– Сказал, чтобы я возвращался в свою Палестину.
– Понятно, – улыбнулся Помпецки, – но это не оскорбление, мой дорогой Шварц! Это добрый, дружеский совет. Садитесь, вы оба. Если вам хочется драться, деритесь на улице, а не в классе. А вы, Боллахер, запаситесь терпением. Скоро все наши проблемы решатся. А теперь, с вашего позволения, я начинаю урок.
Когда уроки закончились, я замешкался в вестибюле, дожидаясь, когда все уйдут. Во мне еще теплилась слабая надежда, что он меня подождет, поддержит и утешит, ведь сейчас я нуждался в его поддержке сильнее всего. Но на улице было пустынно и холодно, как на пляже зимой.
С тех пор я его избегал. Зачем смущать человека своим присутствием? Ему наверняка будет неловко появляться на людях в моем обществе. Мне казалось, он будет мне благодарен за это решение. Я опять был один. Со мной почти никто не разговаривал. Мускул Макс, который теперь носил на лацкане пиджака маленький значок с серебряной свастикой, больше не вызывал меня к турнику. И все остальные учителя как будто обо мне позабыли. Я был этому даже рад. Долгий, болезненный процесс расставания с корнями уже начался; свет, который меня направлял, начал меркнуть.
Глава 17
В какой-то из дней в начале декабря, когда я вернулся из школы уставшим и мрачным, отец пригласил меня к себе в кабинет. Он сильно сдал за последние полгода, словно состарился раньше времени, и у него появилась одышка.
– Сядь, Ганс. Нам надо поговорить. Тебе наверняка не понравится то, что я сейчас скажу. Мы с мамой решили отправить тебя в Америку. Не навсегда, а на время. Пока не уляжется буря. У нас есть родственники в Нью-Йорке, они о тебе позаботятся и проследят, чтобы ты поступил в хороший университет. Мы считаем, что так для тебя будет лучше. Ты не рассказывал мне о том, что творится в гимназии, но я представляю, как тебе тяжело. В университете будет еще хуже. Разлука будет недолгой! Ты скоро вернешься. Думаю, что уже через пару лет наши люди одумаются и прислушаются к гласу разума. Мы с мамой останемся здесь. Это наша земля, наша родина, и никакой «австрийский пес» ее у нас не отнимет. Мы уже не в том возрасте, чтобы что-то менять. А ты молодой, у тебя впереди целая жизнь. Не спорь со мной, я тебя очень прошу. Нам и так тяжело, и не надо, чтобы было еще тяжелее. И ради бога, не говори ничего.
Так все и решилось. Я бросил школу перед Рождеством и 19 января, в свой день рождения, почти ровно через год после того, как в мою жизнь вошел Конрадин, уехал в Америку. За два дня до отъезда я получил два письма. Первое было в стихах, плод совместных усилий Боллахера и Шульца:
И второе:
Глава 18
Так я уехал в Америку. И прожил здесь тридцать лет.
Я приехал, окончил школу и поступил в Гарвард, где изучал юриспруденцию. Мне это претило. Я мечтал стать поэтом, но мой дядя, двоюродный брат отца, не желал слушать подобный вздор. «Поэзия, поэзия, – сказал он как отрезал. – Ты себя возомнил вторым Шиллером? Сколько ты заработаешь этой поэзией? Сначала выучись юриспруденции. А потом сочиняй на досуге свои стишки сколько влезет».
Я не стал спорить. Я получил высшее юридическое образование, стал практикующим адвокатом в двадцать пять лет и женился на девушке из Бостона. У нас есть ребенок. Как адвокат я устроился «не так уж плохо», как говорят англичане, и с общепринятой точки зрения я добился немалых успехов в жизни.
На первый взгляд так и есть. Если смотреть чисто внешне, у меня есть «все» – квартира с видом на Центральный парк, несколько автомобилей, положение в обществе, – я состою в нескольких респектабельных еврейских клубах и так далее и тому подобное. Но я-то знаю… Я ведь так и не сделал того, о чем мечтал еще с юности: написать хорошую книгу и хотя бы одно хорошее стихотворение. Сначала мне не хватало смелости приступить к литературным трудам, потому что не было денег; теперь деньги есть, но смелости все равно не хватает, потому что уже нет уверенности. Так что в глубине души я считаю себя неудачником. Впрочем, это не так уж и важно. Sub specie aeternitatis[48] мы все неудачники, все до единого. Не помню, у кого я прочел, что «смерть подрывает наше доверие к жизни, демонстрируя, что все совершенно бессмысленно и в равной степени несостоятельно перед лицом окончательной тьмы». Да, «несостоятельно» – верное слово. И все-таки мне грех жаловаться: у меня больше друзей, чем врагов, и бывают мгновения, когда я почти радуюсь жизни – когда наблюдаю, как садится солнце и восходит луна, или вижу снег на горных вершинах. Есть и другие приятные стороны. К примеру, когда я использую свое влияние для поддержки идей, которые считаю правильными и хорошими: расовое равноправие или отмена смертной казни. Я радуюсь своему финансовому успеху, потому что он дал мне возможность немного помочь евреям в создании государства Израиль и арабам – в расселении беженцев. Я посылал деньги даже в Германию.
Моих родителей нет в живых, и меня радует только одно: они не окончили свои дни в Берген-Бельзене[49]. Однажды на улице перед входом в папин докторский кабинет встал какой-то нацист с плакатом: «Немцы, остерегайтесь евреев. Избегайте евреев. Каждый, кто будет замечен в общении с евреем, покроет себя несмываемым позором». Папа надел свой офицерский мундир со всеми наградами, включая Железный крест первой степени, вышел на улицу и молча встал рядом с нацистом. Тот засмущался и с каждой минутой смущался все больше и больше, и вскоре на улице собралась небольшая толпа. Сначала люди стояли молча, но потом начали возмущаться, и чем больше их собиралось, тем громче они возмущались.
Но их возмущение было направлено не на отца, а на нациста, который быстренько свернул свой плакатик и сделал ноги. Больше он не приходил: ни он, ни кто-то другой. Но через несколько дней, когда мама спала, папа открыл газ на кухне. Так их обоих не стало. После смерти родителей я по возможности избегал встреч с любыми выходцами из Германии и не открыл ни одной немецкой книги, даже Гёльдерлина. Я пытался забыть.
Разумеется, мне все равно приходилось общаться с кем-то из немцев. Это были хорошие люди, в свое время сидевшие в тюрьме за сопротивление Гитлеру. Я наводил справки, я знал их историю. С немцами надо быть осторожнее. Прежде чем пожимать руку немцу, надо доподлинно убедиться, что он не обагрил свои руки в крови твоих родственников и друзей. Насчет тех людей у меня не было ни малейших сомнений. Хотя они сами активно боролись с нацизмом, они все равно мучились чувством вины, и мне было их искренне жаль. Но даже с ними я притворялся, что почти не говорю по-немецки.
Это своего рода защитная броня, которую я почти бессознательно (но отчасти осознанно) надеваю, когда мне приходится разговаривать с немцами. Разумеется, я не забыл свой язык. Я хорошо говорю по-немецки, правда с американским акцентом, но предпочитаю не говорить. Мои раны не затянулись – и зачем лишний раз бередить душу воспоминаниями о Германии? Зачем сыпать соль?
Однажды я встретился с человеком из Вюртемберга и спросил у него, что стало со Штутгартом.
– Разбомблен на три четверти, – ответил он.
– А что с гимназией имени Карла Александра?
– Лежит в руинах.
– А дом Хоэнфельсов?
– Лежит в руинах.
Я долго смеялся.
Он немного опешил:
– Почему вы смеетесь?
– Не обращайте внимания, – сказал я.
– Не понимаю, что тут смешного.
– Не обращайте внимания, – повторил я. – Смешного тут нет ничего.
А что еще можно было сказать? Как объяснить человеку, почему я смеюсь, если я сам этого не понимал?
Глава 19
Сегодня воспоминания нахлынули снова, когда как гром среди ясного неба пришло письмо – вместе с брошюркой со списком имен – от штутгартской гимназии имени Карла Александра. В письме была просьба пожертвовать деньги на памятник бывшим ученикам, погибшим во Второй мировой войне. Не знаю, где они раздобыли мой адрес. Не представляю, как они выяснили, что когда-то, тысячу лет назад, я был «одним из них». Сперва я чуть было не бросил письмо в мусорную корзину: с чего бы мне переживать об «их» гибели? Я никак с «ними» не связан, абсолютно никак. Все это было давно и неправда. Я вырвал из своей жизни семнадцать лет и ни о чем «их» не просил, а теперь «они» просят пожертвования у меня!
Но потом я передумал. Я прочел обращение: четыре сотни мальчишек погибли или пропали без вести. Дальше шел список имен в алфавитном порядке. Я пролистал список, старательно обходя букву Х.
«АДАЛЬБЕРТ Фриц, погиб в России в 1942-м». Да, у нас в классе учился мальчик с таким именем. Но я совершенно его не помнил, видимо, в жизни он был для меня столь же малозначительным, как и в смерти. То же самое со следующим именем: «БЕРЕНС Карл, пропал без вести в России; вероятно, погиб».
И это были мальчишки, которых я мог знать годами. Когда-то живые, полные надежд. Когда-то смеявшиеся и мечтавшие, как и я сам.
«ФРАНК Курт». Да, я его помнил. Один из «бомонда», хороший парнишка. Вот его было жалко.
«МЮЛЛЕР Уго, погиб в Африке». Я помнил и его тоже; я закрыл глаза, и в памяти всплыл, словно поблекший дагерротип, смутный, размытый образ светловолосого мальчика с ямочками на щеках, но это все, что я помнил. Он просто был мертв. Бедолага.
Совсем другая история с «БОЛЛАХЕР, погиб, место захоронения неизвестно». Он получил по заслугам – если кто-то заслуживает такой смерти, так это Боллахер («если» здесь ключевое слово). И Шульц тоже, да. О, их обоих я помнил прекрасно. Я не забыл их стишок. Как он там начинался?
Да, они заслужили свою погибель! Если кто-то заслуживает такой доли.
Я прошелся по всему списку, кроме фамилий на букву Х, и выяснил, что двадцать шесть (из сорока шести) моих одноклассников погибли за das 1000-jährige Reich[50].
Я отложил список – и решил подождать.
Я выждал десять минут, полчаса, постоянно поглядывая на брошюрку, восставшую из ада моего допотопного прошлого. Она явилась незваной, непрошеной, выбила меня из колеи и разбередила воспоминания, которые я с таким трудом прятал глубоко внутри.
Я чуть-чуть поработал, сделал пару звонков, надиктовал несколько писем. Но по-прежнему не находил в себе сил ни избавиться от брошюрки, ни заставить себя проверить, есть ли там одно имя, не дававшее мне покоя.
Наконец я решил уничтожить проклятую тварь. Мне действительно хочется знать? Мне действительно надо знать? Какая разница, жив он или мертв, если я все равно никогда не увижу его, ни живого, ни мертвого?
Но можно ли быть абсолютно уверенным? Можно ли полностью исключить вероятность, что дверь неожиданно распахнется и он шагнет через порог? Разве я даже сейчас не прислушиваюсь, не донесутся ли из коридора его шаги?
Я взял брошюрку и уже приготовился ее порвать, но в последний момент удержал свою руку. Собравшись с духом, дрожа от волнения, я открыл список на букве Х и прочел:
«ФОН ХОЭНФЕЛЬС Конрадин, участвовал в заговоре с целью убийства Гитлера. Казнен».
Послесловие
В центре повествования этой замечательной повести лежит пылкая дружба двух мальчишек-подростков, еврея и христианина, в последние годы Веймарской республики. Эти двое: Ганс Шварц – главный герой и рассказчик – и Конрадин фон Хоэнфельс – его первый по-настоящему близкий друг. Их история рассказана Ульманом невероятно красиво и очень искренне.
Эта дружба, начавшаяся со стеснительного, неуклюжего рукопожатия на школьном дворе, скрепилась в живописных горах Вюртемберга совместным чтением вслух стихов Гёльдерлина. Вся повесть являет собою прекрасный образчик выразительной лаконичности. Моя любимая сцена – эпизод в школьном спортивном зале, когда Ганс пытается произвести впечатление на нового мальчика своими атлетическими способностями: «Надо ли говорить, что Конрадин не смеялся. И не хлопал. Но он смотрел на меня». В трех коротких предложениях Ульман сумел передать, как происходит пока еще робкое, хрупкое зарождение дружеских чувств, которые во многом определят судьбу обоих героев.
Разговоры друзей проникнуты изумительным, еще по-детски наивным пылом: они обсуждают существование Бога перед лицом ужаса, происходящего в мире, они говорят об устройстве Вселенной и смысле жизни, но еще и о девушках. Ганс завидует своему другу, который знал, пусть и вполне невинно, «девушек с волнующими именами: графиня фон Платов, баронесса фон Хенкель Доннерсмарк и даже Жанна де Монморанси, которая, как он признался мне по секрету, не раз ему снилась».
Меня поражает, как тонко Фред Ульман работает с подтекстом и планами повествования. Его выдержка поистине безгранична: непростой исторический и политический фон, на котором развертывается история, никогда не главенствует в рассказе. Дружба двух мальчиков, их коллекции книг и монет, их школьный мир, где у каждого свой круг общения и свои интересы, всегда остаются на первом плане, но при этом всегда ощущается некая неотвратимая безысходность. Мы понимаем, что этот мальчишеский мир не устоит против ударов большого мира, и не только из-за укрепления позиций нацизма, но и из-за многовекового антисемитизма, отравившего даже первую встречу героев. Восхищаясь элегантным нарядом Конрадина, его чистыми, ухоженными руками и непринужденной уверенностью в себе, Ганс очень остро осознает, что сам он одет по-простому, «страшненько, но практично», он глядит на свои пальцы, испачканные чернилами, и задается вопросом: «В каком из европейских гетто ютились мои давние предки, когда Фридрих фон Гогенштауфен протянул Анно фон Хоэнфельсу свою монаршую руку, унизанную драгоценными перстнями?»
Это очень красивая книга – и очень печальная, вся пронизанная ощущением потери. Потери, постигшей не только рассказчика, но и всю Германию. Я сама из немецкой семьи, но мои предки – выходцы с севера, поэтому я незнакома с пейзажами Швабии, которые описывает Ульман. Мне ближе городские ландшафты Гамбурга и Берлина. Однако я хорошо понимаю приверженность автора и рассказчика традициям романтизма, тем Dichter und Denker[51], которые формировали германское мировоззрение до появления Третьего рейха с его варварской дикостью, а после утратили власть над умами, оставшись по ту сторону непреодолимой пропасти. Мое первое сознательное знакомство с людьми, пережившими холокост, произошло на Пасхальном параде мира в Гамбурге. Три старика сидели на площади рядом с памятником Генриху Гейне. Меня поразили их лица, одинаково полные гнева и печали, – поразило, что они продолжали сидеть рядом с каменным Гейне, хотя парад уже завершился. Тетя мне объяснила, что они были узниками Нойенгамме, концентрационного лагеря для политических заключенных. Мне вспомнились лица тех гамбургских стариков, когда я читала слова отца Ганса: «Вы всерьез полагаете, что соотечественники Гёте и Шиллера, Канта и Бетховена купятся на эту чушь?»
Я не скорблю по германскому патриотизму с его фатальной тенденцией к ослеплению. Но когда я читаю «Воссоединение», я сожалею о преданных идеалах добра, и особенно я сожалею о гибели стольких семей, которые, как Шварцы в повести Ульмана, считали себя и немцами, и евреями и не видели в этом противоречия. Отец Ганса гордится своим офицерским мундиром и наградами Первой мировой войны; а франконский акцент его матери и ее пристрастие к Schlagsahne выступают как яркие показатели ее «немецкости». Ассимиляция всегда была сложной для немецких евреев, и Ульман не идеализирует семью своего героя, а описывает ее с добрым юмором и любовью. У фрау Шварц «в голове была полная каша, но она совершенно от этого не страдала. ‹…› Давала деньги евреям на помощь польским еврейским детям и христианам – на обращение евреев в христианство».
Когда я жила в Берлине, я часто каталась на велосипеде по набережной канала и проезжала мимо синагоги на Френкельуфер. Мне нравились и само здание, и деревья вокруг, и то, как маленькая синагога вписалась в высотный городской пейзаж, став его неотъемлемой частью. Но меня огорчало, что у дверей синагоги всегда несла вахту вооруженная полицейская охрана – тоже часть городского пейзажа, как это ни грустно. Ганс, уже в зрелом возрасте, говорит: «С немцами надо быть осторожнее. Прежде чем пожимать руку немцу, надо доподлинно убедиться, что он не обагрил свои руки в крови твоих родственников и друзей».
«Да, я не мог проследить свою родословную до времен Барбароссы – никто из евреев такого не сможет. ‹…› Тогда я знал только одно: это моя страна, мой дом, без начала и без конца…» Юный Ганс разделяет веру своих родителей, но в то же время – благодаря «атавистической интуиции сына еврейского племени» – болезненно осознает, что Конрадин приглашает его к себе в гости только в те дни, когда его родителей нет дома. А когда новый учитель истории начинает рассказывать, что древние греки были арийцами, угроза их дружбе становится все ощутимее.
Ульман, родившийся в Вюртемберге, разделяет любовь своего героя к Швабии. Он сам говорил, что в душе он всегда оставался романтиком. В 1933 году Ульман, тогда молодой адвокат, покинул Германию и уже не вернулся. Он поселился в Великобритании и стал художником. Несмотря на долгие годы изгнания, а также на то обстоятельство, что источником вдохновения для его живописных работ служили пейзажи Уэльса, а не южной Германии, вся его повесть – и особенно последние главы – пронизана неизбывной тоской по родному краю, где прошли его детство и юность. Можно ли навести мост через пропасть? Можно ли сохранить хоть какую-то часть былой дружбы?
Если я скажу больше, я испорчу вам все удовольствие. Скажу только одно: читайте «Воссоединение». А если этого мало, то вот еще: при описании книги редко употребляется фраза «само совершенство». Но тут можно не сомневаться.
Читайте также:
Джек Фэруэдер
Эдит Ева Эгер