— Ку-ку-кума, кто сидит на этом человеке-горе, неужто взаправду сам дьявол?
— Ку-ку-кум Касалица, тот, кто сидит на горе, похож на нашего маленького чертенка Илию.
— А может, эта гора идет на четырех ногах и на ней есть седло и уздечка? — залепетал кум Касалица так, будто недавно выпил по меньшей мере бутыль доброй ракии.
— Нет у него ни седла, ни уздечки, и ног у него не четыре, а только половина, то есть две, но мальчишка, верно, сидит у него на шее, — ответила Крешталица.
При этих словах к ее благоверному снова вернулся дар речи, и он яростно заверещал:
— Я тебе покажу половину ног, курица слепая, которая у меня самого всю жизнь на шее сидит. Ведь сидит, кум Касалица, что скажешь?
— Вот те крест, я у тебя на шее никого не вижу, правда, тут довольно темно, дай-ка я пощупаю, — серьезно сказал Касалица и стал ощупывать шею Дрекаваца. — Нет, ей-богу, никого нет, это тебе, наверное, привиделось.
— Черта с два привиделось! — завопил Дрекавац. — Сидят они у меня оба на шее — и она, и этот сорванец Илиян, которого я послал на мельницу, а его все нет и нет. Ух, как я проголодался, а этот лоботряс небось сидит сейчас на мельнице и гоняет лодыря вместе с этим разбойником Дундурием и его дурацким мерином Кундурием. Пусть только вернется домой, я с него живого шкуру спущу.
— Могу поспорить на свою шляпу, что они сидят сейчас на мельнице и пекут погачу из твоей смолотой пшеницы! — закричал Касалица.
— А я спорю, что они не пекут погачу! — раздался громовой голос Дундурия возле самого порога дома. — Вот они мы! Давай сюда твою шляпу, ты проиграл спор!
Перепуганный Касалица не успел еще и рот открыть, как из чердачного люка показалась косматая голова Дундурия. Вслед за ней просунулась огромная ручища, сорвала шляпу с Касалицы и нахлобучила ее на свою голову.
— Очень хорошо, что я выиграл эту шляпу, я-то свою как раз сегодня уронил в реку, когда охотился на выдру.
«Вот ведь как меня обдурил этот проклятый спорщик, черт бы его побрал! — подумал про себя Касалица. — Такому ничего не стоит и выдру перехитрить и заполучить ее шкуру себе на шапку».
Дундурий между тем повернулся к Дрекавацу, и опять загудел его басище, от которого, казалось, потолок готов был обрушиться.
— А с кого это ты тут хотел шкуру спустить, а?
— Кто, я? — смешался Дрекавац, попавший как кур в ощип. — Готов поспорить вон на того жареного петуха на вертеле, что я даже и не заикался ни о чем таком.
— Хотел, хотел, это ты мне так грозил! — осмелел маленький Илиян, выглядывая из-за спины своего могучего защитника.
— Все, Дрекавац, проспорил, петух наш! — закричал Дундурий и поспешил к очагу, на котором жарился петух. — Сюда, Илиян, дорогой мой, ты мне, лиса этакая, сегодня помог выиграть спор и вывести на чистую воду этого кровопивца.
— Ах, разбойники, — зарычал Дрекавац. — И вправду хитрая лиса этот маленький чертенок, отнял у меня петуха. Ну, я ему еще покажу, шкуру спущу, пусть только мельник уйдет.
— Я-то уйду, но и Лияна прихвачу с собой, — пробасил Дундурий. — Не позволю тебе больше сироту мучить. Это теперь мой племянник, а я, стало быть, его родной дядя.
Маленький Лиян-Илиян, проворный, как белка, ловко взобрался Дундурию на плечи, уселся верхом на его шее и радостно зачирикал:
Дрекавац стоял и, разинув рот, смотрел вслед мельнику и мальчику, которые уносили с собой шляпу кума Касалицы и жареного петуха. А кум Касалица рассмеялся и пропел:
Вот так маленький Илия получил новое имя Лиян в могучего защитника, а старое имя и старого хозяина вскоре позабыл…
Все это вспоминал славный партизанский повар Лиян, бывший пастушок Илия, спускаясь по Ущелью легенд к мельнице Дундурия.
Шел военный сорок второй год, вдали грохотали пушки, а растроганному Лияну все казалось, что он опять стал прежним маленьким мальчиком Илияном и теперь спешит поскорее встретиться со своим старым добрым защитником, храбрым мельником Дундурием.
Когда партизанский повар Лиян наконец выбрался из густого кустарника, которым заросло Ущелье легенд, и оказался на хорошо утрамбованной тропинке, бежавшей вдоль реки Япры, он восторженно обратился к своему коню:
— Вот она, Шушля, моя дорогая Япра. Здесь я провел лучшие годы своего детства, здесь учился у мельника Дундурия азбуке поварского ремесла, ловил рыбу…
«Кто это, интересно, у мельника учится поварскому ремеслу?» — ехидно подумал про себя Шушля, повидавший немало мельников и мельниц, и пощипал молодую травку у дороги, словно желая сказать: «Что ты мне тут поешь про каких-то рыб, которых когда-то там ловил, где они, эти рыбы? Ты бы мне лучше овса дал, каким когда-то угощал моего прадеда Кундурия, ты, старый бестолковый козел!»
Лиян сердито фыркнул и подозрительно посмотрел на Шушлю.
— Ты что же думаешь, что я не могу прочитать твои дурацкие мысли, а? Жестоко ошибаешься. Я о рыбалке, а ты сразу об овсе. Называешь меня бестолковым козлом, а я ведь еще твоего покойного прадеда Кундурия знавал, который меня, как родного отца, уважал и почитал. Только и думаешь, как бы набить свое брюхо, обжора ты бесстыжий!
«Так ведь ты, наверное, и сам, как старый повар и солдат, знаешь, что бойца прежде всего надо накормить, — заржал Шушля. — Это азбука военного и любого другого дела. Ты только представь, как это несправедливо — таскать на спине добрую половину партизанской кухни и при этом самому ходить голодным. Смотри, сочиню я про тебя такую басню, что вся омладинская рота будет смеяться».
— Что-что, какую еще басню? — испуганно спросил Лиян. — Болтаешь чего-то там про азбуку, будто ты бог знает какой грамотей, а теперь еще и басни поминаешь. А ну-ка отвечай, не болтались ли намедни около кухни эти наши партизанские поэты Скендер и Бранко?
«И-го-го! — сердито заржал Шушля. — Конечно же были. Ты целыми днями торчишь на холме вместе с Черным Гаврилой и ждешь пролетариев с их лошадьми. Да, да, именно с лошадьми, и нет тебе никакого дела, кто крутится около твоей кухни и около твоего верного коня, твоего забытого и заброшенного друга и товарища Шушли».
— Эге, да ты, никак, меня ревновать стал? — догадался Лиян.
«А что ж ты думаешь! — фыркнул Шушля. — Если ты можешь идти куда-то там встречать пролетарских коней, то почему мне нельзя водить компанию с поэтами? По крайней мере досыта наслушаюсь разных забавных песенок и побасенок».
— Ну конечно, теперь я вижу, что мне кто-то коня портит! — озабоченно сказал повар. — Ни много ни мало — песни начал сочинять! А ну-ка, гений, давай спой, что ты там про меня сочинил?
Шушля, составив вместе передние копыта, высоко задрал голову и заржал на своем лошадином языке, хорошо знакомом каждому полевому сторожу:
— Ай-ай-ай, что с ним сделалось, а ведь был такой добрый конь! — ужаснулся Лиян. — Я и сам иногда стишки кропаю, а теперь вот и мой вполне, казалось бы, порядочный коняшка стихоплетством занялся. Придется теперь мне ему общество выбирать — поэту ведь не пристало разных там балаболок-сорок слушать!
В ту же минуту, словно издеваясь над поваром, вдали по-сорочьи застрекотал партизанский автомат, чей треск вдруг превратился в веселую частушку:
— Да что же это такое — и этот стишками застрочил! — разинул рот от удивления Лиян. — Вот ведь напасть какая, где уж тут Шушлю уберечь от стихоплетства, когда отовсюду песни да частушки с присказками несутся.
Повар озабоченно огляделся, подскочил к молодой липе, оборвал с одной ветки листья, скрутил из них две толстые затычки и тщательно заткнул Шушле оба уха.
— Ну вот, теперь вокруг тебя будет полная тишина, никаких песен. Будешь чувствовать себя как монах в монастыре. Забудь на время обо всем на свете и размышляй-ка лучше о бессмертии души и о своем лошадином рае.
Шушля недоуменно посмотрел на него и сердито потряс головой. Когда обе затычки вылетели, он их неторопливо сжевал и умными глазами посмотрел на своего хозяина, словно говоря:
После этой неудавшейся попытки отлучить Шушлю от поэзии повар Лиян двинулся дальше в направлении старой мельницы Дундурия, бормоча себе под нос:
— Знаю я, в чем тут дело, Шушля брал пример со своего хозяина. Я ведь тоже все больше стихами да песнями говорю-разговариваю. Так что ничего удивительного в этом нет! Как народное восстание началось, так отовсюду и понеслись песни. И если бы теперь кому-нибудь пришло в голову запретить пение и всякое веселье, сперва пришлось бм запретить само восстание.
Повар критически оглядел Шушлю и сказал про себя: «А может, я вообще плохо понимаю Шушлино ржание, все его взгляды и шевеления ушами? У меня сердце поет, вот и чудится мне везде и всюду песня. Я вот, например, слышу, о чем журчит, что говорит и поет наша речка Япра. Она все равно что человек: то веселая и болтливая, то сердитая и шумная, а то притихшая, грустная и задумчивая».
Лиян прислушался к невеселому, однообразному рокоту воды и шелесту листьев над головой, и ему показалось, что он слышит хорошо знакомую партизанскую песню, доносящуюся откуда-то издалека:
Бог знает сколько бы еще текла и разливалась эта песня воды, листвы и партизанской колонны, если бы Лияну вдруг не пришел на память отрывок ехидной песенки, которую Джоко Потрк сочинил о нем и тетке Тодории:
— Тьфу, черт бы побрал ее выпученные глазищи! — фыркнул Лиян и по-вороньи прокричал:
Шушля встрепенулся от этого неожиданного куплета и стал перебирать ногами, словно собираясь пуститься в пляс. А Лиян подбоченился, пристукнули по земле его разбитые опанки, дрогнули колени, и вот сама собой слетела с губ веселая партизанская частушка:
Да, когда у человека веселое, живое сердце, которое умеет и плакать и смеяться, тогда песня сама собой складывается и про все в ней поется: и про воду, и про листья, и про опанки, и про гранаты, и про баб, и про молодых девок, и про лошадей…
Тут Лиян остановился и задумчиво посмотрел на своего верного Шушлю.
— Гляди-ка, то-се, и вот те пожалуйста — опять к лошадям вернулся. Видать, действительно я тебя люблю, негодник и шельма, да к тому же тайный поклонник поэзии и поэтов. Ну, пошли дальше искать дядю Дундурия. Вон, уже слышно, как распевает его старая мельница.
Лиян вздрогнул и испуганно посмотрел на Шушлю.
— Что это я сказал? Распевает?! Неужто и столетняя мельница запела? О люди, люди, что же это такое на белом свете творится?!
6
«Э-хе-хе, Дундурий, благодетель мой, ты уж, наверное, так постарел, что больше и не выходишь никуда из своей мельницы, — подумал Лиян, пробираясь по узкой тропинке вдоль реки. — Может, и не знает, бедняга, что уже второй год под Грмечем полыхает народное восстание. А пушки? Неужели и их не слышал? — рассуждал сам с собой смекалистый партизанский повар. — Какие там еще пушки, совсем ты сдурел! — возмутился в нем старый, видавший виды полевой сторож. — Мельница без остановки скрипит, громыхает, скрежещет и стонет, а старик, верно, давным-давно оглох и уж ни пушку, ни кукушку не услышит. Не зря говорят в народе: «Богат мельник шумом» и «Глухому звонить — время губить».
Как только Лиян подкрепил свой вывод двумя народными пословицами, из-за огромного бука возле тропинки раздался громовой голос:
— Стой! Стойте оба!
Лиян вздрогнул, испуганно попятился и, ткнувшись спиной в Шушлину морду, закричал:
— Ну что толкаешься, стой! Слыхал приказ? Говорят тебе: стойте оба!
Шушля спокойно остановился, так, будто за деревом стоял какой-то его старый знакомый, а повар, не на шутку испугавшись этого громоподобного голоса, довольно неуверенно проговорил:
— Ну, встали мы, встали. И он, и я.
— Куда это вы направляетесь — «и он, и ты»? — спросил из-за дерева все тот же голос.
— Идем на мельницу Дундурия.
— На мельницу Дундурия? Да ты откуда свалился, приятель? — удивились за деревом. — Ты наш или нет?
— Наш, наш, партизанский! — поспешно закричал Лиян. — А этот, у меня за спиной, — мой. То есть тоже наш, кухонный, конь.
— Что-то вы больше походите на деревенских помольщиков, — насмешливо прогудел голос из-за дерева и строго спросил: — Что вас привело на мельницу Дундурия… вернее говоря, сюда, где когда-то была эта мельница?
— Нам нужен мой старый приятель Дундурий.
— Приятель Дундурий? — подозрительно повторил невидимый обладатель страшного голоса. — Кто он тебе, если ты его и на войне вспомнил?
— Хм, кто он мне? — расплывшись в улыбке, проговорил Лиян. — Он мне был и отцом, и матерью, и родителем, и учителем, и благодетелем, и защитником. У него я и поварскому ремеслу выучился, и теперь я самый знаменитый партизанский повар в окрестностях Грмеча от Ключа до самого Бихача.
— А-а, так это ты, Лиян-Илиян, хитрая лиса, старый хвастун, гроза пастухов, известный пьяница! — весело загорланил неизвестный, а затем из-за бука показался… показался…
Да кто показался, спросите вы. Кто показался, если Шушля так перепугался, что вытаращил глаза и попытался спрятать голову под Лиянов расстегнутый кожух? Конечно, ему удалось укрыть только половину головы, и он в ужасе зафыркал у Лияна под мышкой, словно заклиная его:
«Уфу-пфу, спрячь меня, мой кормилец и защитник! Голову я уже схоронил в надежное место, а ты уж спасай все остальное: спину, брюхо, ноги и, извини, хвост со всем, что к нему прилагается!»
договорил за Шушлю Лиян и, раскрыв объятия, приготовился встретить того, кто показался из-за дерева.
А оттуда показался некто… нечто… Действительно, некто и нечто! Этот удивительный некто в каком-то длиннющем овечьем кожухе весь оброс волосами того же цвета, что и кожух, а на голове у него было нечто… Ого, как бы это описать? Недаром Шушля бросился прятаться. Это было огромное нечто, размерами больше, чем тюрбан великого визиря, сплетенное из разных веток и терновника, — смотри и дивись, дивись и почесывай себе в затылке.
— Ну что, Лиян-Илиян, узнаешь? — прогудел этот некто из зарослей густой бороды и двинулся вперед, словно поплыл по воздуху, так как ноги его были прикрыты длинным кожухом.
— Ого, голос своего благодетеля я бы узнал в самой непроглядной тьме и в самом дремучем лесу, не собьет меня с толку и твоя почтенная дремучая борода! — радостно воскликнул Лиян и бросился навстречу удивительному существу, состоявшему из овечьей шерсти, бороды, колючек и оглушительного голоса. — Дай я тебя обниму да поцелую!
Повар крепко обнял старика, а когда потянулся его поцеловать, вдруг дернул головой как ошпаренный и закричал:
— Ай, искололся, будто с ежом поцеловался! Что это у тебя на голове такое?
— Сорочье гнездо, скрепленное колючей проволокой, чтобы не рассыпалось, если меня кто огреет чем-нибудь тяжелым, — со знанием дела пояснил старик. — Я его вверх ногами перевернул, чтобы перья и солома защищали голову от колючек.
«В голове у тебя солома! — подумал про себя Шушля, все еще недоверчиво таращась на этого разряженного лешего. — Да и мой хозяин хорош — к каждому лезет целоваться! Видать, осел над ним в детстве колыбельные пел».
— А чего это ты так прифрантился, краса и гордость всех мельников, мельниц и помольщиков? — с уважением в голосе поинтересовался Лиян.
— Не прифрантился, а присорочился вот этой самой сорочьей квартирой. Обвязался, обмотался, облепился сеном да колючками так, что меня теперь не обнаружит ни вражеский наблюдатель с самолета, ни те прохвосты, что по земле еще ходят.
«Прохвосты — это мы с хозяином, — пробормотал про себя Шушля. — Знаю я, кого он так обзывает, я его насквозь вижу!»
— Ты, дядя Дундурий, камуфляж навел, так называем это мы, военные, партизаны, — стал объяснять ему Лиян.
— Гляди-ка, он меня еще учить будет! — возмутился Дундурий. — Ты что, забыл, как я тебя, когда ты еще мальчишкой был, отнял у хозяина Дрекаваца и привел на свою мельницу? Тогда ты ничего не знал и не умел, все равно что твоя кляча. Это я тебя всему научил.
— Что верно, то верно, — согласился Лиян. — Я тогда и правда был все равно что несмышленый, только родившийся жеребенок.
«А ты, мельник, молол, верно, весь век языком, как сорока, раз сорочье гнездо на голову нацепил, — язвительно подумал про старика Шушля. — Что это пугало, что мой хозяин — два сапога пара».