— Сереженька, а ну-ка фокстротец! — весело подмигнул папа.
— Нас этому не учили, — сказал Сережа и виновато добавил: — Разве по нотам?
Ноты достали, и Сережа стал играть.
— Вот это я понимаю! — зааплодировал Семен Иванович, и, схватив за спину свою соседку, уткнулся ей в плечо и засеменил ногами.
Все оживились. Танцевали долго. Потом заставили Сережу играть вальс. Потом опять пили, встретив овацией появившиеся откуда-то полные бутылки. Наконец кто-то взглянул на часы. Все заохали и, суетливо толкаясь, смеясь и крича, пошли в прихожую.
Оставшись один, Сережа оглядел развалины ужина: на скатерти валялись объедки пирога, окурки торчали из консервных коробок, лежали мокрые во всех тарелках. На уцелевшем куске торта красовалась, широко раскрыв рот, голова селедки.
Под столом кто-то завозился. Сережа заглянул туда: Бобик, зажмурив от удовольствия глаза, объедал большой кусок пирога, кем-то уроненный с тарелки.
— Небось не поделишься, — сказал Сережа. — Яс тобой вчера и то обещал поделиться.
Шпиц покосился на Сережу и продолжал есть, прижав кусок лапой.
— Ишь, жадный! — укоризненно произнес Сережа и, полусонный, залез на диван. — Счастливый ты, Бобка: рождения у тебя нет, пирог ешь… гости к тебе не ходят… — и, обиженно вздохнув, опустил на подушку сонную голову.
В прихожей захлопнулась дверь за последними крикливыми гостями.
— Ну слава богу! — сказала мать, входя в комнату. — Рождение справили не хуже, чем у людей. Кажется, все довольны.
Максим Горький
РАЗГОВОР ПТИЦ
В саду за окном моей комнаты по голым ветвям акаций прыгают воробьи и оживленно разговаривают, а на коньке крыши соседнего дома сидит почтенная ворона и, слушая говор серых пташек, важно покачивает головой. Теплый воздух, пропитанный солнечным светом, приносит мне в комнату каждый звук, и я слышу торопливый и негромкий голос ручья, слышу тихий шорох ветвей, понимаю, о чем воркуют голуби на карнизе моего окна, и вместе с воздухом мне в душу льется музыка весны.
— Чик-чирик, — говорит старый воробей, обращаясь к товарищам. — Вот и снова мы дождались весны. Не правда ли? Чик-чирик.
— Фа-акт, фа-акт, — грациозно потягивая шею. отзывается ворона.
Я хорошо знаю эту солидную птицу: она всегда выражается кратко и не иначе как в утвердительном смысле. Будучи от природы глупой, она еще ц пуганая, как большинство ворон. Она занимает в обществе прекрасное положение и каждую зиму устраивает что-нибудь благотворительное для старых голубей. Я знаю воробья: хотя с виду он кажется легкомысленным и даже либералом, но, в сущности, эта птица себе на уме. Он прыгает около вороны с виду почтительно, но в глубине души хорошо знает ей цену и никогда не прочь рассказать о ней две-три пикантные истории.
А на карнизе окна молодой щеголеватый голубь горячо убеждает скромную голубку: «Я умру, умру от разочарования, если ты не разделишь со мною любовь мою».
— А знаете, сударыня, чижики прилетели, — сообщает воробей.
— Фа-акт.
— Прилетели и шумят, порхают, щебечут… Ужасно беспокойные птицы. И синицы явились за ними… как всегда, хе-хе-хе. Вчера, знаете, я спросил в шутку одного из них: «Что, голубчик, вылетели?» Ответил дерзостью… В этих птицах совершенно нет уважения к чину, званию, общественному положению собеседника. Я надворный воробей.
Но тут из-за угла трубы на крышу неожиданно явился молодой ворон и вполголоса отрапортовал: «Внимательно прислушиваясь по долгу службы к разговорам всех, населяющих воздух, воду и недра земли, тварей и неукоснительно следя за их поведением, честь имею донести, что означенные чижики громко щебечут о всем и осмеливаются надеяться на якобы скорое обновление природы».
— Чик-чирик, — воскликнул воробей, беспокойно оглядываясь на доносителя.
А ворона благонамеренно покачала головой.
— Весна уже была, она была уже не однажды, — сказал воробей. — А насчет обновления всей природы — это… конечно, приятно, если происходит с разрешения тех сил, коим надлежит сим ведать.
— Фа-акт, — сказала ворона, окинув собеседника благосклонным оком.
— К вышеизложенному должен добавить, — продолжал ворон, — означенные чижики выражали недовольство по поводу того, что ручьи, из которых они утоляют жажду, якобы мутны, некоторые из них дерзают даже мечтать о свободе…
— Ах, это они всегда так, — воскликнул старый воробей. — Это от молодости у них, это ничуть не опасно. Я тоже был молод и тоже мечтал о… ней. Разумеется, скромно мечтал… Но потом это прошло. Явилась другая «она», более реальная… хе-хе-хе… и, знаете, более приятная, более необходимая воробью… хе-хе…
— Э-гм, — раздалось внушительное кряхтенье. На ветвях липы явился действительный статский снегирь, он милостиво раскланялся с птицами и заспорил:
— Э-гм, замечаете ли вы, господа, что в воздухе пахнет чем-то, э?
— Весенний воздух, ваше-ство, сказал воробей.
А ворона только склонила голову набок и каркнула звуком нежным, как блеяние овцы.
— Н-да… вчера за винтом тоже говорил один потомственный почетный филин… чем-то, говорит, пахнет… А я отвечаю: заметим, понюхаем, разберем. Резонно, э?
— Так точно, ваше-ство…
— Вполне резонно, — согласился почтительно старый воробей. — Всегда, ваше-ство, надо подождать. Солидная птица всегда ждет.
На проталину сада спустился с неба жаворонок и, озабоченно бегая по ней, забормотал:
— Заря своей улыбкой нежно гасит в небе звезды… ночь бледнеет, ночь трепещет, и, как лед на солнце, тает тьмы ночной покров тяжелый… Как легко и сладко дышит сердце, полное надежды встречи света и свободы…
— Это что за птица? — спросил снегирь, прищуриваясь.
— Жаворонок, ваше-ство, — строго сказал ворон из-за трубы.
— Поэт, ваше-ство, — снисходительно добавил воробей.
Снегирь искоса посмотрел на поэта и прохрипел:
— М-м… какой серый… прохвост. Он что-то там насчет солнца, свободы прошелся, кажется?
— Так точно, ваше-ство, — подтвердил ворон, — занимается возбуждением неосновательных надежд в сердцах молодых птенцов, ваше-ство.
— Предосудительно и… глупо.
— Совершенно справедливо, ваше-ство, — отозвался старый воробей, — глупо-с. Свобода, ваше-ство, суть нечто неопределенное и, так сказать, неуловимое…
— Однако, если не ошибаюсь, вы сами к ней… взывали?
— Фа-акт, — вдруг крикнула ворона.
Воробей смутился.
— Действительно, ваше-ство, однажды воззвал… но при смягчающих вину обстоятельствах…
— А… то есть как?
— Тихо сказал: «Да здравствует свобода» — и тотчас же громко добавил: «В пределах законности».
Снегирь посмотрел на ворона.
— Так точно, ваше-ство, — ответил ворон.
— Я, ваше-ство, будучи надворным воробьем, не могу себе позволить серьезного отношения к вопросу о свободе, ибо сей вопрос не значится в числе разрабатываемых ведомством, в котором я имею честь служить…
— Фа-акт, — снова каркнула ворона. Ей все равно, что подтверждать.
А по улице текли ручьи и пели тихую песню о реке, куда они вольются в конце пути, и о своем будущем:
— Широкие, быстрые волны нас примут, обнимут и в море с собой унесут, и снова, быть может, нас в небо поднимут горячего солнца лучи, а с неба мы снова на землю падем прохладной росою в ночи, снежинками или обильным дождем.
Солнце, великолепное, ласковое солнце весны, улыбается в ясном небе улыбкою бога, полного любви, пылающего страстью творчества.
В углу сада, на ветвях старой липы, сидит стайка чижиков, и один из них вдохновенно поет товарищам где-то слышанную им песню о Буревестнике.
Здесь кончается текст, запрещенный царской цензурой, и начинается песня о Буревестнике. «Над седой равниной моря» и т. д.
Лев Кассиль
В ЧАДУ ЧАДОЛЮБИЯ
Незадолго до школьных каникул в редакции одной из московских газет собрались артисты, ученые, педагоги, детские писатели, представители клубов. Мы обсуждали, как бы устроить детворе каникулы поинтереснее, повеселее. Совещание подходило к концу. Председатель заглянул в список желающих поговорить и сказал:
— Дадим слово… э-э… товарищу Востролябьеву!
У стола возник свежий мужчина, с ласковыми черными глазами, небольшой аккуратной плешью и с такими полными лоснящимися губами, словно он только что плотно поел масляных блинов. На нем была не то морская, не то военная, не то дирижабельная, а может быть, брандмейстерская форменка. Объемистое брюшко перехватывал широкий брезентовый пояс с огромным металлическим крюком-карабином. Бряцая и улыбаясь, он снисходительно склонился к стенографистке:
— Востролябьев. Ве-Ве — инициалы… Клуб «Красные факелы».
Он выпрямился и бодро оглядел собравшихся.
— Да простят мне уважаемые товарищи, — сказал Востролябьев, — но у меня такое получается ощущение, что дело, как говорим мы, пожарники, полундра… Я позволю себе начать с того, что меня удивляет, я бы сказал, даже несколько поражает то, если можно так сказать, недопонимание специфики детской психики, которое я мог вынести из высказываний, раздавшихся здесь… Вы, товарищи, я вижу, вы еще не перешагнули через тот, как мы говорим, брандмауер, который еще частично кое-где подчас разделяет взрослую психику от детского сознания.
Нет, товарищи, недосовсем вы изучили внутренний мир ребенка. Нет, — вздохнул Востролябьев, — недоразбираются у нас еще в этом подчас.
Мы расходились слегка подавленные. Мы чувствовали, что чего-то мы недоучитываем и Востролябьев затюкал нас…
На пятый день каникул Востролябьев позвонил мне:
— Честь имею, дорогой! Вадим Витальевич говорит. Дядя Вадя! Не узнаете? Ай-ай-ай, забыли уже. Все равно не отвертитесь. Нам никто не отказывает на нашем пожарном фронте. На линии огня, хе-хе!.. Ну, словом, Востролябьев говорит. Ждем. Вас ждем. На елочку ждем. Дети покоя не дают. Давай и давай им! Слышать не хотят. Давай им дядю-писателя. Нет, нет! Именно вас. Читаем и почитаем… Слышать не хотят никого другого. Чувствуют свою специфику… Так, значит, я завтра за вами пришлю. Не беспокойтесь, ровно в четыре часа. Минута в минуту. Без задержки. Как на пожар. Да, забыл!.. Если отличия имеются, орденок там, то прошу прихватить на себе… Для отчетности потребуется, да и детям нагляднее.
Пришлось поехать. Правда, машина из клуба «Красные факелы*, спешившая, как на пожар, опоздала на два часа, и я уже медленно догорал, когда наконец явились посланцы Востролябьева — двое довольно развязных юношей из детской дружины песни и пляски.
— Дядя! Вы заслуженный деятель или народный артист? — спросила меня маленькая школьница, как только я вошел в клуб.
— Ну, как? Довезли вас в целости мои пеногоны? — приветствовал меня Востролябьев. — Ребята! — закричал он, вводя меня в зал, где стояла елка. — Ребята, давайте поприветствуем!.. К нам приехал ваш любимый, вам всем известный орденоносец… поэт… Что? Виноват!.. Да, да, именно писатель… Э… э… Лев, э… э… Квитко… Что? Виноват…
Кое-как мы разобрались, кто я.
— Ну, конечно, Квитко же у нас по графику завтра, — нимало не смущаясь, объяснил Востролябьев, — мы в таком масштабе елочную кампанию развернули, что всех не упомнишь, кто перебывал, а кто еще недоперебывал… Двоих Героев Советского Союза уже привозил, одного народного артиста СССР, трех народных РСФСР, четырех заслуженных… Вчера академика одного, заслуженного деятеля науки, вывез для младших классов! Уломал кое-как… Пошел навстречу, стариченция… Но, знаете, не на высоте задачи оказался. Дети, между нами, очень разочарованы. Как-то не учел он нашей специфики… Мы его просили немножко про эти самые, ну, что ли, атомы, научно потрепаться под елкой. Рассердился, представьте себе! Отряхнул конфетти и уехал. Да, достается мне из-за моей любви к детям… Зато сам товарищ Птоломак в приказе отметил. Да еще бы! Вот у текстильщиков рядом клуб «Красная основа», — так там на елках только один стахановец был да два заслуженных артиста, а Героя ни одного! Сильно недовыполнили до нас.
Ребята смотрели на меня снисходительно. Вокруг елки бродил умаявшийся Дед Мороз в медной ахиллесовой каске, надетой ради пожарной специфики. Дед был похож на пожилого будочника времен Достоевского. Дети, взявшись за руки, ходили вокруг елки и старательно пели под баян: «Он готов потушить все пожары, но не хочет тушить только мой». Я пробормотал было, что песенка, мол, не совсем как будто по возрасту.
— Хо! — воскликнул Востролябьев. — Это уклон в специфику, вы не знаете моих пеногонов! Огонь, вода и медные каски! А кто им все это создал, спросите их! Все он же, я! Дядя Вадя!
Потом мы снимались вместе с дружиной песни и пляски. Востролябьев собрал ребят и зычно возвестил:
— А ну, пеногоны! Слушай дядю Вадю!.. Кто хочет сняться с живым писателем?
И хотя от суетливой болтовни, от наседания и хвастовства Востролябьева я чувствовал себя уже полуживым, однако снимались мы долго и обстоятельно. Востролябьев, вспотевший от зудящего усердия, сам рассаживал нас, придавал нужные позы, заказывал выражение лица, улыбки, настраивал, вытаскивал на передний план ребят понаряднее, девочек посмазливее.
— Снимаемся, снимаемся! — кричал он. — Годовой фотоотчет. Только без инсценировки. Пусть как в жизни. Смотрите на товарища, как будто он вам читает свои произведения! Больше благодарности, больше внимания в глазах. Горите душой!
Как только нас общелкали со всех сторон, Востролябьев сразу заметно остыл ко мне. Я почувствовал, что моя миссия закончена.
— Торопитесь, наверное? — спросил он меня. — Только, извините, машины нет. Ушла как раз… За Жаровым поехали. И, представьте себе, недозапомнил: не то за поэтом, не то за артистом. Помню только, что за орденоносцем… Ну, да разберемся, как приедет. Будьте здоровы! Спасибо, что побывали. А ну, пеногоны, давайте похлопаем на прощанье…
Пеногоны безучастно захлопали мне вслед, провожая меня вялыми глазами, которые уже видели огонь, воду, медные каски, двух Героев, трех народных, четырех заслуженных…
— Устали, ребятки? — посочувствовал я.
— Ничего, потерпим, — сказал один из пеногонов. — Скоро каникулы кончаются. Тогда уж передохнем…
Константин Симонов
БОЕВЫЕ ДРУЗЬЯ
Нарочно не придумаешь
Списать 5 кубометров лесоматериалов на приготовление шашлыков.
На вокзале передали по радио:
— Гражданка Болдырева, подойдите к справочному бюро.
Через пять минут снова:
— Гражданка Болдырева, подойдите к справочному бюро.
Через 10 минут динамик огласил на весь вокзал: