Второй сборник Центрифуги
Ц2ПЯТОЕ ТУРБОИЗДННИЕВТОРОЙ СБОРНИКЦЕНТРИФУГИ– АЙГУСТОВ –– БИК – БОБРОВ –– БОЖИДАР – БОЛЬШАКОВ – ГОНЧАРОВА –– ИВНЕВ – ИОЛЭН – КУШНЕР – КЮВИЛЬЕ –– ОЛИМПОВ – ПАСТЕРНАК – ПЕТНИКОВ – ПЛАТОВ – PTYX –– РОСТОВСКИЙ – САРГИН – СЕРЖАНТ – СТРУВЕ –– ХЛЕБНИКОВ – Ц.ф.Г. – ЧАГИН –– ШИЛЛИНГ – ШИРОКОВ –– ЮРЛОВ –МОСКВАТРЕТИЙ ТУРБОГОДОбложка работы НАТАЛИИ ГОНЧАРОВОЙ.книга отпечатана
5 апреля тысяча девятьсот шестнадцатого года
в москве
типографией
«АВТОМОБИЛИСТ»
для
книгоиздательства
ЦЕНТРИФУГА
в количестве
ста восьмидесяти одного нумерованного экземпляра
и
девятнадцати именных
К читателю
Прямая линия есть кратчайшее расстояние меж двумя точками. Но линия наименьшего сопротивления есть линия кратчайшего достижения.
Приняв во внимание эти глубокомысленные правила… больше того, сердцем прилепившись к оным восклицаниям, стремительная ЦЕНТРИФУГА легко обращается – да-с! – в красноперую рыбу, – дабы влететь в твой почтеннейший рот, Любезнейший Читатель. Сей первый ЦЕНТРИФУГ'альный поступок есть чистое следствие из программы оной пункта первого.
Но оглянись же, глянь в право и влево, Читатель, – что это за Охотный ряд в трансцензусе вырастает меж нами? Кланяется тебе издалека, кланяется тебе, Читатель, красноперая рыба, – не умилен ли ее опечаленный взор? Увы, не нам через катки ходких солений и в прок просоленных парадоксов досягнуть! – консервы консервативн… тсс! – это направо за угол. Медианальная линия вереницей ломовых свозит из той вершины угла, где так недавно сошлись все точки и другие знаки препинания, однообразный товар: – «Пажалте-с сюда, господин, сижки только что получены, осетрина наваринская с пламенем! – снетки ладожские! кетовая икра с огнем!..»
Но невзрачный покупатель, живший в семидесятых годах на Петербургской стороне, покашливает в воротник: «А красноперая у тебя рыба, любезнейший?» – Но юфтеподобное брюхо гулко звякает тройкой ножей: – «Помилте-с! чудное-с дело! – севрюги не возьмете ли?…»
Так обрати же свое драгоценное внимание, Читатель, на все вышеизложенное. – Густая-перегустая месь: грибы сушеные, корнишоны, корнеплоды, рябчики сибирские, апельсины мессинские, белуга, сельдь, – прокопченое, просоленное, провяленное, – все прочности несокрушимой. И кому бы могло прийти в голову, что это обжорный ряд: – помилуйте! строительная контора: департамент недопустимости и благосклонного попустительства! Критика чистого недоразумения, том первый.
Обходом – с левого фланга – обойди же нас, сделай милость, Читатель, – (пункт второй) – оно юлит, бурлит, все то же, – медленный же грохот ЦЕНТРИФУГИ – зрелище славное! – и красноперая рыба прет – шире рот! – в красное горло.
К ЦЕНТРИФУГЕ нет путеводителей.
Ц.ф.Г.
Павел Широков
Красная комната
Памяти И. В. Игнатьева
В тихой комнате с красными обоями На полу не смыть кровавых пятен, В тихой комнате с красными обоями Запах брошенности неприятен. В том углу, где стол теперь, на стенах Сбоку видны высохшие пятна. Где-то жизнь, движенье в буйных сменах, – Вечность здесь шуршала непонятно. Тишина, утратив лень уюта, Бережет болезненную тайну; Шепчутся невнятные минуты, Словно что-то вспомнили случайно. Дух является грезить в красной комнате От тоски бесцельного загробья. Прикасается к мысли: «Вы не вспомните»… В сердце опустелое беззлобье. Летний пожар
С треском забегали красные звери По обоям, ставшим медными. Я едва успел выбежать в двери, Чтобы не быть съеденным. Остро и бешено прогрызая стены, Выскакивали жадные зубы. Там, где кружился дым, как пена, Скоро остались только трубы. С хохотом испаряя воду И дом расколов, как орешек, Красные звери спрятали морду Среди костей головешек. Мар Иолэн
Кинематограф
Ужель уберечься Слева – рева, взрыва – справа? Горой бульварного песка Трамвай равнодушно бегущий снизу, Когда блестка ее Кущей порывает выси, Мчится. О, отрясывайся, – Небо, сводящее дорогой, Суд по́ходи мелкой Молочнистый. И вот (да не может быть! ужели! (Что вы, что выи помилуйте! –): Скорченными ногами Пробегает изречений Вялый поток, Как сон изрешетений… Но тут лучше мне остановиться? Не думайте, все же, Ошибочно приписывая… – Плисовые огни, снятся рожи – Как этот каждый удар Есть совершенно – трепет Телефонных болтовней, Перси головней расстрелив… – И бросивши карандаш о земь, Забыв про озимь и про все, Презрительно забыл про что. 10 мая 1914.
Клондайк.
В возвышенном роде
Как копий высок нам венец! Ройте быстрее валы морей; – Копье над лучом – миг конца, Цепь зарниц! Расклейте тоны! Смешенные гневы выросли Певом веретена или грома, Но тянко взор – в нефы мысли! Теперь я разорву теорему, Закачусь – обогнем – за сон: Рай торжества, восторга! Кра-та-тй! Га-у-ё! Га-у-ё! Кра-та-й! Восторга винт раскрутим, За сон за игр око закинь ты! – Теорему, улов, гор – пыл, взор. Мыслей фонарь-дно киньте. Грома, хрома гном вытряс; Осла радостей – гон легкий, Еноты на брегах степь-дня: – Так не лобзаться на топор; – Ее ром лавирует, событья ось, – Ценя в массе: ход копий, рок. 23 июня 1914.
Атлантический океан.
Пароход «Imperator».
Рюрик Ивнев
«Искать утешенье от мгновений мучительных…»
Искать утешенье от мгновений мучительных, От равнодушья, теплоты (худшей, чем запах холодка) В ударах веника язвительных и медлительных, Пока не выпарится физическая тоска. Неуклюжее тело с верхних скамеек Подбадривающе рассматривает новичка, А я обращаться с веником хорошо не умею И от непривычных движений болит рука. Но с каждым движением все легче и ласковей; Запах акации, мыла и горячей воды… Весь груз униженья и муки сбрасывая, Я подпрыгиваю на разные лады. И одно понимаю, что смешно в рассказах, То здесь, в этой двигающейся комнате не смешно, И простыми камнями делаются алмазы, И картина художника простым полотном, «Не хочу я рабства любвинеющого…»
Не хочу я рабства любвинеющого, И подпрыгиванья от резинового шнурка, Существованья жалкого и не смеющего Сделать без разрешения вершка. Правда, сладок ветер любвивеющий, Обжигающий сердце до черноты, Но мне страшен затылок, слегка розовеющий, И упрямые взгляды и окрик на ты. Свою душу унизить просьбой мучительной, Но не громко, не громко об этом сказать; Знаю, будете Вы смотреть снисходительно И в ответ на последние просьбы молчать. Буду гладить материю белоснежного кителя И блестящие пуговицы свои вертеть, Но в тайне от всех попрошу Спасителя Хоть немного меня пожалеть. «Тебя полюбил я гораздо сильнее…»
Тебя полюбил я гораздо сильнее С тех пор, как стряслась над тобой беда. Сквозь золото люстр небо синеет, Совсем как под утро, совсем как тогда. Как строчки из выцветшего журнала Брови, ресницы и уши чужих; О, этой музыки горькое жало, О, этих слов холодных ножи. Как на свежее мясо горячие капли воска Падают мысли: ненужен и пуст. Из груди хрип и шорох жесткий, Выбрасываясь, падают на толпу. Мое горе одно, твое горе другое, Но я вижу до жуткости тебя всегда, Из люстр выплескивается море золотое И синеет небо, совсем как тогда. «По той же улице, крикливой и грязной…»
По той же улице, крикливой и грязной, Я еду, как ехал с Вами тогда, После программы пестрой и разнообразной, После глупых блужданий в глупых садах. Сегодня один. Утешаюсь глупостью, Утешаюсь улыбками посторонних людей. О, мой друг, мое сердце несчастное выпусти Из этой клетки на простор полей. Нет воздуха, нет выхода, нет движения, Но ведь я искренно спастись хочу, И вот прибегаю к последнему унижению, Робко, заискивающе шепчу: Не бросайте меня, хотя бы из сожаления. «В какой-то последовательности жестоковеющей…»
В какой-то последовательности жестоковеющей (О, краска лица, не вспыхивай, не губи!) Прикосновенья черных зрачков и белков голубеющих И вспомнившаяся заповедь: не убий. Это невозможно. Дальше: щеки сладенькие И другие, более светлые глаза, И какие то выкрики о шоколадинках, О медовых пряниках. И опять назад Возвращается мысль истрепанная, Пыльная, как на рассвете бальный шлейф, И я останавливаюсь, как вкопанный Перед этим засахарившимся словом: пожалей. И если без сожаления отбросить все гадости, Все несносности до ужаса истязающие меня, Останутся синие жилки в памяти радостной И те движения, что я от тебя перенял. «Ненужные лица, как головки булавок…»
Ненужные лица, как головки булавок, Вколотые в подушечку для них. О, что мне дружба, рукоплесканье, слава И сочувствующие крики родни. Есть минуты, когда любовь тяжелее Издевательств, ударов и взвизгиванья бича, И добрые глаза становятся злее Самого прославленного палача. Тогда туман все покрывает: И бессмысленную толпу и глупые рты, Усталое сердце звонки трамвая Разрывают, как рыхлую землю кроты. И к этой боли примешивается, как нарочно, Физическая слабость, недомоганье и боль. И тело – комочек бледный, непрочный Вздрагивает, покачиваясь, как на роликах. «Снова вспомнил цирк вечером и дешевые обеды…»
Снова вспомнил цирк вечером и дешевые обеды И утром кофе без сливок и без калача, Легкомысленные встречи и двусмысленные победы, И шелковая накидка с чужого плеча. Серые опилки, полукруг, ящик с сором, За кулисами танцы и грубая печаль, И костюм клоуна с традиционными узорами, И пропахшая уборною дамская шаль. Самое разнообразное сочетание форм, Штатских костюмов и модных материй, Азда еревянной перегородкой пахнет иодоформом (И такие сквозные все двери). О, последнее чувство, последний укол Самый чувствительный и острый… Взглянул на верх. Небо так высоко, А я такой глупый, ненужный и пестрый. «После ночи, проведенной с сутенерами…»
После ночи, проведенной с сутенерами, С проститутками и сыщиками, Я буду голубеющими взорами Всматриваться в свою душу нищую И раскладывать мысленно на кубики Свои чувствования (вот огорчение – Больше грязненьких, чем голубеньких); Не найти мне успокоения. Все хорошее в мертвом мизинчике, На трактирной заре голубеющем. Сколько боли в отвратительно взвинченном, В сердце изолгавшемся и грубеющем. Радио-лечение по новейшей системе Не изгонит ниточек усталости из телесной ткани; И лежу вне дум, вне движений, вне времени, Собственными жестокими мыслями израненый. Борис Пастернак
Полярная швея
1 На мне была белая обувь девочки. И ноябрь на китовом усе, Последняя мгла из ее гардеробов И не во что ей запахнуться. Ей не было дела до того, что чучело – Чурбан мужского рода, Разутюжив вьюги, она их вьючила На сердце без исподу. Я любил оттого, что в платье милой Я милую видел без платья, Но за эти виденья днем мне мстило Перчатки рукопожатье. Еще многим подросткам верно снится Закройщица тех одиночеств, Накидка подкидыша, ее ученицы И гербы на картонке ночи. II И даже в портняжной, Где под коленкор Канарейка об сумерки клюв свой стачивала И даже в портняжной, – каждый спрашивает О стенном приборе для измеренья чувств. Исступленье разлуки на нем завело Под седьмую подводину стрелку, Протяжней влюбленного взвыло число, Две жизни да ночь в уме! И даже в портняжной Где чрез корридор Рапсодия венгерца за неуплату денег, И даже в портняжной, Сердце, сердце. Стенной неврастеник нас знает в лицо. Так далеко-ль зашло беспамятство, Упрямится ль светлость твоя – Смотри: с тобой объясняется знаками Полярная швея. Отводит глаза лазурью лакомой, Облыжное льет стекло, Смотри с тобой объясняются знаками… Так далеко зашло. «Тоска, бешеная, бешеная…»
Тоска, бешеная, бешеная, Тоска в два-три прыжка Достигает оконницы, завешенной Обносками крестовика. Тоска стекло вышибает И мокрою куницею выносится Туда, где плоскогорьемь лунно-холмным Леса ночные стонут В раскачку, ртов не разжимая, Изъеденные серною луной. Сквозь заросли татарника, ошпаренная Задами пробирается тоска; Где дуб дуплом насупился Здесь тот же желтый жупел все И так же, серой улыбаясь, Луна дубам зажала рты. Чтоб той улыбкою отсвечивая, Отмалчивались стиснутые в тысяче Про опрометчиво-запальчивую, Про облачно-заносчивую ночь. Листы обнюхивают воздух. По ним пробегает дрожь И ноздри хвойных загвоздок Воспаляет неба дебош. Про неба дебош только знает Редизна сквозная их, Соседний север краешком К ним, в их вертепы вхож. Взъерошенная, крадучись, боком Тоска, в два-три прыжка Достигает, черная, наскоком Вонзенного в зенит сука. Кишмя кишат затишьями маковки Их целый голубой поток, Тоска всплывает плакальщицей чащ, Надо всем водружает вопль. И вот одна на свете ночь идет Бобылем по усопшим урочищам, Один на свете сук опылен Первопутком млечной ночи. Одно клеймо тоски на суку, Полнолунью клейма не снесть, И кунью лапу подымает клеймо Отдает полнолунью честь. Это, лапкой по воздуху водя, тоска Подалась изо всей своей мочи В ночь, к звездам и молить с последняго сука Вынуть из лапки занозу. Надеюсь, ее вынут. Тогда, в дыру Амбразуры – стекольщик – вставь ее Души моей, с именем женским в миру Едко въевшуюся фотографию. Константин Большаков
Цикл «Мой год»
Автопортрет
Ю. А. Эгерту
Влюбленный юноша с порочно-нежным взором, Под смокингом легко развинченный брюнет, С холодным блеском глаз, с изысканным пробором. И с перекинутой пальто душой поэт. Улыбки грешной грусть по томности озерам Порочными без слез глазами глаз рассвет Мелькнет из глаз для глаз неуловимо-скорым На миги вспыхнувший и обреченный свет. Развинченный брюнет с изысканным пробором. С порочными без слез глазами, глаз рассвет, Влюбленный юноша с порочно-нежным взором И с перекинутой пальто душой поэт. Май 1914 г.
Весна
Кто же скажет, что этим бестрепетным пальцам Душу дано изласкать до безумья? Кто же назовет колокольню страдальцем, Позвякивающую сплетнями в весеннем шуме? Кто же душу на сумерки нежно Вынес и положил, не беспокоясь, Что ее изласкают пальцы яблони снежной, В сладострастьи распускающей пояс? Я, может быть, сумерек взорами хищницы Мне любовница незнанная откроется… Поглядите, как выпуклые бедра земли пышнятся И от голубого неба до зеленой земли кем то лестницы строются. Я взору сквозь прорезы листвы, зрачков изумруды, Снится сумасшедших грез и отрав река, И увозят снисходительные верблюды Раскапризничавшуюся от зноя Африку. Вот сегодня нащупаем даль мы, Вот сегодня опустимся на дно душ, И сочатся сквозь белые зубки пальмы Солнечные грезы давно уж. Июль 1914 г.
Геленджик.
Лето
Знаю, что значит каждый Милого профиля поворот, – Это в безумьи неутолимой жажды Пить жадно прильнувший рот. Это опять и опять летнее небо Скроют ресницы… И что? И нет места, где бы Губы не льнули еще… Знаю, что дальше… И круче Склон истомленного дня. Эти в румянце тучи Золотым закатом звенят… Июль 1915 г.
Осень