— Меня крыл за то, что не приезжал в училище?
— Крыл! — с досадой вздохнул Дембицкий.
— А может, я больше пользы принес тут! Может, я сам знаю, когда надо уходить с луга, а когда нельзя!
Женька снова вздохнул и повел рукой в светлую тьму рощи. Васька решил, что он показывает ему, Ваське, спасительную дорогу. И тут же покинул Женьку и подался от своего брезентового логова, чтобы затаиться где-нибудь до полуночи и выждать, пока не уедет Стодоля в Озерщину. Очень он боялся объяснений со Стодолей, боялся, как бы мастер не увез его с собой в училище на последние занятия. «А кто тут без нас? — возражал он мысленно Стодоле. — Я, Дембицкий — мы ж гвардия училища, сами так говорили, Стодоля!»
Прекрасная, теплая ночь текла над березняком, над Васькой, сидевшим на ровном пне, над переспелой земляникой, над цветущей калужницей. Васька то задремывал, то вновь продлевал день, пока его не сморил сон. «И вообще, — подумал он, — уже тихо кругом, уже дрыхнут все, и Стодоля в дороге!»
Кажется, он заблудился в светлой роще, возвращаясь к своей темной палатке. Бродил меж стволов, будто снова и снова затевая игру в жмурки, то раздражался, то тихо посмеивался. А кругом были все те же беловатые березы, бел<> ватые березы. И хотя бродил он так, наступая на сухой, мгновенно трескающийся сучок, уже немало, его забавляло это блуждание. И даже выйдя к палаткам и ощущая на ладонях сухость от прикосновений к матовой коре берез, он еще поплутал немного, уже путая свою палатку с другими, пустовавшими.
Но вот и мой брезентовый дом!
В доме разговаривали полуночники, в брезентовом доме, слышался приятный мужской уверенный голос Женьки Дембицкого, и Васька ткнул рукой в полог: принимайте сонного человека!
А тут, в брезентовом доме, и Стодоля. Ба-ба-ба!
В темноте Васька узнал его руку с золотым колечком, озаряемую накаляющейся сигареткой, и округлый подбородок, сел смиренно на слежавшееся подстилкой сено и стал ждать упреков. И пока не начинал ворчбы Стодоля, Васька проклинал себя за неосторожность, за то, что захотел спать под брезентовым верхом, когда можно было отправиться спать на луг, нагрести пару охапок подсохшего сена и спать на земле, под мохнатыми звездами. А теперь жди неприятного исхода, готовься в путь — на последние занятия, чтобы оттуда, с занятий, спешить на сенокос, который так мимолетен.
— Василь, — дружелюбно сказал Стодоля, — завтра повороши сено. Грабельками, грабельками. А то хлопцы, подобно тебе, рвутся на сенокос. И каждому в охоту!
«Так, — оборвалось у Васьки внутри, — спасибо, Стодоля. Отомстил за прогул. Спасибочки!»
— Теперь мы квиты, Стодоля, — крепясь изо всех сил, горловым голосом проговорил он. — Я прогулял — меня с машины. Квиты!
— Да что ты, лепшы сябар! — разгневался Стодоля. — Посчитай, сколько машин на нашу группу, на тридцать хлопцев. И каждому надо хоть раз на машине. Пересменка. И все равно ты остаешься на сенокосе. Повороши траву!
«Да, сколько там на группу машин? — уныло подумал он, слушая, как шуршит трава под ногами исчезающего в ночи Стодоли. — Сколько закреплено за нами машин? Три трактора, зерноуборочный комбайн, грузовой автомобиль, шесть дисковых борон…»
Наверное, уезжал в Озерщину Стодоля. И значит, еще не такое позднее время, просто долгий был день, спать хочется невыносимо. Как завелся грузовик, как задрожала земля, Васька слышал, а как тронулся грузовик, уже не слышал.
И тут, во сне, начался новый праздник сенокоса, еще чудеснее настоящего. Валы конской травы зелеными ковровыми дорожками устилали чистый дол, черные, с желтыми кушаками, шмели покидали свои сокровенные соты в земляных гнездах, жаворонки журчали, как ручьи, воздух дрожал, как от бешеных пропеллеров, и стрекотала, побеждая стрекот кузнечиков, сенокосилка. Красное солнце на востоке — сенокосилка на лугу. Раскаленное, светлое солнце в зените — сенокосилка на лугу. Карминовое солнце на западе — сенокосилка на лугу. Весь день, весь день! Только рушатся наземь травяные волны, только успевай сунуть в губы горячую, зачерствевшую корку хлеба, только гляди на стройные травы впереди и правь сенокосилку ровно. Как вдруг возникает перед глазами впадина, заросшая густо, вровень со всей луговой землей, и нет уже возможности повернуть, сейчас ухнешь в эту впадину и обязательно помнешь машину. Да все же удается провести сенокосилку по самому краю зеленой впадины и оставить нетронутой траву, а потом снова выровнять полосу. Сенокос, праздник июня, хмель, хмель, а в воздухе, едва остановишь машину, нескончаемое: жвир-жвир, жвир-жвир!..
Таким солнечным, звонким, веселым привиделся ему сенокос, что на рассвете, пробудившись и выскочив из палатки головой вперед, точно боднув воздух, он ахнул сокрушенно: ведь закончился для него этот праздник, уже закончился! Да, ворошить грабельками траву, какая же это радость? «А может, — сказал он себе, — может, я останусь на сенокосилке?..»
Он оглянулся, косо посмотрел в сумрак распахнутой палатки, слушая, как насвистывает Женька Дембицкий, собираясь на праздник. Вечный праздник для этого Женьки! Ведь вот Стодоля не осмелился предложить своему любимчику скучное занятие, а ты, Васька, вороши грабельками, вороши.
И он покашлял нетерпеливо, чтобы Женька вылезал поскорее, чтобы можно было задеть колючим словом счастливчика.
Ну, для кого праздник, а для него, для Васьки, скука, скука. Он тракторист, он машинист, он настоящим человеком почувствовал себя на сенокосилке!
Нет, конец празднику, в этом Васька убедился позже, когда выезжали на луг в переполненном кузове машины и когда Крыж хвастал тем, что будет весь день на сенокосилке. Крыж, беспомощный тракторист Крыж, удачливее его!
Васька в негодовании сплюнул за борт грузовика.
— Послушай, Крыжовник, — нервно попросил он удачливого человека, — ты меня пусти на сенокосилку, а сам повороши траву. Грабельками. Ну, по рукам?
— Это ж… это ж Стодоля дал мне задание, — становясь незнакомцем, чужаком, возразил Крыж. — И ты, Василь, ха-ароший водитель, а мне учиться надо, чтоб никогда не теряться. Чтобы в самом критическом положении не теряться!
Презирая Крыжа, он отвернулся от него, стал постукивать грубой рукой по шершавому борту, который то уплывал из-под руки, то вдруг ударял больно.
Конец празднику, а все же не такая скука на лугу. Красное солнце, душистый ветер, конская трава, чистое небо — все то же, то же!
И он взялся за грабли, пошел по шуршащим валкам скошенной травы. Пускай такая жизнь, лишь бы на лугу.
Нечаянно посматривал в ту сторону, где маленькой божьей коровкой ползла та сенокосилка, на которой по-прежнему царствовал Дембицкий. И при этом испытывал неловкость от одной только мысли, что Дембицкий может увидеть его с граблями в руках и посочувствовать ему.
И потому он отчаянно взмахивал граблями, не допуская в свою душу зависть.
А раздраженность все же проникла.
Чем выше солнце, чем жарче, тем все более раздражался Васька — и не то чтобы лишний на этом празднике, а не на самом видном месте. Обижаясь на Стодолю, Дембицкого и даже на никудышного Крыжа, он терпеливо взмахивал серыми граблями, у которых недоставало несколько серых зубьев. И, размазывая пятерней пот на лице, угрюмо думал: «Считай, сегодня я перенесу издевательство, а если и потом?..»
Ах, повремени, не уходи, июнь, и не кончайся, дивная пора сенокоса!
Пускай и не было в этот день для него праздника сенокоса, пускай ходил он с граблями и страдал от невезения, а все же что-то немо крикнуло в нем, едва Дембицкий, с воспаленным от солнца лицом, с бронзовыми руками, сказал вечером в березовой роще:
— А знаешь, Василь, луг чистенький, прибранный. Конец сенокоса!
И кажется, даже он, невозмутимый, всегда сдержанный Дембицкий, огорченно посмотрел из-под руки в ту сторону, где остались стога.
— А клевер? А сеяное поле? — вырвалось у Васьки.
— Точно! Еще клевер, сеяное поле, — благодарно подтвердил Дембицкий.
Но утром еще ожидал их сенокос, страда на лугу, еще была надежда сесть на сенокосилку или на стогометатель, а теперь прощайся с мгновенным, кратким, как прерванный сон, сенокосом.
И Васька в отчаянии швырнул в провал палатки рубашку, пропахшую сеном, и широко зашагал к пруду, чуть ли не побежал меж нежных берез.
«Да, еще клевер, сеяное поле», — уговаривал он себя не убиваться. И мерял ленивыми взмахами пруд, затем переворачивался на спину и глядел в бледный небосвод. Неужели каждый праздник так мимолетен и неужели так быстро пронесутся эти годы в училище, юность пронесется?
«Да, еще клевер, сеяное поле», — твердил он уже потом, в березовой роще, спасая себя от припадка уныния. И все старался попасть на глаза Стодоле, опять нагрянувшему из песчаной Озерщины. Кончился сенокос на приднепровских лугах, но еще сенокос на сеяном поле, и надо мелькать перед Стодолей, чтобы тот заметил тебя, униженного, грустного, пришибленного.
— Как жизнь, лепшы сябар? — наконец улучил Стодоля минуту для разговора с ним.
— А сколько машин выйдет завтра на клевер? — нетерпеливо спросил он, в волнении сжимая в комок свою рубаху.
— Клевера у нас небольшие, — отвечал с сожалением Стодоля. — Так что и одной машиной справимся.
— Значит, опять Дембицкий? — тихо, удрученно, жалко вопрошал он, покосившись на палатку.
— Наверное, Дембицкий. Пускай Дембицкий, а?
— Нет, я не против, я ничего…
И снова, как и вчера, поспешил он скрыться от Стодоли в глубине березовой рощи. Но если вчера он боялся Стодоли, то теперь просто не хотел видеться с ним.
«Там теперь прикидывают, кому завтра на клевер, — думал он, — кому, незаменимому, на машину, а кому — в поле». И словно видел свою палатку, освещенную сильным светом фонарика, Дембицкого, Стодолю, Крыжа. Ах, да, ведь Крыжовника уже может не быть, уже могли отослать Крыжовника в училище. Или Стодоля заберет его с собою? «А чего я дрожу, что опять прогулял занятия? — бесстрастно думал он еще. — Во-первых, были занятия по спецдисциплинам, Стодоля освободил меня от них. А во-вторых…» И он заканчивал мысль совсем безнадежно: теперь все равно, и нет большего наказания, чем оставаться без машины.
Вечер пришел в рощу раньше, наверное, чем на луг. На лугу еще, должно быть, видны стога табачного цвета, а тут, в роще, стволы берез как будто поголубели, слились. Зато ночь на лугу темна, непроглядна аж до самых перевальных огней на крутом берегу Днепра, а в роще всю ночь будет белая ночь от свечек-берез.
Но все-таки и на этот раз не удалось ему засидеться в роще, на облюбованном пеньке с еле заметными годовыми кольцами, похожими на водяные круги. Как будто караулил Стодоля его — тотчас, едва он оказался у своей палатки, появился перед ним.
— Ворошить, ворошить завтра клевер! — сразу же и запротестовал Стодоля, хотя Васька ни слова не обронил. — А на машине пускай Дембнцкий, а?
Через некоторое время, уже ночью, слушая ровное, безмятежное дыхание Дембицкого, Васька пытался отгадать, почему так безоглядно верит ему Стодоля. Наверное, потому, что Дембицкий всегда сдержан и рассудителен, весел и одновременно трезв, четок в своих ответах на занятиях и удачлив на трассе трактородрома? Пожалуй, так. Уж если сравнивать, то он, Васька, горяч и неосторожен, а кто жалует доверием таких — пылких, увлекающихся? Такими, неосторожными, смелыми, мы все восхищены, а на ответственное задание пошлем все-таки осмотрительного человека.
Что ж, пускай все идет чередом. Тем более, окончился, окончился праздник!
Так, будто бы смирившись с буднями, он повернулся на бок, подложил под щеку огромную, пылающую от волдырей ладонь и затих.
А утро подарило ему и Крыжу остатки пира, крохи праздника: все же выехали они не на клеверное поле, а на луг. Правда, Дембицкий уже косил клевер, уже был далеко, а ему с Крыжом довелось ворошить стогометателем последние два стога.
Хотелось растянуть удовольствие! Потому и не спешил Васька, потому и наглядеться не мог, как складывается постепенно хаткою стог.
А жара, жара в этот день!.. Отдыхая, чтобы продлить удовольствие, Васька с Крыжом то и дело повторяли радуясь:
— Жара! Ну и пекло!
И тут же вдохновенно восклицали:
— Вот это жара!
И оба смотрели в небо, выцветшее от солнца.
Так припекало, такой духотой полнилась прибранная земля, что Васька то и дело зевал, чувствуя неодолимую сонливость. И как только закончил он вершить второй мохнатый стог, как только вздохнул, на целый год прощаясь с праздником сенокоса, то тут же повалился у стога, у душистой этой горы. И не знал, что и Крыж упадет рядом, и что будут они лежать голова к голове, и потные лица их будут все более походить цветом на печеное яблоко.
Дождь пробудил его. Не дождь, а гроза! Недаром такая духота стояла, недаром свалило его в неурочный сон. И вот как будто раскатывались где-то неподалеку булыжники, вспыхивала тончайшая белая молния, отдавался гром даже в земле, и нисколько не легче было в воздухе, все та же тропическая духота.
Часы на руке, все в дождинках, показались ему сначала разбитыми. А потом он ладонью провел по стеклу, вернул стеклу ясность, поразился, как долог был угарный сон, и принялся вместе с Крыжом рыть нору в стогу.
— Постой! — закричал он тотчас же Крыжу. — Зачем это мы? Все равно духота. Все равно! И лучше под дождем.
— Ага, под дождем! — испуганным смешком ответил Крыж.
— Да и на клеверное поле все равно махнем отсюда. Ворошить клевер. Стодоля взбесится, если мы после дождя не поворошим. После дождя зна-аешь как… Ух, полилось за воротник! После дождя знаешь как надо ворошить да ворошить! А то Дембицкий Женька с утра накосил протьму клевера. Уже и подсох трошки клевер, а тут молния, гром! Ну, после дождя вороши да вороши!
И, пританцовывая под ливнем, Васька все закидывал вверх лицо. Солоноватые струи попадали в рот. Васька облизывался, диковато посмеивался, ждал конца грозы, чтобы можно было покинуть луг, броситься на другую работу, скорее, скорее. Так любил он всякую перемену, лихорадочные сборы, волнения, так любил подогревать себя, распалять, жить нетерпеливо!
Небо понемногу гнало черные тучи прочь, уже не так лило, уже тихие молнии помигивали там, на черной, лилово-дымной стороне небосвода. И как только Васька с Крыжом собрались в дорогу, получилось, что оба они вроде бы отправились вдогонку за тихими молниями, за громом, за ливнем из сажевых туч.
Что за дорога это была! По пузырящемуся проселку, меж лозняков, блистающих глазурованными листьями, мимо рощи, мимо берез, ставших сыроватыми, что ли, и не такими белыми, мимо пруда, потемневшего, с разошедшимися, словно бы прореженными сердцевидными листьями лилий. Стонать хотелось от восторга!
Вымокшие, грязные, появились они наконец на клеверном поле. Дембицкий махнул им призывно с машины, и значит, вовремя подоспели, хватай грабли да вороши. Тем более, что гроза уже отдалилась, сыто урчала за косогором.
И поначалу понравилась Ваське эта простая привычная работа. Нравилось ему и то, что Дембицкий, покинув машину, тоже старательно взмахивал граблями. Вновь они с Дембицким были наравне!
Но когда прошла увлеченность и стало ясно, что этой простой и нелегкой работы хватит ему на весь день да еще и назавтра, он уже стал подумывать о том, как хорошо было бы, если бы подоспели из Озерщины хлопцы. Ведь заканчивались занятия, последний день, последний день, и пускай попробуют они все этого черного хлеба!
Так и жили в этом палаточном городке, в этом таборе: поднимались рано, когда туман плавал меж берез, умывались колодезной водой, а то и в пруду, садились за большой свежеотесанный стол и уминали все в минуту. А затем ссорились, выбирая более веселую работу. И тут же отправлялись в поле или в сад полоть, убирать. Как бы ни ссорились за утренним столом, а все бесполезно, потому что Стодоля с вечера придумал каждому работу. И не могло быть веселой или скучной работы, а только нужная работа.
Да, а все-таки отзвенел сенокос, отзвенел! И пускай всего лишь два-три дня длился праздник для Васьки, а помнится до сих пор, и нестираная рубашка тоже до сих пор пахнет сеном.
Он и в этот день, проснувшись и вспомнив очередное задание Стодоли, с кислой гримасой выскочил из палатки и побежал, топча босыми ногами грибы лисички, как бы вылепленные из глины. Побежал к пруду, чтобы выкупаться и стать спокойным, чтобы не умолять мастера о лучшей доле для себя.
Вернулся он к свежеотесанному шумному столу и впрямь спокойным, так что попозже похвалил себя за спокойствие и выдержку, за то, что так достойно ответил Стодоле.
— Лепшы сябар! — через стол, заваленный хлебом и зеленью, обратился к нему Стодоля. — Дембицкий поднимает сегодня пар
Васька убийственным взглядом посмотрел на мастера.
— Может, это большое счастье — помогать Дембицкому, А только других, необученных, поставьте в помощники. А я еще с вечера знаю: на прополку. Я же тут у вас полевод. — И с этими словами он выбрался из-за стола, перешагнув узкую лавочку, на которой сидел.
Очень понравилась ему твердость, с которой он так гордо отвечал Стодоле. И теперь, взобравшись первым в серый, неподметенный, с былками вчерашней травы кузов грузовика, он снова и снова утешался своими достойными словами. Как же, будет он прислуживать Дембицкому, будет в помощниках, когда сам отлично водит машины!
В кузове он стоял, опершись локтями о гладкий верх кабины, и все смотрел на просторный луг, ставший еще просторнее после сенокоса, на тянувшихся над стогами аистов с розовыми лапами. Не сразу отодвинулся приднепровский луг, и можно было оборачиваться, видеть вдали стога, как половинки грецких орехов, и говорить себе: вон там большой луг, справивший ежегодный праздник, вон там, на том лугу, и я, и я!..
А когда подъехали к зеленому просовому полю, когда с гиканьем посыпались хлопцы из кузова, он загляделся на бросовую обширную землю возле Чижевичского болота, густыми камышовыми штыками обозначившегося впереди. И тут впервые подумал о том, что на бросовой земле возле болота исстари ни разу не ходили голубые плуги. Бросовая земля заплывала торфяной кофейной водицей. Но в последние засушливые годы на клочке бросовой земли пошло в рост дикое, неизвестно кем, какою щедрою горстью рассыпанное просо. Камышовая пустошь манила, хотелось сразу же, едва возьмутся хлопцы за прополку, выйти к болоту, заросшему плюшевыми початками, еще раз подумать: а что, если?..
— Василь, — осторожно окликнул с земли Крыж, поглядывая застенчиво, — а я ведь тоже не стал помогать навешивать плуги. Не побоялся — сказал Стодоле! Я лучше с тобой, Василь…
— Послушай, Крыжовник, — глядя на дальнюю коричневую щетину камышей, спросил он, — ты никогда не был возле Чижевичского болота? И правда, что это наша земля?
— Наша, учхозовская, — торопливо подсказал Крыж. — Да ее же совсем мало, той земли. Не, никогда не был я там. Комары сожрут!
— А если наша, то мы имеем, Крыжовник, полное право… — И Васька сам почувствовал, как тотчас повеселел от внезапного замысла.
— Какое-какое право? Ты о чем, Василь? Может, думаешь, там растет что-нибудь? Аж
— Так, так! — с удовольствием молвил Васька. — Значит, ажина или орехи?
И, не обращая уже внимания на разговорившегося, ставшего суетливым Крыжа, он принялся отделять сорную траву от проса, бросать ее на межу или в междурядья. И не то чтобы тотчас позабыл о своем плане, а просто увлекся работой. Увлекся до того, что потом трудно было разогнуть спину, лень было отряхнуть землю, и штаны на коленях выглядели заплатанными черным.
И полдень прошел, и на вторую половину дня повернуло ясное солнце, а Васька все ползком, все ползком. Одурел совсем! И вот тогда вновь вспомнил о своем плане, встал, чувствуя, кажется, горб на спине, и поковылял с поля в сторону замшевых камышей.
— Ажины там, Василь! — подзадоривал Крыж, увязавшийся за ним.
И Ваську смешили эти слова заговорщика, поскольку ни ягоды, ни орехи на Чижевичском болоте не прельщали его.
До Чижевичского болота он не дошел, ступил на бросовую землю, заросшую водяным перцем, этой порослью с коралловыми стеблями. И принялся ногой разбрасывать водяной перец, подскакивать на одной ноге, на другой, точно испытывая, тверда ли почва. Добровольный спутник его тоже поискал ногою что-то в траве. Глянешь на эту ширь, не знавшую плуга, и так пожалеешь, что вот пустует ширь, что болото здесь, а не земля, которая родит дикое просо да водяной перец.
— Ну, пошли назад! — воскликнул Васька, срывая стебель водяного перца и растирая его в ладони, а затем вдыхая пряный запах.
— А там ажины, орехи…