищенность. Растущая зависимость от государства – симптом, далекий от показателя здоровья; она означает, что народ в целом неуклонно превращается в стадо овец, которому постоянно требуется пастух, перегоняющий животных с пастбища на пастбище. Пастушеский посох быстро становится железным прутом, а сами пастухи обращаются в волков. Сколь удручающе было видеть, когда вся Германия в едином порыве вздохнула с облегчением, едва страдающий манией величия психопат провозгласил: «Я беру на себя всю ответственность!» Любому, в ком еще теплится инстинкт самосохранения, отлично известно, что только мошенник готов возлагать на себя ответственность за других, а честному человеку в здравом уме не придет на ум добровольно заботиться о существовании и благе ближних и дальних. Тот, кто обещает все, наверняка обманет, а тот, кто сулит слишком много, склонится, скорее всего, ко злу ради выполнения своих обещаний и встанет на путь, ведущий к погибели. Неуклонное утверждение государства всеобщего благосостояния, без сомнения, прекрасно само по себе, однако, с другой стороны, это крайне сомнительное благо, ибо в результате люди лишаются индивидуальной ответственности, превращаются в младенцев и овец. Кроме того, обществу грозит иная опасность: способные, талантливые попадут в зависимость от безответственных, как, отмечу, именно и произошло во всей Германии. Инстинкт самосохранения гражданина нужно пестовать любой ценой, ибо, оторвавшись от питающих корней инстинкта, человек становится покорным воле ветра, откуда бы тот ни задул. Тогда он ничем не лучше больного животного, деморализованного и слабеющего, и ничто не может вернуть ему здоровье – разве что катастрофа.

414 Признаюсь, все эти слова побуждают меня считать себя пророком, который, по рассказу Иосифа Флавия, возвысил голос в плаче над городом, когда римляне осадили Иерусалим. Плач не принес городу ни малейшей пользы, а каменный снаряд, пущенный римской метательной машиной, покончил с самим пророком[224].

415 При всем желании мы не можем построить рай на земле, а если бы даже могли, то очень скоро общество скатилось бы к упадку во всех отношениях. Мы с восторгом разрушали бы этот рай, а затем не менее глупо дивились собственным подвигам. Более того, будь мы «восьмимиллионной нацией», мы не сомневались бы в том, что виноваты «другие», а наша уверенность в себе стояла бы столь низко, что мы попросту и не подумали бы брать на себя ответственность или вину за что-либо.

416 Это патологическое, деморализованное и психически ненормальное состояние: одна часть коллективной личности творит все то, что другая (так называемая порядочная) часть предпочитает не замечать. Эта дурная часть постоянно защищается от реальных и мнимых обвинений. В действительности, к слову, главный обвинитель находится не вовне, а внутри: это судья, живущий в наших сердцах. Поскольку перед нами попытка природы исцелиться, разумнее было бы не упорствовать в стремлении слишком долго тыкать немцев носами в их собственные преступления (дабы не заглушить голос обвинителя в их сердцах, а также в наших собственных сердцах и сердцах союзников[225]). Было бы чудесно, сумей люди понять, как это приятно и полезно – признать свою вину, сколько в этом поступке чести и духовного достоинства! Но нигде, похоже, нет и проблеска такого понимания. Вместо этого мы неизменно наблюдаем попытки переложить вину на других – «никто не признается, что был нацистом». Немцы, кстати, никогда не оставались полностью безразличными к тому впечатлению, которое складывалось о них во внешнем мире. Их возмущало неодобрение, они даже ненавидели критику. Чувство неполноценности делает людей обидчивыми и приводит к компенсирующему желанию доказать свою значимость. В результате немец стремится выслужиться, а пресловутая «немецкая полезность» проявляется с таким апломбом, что наступает царство террора с расстрелом заложников. Немец больше не страшится убийств, ибо он поглощен размышлениями о собственном престиже. Чувство неполноценности обычно свидетельствует о неполноценности чувств, и это не просто игра слов. Все интеллектуальные и технологические достижения в мире не могут восполнить неполноценность чувств. Никакие псевдонаучные расовые теории, которыми приукрашивалась последняя, не сделали уничтожение евреев более оправданным, а фальсификация истории не придает надежности неверному политическому курсу.

417 Поневоле вспоминается фигура, по меткому выражению Ницше, «бледного преступника»[226]. Тот вообще-то выказывает все признаки истерии. Он не хочет и не может признавать, что он таков, какой есть; он не может выдержать своей вины точно так же, как не мог не навлечь ее на себя. Он готов на любой самообман, если только это поможет ему спрятаться от самого себя. Правда, так происходит везде, но нигде это не проявляется столь широко, как в Германии. Меня далеко не первого поражает чувство неполноценности, присущее немцам. Что там говорили Гете, Гейне и Ницше о своих соотечественниках? Чувство неполноценности ни в коей мере не означает, что оно ложное: просто неполноценность относится не к той стороне личности и не к той функции, в которой она проявляется зримо, а к неполноценности, которая действительно существует, но лишь смутно подозревается. Это состояние легко может привести к истерической диссоциации личности, и одна рука не будет знать, что делает другая, возникнет желание перепрыгнуть через собственную тень и искать в других все темное, неполноценное и виновное. Поэтому истерик всегда жалуется, что вокруг собрались люди, не способные его оценить и движимые исключительно дурными побуждениями, что его окружают презренные смутьяны, толпа недочеловеков, которых следует истребить поголовно, дабы сверхчеловек мог жить на достойном, высоком уровне совершенства. Сам факт того, что мысли и чувства истерика текут по этому пути, служит явным доказательством неполноценности. Потому-то все истеричные люди вынуждены мучить других: они не желают причинять себе боль признанием собственной неполноценности. Но так как никому из нас не дано сбрасывать кожу и избавляться от себя, то везде истерики занимают особое положение и подчиняются собственному злому духу, а мы, врачи, говорим об истерическом неврозе.

418 Все эти патологические черты – полное непонимание собственного характера, аутоэротические самолюбование и самоуничижение, очернение и терроризирование ближних (сколь презрительно Гитлер отзывался о собственном народе!), проецирование тени, ложь, фальсификация реальности, стремление произвести впечатление честными или нечестными средствами, блеф и обман – все это присутствует в человеке, которому был поставлен клинический диагноз истерии и которого причуды судьбы вознесли к власти в Германии как политика, воплощение морали и религиозности, на дюжину лет. Скажете, чистая случайность?

419 Более точный диагноз состояния Гитлера – pseudologia phantastica[227], форма истерии, при которой проявляется особый талант верить собственной лжи. На короткий промежуток времени такие люди обычно добиваются ошеломляющего успеха – и потому они опасны для общества. Ничто не убеждает сильнее, чем ложь, которую человек придумывает и в которую верит сам, или чем злой поступок (или намерение его совершить), праведность которого выглядит самоочевидной. Во всяком случае, они гораздо более убедительны, чем доброта во всех своих проявлениях – и даже чем откровенно злобные деяния. Показные, явно истерические жесты Гитлера казались всем чужестранцам (за несколькими поразительными исключениями) попросту смешными. Когда я видел его собственными глазами, он казался психическим пугалом (psychische Vogelscheuche), у которого вместо метлы – вскинутая вверх рука. Трудно понять и то, почему его разглагольствования, вкупе с пронзительным, раздражающим, бабьим, если угодно, тоном, так захватывали слушателей. Но немецкий народ вряд ли поддался бы в такой мере влиянию этой фигуры, не будь она отражением коллективной немецкой истерии. Разумеется, испытываешь немалые опасения, навешивая ярлык «психопатическая неполноценность» на целый народ; тем не менее, Господь свидетель, только ею можно хоть как-то объяснить воздействие этого человека-пугала на массы. На лице этого демагога читались жалкая необразованность, самомнение, граничащее с безумием, крайне посредственный ум в сочетании с истерической хитростью и фантазиями подростка о власти. Вся его жестикуляция была напускной, придуманной истеричным умом, жаждущим произвести впечатление. Он вел себя на публике как человек, проживающий собственную биографию, – в данном случае как мрачный, демонический «железный человек» из популярной фантастики, кумир инфантильной публики, которая черпает знание о мире из дрянных фильмов с обожествляемыми героями[228]. Эти личные наблюдения (1937 г.) привели меня к выводу, что грядущая катастрофа будет намного масштабнее и кровавее, чем я предполагал ранее. Ведь этот театральный истерик и откровенный самозванец не расхаживал по маленькой сцене, за ним стояли бронетанковые дивизии вермахта и вся мощь немецкой тяжелой промышленности. Сталкиваясь разве что с незначительным и уж точно с малозначимым сопротивлением изнутри, «восьмидесятимиллионная нация» толпилась в цирке, желая наблюдать собственное уничтожение.

420 Среди ближайших соратников Гитлера не менее ярко выделяются Геббельс и Геринг. Последний – этакий рубаха-парень, бонвиван и жизнерадостный мошенник, который привлекает простаков веселой респектабельностью; Геббельс же, не менее зловещая и опасная личность, – типичный Kaffeehausliterat [229] и карточный шулер, одновременно обделенный и одаренный природой. Любого из этой нечестивой троицы было бы достаточно, чтобы заставить всякого, кто сохранил здоровые инстинкты, трижды перекреститься. Но что произошло на самом деле? Гитлера превозносили до небес; некоторые богословы даже видели в нем Спасителя. Геринг был популярен из-за своих слабостей, мало кто верил в его преступность. Геббельса терпели, потому что для многих ложь неотделима от успеха, а успех оправдывает любые действия. При этом все три типажа выказывали свои черты преувеличенными до гротеска, и трудно понять, как нечто столь чудовищное вообще могло прийти к власти. Но нельзя забывать, что мы судим из сегодняшнего дня, уже зная цепочку событий, которая привела к катастрофе. Наше суждение, безусловно, было бы совсем другим, если бы мы основывались на багаже знаний 1933 или 1934 года. В ту пору в Германии и в Италии происходило много такого, что выглядело правильным и будто бы говорило в пользу режима. Неопровержимым доказательством может служить фактическое исчезновение безработных, которые ранее сотнями тысяч ног топтали немецкие дороги. Разогнав вонь застоя и разложения послевоенных лет, освежающий ветер, который пронесся по двум странам, внушал заманчивую надежду. А Европа в целом взирала на эту картину, готовясь, подобно господину Чемберлену[230], в худшем случае к сильному ливню. Именно в крайней правдоподобности пользы заключается своеобразный гений pseudologia phantastica, которой, между прочим, отчасти страдал и Муссолини (пока был жив его брат Арнальдо[231], признаки удавалось скрывать). Дерзновенные планы представляются публике самым скромным образом, находятся самые подходящие слова и самые убедительные доводы; ничто не указывает на исходную злонамеренность. Более того, эти планы и доводы сами по себе вполне могут быть по-настоящему благими. Для Муссолини, к примеру, затруднительно провести четкую границу между черным и белым. Там, где действует pseudologia, никогда нельзя быть уверенным, что основным мотивом выступает намерение обмануть. Нередко ведущую роль играет некий «великий план»; лишь когда встает щекотливый вопрос претворения этого плана в жизнь, начинают думать, что все возможности и способы хороши, по принципу «цель оправдывает средства». Иными словами, опасность возникает, когда патологический лжец воспринимается всерьез широкой публикой. Подобно Фаусту, он вынужден заключить договор с дьяволом и так сбивается со своего прямого пути. Возможно, приблизительно так было с Гитлером (обеспечим ему презумпцию невиновности!). Но гнусность его книги, стоит лишить ту швабингской[232] напыщенности, все равно вызывает подозрения, и нельзя не задаться вопросом, не овладел ли злой дух этим человеком задолго до того, как он захватил власть. Еще в 1936 году многие в Германии задавали себе тот же вопрос; они опасались, что фюрер может быть подвержен «дурному влиянию», что он слишком увлекается «черной магией» и т. д. Очевидно, что эти опасения стали озвучивать чересчур поздно; но даже в этом случае отнюдь не исключено, что сам Гитлер вначале мог иметь благие намерения, однако в ходе личного развития поддался искушению прибегнуть к неправильным средствам (или злоупотребить имеющимися средствами).

421 Хотелось бы особо подчеркнуть тот факт, что правдоподобие фантазий – неотъемлемая составляющая патологического лжеца. Поэтому даже людям опытным нелегко распознать его планы, особенно когда те еще пребывают на идеалистической стадии составления. Совершенно невозможно предвидеть, как будут развиваться события, и «потворствующая» политика[233] господина Чемберлена в таких обстоятельствах выглядела единственно правильной. Подавляющее большинство немцев находилось в таком же неведении, как и жители прочих стран, а потому естественным путем подпадало под воздействие речей Гитлера, искусно подогнанных к немецкому (и не только немецкому) вкусу.

422 Можно, конечно, понять, почему немцы с готовностью позволяли ввести себя в заблуждение, но почти полное отсутствие какой-либо реакции совершенно непостижимо. Разве не нашлось бы командующих армиями, которые могли бы приказать своим солдатам поступать иначе? Почему же реакция полностью отсутствовала? Я могу объяснить все это только плодами особого душевного состояния, преходящего или хронического предрасположения; такое состояние у индивидуума мы называем истерией.

423 Поскольку не следует считать само собой разумеющимся, будто непосвященный точно знает, что подразумевается под «истерией», лучше будет объяснить: «истерическая» предрасположенность есть разновидность явления, известного как «психопатическая неполноценность». Этот термин ни в коем случае не означает, что индивидуум или народ стоит «ниже» прочих во всех отношениях; он лишь показывает, что существует некое место наименьшего сопротивления, своеобразная неустойчивость, независимая от всех других качеств. Когда мы имеем дело с предрасположенностью к истерии, противоположные черты, присущие всякой психике, в особенности те, что непосредственно влияют на характер, имеют бо́льшую амплитуду, чем у нормальных людей. Это большее расстояние создает более высокое энергетическое напряжение, чем и объясняются свойственные немцам напористость и целеустремленность. С другой стороны, большее расстояние между противоположностями порождает внутренние противоречия, конфликты совести, дисгармонию характеров – словом, все то, что мы видим в «Фаусте» Гете. Никто, кроме немца, не мог бы придумать такую фигуру, настолько внутренне немецкую – буквально до бесконечности. В Фаусте мы находим ту же «рвущую грудь тоску», порожденную внутренним противоречием и раздвоением, то же эсхатологическое ожидание Пришествия Искупителя. В нем мы переживаем высочайший полет ума и падение в глубины вины и мрака, хуже того, низвержение столь глубокое, что Фауст становится мошенником и массовым убийцей в результате своего соглашения с дьяволом. Личность Фауста тоже расколота, «злую сторону» он выводит вовне в образе Мефистофеля, дабы та при необходимости предоставила ему алиби. Он «ведать не ведает о том, что произошло», о том, что дьявол учинил с ветхими Филемоном и Бавкидой[234]. По ходу пьесы так и не складывается ощущение, будто он по-настоящему понимает или искренне раскаивается. Его преклонение перед успехом, как явное, так и негласное, препятствует любым моральным размышлениям, затемняет этический конфликт, и в итоге моральная личность Фауста остается непроявленной. Он не приближается к реальности: это не настоящий человек, он попросту не может им стать (по крайней мере, не в нашем мире). Это немецкое представление о человеке, следовательно, образ – пусть несколько преувеличенный и искаженный – среднего немца.

424 Сущность истерии состоит в систематической диссоциации, в ослаблении противоположностей, которые обычно прочно удерживаются вместе. Может даже доходить до расщепления личности, до состояния, при котором одна рука буквально не знает, чем занята другая. Как правило, наблюдается поразительное неведение о тени; истерик осознает в себе лишь благие мотивы, а когда уже не получается отрицать дурные, становится беспринципным высшим существом, сверхчеловеком (Über- und Herrenmensch), который воображает, что облагорожен величием своей цели.

425 Неведение о другой стороне личности порождает немалую внутреннюю уязвимость. Человек и вправду не знает, кто он такой; чувствует себя в чем-то неполноценным, но отказывается выяснять, в чем заключается эта неполноценность, а потому к первоначальной неполноценности прибавляются новые. Это чувство уязвимости является источником «престижной психологии» истерика, его потребности производить впечатление, выставлять напоказ свои достоинства и настаивать на них, его ненасытной жажды признания, восхищения, лести и стремления быть любимым. В этом причина того крикливого высокомерия, дерзости и бестактности, какими многие немцы, дома пресмыкаясь, точно собаки, завоевывают дурную славу для своих соотечественников за границей. Указанная уязвимость вдобавок выступает причиной трагического отсутствия у них гражданского мужества, если вспомнить критику от Бисмарка[235] (и плачевную роль немецкого генералитета).

426 Отсутствие реальности, столь бросающееся в глаза у Фауста, вызывает соответствующее отсутствие реализма у немца. Последний лишь рассуждает об этом, похваляется своим «ледяным» реализмом, которого самого по себе достаточно, чтобы распознать в нем истерию. Этот реализм есть не что иное, как поза, сценическая, если угодно, постановка. Немец просто играет роль реалиста, но что он на самом деле хочет сделать? Он хочет завоевать мир – вопреки желанию всего мира. Разумеется, он понятия не имеет, как это можно сделать. Но, по крайней мере, он мог бы вспомнить, что однажды подобное предприятие уже потерпело неудачу. К сожалению, тут же придумывается правдоподобная причина, объясняющая неудачу ложью, и ей повально верят. Сколько немцев поддерживало легенду об «ударе в спину»[236] в 1918 году? А сколько сегодня ходит легенд о таком «ударе»? Верить собственной лжи, когда она порождена желанием, – хорошо известный истерический симптом и явный признак неполноценности. Можно было бы подумать, что кровавая бойня Первой мировой войны положит предел таким фантазиям, но этого не случилось; воинская слава, жажда завоеваний и кровожадность стали дымовой завесой для немецкого сознания, и реальность, в лучшем случае лишь смутно воспринимаемая, полностью исчезла из виду. Применительно к индивидууму принято говорить о сумеречном истерическом состоянии. Когда народ целиком впадает в такое состояние, то все бегут за фюрером-медиумом по крышам с уверенностью лунатика, только для того, чтобы очутиться в итоге на мостовой со сломанным хребтом.

427 Предположим, что мы, швейцарцы, начали такую войну, отбросили весь наш опыт, все предостережения и все наши знания о мире столь же слепо и безоговорочно, как немцы, дошли наконец до создания собственного Бухенвальда в нашей стране. Мы, без сомнения, неприятно удивились бы, услышав от иностранца, что швейцарцы, все до единого, спятили. Ни один здравомыслящий человек не удивился бы такому приговору, но можно ли так сказать о Германии? Интересно, что думают сами немцы. Насколько мне известно, во времена действия цензуры[237] в Швейцарии не разрешалось говорить об этом вслух, а теперь, кажется, полагается щадить нежные чувства Германии, и без того униженной. Кто в подобных условиях, позвольте спросить, осмелится составить и высказать собственное мнение? На мой взгляд, история последних двенадцати лет – это история болезни истерического пациента. Я бы не стал скрывать от него правду, ведь врач, ставя диагноз, тем самым пытается найти лекарство, не стремясь причинить боль, унизить или оскорбить больного. Невроз или невротическая предрасположенность – это не позор, а увечье (порой просто façon de parler[238]). Это не смертельное заболевание, но состояние ухудшается до такой степени, что человек полон решимости игнорировать болезнь. Когда я говорю, что немцы психически больны, это, конечно, лучше, чем называть их всех преступниками. Мне не хочется наступать на пресловутую «больную мозоль» истерика, но сегодня мы уже не вправе затушевывать болезненные симптомы, не вправе помогать больному забыть о недавнем прошлом ради того, чтобы его патологическое состояние оставалось безмятежно спокойным. У меня нет цели оскорбить здравомыслящих и добропорядочных немцев подозрениями в трусости, в бегстве от собственного «я». Нужно воздать им должное, обращаться с ними по-мужски – и говорить правду, а не скрывать от них, сколь сильно мы смущены и возмущены ужасными событиями в их стране и по всей Европе. Мы обижены и возмущены, мы далеки от добрых чувств и всепрощения, и никакие решимость и сила воли не могут превратить эти чувства в христианскую «любовь к ближнему». Ради здравомыслящих и добропорядочных здоровых и порядочных немцев не следует так поступать; они сами наверняка предпочтут правду оскорбительной снисходительности.

428 Истерия не лечится замалчиванием правды, будь то в отдельном человеке или в народе. Но можно ли сказать, что народ как таковой истеричен? Да, можно – если трактовать народ как коллективного индивидуума. Даже запущенный сумасшедший не совсем лишается ума, довольно многие телесные его функции сохраняются, и порой наблюдаются признаки некоторого возвращения к норме. Еще в большей степени это относится к истерии, где в действительности нет ничего аномального, не считая ряда преувеличений, с одной стороны, и слабости или временного паралича нормальных функций, с другой стороны. Несмотря на свое психопатическое состояние, истерик очень близок к нормальности. Следовательно, мы можем ожидать, что многие части психического политического тела останутся совершенно нормальными, хотя общая картина вполне соответствует истерической.

429 Немцы обладают, несомненно, специфической психологией, которая отличает их от соседей, несмотря на многие человеческие качества, разделяемые с человечеством в целом. Разве не они показали миру, что мнят себя высшей расой, имеющей право не считаться ни с какими человеческими угрызениями совести? Разве не они признали другие народы низшими и не сделали все возможное, чтобы тех истребить?

430 Ввиду этих жутких фактов покажется милым пустячком желание переосмыслить понятие высшей расы и поставить диагноз неполноценности убийце, а не убитому, одновременно осознавая, что тем самым наносится урон всем немцам, которые ясно видели, к чему ведет одержимость их народа. Человеку действительно больно причинять боль другим. Но европейцы – братство народов, в которое входят и немцы, – ныне страдают, и если мы раним в ответ, то не с намерением уязвить и терзать, а, как я сказал ранее, с целью узнать правду. Как и в случае с коллективной виной, диагноз психического состояния распространяется на всю нацию и даже на всю Европу, чье психическое состояние уже в течение некоторого времени вряд ли можно было назвать нормальным. Нравится нам это или нет, мы не можем не спросить, что не так с нашим искусством, с этим тончайшим из всех инструментов отражения национального духа? Как объяснить откровенно патологический элемент в современной живописи? А атональная музыка и далеко распространившееся влияние бездонного «Улисса» Джойса? Вот зародыши всего того, чему предстояло стать политической реальностью в Германии.

431 Европеец, вернее, белый человек как таковой, едва ли сможет верно судить о своем душевном состоянии. Он слишком глубоко вовлечен в происходящее. Мне всегда хотелось посмотреть на европейцев со стороны, и в ходе своих многочисленных путешествий я сумел установить достаточно близкие отношения с неевропейцами, благодаря чему смог взглянуть на европейцев их глазами. Белый человек боится, беспокоится, торопится, мечется и (в глазах неевропейцев) одержим самыми безумными идеями, несмотря на несомненную жизненную силу и дарования, которые дают ему ощущение бесконечного превосходства. Преступлений, совершенных белыми против цветных рас, множество, хотя очевидно, что это не оправдывает никаких новых преступлений, точно так же, как отдельному человеку не становится лучше от того, что он находится в огромной компании плохих людей. Дикари опасаются пристального взгляда европейцев, полагая, что их могут сглазить. Вождь пуэбло однажды признался мне, что считает всех американцев (единственных белых мужчин, которых он видел) безумными; обоснования, им приведенные в подкрепление этой точки зрения, звучали сходно с описанием поведения и причин одержимости. Что ж, он, быть может, и прав. Впервые с незапамятных времен нам удалось усвоить весь первобытный анимизм заодно с духом, оживляющим природу. Не только боги оказались низвергнуты со своих планетарных сфер и превращены в хтонических демонов; под влиянием научного просвещения даже эта шайка демонов, которая во времена Парацельса счастливо резвилась в горах и лесах, в реках и человеческих жилищах, превратилась в жалкий пережиток, чтобы наконец окончательно сгинуть. Испокон века природу наполнял дух. Ныне же мы живем среди безжизненной природы, лишенной богов. Никто не будет отрицать ту важную роль, которую силы человеческой психики, олицетворенные в фигурах «богов», играли в прошлом. Сам акт просвещения мог уничтожить духов природы, но не соответствующие им психические факторы, будь то внушаемость, отсутствие критики, пугливость, склонность к суевериям и предубеждениям – словом, все те качества, которые делают одержимость возможной. Несмотря на устранение психического из природы, психические условия, порождающие демонов, продолжают действовать по сей день. На самом деле демоны не исчезли, они лишь приняли иную форму – форму бессознательных психических сил. Эта метаморфоза шла рука об руку с возрастающим раздуванием эго, все более и более очевидной с шестнадцатого столетия. В итоге мы начали осознавать психику, и, как показывает история, открытие бессознательного было особенно мучительным эпизодом этого процесса. Ровно тогда, когда люди принялись поздравлять друг друга с уничтожением всех призраков, выяснилось, что теперь те, бросив шастать по чердакам и заброшенным руинам, порхают в головах вроде бы нормальных европейцев. Тиранические, навязчивые, опьяняющие идеи и заблуждения распространились повсюду, и люди начали верить самым нелепым слухам, словно одержимые.

432 События, которые мы наблюдали в Германии, были всего-навсего первой вспышкой эпидемии безумия, вторжения бессознательного во вполне упорядоченный, казалось бы, мир. Народ целиком, вместе с бесчисленными миллионами граждан других наций, втянулся в кровавую дикость войны на уничтожение. Никто не понимал происходящего, менее всего – сами немцы, позволившие своим вождям-психопатам загнать себя на бойню, словно загипнотизированных овец. Может быть, немцам такая участь была предопределена, ибо они оказали наименьшее сопротивление той духовной заразе, которая угрожала каждому европейцу. Но особые дарования этого народа могли бы помочь, могли бы сделать немцев теми самыми людьми, которые вынесли полезный урок из пророческого примера Ницше. Последний был немцем до мозга костей, даже в заумной символике своего безумия. Именно слабость психопата побудила его сотворить «белокурую бестию» и «сверхчеловека». Конечно, вовсе не здоровые элементы в немецком народе привели к триумфу этих патологических фантазий с невиданным ранее размахом. Слабость немецкого характера, как и у Ницше, оказалась благодатной почвой для истерических фантазий, хотя следует помнить, что сам Ницше не только сурово критиковал немецкого обывателя, но и подставлялся под нападки. Словом, немцы получили бесценную возможность для самопознания, которую, впрочем, упустили. А можно ведь вспомнить еще приторную громоподобность Вагнера!

433 Тем не менее с катастрофическим основанием рейха в 1871 году[239] дьявол стал подчинять себе немцев, подбрасывая им заманчивую приманку власти, величия и национального превосходства. По сути, им пришлось подражать своим пророкам и воспринимать их слова буквально, без осмысления и понимания. Немцы позволили себя обмануть этими гибельными фантазиями, поддались вековым искушениям сатаны, вместо того чтобы обратиться к своим богатым духовным возможностям, которые, из-за большего напряжения между внутренними противоположностями, должны были бы сослужить им хорошую службу. Отринув христианство, они продали душу технике, променяли мораль на цинизм и посвятили самые высокие устремления делу разрушения. Конечно, все остальные делают приблизительно то же самое, но имеются по-настоящему избранные народы, которым возбраняется творить подобное, которым надлежит стремиться к высшим сокровищам духа. Немцы как народ не принадлежат к числу тех, кто может безнаказанно пользоваться властью и имуществом. Только вдумайтесь в немецкий антисемитизм: немец пытается использовать других в качестве козла отпущения за собственную самую большую ошибку! Один лишь этот симптом уже подсказывает, что народ встал на безнадежно ошибочный путь.

434 После предыдущей мировой войны миру следовало бы задуматься; прежде всего это касалось Германии, нервного центра Европы. Однако дух ударился в негативизм, пренебрегал важными вопросами и искал спасения в собственном отрицании. Насколько иначе все было во времена Реформации! Тогда дух Германии мужественно восстал ради всего христианского мира, пускай этот ответ – чего можно было ожидать, исходя из присущего немцам напряжения противоположностей – был несколько чрезмерным. По крайней мере, этот дух не уклонялся от собственной сути. Гете пророчески приводил в пример договор Фауста с дьяволом и убийство Филемона и Бавкиды. Если, как говорит Буркхардт[240], «Фауст» затрагивает струну в каждой немецкой душе, то эта струна определенно продолжает звучать и поныне. Мы слышим ее эхо в ницшевском сверхчеловеке, аморальном поклоннике влечений, чей Бог мертв, притязающем самому стать Богом (или, скорее, демоном, «по ту сторону добра и зла»[241]). Куда, кстати, исчезает женская сторона личности, душа, у Ницше? Елена сгинула в Аиде, Эвридика никогда не вернется. Тут взору уже предстает роковая пародия на отвергнутого Христа: больной пророк сам становится Распятым, или, возвращаясь еще дальше в прошлое, расчлененным Дионисом-Загреем[242]. Бредящий пророк увлекает нас в давно забытое минувшее, слышит зов судьбы в пронзительном свисте охотника, бога шумливых лесов и пьяного восторга, покровителя берсерков, одержимых духами диких животных.

435 Ницше пророчески откликался на раскол христианского мира искусством мышления, его брат по духу Рихард Вагнер отвечал искусством музыки. Германская предыстория под его даром силилась, громогласно и одуряюще, заполнить зияющую брешь в церковной догматике. Вагнер успокаивал совесть «Парcифалем», чего Ницше так и не смог ему простить, но замок Грааля все равно исчез за туманами. Сообщение не услышали, предзнаменованию не вняли. Одно лишь оргиастическое безумие распространялось по стране как эпидемия. Бог бури Вотан победил. Эрнст Юнгер[243] ощутил эту победу вполне отчетливо: в книге «На мраморных утесах» повествуется, как дикий охотник возвращается с богатствами, невиданными даже для Средневековья. Нигде европейский дух не проявлен яснее, чем в Германии, – и нигде его не поняли неправильно столь трагически.

436 Ныне Германия ощутила все последствия договора с дьяволом: она поддалась безумию и была растерзана, как Загрей, ее изнасиловали берсерки бога Вотана, душу страны соблазнили посулами золота и владычества над миром – но осквернили омерзительными отбросами глубин.

437 Немцы должны понять, почему весь мир возмущен, ведь наши ожидания были такими разными. Все единодушно сходились в признании талантов и способностей немецкого народа, никто не сомневался, что этот народ способен на великие дела. Тем горше было всеобщее разочарование. Но судьба Германии не должна вводить европейцев в заблуждение, не должна внушать иллюзию, будто все зло мира сосредоточилось в Германии. Нужно понять, что немецкая катастрофа – только один из приступов общеевропейской болезни. Задолго до гитлеровской эры, фактически еще до Первой мировой войны, в Европе уже наблюдались симптомы духовных перемен. Средневековая картина мира рушилась, правивший ею метафизический авторитет быстро исчезал, чтобы вновь воскреснуть в человеке. Разве Ницше не объявил, что Бог умер и что его наследником стал сверхчеловек, этот обреченный канатоходец и глупец? Таков непреложный психологический закон: когда проекция завершается, она всегда возвращается к своему началу. Поэтому, когда кто-то приходит к оригинальной идее, что Бог умер или вообще не существует, психический образ Бога, динамическая часть устройства нашей психики, возвращается к субъекту и создает состояние «Божественного всемогущества», иными словами, воспроизводит все те качества, какие свойственны глупцам и безумцам и потому ведут к катастрофе.

438 В том-то и заключается важнейший вопрос, стоящий ныне перед христианством: где искать разрешения творить добро и справедливость, прежде закрепленного в метафизике? Неужели все решает только грубая сила? Неужели высшая власть воплощается в воле того человека, который сумел прорваться на вершину? Одержи Германия победу, почти можно было бы поверить, что именно таков урок истории. Но «тысячелетний рейх» насилия и позора просуществовал всего несколько лет, после чего бесславно пал, и мы можем из этого заключить, что есть и другие, не менее могущественные силы, в конце концов разрушающие всю жестокость и несправедливость; следовательно, не нужно обустраивать мир с опорой на ложные принципы. К сожалению, как показывает история, в человеческом мире далеко не всегда все складывается так разумно.

439 «Божественное всемогущество» не делает человека божественным, оно лишь вселяет в него высокомерие и пробуждает в нем все злое. Оно рисует дьявольскую карикатуру на человека, и эта нечеловеческая маска настолько невыносима, причиняет столько мучений, что человек принимается терзать других. Его душа раздвоена, он становится жертвой необъяснимых противоречий. Перед нами картина истерического душевного состояния ницшевского «бледного преступника». Судьба, получается, столкнула каждого немца с его внутренним двойником; Фауст стоит лицом к лицу с Мефистофелем и больше не вправе восклицать: «Так вот кто в пуделе сидел!»[244] Вместо этого он должен признаться: «Это другая сторона меня, мое alter ego, моя слишком осязаемая тень, которую больше нельзя отрицать».

440 Данная участь – удел не одной Германии, а всей Европы. Мы все должны узреть тень, нависшую над современным человеком. Нам незачем напяливать на немцев маску дьявола. Факты говорят более простым языком, и тому, кто этого не понимает, попросту не помочь. Что касается того, как быть с этим жутким привидением, каждый должен решать самостоятельно. Потребуется немало усилий, чтобы осознать свою вину и причиненное тобою зло, и мы уж точно ничего не выиграем, потеряв из вида свою тень. Осознавая вину, мы оказываемся в более выгодном положении – мы можем, по крайней мере, надеяться, что сумеем изменить себя и улучшить. Нам известно, что все в бессознательном не подлежит исправлению; психологическая коррекция доступна лишь для содержаний сознания. Поэтому осознание вины может послужить в качестве мощного нравственного стимула. При всяком лечении неврозов выявление тени необходимо, иначе изменить ничего не удастся. В этом отношении я полагаюсь на те фрагменты немецкого политического тела, которые не понесли урона и по-прежнему способны делать выводы из фактов. Без вины, к сожалению, невозможны ни психическая зрелость, ни расширение духовных границ. Разве не Майстер Экхарт сказал: «Поэтому Бог с готовностью претерпевает ущерб от греха и терпел его часто и весьма часто попускал произойти ему чрез людей, которых Он присмотрел, дабы их по Своей воле возвести к великим деяниям. Взгляни-ка! Кто нашему Господу был когда-либо милей и любезней апостолов? А ведь никому из них не довелось сохраниться от того, чтобы не впасть в смертный грех; все они были смертными грешниками»[245].

441 Где грех велик, там «преизобилует благодать»[246]. Такой опыт вызывает внутреннее преобразование, которое куда важнее всех политических и социальных реформ, бесполезных для людей, не сумевших обрести единство с самими собой. Это истина, которую мы всегда забываем, потому что наши взоры зачарованы окружающими нас картинами и прикованы к ним, и никто не помышляет исследовать наше собственное сердце и совесть. Всякий демагог использует эту человеческую слабость, когда с величайшим пылом обличает дурное во внешнем мире. Но главное и единственное, что неправильно в мире, – это сам человек.

442 Если сегодняшним немцам приходится непросто, они должны утешаться тем, что судьбой им выпала уникальная возможность обратить взгляд внутрь, на внутреннего человека. Так они смогут искупить тот грех невнимательности, в котором повинна вся наша цивилизация. Для внешнего мира делается все возможное: наука совершенствуется до невообразимой степени, технические достижения близятся к почти сверхъестественному пределу. Но что насчет самого человека, которому будто бы пристало разумно распоряжаться всеми этими благословениями развития? Его просто принимают как данность. Никто почему-то не задумывается над тем, что ни морально, ни психологически человек никак не приспособлен к таким переменам. Беспечный, как истинное дитя природы, он наслаждается опасными игрушками, совершенно не обращая внимания на притаившуюся за его спиной тень, готовую сцапать его в свою жадную хватку и обратить против человечества, по-прежнему инфантильного и бессознательного. Что ж, кто испытал беспомощность и ощущение произвола сил тьмы более остро и непосредственно, чем немец, угодивший в лапы немцев?

443 Если бы коллективную вину удалось понять и принять, тем самым был бы сделан важный шаг вперед. Но это само по себе не лекарство, ведь ни одного невротика на свете не излечить пониманием со стороны ближних. Остается без ответа вопрос, как жить дальше с этой тенью? Какое отношение к жизни требуется, чтобы жить вопреки злу? Чтобы найти правильные ответы, необходимо полное духовное обновление. Оно не дается безвозмездно, каждый человек должен прилагать усилия, чтобы добиться его самостоятельно. Старые формулы, которые когда-то имели значение, уже бесполезны. Вечные истины невозможно передавать механически; в каждую эпоху они должны рождаться заново из человеческой психики.

XII. Борьба с тенью[247]

444 Неописуемые события последнего десятилетия заставляют подозревать, что их возможной причиной явилось какое-то своеобразное психологическое расстройство. Если спросить о произошедшем психиатра, будет вполне естественным ожидать ответа с его конкретной точки зрения. Тем не менее ни один психиатр не станет притязать на всеведение, поскольку его мнение – это лишь его собственный вклад в чрезвычайно сложную задачу поиска исчерпывающего объяснения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад