– Он, знаешь, уже на третьем курсе! – И долгая пауза, словно Катя должна была восхититься его зрелостью и мудростью. – Красивый, правда? И зовут его волшебно – Гелий! Скажи, полный отпад?
– Ну да, вполне себе ничего чувак. Прямо ходячая таблица Менделеева. Только не забудь, что тебе еще пятнадцать. Он хоть об этом знает? – Катя не стала ждать ответа, это было, как говорила Лидка, «а пропо́», по-французски это значило «между делом», и достала из портфеля тетради, разложив их на заваленном камнями столе. – Давай по-быстрому домашку сделаем, там немного, а то я скоро должна буду уйти.
– Да сделаем, куда денемся! – Ирка даже слегка приуныла, что Катя обломала ей весь кайф и перевела разговор на уроки, вместо того чтобы еще повосхищаться ее хахалем. – Последнюю пластинку Далиды обещал притащить, представляешь?
– О, а на чем ты ее собираешься слушать? Или попроси ее на пару дней, тогда у нас покрутим. Как нога, кстати? Забыла спросить.
– Ковыляю понемногу, получше уже. В понедельник в школу пойду. – Ира продемонстрировала перевязанную ногу. – Чего там сегодня было-то?
– Контроша была по инглишу – легкотня!
– Ну это тебе легкотня, а я что-то не очень врубаюсь последнее время. То ли пропустила много, то ли мозги уже не варят… В общем, что говорить, когда говорить нечего!
– Да ладно, сейчас объясню, там все несложно!
Нож гуркхов
Все стремительно шло к выпускным. Дома у Кати начали серьезно задумываться, что девочке делать после школы, куда направиться. О медицинском никто уже не мечтал, неподъемное это оказалось дело. Даже если Катя успешно сдаст биологию и русский, то химия станет тем самым длиннющим минусом, который сразу и срежет все дальнейшие усилия, так она и заявила. Нет, нет и нет, все эти валентности, альдегиды, перекиси и формулы не лезли ни в какие ворота, а тем более в ее голову. Катя эти названия запомнить не могла, не то что объяснить. Из всей химии, возможно, справилась бы только с Менделеевым, и то скорее с его биографией, от него лично плавно перейдя к дочери Любови, супруге великого Александра Блока, и далее утонув в прекрасной поэзии Серебряного века. Но связь с медициной тут совершенно не прослеживалась, а если и да, то чересчур опосредованно. Медицина так и осталась в стороне.
– Может, МГИМО? – предложил, закурив, отец. – Языки – это твое, выучишь несколько, получишь прекрасное образование в целом, а потом сможешь заняться международной журналистикой. Или пойдешь в дипломатию. – Они с Аленой только что вернулись из Индии – сплошные впечатления, а не поездка, сказали. Роберт привез оттуда странный сувенир – необычный закругленный нож в потертом кожаном чехле, который подарили ему на одной из встреч.
– Там так необычно проходили мои выступления, – начал рассказывать отец, поигрывая пепельницей и раскручивая ее на столе, как карусель, но слегка, чтобы не улетучивался пепел. – Приехали в один город недалеко от Дели, как раз на литературную конференцию, и каждый член делегации должен был провести открытый вечер, почитать стихи, ответить на вопросы тех, кто пришел. Ну и представьте себе: жара, градусов 40 в тени, выжженная поляна, посреди какое-то могучее невиданное дерево, в тени которого сидит человек 30–40, все на земле, никаких стульев. И у меня почетное место у этого толстого, необъятного ствола, по которому ползают невиданные насекомые – подойти страшно. Со мной стоит переводчица. Система такая – сначала я читаю несколько строчек стихотворения, потом помощница переводит. Но продолжать читать дальше я сразу не могу, потому что зрители должны этот перевод усвоить, переварить и, что интересно, обсудить. Вот они сидят, слушают ее, кивают головами и начинают обмениваться между собой впечатлениями. И только когда они всласть накивались, я могу продолжать читать дальше. Это странное выступление растягивается очень на долгое время. За два часа я успел прочитать всего лишь три стихотворения. И вот вижу, встает один худой старик, в тюрбане, в длинной белой робе, подходит ко мне, пока все остальные обсуждают услышанное, демонстративно поднимает свою рубаху и достает из-за пояса нож. Все, думаю, что-то ему в моих стихах не понравилось, и до такой степени не понравилось, что сейчас просто возьмет меня и зарежет. И вот он приближается ко мне с каменным лицом и с ножом наперевес. Я замер. А он подходит и двумя руками, с поклоном вручает мне этот ножик со словами: «Я столько лет прожил, но никогда ни с кем не был так согласен, как сейчас с вами, иноземцем. Даже с женой так не соглашался. Какие прекрасные слова – “чем больше отдаешь людям, тем больше им становишься должен”, как это правильно, как честно и по существу. И как красиво и точно звучит – “карандаш спорит с бессонницей”, немногие так образно выражают свои мысли… Сколько мудрости в ваших мыслях, друг. – И вкладывает этот нож мне в руки. – Это нож моего деда, он был гуркхом, солдатом, одним из лучших. Память о нем. Вы чем-то с ним похожи, хоть вы молодой, а он был древний старик, когда оставил меня. Вы, как и он, думаете обо всех, а не о себе. Я решил отдать этот нож вам». – Роберт взял нож и вынул его из чехла. На чехле было еще два потайных кармашка, где были спрятаны маленькие, почти игрушечные остренькие ножички, точные копии родителя. – Я узнал про него, про этот нож. Называется смешно – кукри. Сами гуркхи свой нож обожествляют и приписывают ему самые необычные свойства, этот нож для них – талисман. И форма у него соколиного крыла, видите? – Нож действительно напоминал крыло птицы, изгиб был довольно крут и необычен для лезвия.
– А эти, маленькие? – спросила Катя. – Чтоб точить большой?
– Наверное. А иначе зачем? Вот такие дела, девочки мои. Таких подарков мне еще никто и никогда за стихи не дарил. – Роберт снова глубоко затянулся, сигарета до половины превратилась в пепел, который не удержался и невесомо обрушился на стол. – Грамоты, награды, подарки, даже золотой венок был, вон стоит… А чтоб так, на другом конце света, в таком порыве и так понять… впервые… На письменный стол положу, пусть рядом со мной теперь лежит.
Застольных рассказов после поездок было всегда много, Роберт впечатления эти тщательно собирал, выдерживал, давал им, как вину, отстояться и созреть, и спустя какое-то время они приобретали совершенно другую форму, ложась на бумагу в виде путевых заметок, но чаще – стихов о том, где был, что видел, как оно там:
Первая родительская ссора
Однажды зимой, вернувшись из очередной долгой поездки, кажется африканской – а там все равно было лето, даже когда зима, – Роберт и Алла показались Кате слегка разобщенными и задумчивыми, хотя поначалу всячески старались этого не показывать.
Они с Лидкой встретили родителей, как водится, в Шереметьево, ждали долго, муторно, рейс задерживался, таможня всех, как обычно, тщательно досматривала, очередь на выход стояла гигантская. Роберт с Аллой наконец появились, и Катя моментально что-то почувствовала, они еще даже не подошли. Внешне вроде все было как обычно – объятия, поцелуи, радость, вопросы, но дочь же не обманешь, кровь-то одна. Какой-то нюанс, ощущение, еле заметный холодок, словно маму с папой чуть подморозили и забыли оттаять, – не замирают, встретившись взглядами, да и в глаза особо не смотрят, друг друга не касаются, трепета не чувствуется – а он всегда был! Вечно был! Катя сразу учуяла, что между родителями что-то произошло.
Ехали домой из аэропорта в тишине. Обычно Алена с Робертом, как только садились в машину, бросались рассказывать, что да как – где путешествовали, кого встречали, – переполняло их, переливало через край, накапливалось за поездку, нужно было срочно со своими поделиться. Торопились, всегда перебивая друг друга, говорили о путешествии с удовольствием, не дожидаясь, пока приедут домой, сыпали шутками, вспоминали смешные случаи и дурацкие приключения! А тут только что вернулись из Африки! Сафари, жирафы-носороги, ритуальные маски, острые копья, экзотические фрукты, съедобные жуки и аборигены обязаны были вырваться наружу еще в машине, но нет, Роберт с Аллой молчали, совсем сникнув, расслабленно и задумчиво глядя на проплывающий мимо город. Словно затаились, отвечая на дочкины вопросы нехотя и односложно, как чужие люди.
Катя и так и сяк, старалась хоть как-то разговорить отца, а он молчок – приеду, мол, домой, поговорим, устал. Да и мама казалась мрачнее тучи, все курила, упершись взглядом в окно, словно уехала только вчера, а не месяц пробыла в дальних краях. И тоже как язык проглотила. Катя скукожилась, спрашивать перестала, все пытаясь придумать, что такого могло между родителями произойти. Но нет, мыслей не было никаких. Она нежно обняла маму за шею и уткнулась головой в любимое плечо, вкусно пахнущее чем-то заграничным. Думать о родительской ссоре было более чем необычно, на Катиной памяти они не ссорились никогда, особенно так заметно и показательно, так на люди, чтоб все – ну не все-все, а они с Лидкой – об этом узнали. Нонсенс, полный бред. Такого никогда не было и быть не могло. Но вот случилось.
Дорога от Шереметьево до дома показалась длиннющей, словно они ехали из привычного аэропорта не домой, а в какую-то совсем другую страну. Бесконечно, виновато, мрачно и как-то болезненно, словно оба, и Алена, и Роберт, были выхолощены, опустошены. Кате показалось это до удивления странным. Постепенно начинался вечер, машины из всех переулков собирались, толпясь, на проспекте. Безмолвно проехали пока еще живенькую Ленинградку, потом застопорившийся Белорусский вокзал. Алена хотела было заговорить, но почему-то не решилась, обмякла, словно ее набили ватой, уткнулась взглядом в окно и опять закурила. Промчали Маяковку, затормозили у Пушкинской, пропуская встречный-поперечный транспорт, – и все в полной тишине. Катя заволновалась по-настоящему. Всю дорогу они с Лидкой переглядывались – что случилось-то? что же такого могло произойти? Но спросить при водителе не захотели – если не разговаривают, значит, имеют все для этого основания.
Постарались тихонько проскочить мимо консьержки Нины Иосифовны, чтобы не отвечать на вопросы, но какое там, пока разгружались, пока затаскивали чемоданы по ступенькам подъезда, пока вызывали лифт – эх, жаль, что он не стоял на первом этаже! – проскочить не получилось.
– Добрый день, с приездом, дорогой Роберт Иванович! – Роберт Иванович всегда затмевал всех остальных членов семьи. Нина Иосифовна видела только его, даже если рядом была Алена. Человек не от мира сего, живой поэт, мыслящий не обычными словами, а образами и рифмами, Богом одаренный – консьержка, если сильно прищуривалась, иногда видела у него над головой чуть заметное свечение. Только у него, ни у кого больше. Она была начитанная, Нина Иосифовна, несколько лет отработала библиотекарем в деревенском клубе и несказанно этим гордилась. Даже здесь, под лифтом у нее на батарее стояло несколько зачитанных томиков. Видимо, поэтому она и считала, что вся пишущая братия исключительно ее подопечные и вроде как должны быть ей немного обязаны за то, что она выдавала односельчанам их книги «на почитать»: мол, возьмите, вот неплохие стихи… А уж как она обрадовалась, узнав, что в квартиру на четвертом переехал сам поэт Крещенский!
– Как съездили? Как там капиталистический Запад? Загнивает? – Иосифовна игриво поправила гребень в волосах и сощурилась в надежде на развернутый ответ о загнивании. Лида с Аленой переминались с ноги на ногу, Катя пошла вверх пешком.
– Мы были на юге, – смущенно ответил Роберт. Ему очень не хотелось вступать сейчас в разговор, и он в надежде посмотрел наверх, но лифта видно не было, только вдалеке раздавалось слабое шуршание.
– На юге? Как прекрасно! Я вот тоже разок была на юге, но дикарем, не в санатории, а воспоминания все равно чудесные! – коряво и немного заговорщицки улыбнулась Нина Иосифовна, словно Роберт должен был понять, на что она намекает.
Лифт наконец тяжело стукнул, приземлившись, Роберт открыл массивную железную дверцу и загрузил чемоданы. Самому ему места не хватило, Алена с Лидкой поместились, и лифт, кряхтя и поскрипывая, тяжело и нехотя пополз вверх. Оставаться наедине с пытливой консьержкой желания не было, продолжать воспоминания о югах тем более, и Роберт пошел пешком вслед за Катей, почти догнав лифт.
– Не надо сейчас ничего спрашивать. Пожалуйста. – Алла отвернулась лицом к дверце, чтобы не смотреть в вопрошающие материнские глаза.
– Дурочка, я просто соскучилась! – слукавила Лидка и шумно вздохнула, понимая, что между детьми, Аллусей и Робом, – а они все равно были дети – произошло что-то из ряда вон выходящее. Она закопалась в сумке, выискивая ключ со смешным брелоком, ярким веселым Микки-Маусом, которого Робочка давным-давно привез из Америки. «Мой мышь», – говорила Лидка и очень ценила его за то, что в сумке он был виден сразу.
На пороге квартиры, тяжело дыша, появился Роберт, задумчиво втащил в квартиру пухлые чемоданы и даже не стал заносить их в комнату, чтобы открыть, что тоже было необычно, а оставил у двери. Лидка быстро сбросила свои ненавистные боты – господи, какая стыдоба! – черные, откровенно старушечьи, с резиновой подошвой и войлочным верхом на молнии. Не ботинки, а скорее футляры для ног, совершенно расхлябанные, не держащие форму и промокающие сразу, как только она попадала в них под мокрый снег. Но носила, потому что ничего другого просто было не достать, и называла эти боты «Прощай, молодость». Хорошенько пнув их для верности, она утиной походочкой поспешила на кухню.
Обычно, как только входили в квартиру после приезда из дальних стран, еще до чая или что там на столе стояло, Алена с Робертом первым делом начинали раздавать подарки и о каждом подробно рассказывали – когда и где купили, да как, да почему выбрали именно это, а не что-то другое, пересыпая все истории зарисовками из поездки. Каждая деталь будоражила фантазию, и все было интересно. Но сейчас багаж, как чужой и неопознанный, остался стоять у входа, а Роберт с Аленой, поздоровавшись с нянькой Нюркой и с удовольствием потискав и поболтав с Лиской, разошлись по своим комнатам.
– Дай им время, Козочка, – сказала Лидка. – Сами придут, не волнуйся. Всякое бывает.
Но время давать не хотелось, Катя сразу прошла к маме. Верхний свет был выключен, только ярко горела настольная лампа, освещающая скопившиеся бумаги и письма, которые перебирала мама. Вечер уже опустился, за окном хорошенько посинело, почти почернело, и фонари уже изо всех сил освещали улицу Горького.
– Мам, чего случилось-то? – Катя решительно хотела ответа.
Мама подняла на нее грустные глаза, бросила письма, обняла дочь, крепко, но нежно, словно только что увидела.
– Пойдем, Кукочка, есть хочу, мы проголодались с дороги.
– А что ты такая грустная? Почему папа молчит? – Катю сейчас интересовало только это.
– Ты взрослая, пусть он сам тебе и расскажет. – Мама открыла дверь и вышла в коридор.
– Да что за тайны мадридского двора? Мам! Папка тебе с негритянкой изменил, что ли? – Катя захотела превратить все в шутку, попыталась даже рассмеяться, но получилось это делано и ненатурально, и она сразу пожалела, что такое сказала. Мама резко остановилась, не дойдя до кухни, ей-то сейчас совсем было не до смеха.
– Что-о-о-о-о? Как тебе такое вообще могло прийти в голову? Что ты там себе придумала? – Говорящие мамины брови почти встретились, выражая крайнюю степень возмущения.
– Ну что я? Вы бы видели себя со стороны, тогда и возмущаться не пришлось бы! – Теперь уже Катя встала в позу сахарницы. – Мы с Лидкой очень волнуемся!
Алена, словно опомнившись, свернула в последний момент перед кухонной дверью и прошла в кабинет к мужу.
– Робочка, чай готов, пойдем, – позвала она.
«Переборщила, явно переборщила, – подумала она. – Уж если Катя с Лидкой так всполошились, то это, конечно, явный перебор. Что за говенный характер, сама с собой справиться не могу…»
Из кабинета на зов вышел Роберт, вышел с радостью, хотя вид у него был слегка виноватый и удрученный. Он обнял и поднял на руки прискакавшую к нему Лиску, но нянька сразу забрала ее, как вещь, принадлежащую только ей. Роберт проводил ее лучистым взглядом и посмотрел на жену.
– Аленушка…
Алена, сменив гнев на милость, улыбнулась в ответ и прошла к столу.
– Робочка, пойдем ужинать, и сам расскажи девочкам, что произошло, мне неприятно. – Алена закурила снова.
Стол к приезду детей – Аллы и Робы – был накрыт и, как всегда, ломился, даже скатерти видно не было. Так уж баба Поля, Лидкина мама, приучила: «У тебя ж скатерть видна, а если скатерть видна, значит, еды на столе недостаточно, пойди хоть картошечки свари, чтоб не стыдно было и гости насытились!» А тут не гости – свои, родные, самые любимые. И на этот раз все было расставлено как надо – тарелка к тарелке, и огурчики малосольные, и румяные, сочащиеся маслом лепешки с пылу с жару – нянька Нюрка с Лиской нажарили, Лиска-то уже была большая – пять лет! Не зря ж Лидка все семейные рецепты раздавала направо-налево! Потом еще и капуста квашеная домашняя в кузнецовской праздничной мисочке, и дефицитная любительская колбаса на овальном блюде с куриным рулетом, ну и отварная картошечка, конечно же, с чесноком, сливочным маслицем (рыночным, между прочим) и мелко-мелко нарезанным укропчиком. И главное, бублики, Аллусины любимые, плотного, крутого, неповторимого теста, румяные, с блестящей маковой присыпкой. Она их обожала, резала обычно вдоль, щедро намазывала обе половинки маслом, солила – и лучше пирожного для нее не существовало! Ругала себя за такую распущенность, конечно, а потом махала рукой – а чего тут есть, одна дырка! Этих «дырок» Лидка и накупила пять штук, как раз утром выбросили горяченькие.
Катя с Лидкой, оттеснив Нюрку в детскую, заняли форпост на кухне в ожидании, когда родители оттают, придут в себя и успокоятся до той степени, что можно будет поговорить. Лидка захлопотала на кухне, чтобы перестать нервничать, а заодно и подогреть кисло-сладкое мясо, Роберта любимое. Оно было уже с утра как готово – времени на его приготовление требовалось много, не один час, а лучше вообще было готовить за день – и на этот раз получилось как никогда восхитительно, старинный домашний рецепт. Томилось оно уже сутки, к этому времени уже расслоилось на волокна, соединившись и впитав в себя сладкую курагу и кислый чернослив, лук, который почти растворился и исчез, придав мясу неповторимый вкус и запах, именно то, что необходимо, то, как любил зять. Лидка еще раз проверила мясо, повозив в гусятнице ложкой, – кисло-сладкое мясо она делала только в старинной чугунной гусятнице – теперь попробовала на язык, подняла смачно нарисованные брови и закрыла глаза, чтобы в полной мере ощутить вкус, прислушаться. Какое-то время шамкала и чмокала на все лады, стараясь понять, чего не хватает, прислушивалась ко вкусу, правильный ли, все ли соблюдено, каков баланс кислого, сладкого и соленого, все ли так, как требует рецепт, – расплавился ли лук, не лезет ли на рожон чеснок, стушилась ли морковка и – самое главное – правильной ли консистенции мясо. Все вроде сложилось, и Лидка на первый взгляд осталась довольна, хотя какой-то нюанс, как ей показалось, был упущен. Надо вскипятить еще разок, решила она.
Этим древним семейным блюдом, практически волшебным зельем, – его делала ее бабушка, и прабабушка, и прабабушка ее прабабушки – точно все до седьмого колена – она хотела смягчить настроение детей, Алены и Роберта, и по возможности примирить их еще до выяснения причин разлада. Как чувствовала, что именно его надо приготовить, ведь как чувствовала, думала Лидка.
Лидка открыла тяжелую крышку гусятницы, и кухню наполнил удивительный, не поддающийся описанию дух. Лидка принюхалась – она была волшебным кулинарном и теперь определила на нюх, что не хватает совсем чуть-чуть соли, посолила слегка бурлящее блюдо, снова принюхалась и удовлетворенно кивнула. Но еще, чтобы усилить впечатление, бросила в жаровню одну гвоздичину, самую крупную и внушительную. Снова принюхалась, как волчица, и подумала про себя: «Да, в самый раз. Но можно еще чуток мускатного ореха натереть, самую малость».
Она готовила как заговаривала, она старалась, словно от нее все и зависело, она варила, будто блюдо это должно было быть приготовлено по каким-то старинным магическим правилам, специально, чтобы примирить, снять обиды, успокоить, расслабить и вернуть все в прежнюю колею. Еще раз поднесла ложку ко рту, закрыла глаза, попробовала соус на вкус и на этот раз осталась довольна.
– Все, неси на стол, можно, – сказала она внучке.
Катя взяла тяжелую гусятницу, торжественно поставила посередине стола, сняла крышку и посмотрела на родителей. Оба выглядели усталыми и опустошенными после долгого перелета, лететь им пришлось с пересадками чуть ли не сутки. Но на запах отозвались, повели носом, втянув сладкий будоражащий аромат, и закивали, улыбнувшись.
Но все равно, что бы ни стояло на столе, любая еда для Роберта почти всегда начиналась с чая, свежего, только что заваренного, – он был известным чаеманом, мог и мясо запивать чаем как ни в чем не бывало.
– Фух-х-х, наконец-то мы дома. – Роберт первым делом потянулся за чайником, крупным, фарфоровым, пузатым, пусть с аляповатыми синими розами, но очень подходящим по вместимости. – Так по хорошему чаю соскучился, пили там все время какую-то парфюмерную траву с привкусом, бурду какую-то, очень тосковал по нашему настоящему чаю, привычному.
Он наполнил до краев свою большую кружку, оценил глубокий красновато-янтарный цвет, снял ложкой непонятно откуда взявшуюся пену и стал накладывать сахар. На четвертой ложке остановился – хватит. Потом отхлебнул полглоточка, улыбнулся оттаявшим взглядом и сказал:
– Мы тут с мамкой немного поспорили.
– Ну, поспорили – это слишком мягко сказано! – не очень-то благодушно прозвучал голос Алены. Видно было, что она особо не торопилась объяснять, что произошло, брови ее были все еще насуплены, взгляд довольно суровый. Она все время поправляла прическу, хотя и поправлять было нечего – волосы лежали у нее всегда безукоризненно. Но рука постоянно поднималась к голове, и это повторяющееся движение явно говорило о том, что она нервничает. Лида с Катей притихли, им давно уже не терпелось понять причину разлада, но мудрая Лидка все равно спешить не торопилась и глазами давала внучке понять, чтобы та молчала. Стоило Кате шевельнуться, Лидка сразу вылупливала на нее все свои зеленые еврейские глаза и практически обездвиживала ее таким красноречивым взглядом.
– Я решил вступить в партию… – сказал, словно оправдываясь, Роберт.
В партию? Лидка сначала решила, что ослышалась. Робочка? В эту КаПэЭсЭс? Лидка если б могла, то обязательно бы присвистнула, но нет, свистеть она не умела. Политика никогда не занимала никакого места в жизни семьи, прилюдно ничего такого не обсуждалось, Лидка даже не припоминала, чтоб вдруг – да за столом, да о чем-то подобном. Причем тут партия? Где Роба – и где партия? С какой такой радости Робочку туда понесло? С какого такого перепуга эти параллельные решили пересечься? К партийным, честно говоря, отношение у Лидки всегда было немного недоверчивое и какое-то брезгливое, что ли, чего уж тут скрывать. Но виду, конечно, она никогда не подавала. Партия, не сама конкретно, а все, что было с ней связано, она ведь как – была средой обитания с самой ее молодости – все вокруг, вся жизнь была пропитана коммунистическими идеями, светлым путем, пятилетками, праздничными демонстрациями, песнями из радиоприемника про молодого Ленина или враждебные вихри, обилием лозунгов типа «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!», «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Народ и партия – едины!». Но все эти руководящие обещания, что нынешнее поколение молодых людей будет жить при коммунизме, оказались в итоге обычной туфтой, и Лидку к ее спелой зрелости убедить, что да, это таки когда-нибудь случится, было уже невозможно. Вранье, как есть вранье. Всю Лидкину жизнь этот коммунизм маячил где-то там, на горизонте, но чем старше Лидка становилась, тем дальше за горизонт этот «изм» и отходил. Поэтому теперь, когда речь заходила о ярых партийцах, она всегда настораживалась и внутренне даже морщилась, но так, чтобы морщины эти на поверхность не выползали и, не дай бог, никто бы ничего не заподозрил. Мотивация была простая: партийцы всегда стояли выше на иерархической лестнице, чем простой люд, к которому Лидка себя причисляла. Хочешь, скажем, руководящую должность – пожалте сначала в партбюро! Хочешь выезжать в капиталистические страны, а не только, как она, в ГДР – снова пожалте в партбюро! Они, партийцы, и солиднее, и зажиточнее, они везде и без очереди, они и во все бочки затычки! Люди, которые заранее планируют свою жизнь в руководстве, большом или маленьком, – неважно где, главное, руководить и помыкать, хотя сами по отношению к своим хозяевам подобострастны, льстивы, с безусловным рефлексом подчинения, – фу, гадость. Лидка эту человеческую черту ненавидела. И тут вдруг такое.
Лидка представила, как Аллуся отреагировала на эту новость, и сердце ее сжалось. Робочка, наверное, долго раздумывал и мучился, чтобы принять это странное решение. Дотерпел до самолета и признался, больше терпеть, видимо, не было сил. Но Лидка безоговорочно любила зятя и могла простить ему все, даже вступление в КПСС, какая бы причина для этого ни была. Удивилась – да, но любовь от этого не померкла.
– А я ему сказала: или я, или партия! – Алена произнесла это хриплым, изможденным голосом и внимательно посмотрела на мужа. На этих словах почему-то ожила радиостанция «Маяк». «В эфире передача “Вечерний разговор”», – как нельзя кстати объявил милый женский голос. Ненавязчиво зазвучала музычка. Роберт возил в чашке ложкой, задумавшись и, видимо, выискивая еще порцию аргументов. Мясо в гусятнице уже перестало дымиться, подостыло. Лидка стала ожесточенно его раскладывать по тарелкам, словно выбор – «я или партия» – зависел и от наполнения тарелок тоже. В сторону «я», конечно. Ну а Катя сидела не в силах вымолвить ни слова, такой развязки она не ожидала.
– Объясняю. На мне всегда водораздел, – произнес Роберт. – Меня, как прокаженного, выдворяют из зала после писательских совещаний. «А теперь, – говорят, – просим остаться только членов КПСС, будем решать важные вопросы, беспартийные, покиньте зал заседаний!» И я как побитая собака выхожу, стою под дверью, жду, когда закончатся обсуждения, чтобы кто-то из друзей мне потом все перерассказал. А я не хочу перерассказов, я из первых уст хочу! Получается, что глухой слышал, как немой рассказывал, что слепой видел, как хромой быстро-быстро бежал. Унизительно все это. Надоело. А у меня планы.
– Робочка, ну что ты такое говоришь, какие у тебя могут быть планы, связанные с партией? – Алена уронила вилку, и та громко звякнула об тарелку.
– Все просто, Аленушка, будет намного больше возможностей. Вот у меня, например, есть мечта – издать книгу стихов Марины Цветаевой, ну как издать – протолкнуть, пробить, ее ж нет, Цветаевой, забыта напрочь, несколько поколений ее не знает, для них она – великая! – не существует! Это же не какая-то там поэтесса, это поэт гигантского масштаба! Один из лучших в двадцатом веке! А после ее смерти вышел всего один сборник, и то в 1961 году! Сейчас это уже точно библиографическая редкость.
– Да уж знаю, что ты меня за нее агитируешь? И именно она, Цветаева, одна из причин, ради которой ты собираешься в партию? – Алена пыталась переварить неприятную новость, стараясь не обидеть мужа. Она внутренне понимала, что да, вступление в партию может помочь всем этим чиновничьим делам, но мысль эта ее совсем не грела. Друзья опять же не поймут. Нельзя сказать, что в друзьях были сплошь одни диссиденты, совсем нет, но объяснить им будет тяжело: как это – Роберт и вдруг такое неоднозначное решение.
– Да, а разве этого недостаточно? И Цветаева, и Мандельштам нуждаются в возрождении, а Заболоцкий, Кочетков, Мария Петровых! Много их… Кто ими займется, кому это надо? Мы даже точно не знаем, где великий Мандельштам похоронен! Где-то под Владивостоком, в одной из безымянных братских могил. Мы когда в шестьдесят девятом году там выступали, я цветочки у какой-то бабушки купил и оставил великому русскому поэту Осипу Мандельштаму просто на скамеечке.
– Робочка, у тебя какая-то личная и, прямо скажем, патологическая ответственность за все, причем врожденная. Я тебя очень хорошо понимаю, но это не совсем твое дело. На это можно всю жизнь положить, все здоровье отдать и так ничего и не добиться. – Алена уже понимала, что Роберта не переубедить, и где-то внутри даже начала принимать его мотивацию.
– Робочка, а что такого обидного в слове «поэтесса»? – решила встрять в обсуждение Лидка.
– Да ничего обидного нет, Лидия Яковлевна, но вот это расхожее и какое-то свистящее определение «поэтесса» именно к ней абсолютно не подходит, не для нее оно и не про нее сказано. Она была поэтом, большим поэтом, ну вот послушайте:
– Ну какие они свежие, просторные, удивительные, особенные, она же писала не просто о пережитом, она всегда писала о потрясшем. Она была воительницей, амазонкой, если хотите, и интересно, что ее строки требуют наполнения голосом, словно им недостаточно того, что они написаны на бумаге, напечатаны, им обязательно хочется еще и звучать! Может быть, поэтому в стихах Цветаевой так много не синтаксических, а чисто интонационных, цветаевских знаков препинания.
«В этом весь Робочка, – подумала Алена, слушая этот его разговор с тещей. – Говорить так заразительно, так образно и по существу, с такой заботой о предмете разговора, с таким уважением к собеседнику! Одновременно понимая, что это обычный будничный разговор просто с тещей на кухне, а не где-то там, на совещании, с литературоведом или с коллегами».
– А почему ж тогда ее забыли? – Лидка разгорячилась, заблестела глазами.
– Ошибку совершила, непростительную. Говорила всегда, что она не подслушивает, а, как врач, выслушивает происходящее, и вот однажды ошиблась в диагнозе, не приняла правила игры, не приняла революцию. Ошиблась крупно для себя и, как показало время, трагически. Она решила, что почва выбита из-под ног, она эмигрировала, чтобы не видеть, как гибнет Россия.
Лидка выпучила глаза, выражая удивление, – как это, чтобы не видеть, как гибнет Россия? Чего это ей гибнуть? Как недальновидно это было с цветаевской стороны. Те, кто так делал, обычно подписывали себе смертный приговор. Или бежали.
– Ошибку свою она поняла позже, однако легче ей от этого не стало, стало намного трудней. Ни на кого не перекладывала вину, время не кляла, одной себе предъявляла счет и говорила, что нет ни одного русского поэта, у которого после революции не дрогнул бы и не вырос голос. На родину тянулась, тосковала сильно. И стихи писала какие:
– И эти стихи, дорогая моя Лидия Яковлевна, кончаются многоточием, как и многие другие цветаевские стихи. А за этим многоточием мука, непередаваемая человеческая мука, вы ее почувствовали?
Лидка же чувствовала в этот момент не столько цветаевскую муку, сколько безумную гордость и безмерную нежность, что у нее такой замечательный зять, умный, понимающий, добрый и мудрый. Она бросила гордый взгляд на внучку – смотри, Козочка, и тоже гордись, вот такой у тебя папа, единственный в своем роде! Катя слушала отца с нескрываемым удовольствием. Цветаеву она, конечно, читала, дома водились ее старые, еще прижизненные книжки, аккуратно стоящие на книжной полке в отцовском кабинете, но в школе ничего подобного не проходили, ни Цветаеву, ни Мандельштама с Заболоцким, сплошной Маяковский, достающий чего-то там из широких штанин. Катя улыбнулась бабушке в ответ, видно было, что та выглядит счастливой. Находить счастье во всем, даже в том, что зять собрался в партию, – это и было отличительной Лидкиной особенностью, редкой и уникальной. Глаза ее светились, и она теперь была всеми руками за то, чтобы Робочка сделал то, что задумал. Ее вдруг осенило, что если таких, как он, в партии будет больше, то, может, что и сдвинется с мертвой точки и жизнь пойдет другая, не такая замкнутая и узкоколейная.
– Намерения благие, не спорю, – сказала Алла, – но ты уверен, что членство поможет? И слово-то какое – членство… Этим многое объясняется.
– Ну как тут можно что-то гарантировать, Аленушка, но пытаться все равно надо. Само ничего не сделается, это уж точно, – вздохнул Роберт.
Алена смягчилась, перестала поправлять прическу и принялась вдруг думать, кому из начальства написать письмо по поводу издания первой после длительного перерыва цветаевской книги.
Так и решили за тем ужином – Роберту в партию вступить, чтобы получить всевозможную поддержку в реабилитации светлых имен и гениальных поэтов. Ради важного дела. Ничего никому не объяснять и ни перед кем не оправдываться. Позже поймут, если захотят.
Так Крещенские готовились к важным этапам в жизни – Роберт собирался получить партийный билет, а Катя – студенческий. Алена же морально готовилась и к тому и к другому, а Лидка тихо всему этому радовалась, на то она и была Лидкой.
Все-таки мгимо
Катя в МГИМО не очень хотела, ни международным журналистом, ни тем более дипломатом она себя не видела, но понимала, что высшее образование необходимо и без него дальнейшая жизнь будет не очень понятна. Да и как-то принято было после школы обязательно постараться поступить в институт. А уж если в престижный, как МГИМО, то и жизненная дорога сразу намечалась более чем серьезная – учеба, а потом карьера за рубежом, или профессиональная, или семейная, при муже, на любой вкус. Тем более что МГИМО, особенно факультет международных отношений, куда прочили Катю, считался самой что ни на есть кузницей завидных женихов. Что скрывать, в этот институт могли попасть лишь по большому блату, по звонку «оттуда» или по наследству – дети дипломатов, послов Советского Союза, партийных работников. А куда ж еще было идти, когда под рукой находился такой прекрасный вариант, где безбедное будущее ребенку точно было бы обеспечено.
А Катерина незрелая еще была, инфантильная, чего там скрывать, привыкла, что правильные решения принимались за нее. Вот и сейчас с решением свыше, то есть с родительским, послушно согласилась, теперь надо было приступать к его исполнению. На блат особенно не рассчитывала, да и училась прилично, к вступительным экзаменам готовилась активно и самостоятельно, и с репетиторами. Весь последний учебный год без конца дополнительно занималась. Поездки по всей Москве, зимняя, внезапно наваливающаяся уличная мгла, долгое метельное ожидание уже переполненных автобусов, чужие враждебные подъезды с курящими подростками, менторы, не всегда отвечающие профессиональным и человеческим критериям… Много было этих адресов, и находились все они, как назло, далеко от центра. У Кати создавалось ощущение, что в свой десятый учебный год жила она исключительно в метро, в переездах от одного учителя к другому, с быстрыми перекусами всухомятку где-нибудь на станции в ожидании поезда, зубрежкой какой-нибудь истории КПСС или рассматриванием географического атласа. А зачастую и засыпая в вагоне под мерный стук колес и просыпаясь только на конечных, когда дежурная начинала тыркать ее за плечо. Но Катя стоически проходила через все эти испытания, постепенно включаясь во взрослую жизнь, и уже сама находила решения в странных, совсем не детских ситуациях, стараясь не прибегать к помощи родителей и не посвящая их в детали. Хотя иногда ну очень хотелось посоветоваться.
Например, один учитель, картошконосый и большеглазый, в убедительно зрелом возрасте, был явно с педофильскими замашками, но всеми силами старался это скрывать, отдавая себе отчет, что престижная работа намного важнее его старческих эротических капризов. Жил он в большом желтом доме с эркерами рядом с рельсами Павелецкого вокзала. Гудки поездов, черная копоть, снующие привокзальные цыгане и попрошайки, сквозь плотные ряды которых требовалось пробиться, мятые пьяницы, лежащие у подъезда так, что нужно было через них перешагивать, – уже это делало еженедельные походы к учителю самыми нежеланными. Вдобавок он оказался с двойным дном. Дно это поскрипывало и подванивало, портя его вполне презентабельный фасад с бархатной бабочкой, туго закрепленной на черепашьей шее.
В квартире он ждал всегда один, напомаженный и душно пахнущий французским одеколоном, поигрывал часами на толстой золотой цепочке и зачем-то блестел лакированными туфлями, которые были на нем не к месту и не ко времени. Слегка грассировал, но шарма ему это не придавало. Назойливо подчеркивал, что квартира арендована специально для занятий, поскольку ему очень важно разделять семью и работу, и при этом глядел своими выкатными глазами прямо Кате в душу. Был омерзительно любезен и, как только Катя заходила, бросался помочь ей снять пальто, громко и натужно сопя в самое ухо. И моментально начинал предлагать свою домашнюю наливку. «Сладенькую, вкусненькую, специально для девочек, там градуса совсем нет, искать будешь – не найдешь», – блеял он, подходя опасно близко, так, что мурашки не только бежали по девичьей коже, но при этом еще и подпрыгивали. Катя спиртного не пила и на такие предложения не велась. Повторялось это из раза в раз, словно у ментора была рыбья память или он должен был каждого пришедшего провести через подобный ритуал. Темные глаза его в приспущенных веках сочились влажными фантазиями, и Кате каждый раз становилось зябко. Была у него присказка: «Человек я нежный и впечатлительный», – томно говорил он к месту и не к месту, по-молодецки ероша лысину. Готовил Катю к экзаменам по истории и географии, прекрасно совмещая два этих предмета в один невнятный рассказ. Но что тут было делать, экзамены принимал он сам, и, геройски перетерпев этот отчаянно-бурный подготовительный период, Катя подошла к выпускному без потерь.
В начале апреля директор школы попросила Катиных родителей зайти к ней, как будет удобно, и добавила: «Я всегда на рабочем месте». Просьба оказалась «простой» – организовать выпускной вечер.
– Я прекрасно понимаю, Роберт Иванович, вы человек предельно занятый и времени у вас в обрез, но поймите, выпускной у детей в жизни один и надо, чтоб он запомнился. У вас связи, у вас знакомые мастера эстрады, у вас вся культура вот где, – директриса показала впечатляющий кулак, – вы как никто можете организовать настоящий праздник! И делать особо ничего не надо, только договориться с артистами! Ну что, устроим детям праздник? – И она хохотнула басом, подкрепляя свою просьбу. А куда было деваться?
Получив это непростое задание, Роберт с Аленой задумались. До выпускного оставалось не так много времени, а гастроли уже у всех их друзей были давно расписаны – Давид Коб точно будет в ГДР, только недавно об этом сообщил, а Мамед Муслимов – на Дальнем Востоке. Принялись обзванивать других. Но народ собирался со скрипом – выпускной в конце июня, а июнь, сами знаете, начало отпусков и гастролей. Уговорили выступить композитора Фельдмана: хоть он и был слишком велик для школьного выпускного вечера, но большой друг, отложил отъезд куда-то там и согласился. Еще одна подруга, телеведущая, жизнерадостная и громогласная Светлана Горбунова, обещала поспрашивать на концертах, кто свободен для такого важного дела в конце июня. Без нее не обходилось ни одно мероприятие, она каждый вечер где-нибудь что-нибудь да вела, поэтому и обзванивать всех было совсем не обязательно, обещала просто узнать при встрече. Ну и сказала, что сама будет вести этот важный вечер.