В этот вечер они, пятнадцать человек, сидели за несколькими импровизированными столами, ели арахисовый суп, приготовленный их тощим другом-веганом, который жил в мансарде и коллекционировал анархистский самиздат и потемневшие японские мечи.
Никто из них раньше не устраивал званый ужин, а Энни была той, кем Мира поистине восхищалась. Так почему же тогда она пригласила ее в их невзрачное жилище? Потому что, пока Энни не появилась у них на пороге, Мира не отдавала себе отчет, какое впечатление о том, как она живет, может сложиться у Энни. Мира пригласила ее, сияя от гордости, полагая, что Энни увидит в ее бытии то же, что и она сама: непринужденное очарование. Но в тот миг, когда Энни вошла в прихожую, Мира поняла, что пригласить ее было ошибкой. Проходя по коридору, Мира увидела, как Энни посмотрела на картину, найденную Мэтти на улице. Он повесил пейзаж в коридоре и смешно разрисовал его членами тут и там. Теперь, посмотрев на него глазами Энни, Мира увидела, что в этом нет ничего замечательного. Выходка Мэтти была мальчишеской и откровенно глупой! Как и их жизнь, и их ужин, и этот суп, и все их пьяные и слишком юные друзья, ни один из которых не знал, как вести себя на мероприятии, которое они высокопарно нарекли
Можно ли винить Энни в том, что она сочла угощение отвратительным, а всех присутствующих – ничтожествами? Можно ли винить ее в том, что она испытала отвращение, когда они все напились в стельку в первые два часа и стали оскорблять вегана вместе с его арахисовым супом и разбросали его хлеб по всей комнате? Мира с тревогой наблюдала за Энни: как она сидит, выпрямив спину, на стуле, отодвинутом от общего стола. Энни не напивалась, не улыбалась, а Мира не могла остановить ничего из происходящего.
Энни пробыла на вечеринке недолго.
В последовавшие несколько недель с каждой случайной встречей Миры и Энни у них внутри что-то расширялось. Что-то распахивалось в грудной клетке Миры – портал к Энни и ее раскрытой груди, ширившейся в направлении Миры. Такого расширения Мира никогда раньше не ощущала и не знала, что так бывает. Словно вагина растягивалась, чтобы вместить очень большой член, но только это растяжение происходило у нее где-то в грудной клетке, в той части ее существа, которая не подпускала к себе любовь и рьяно охраняла свое нутро. Так она привыкла жить, плотно запечатав эту часть себя. Но теперь она раскрывалась слишком широко, и то же самое происходило с Энни.
Что можно сказать о силе наших связей с одними людьми и слабости наших связей с другими? Когда она впервые увидела Энни, что-то в Мире узнало ее. Будто бы их отношения уже существовали раньше. Такого не происходило с большинством остальных людей. Как раз несомненное предсуществование Энни, которому, казалось, нет объяснения, отличало ее от остальных. Мире казалось странной мысль о том, что для других людей Энни была лишь случайной прохожей на улице, вообще никем.
Когда в твоей жизни присутствуют всего несколько людей, в эмоциональной сфере происходит слишком много всего: больше разумного предела переживаний, учитывая, как мало событий происходит в действительности. Люди такого склада, в отличие от всех прочих, загораются переживаниями очень глубоко внутри. Возгорание такого рода всегда случается с ними в самое первое мгновение встречи и никогда уже не угасает. Никакие мелочи не потушат этот огонь, так что даже если эти двое никогда больше не встретятся, их связь не оборвется. Такие чувства Мира испытывала к Энни. Дело не в том, что Мира встречала Энни в одной из прошлых жизней. Дело в том, что они встретились
Но оставался и еще более глубокий вопрос: что же делать тогда с такими людьми? Спать с ними, любить их или оставить в покое? При этом они будто сами взывали о том, чтобы с ними что-нибудь сделали. Мира это чувствовала. Но ведь так можно было стать в их жизни источником неудобства. Что же ей оставалось делать в связи с тем, что она ощущала расширение в сторону Энни? И всё же какое-то действие в ответ на это ощущение вполне могло обернуться конфузом, ведь Мира не знала, ощущала ли Энни внутренний зов присутствовать в жизни
В таких случаях винить чаще всего нужно богов. Они незаметно проникают в человека, как микробы, и из него наблюдают за другим – тем, которого выбрали для наблюдений. Так что из Энни боги наблюдали за Мирой, а из Миры они наблюдали за Энни. Не всегда это происходит так взаимно, но в их случае всё было именно так: просто боги смотрели на людей и делали заметки, чтобы улучшить нас в следующей версии мира. Мира, которая ни о чем таком не догадывалась, гадала, отчего возникли такие глубокие чувства: почему из всех людей на земле –
Каждый раз, когда они бросали друг на друга взгляд или хоть немного думали друг о друге, их грудная клетка становилась еще чуть шире. Они подмечали друг в друге скрытые черты, сами того не желая. Всё происходило будто бы само собой – воздвижение моста, по которому между ними могло что-то передаваться. Не обязательно что-то сексуального характера или что-то интимное, просто что-то, о чем мы пока не знаем. Между ними прокладывалась дорога, но движение по ней еще не было запущено. Над ней трудились какие-то рабочие – это были боги – и работа велась ох как споро! Они всегда работают так быстро, гораздо быстрее, чем могут себе представить люди. Мира была в тревоге и смятении: за несколько кратких встреч между ней и Энни не произошло ничего значительного, что могло бы объяснить такую основательную дорогу. Это был весьма болезненный опыт, будто грудную клетку Миры разрезали надвое, чтобы руки рабочих могли добраться до ее сердца. И после этого она уже не могла отрицать существование дороги, прокладываемой между ними прямиком в самый потаенный закуток ее грудной клетки, обычно непроницаемой, а теперь распахнутой настежь; и даже если ни одна из них пока не была готова пройти по этой дороге, уже сложно было представить, что вскоре они не двинутся по ней навстречу друг другу.
Энни выросла в детском приюте в далеком городе в Америке, поэтому Мира и ее друзья считали ее особенной: приехать из такой на редкость унылой страны, да еще никогда не знать своих родителей! Она рассказывала им истории из приютской жизни, о том, чем занимались сироты: о пении и танцах, о шалостях и слезах; о том, как они приникали к открытому окну и смотрели на свой огромный сверкающий город, гадая, где сейчас их родители, помнят ли они ребенка, которого оставили, богаты ли они, красивы или добры.
Сиротство делало ее лучше в их глазах – это они признавали единогласно. Также лучше ее делало американское происхождение. Она пробовала конфеты, о которых им только доводилось слыхивать: «„Майк и Айк“. Какие они были на вкус?» Каково это – не знать, откуда ты родом и почему родители от тебя отказались?
Они не могли себе вообразить, какой была ее жизнь. Они мечтали быть такими, как Энни: такими независимыми, такими свободными. В том, чтобы вырасти без родителей, было что-то романтическое, но мысль об этом казалась им пугающей. Другой жизни, кроме как с матерью и отцом, они не знали, пусть даже теперь они не жили с родителями. Даже если никогда не звонили им по телефону, над ними всегда был раскрыт зонтик на случай дождя. Конечно, они могли и промокнуть, если хотели, но если им хотелось остаться сухими, их родители пришли бы на помощь. Они не знали, что именно в этом коренится их отвага или что их воображаемый бунт – поступок не смелее вечерней прогулки по хорошо освещенной улице. Они в любой момент могли вернуться домой, если б им того захотелось. У них были любящие родители. У Миры был отец, который любил ее так сильно, что не любил почти никого больше. А у Энни никого не было, она была совершенно одна. Вот почему они к ней так тянулись. Мира и ее друзья глубоко ею восхищались. Она была тем, кем они только притворялись.
Наверное, Мире не стоило покидать дом в столь юном возрасте, ведь с ее отъездом что-то резко изменилось. Он означал, что она оставляет в прошлом привычные согревающие ценности, – но ради чего? Ради трудной жизни на острие чувств, ведь именно это означала карьера арт-критика: существование вплотную прижатой к острому лезвию жизни.
Когда Мира думала о доме, в первую очередь она думала об отце, о том, как сильно он хотел, чтобы она оставалась рядом. Он поддерживал ее в решении уйти в большой мир, но сам хотел бы, чтобы она осталась с ним дома. Она всегда ощущала его присутствие, зовущее ее вернуться, и так и не смогла отделить ни один из своих поступков от той радости или боли, которую они, как она боялась, могли ему причинить, – от своего всепоглощающего предчувствия то одного, то другого исхода.
В детстве всё между ними было золотым и зеленым: он всегда указывал ей на красоту мира, его величие и тайну, и благодаря его вниманию она ощущала, что ее любят и лелеют.
Однажды солнечным днем, когда Мира с отцом стояли в саду, он пообещал ей, что когда-нибудь купит ей всевозможные загадочные, редкие и чудесные диковины, в том числе
По мере того как она взрослела, Мире становилось всё сложнее любить отца в нужных пропорциях и вообще понять, какими эти пропорции должны быть; любой интерес, который возникал у нее к другим людям, ощущался, как будто она что-то у него отнимает, ведь ему некого было больше любить, кроме Миры. В целом ей нравилось проводить с ним время, но что-то всё время мешало. Жар его меха преследовал ее повсюду – неотвязный и зудящий, но при этом дающий утешение, ощущение дома.
Поэтому Мира мечтала окунуться в ледяную ванну жизни, раз уж она выбралась в большой мир одна, без него. Было сложно находиться в такой близости с самым медвежастым из медведей, и любой, кто приближался к Мире с похожей всепоглощающей любовью, тут же повергал ее в ужас. Ее больше влекло к рыбам, демократично делившим свою любовь между людьми поровну. Словом, перегревшаяся Мира отправилась искать холодильник. Ей хотелось любви, которая бы ее остудила, снизила температуру до нормальной. Она мечтала, чтобы ее заключили в объятия самые холодные на свете руки. Если бы ее любили, согревая, то, как опасалась Мира, она бы слишком разгорячилась, чтобы иметь дело с искусством, помогать ему пройти сквозь века.
Мира не собиралась целовать Энни в шею сзади так чувственно, когда они впервые оказались наедине вне дома. Они стояли в дверях книжного магазина со стороны улицы. Вдруг на Миру что-то нашло. Она стала целовать Энни в шею, потом услышала, как Энни затаила дыхание, и тогда продолжила поцелуй еще на миг и затем остановилась. Впервые в жизни она потеряла самообладание от чувств, это была страсть, но также и какая-то внезапная разновидность любви. Она всего лишь хотела откинуть в сторону прядь волос Энни и запечатлеть на ее шее легкий поцелуй. В те времена Мира была непритязательной и ей хватило бы и такого – но, когда она коснулась губами шеи, запах Энни заставил ее задержаться, прижавшись к ее горячей коже. И поэтому она целовала ее чуть дольше, мягко смыкая губы на ее шее, и в это время в воздухе вокруг Миры установилось такое безмолвие, какого она в жизни не ощущала. Эта тишина была и тишиной в ее сердце.
В Энни было нечто такое, какая-то внутренняя сила, которую Мира не замечала, пока не поцеловала ее. В тот момент она осознала, что попала под действие какого-то заклятья, и ей показалось, что она поняла, почему мужчины веками зачастую испытывали перед женщинами страх, считая, что те обладают потусторонней силой, которую необходимо обуздывать. Мире вдруг пришло на ум всё то, что она может сделать с Энни, всё, что она хотела бы совершить, пойдя на поводу у чувств без единой мысли – с такой же пустотой в голове, какую она ощущала, целуя Энни, – и она была уверена, что могла бы продолжать проделывать это с еще более отдаленными частями ее тела и сердца. Она видела, как между ними разворачиваются будущие события, и хотя она пыталась сопротивляться этому видению, никогда раньше будущее не представало перед ней с такой убедительной ясностью.
В последующие несколько недель Энни не говорила о том, что произошло, а поскольку Мира была юна и склонна испытывать стыд, они никогда больше об этом не говорили.
Фекалии, черви, моча, беда. Вот во что мы превратились. Наш маскарад завел нас в тупик; наши манеры нас не спасли. Влюбленность оказалась лишь фантазией о мире, который не полностью состоит из мочи и грязи. Но какие фантазии пробуждало лицо Энни! Некоторые книги рекомендуют держаться от таких женщин подальше, согласно другим, именно такую женщину должно любить.
Человек может спустить всю свою жизнь коту под хвост, сам того не ведая, а всё потому, что у другого человека великолепное лицо. Подумал ли об этом Бог, когда творил мироздание? Почему он не сотворил всех людей с абсолютно одинаковыми лицами? Может быть, в следующей версии мира так и будет, и люди, которые будут жить в нем, даже представить себе не смогут, что когда-то существовал черновик, в котором у всех были разные лица. Хотя сама мысль об этом может вызывать у них отвращение, она не заставит их задуматься о том, как много времени мы тратили впустую из-за различия наших лиц. Они не подумают о том, как из-за некоторых лиц рушились жизни тех, у кого лица были менее красивые, или как красивое лицо могло разрушить жизнь своего обладателя.
Но разве, в конце концов, всё не складывается как-нибудь, вне зависимости от того, какое у тебя лицо? Да, люди с ужасными лицами могут жить прекрасной жизнью, а люди с красивыми лицами – утащить тебя на дно всех ужасов мира. Однако в следующей версии мира людям будет не понять, как красивое лицо одного человека могло погрузить другого в пучину несчастья.
Несколько месяцев спустя Энни вложила свой фотопортрет, собственноручно проявленный в лаборатории в центре города, в книгу, которую она одолжила у Миры и теперь собиралась вернуть. Мира нашла фотографию только несколькими годами позже: открыла книгу и вдруг обнаружила неожиданное доказательство благосклонности Энни. Или, возможно, Энни просто случайно забыла фото в книге? Может, она пользовалась им как закладкой? Но нет, когда она перевернула фотографию, на обороте она увидела два слова, написанные неровным почерком Энни: «Для Миры».
Почему Энни, вернув книгу, в последующие несколько недель не сказала Мире: «Надеюсь, ты нашла мою фотографию?» Потому что Энни никогда бы такого не сказала. Она была слишком гордой и испытала в жизни слишком много отчаяния, чтобы сказать кому-то: «Ты нашла мою фотографию?» Мира не слишком задумывалась о том, что говорит, и могла запросто сказать кому угодно: «Ты нашла мою фотографию?», – но Энни была слишком холодной и слишком глубоко травмированной, чтобы произнести эти слова.
Опыт сиротства был первым, с чем Энни столкнулась в своей жизни, поэтому, возможно, она чувствовала, что обречена его повторять: присутствовать, оставаясь незамеченной. Настоящее часто подражает прошлому, как утенок следует за мамой-уткой – и разве кому-нибудь когда-либо удавалось убедить ребяческое настоящее
Прошло еще время, шли месяцы, появилось какое-то провисание, будто сезон подходил к концу. Можно было ощутить запах этого гниющего конца. Так в конце лета в воздухе уже чувствуется запах осени, исходящий от листьев. И так же в конце осени уже чувствуется запах зимы, мороз, сковывающий землю.
Мэтти почувствовал это первым. Ему приглянулась женщина с широкими бедрами, во всем непохожая на них, и он пошел и женился на ней, оставив остальных.
Вскоре они стали выпивать в разных кафе, обменялись несколькими письмами, потом прекратили переписку. Все они восприняли это как знак: достаточно было того, чтобы Мэтти влюбился и женился, и их мир тут же ослаб и распался.
Вот так всё и было, если оглянуться назад. Мире следовало приобрести новый термос, чтобы всё это туда сложить, ведь тот, что был у нее, не мог сберечь тепла воспоминаний.
По мере того как прошлое остывало, оно меняло агрегатное состояние. Когда-то оно было твердым, потом стало газообразным. А может, сначала оно было газом, потом стало жидкостью, и в руках у Миры осталась одна мутная жижа. И она подумала: «Всё то время, всё то глупое время, я должна была оставаться с отцом».
2
Она не знает, как думать о смерти отца, и вообще должна ли она о ней думать, и как объяснить огромную радость и покой, разлившиеся по ее телу в то мгновение, когда он испустил дух и она почувствовала, как его дух вошел в нее и заполнил ее радостью и светом. Наступил момент, когда в нем не осталось ничего, жизнь полностью покинула его, тогда дух, который раньше был в ее отце, вошел в нее. Он проник в ее тело через грудную клетку, и она почувствовала его всем телом до самой макушки, до кончиков пальцев ног, он чудесным вихрем кружился в ней, а покой, который она познала, как только он поселился в ней, был самой чистой любовью: светлотой, которая, наконец, заставила ее сесть и выпрямиться. Она ощущала этот вихрь достаточно долго, и теперь, казалось, пришло время поделиться им, спуститься на первый этаж, и обнять дядю, и сказать ему: «Папа умер», – и снова попробовать обнять его так крепко, чтобы он, может быть, тоже почувствовал любовь ее отца, которая струилась через нее. Чувство умиротворения и радости было всепоглощающим, как и облегчение от того, что для отца всё закончилось и вся та сложная работа, которой была его жизнь, тяжкая ноша, – всё прошло, и из его опустошенного тела исходила чистейшая радость. Потом, минут двадцать спустя, ей стало настолько холодно, что у нее начали стучать зубы, она никак не могла унять их клацанье друг о друга. Ее ладони заледенели, и всё ее тело пробирала дрожь, поэтому она снова поднялась в комнату отца и села рядом с ним на кровати, натянув на себя все одеяла, и даже не смотрела на него, просто стараясь согреться. Разве его дух покинул ее? Или эта дрожь вызвана тем, что произошло, и его дух оставался в ней, но событие такого рода естественным образом влечет за собой глубочайший озноб? Но спросить об этом на всей планете было не у кого, ведь мы не созданы для такого знания.
Мира лежала рядом с отцом, обняв его и положив руку ему на грудь, прижавшись к боку его теперь неподвижного и безжизненного тела, которое всего каких-то несколько мгновений назад дышало, и понимала, что ее мозг – маленькая и никчемная, приземленная штука, которая никогда не постигнет произошедшее, и что она никогда не сможет полноценно воссоздать только что пережитый ею опыт.
Позже, гуляя в саду позади дома в очередной полуночный час, она осознала, что вселенная извергнула его дух в нее, – но остался ли он до сих пор в ней? Вдруг то, что она ежилась и дрожала, а ее зубы стучали в первые полчаса после произошедшего, означало, что дух отца внезапно покинул ее? Она никогда не узнает наверняка, и нет на земле ответственного лица, которое бы объяснило ей, что именно произошло той ночью. Оно происходило в духовной плоскости – это не физическое, не психологическое, не эмоциональное явление, поэтому она никогда его не поймет.
Когда еще несколькими часами позже пришел врач, чтобы засвидетельствовать его смерть, он взял ее за руку и сказал: «Соболезную вашей утрате». Стоя и ощущая этот новый радостный и любящий дух внутри, она чуть не рассмеялась в ответ на это странное слово, которое он произнес: «утрата».
Когда Мира думает о смерти своего отца или нескольких днях, когда он умирал, к ней возвращаются отдельные детали: его спальня, запах его тела, когда он двигал ногами и из-под простыней выходил воздух, и еще она чувствовала запах какого-то дерьма, которого никогда раньше не чувствовала, чрезвычайно едкий – дерьма, а может, дегтя. Она вспоминает темноту в его комнате, комнате, которую она так хорошо знала: книжные полки, письменный стол и стул у кровати, на котором она иногда подолгу сидела в ту неделю. То, как ее дядя повесил картонные репродукции картин на стекла, чтобы перекрыть свет из окна, и зеленое полотенце, которое он тоже прикрепил скотчем. Где он раздобыл скотч? Ей вспоминается розовое полотенце на полу у кровати отца, куда он ставил ступни, и коврик из ванной, который она принесла и наконец положила вместо полотенца: он был мягче, теплее и не скользил. Дядя думал, что отец не оценит подмену, но он оценил. Хотя нет, полотенце на полу лежало не розовое. Оно было зеленое. Цвета важны. Цвета порой сложно вспомнить.
В комнате пахло свечой из пчелиного воска, которую она заказала в интернете, она горела всё то время на тарелочке в черную и белую крапинку. Свеча была насыщенно желтого цвета. Была еще розовая стеклянная ароматическая лампа, которую она принесла из дома, с запахом чистого белья – она слишком резко пахла, и они перестали ее зажигать. Эти запахи наполняли комнату, смешиваясь с запахом умирания отца и надрывным звуком его дыхания, которого ей не хватало каждый раз, когда она выходила из комнаты. Он был как звук морского прибоя или корабля в море, болезненный, скрипучий, ритмичный, тяжелый. Отцу было сложно дышать, но ей нравился этот звук, при этом ей было больно его слушать и он вгонял ее в транс. Когда бы она ни спускалась на первый этаж, если она выходила из комнаты надолго, ей начинало его не хватать. Так звучал ее живой отец, и это были последние издаваемые им звуки. Хотя его последним звуком было отсутствие звука – вдох, который не последовал за выдохом.
По мере того как она думает о багровом свете в комнате отца в те ночи и свете от колеблющегося пламени свечи, она понимает, что цвет той комнаты был тем, как все они чувствовали себя, и тот цвет – это репрезентация не просто мира, а чувств в комнате и значимости комнаты во времени, потому что в этом цвете умер ее отец. Она никогда не видела этого цвета раньше. Это был цвет умирания ее отца.
В дни незадолго до смерти ее отца она чувствовала, как все ее воспоминания о нем исчезают; всё, что он когда-либо говорил, забылось. Она подумала: «О, какая глупая штука – жизнь, всё это ничего не значит, ничто из того, что мы делаем, не навсегда, в чем тогда смысл всего этого?»
Последние дни, когда он почти всё время был без сознания, но иногда вдруг немного приходил в себя и сжимал ее руку, она ощущала, как драгоценно находиться рядом с ним в комнате, и жалела, что не делала этого чаще, что не приезжала к нему домой не поговорить, а просто побыть в одной комнате. Она вдруг поняла, как сильно он в этом нуждался, и теперь осознала ценность такого пребывания и как, должно быть, ему было одиноко оттого, что это случалось нечасто, и теперь ничего другого ей не хотелось, но этому больше никогда не бывать.
«Держи свой ум в узде», – говорила она себе строго и серьезно в последние его часы и дни. Она знала, что его смерть отправит ее в будущее, и ей хотелось, чтобы оно было сносным. «Держи свой ум в узде», – говорила она себе, чтобы не погружаться в глубины вины и отчаяния. Какие слова пришли ей на ум, когда она лежала рядом с ним во тьме его последних дней? «Ибо не существует ни хорошего, ни плохого, такие оценки дает мышление».
В ту неделю, когда умирал ее отец, ей казалось, что ничто не имеет значения, кроме литературы и искусства. Что, пока люди умирают, душа великого художника остается; что то, что они сотворили, никогда не умрет, поэтому именно они останутся рядом с нами навечно. Искусство никогда нас не покинет, в отличие от умирающего отца. В каком-то смысле, оно будет всегда. Художники проявили свою сущность в искусстве, а не в мире, поэтому люди всегда могут найти их в их произведениях. Люди в любой момент могут вернуться к книгам и найти в них их авторов, их пылающий дух, их слова, такие же яркие, как в день, когда они были написаны. Как же Мира любила художников! Как же она любила книги, лежа в кровати рядом с умирающим отцом. Она видела величие искусства, лежа в его кровати, и каким оно было надежным; какой надежной была книга, какой сильной – место, где находишься в безопасности, отдельно от мира, спрятавшись в мире, который никогда не истощится, который пройдет через все войны, бойни и наводнения – через всю историю человечества, сохранив целостность своей души. Писатель мог подвесить свою душу в языке: так, души писателей – словно капельки масла, подвешенные в море жизни. Воду не видно, но легко можно заметить капли, прозрачные круги, плавучие и цельные. Пребывать в мире, где когда-то жили и писали свои прекрасные произведения ее любимые писатели, значило, что есть в этой жизни что-то настоящее. Искусство имело для нее самое большое значение, но и отец был важен тоже, однако теперь она поняла, почему не могла быть ему такой дочерью, какой он хотел ее видеть: потому что искусство значило для нее больше любого человеческого существа, оно значило для нее больше, чем отец. Ее любовь к отцу была огромна, но любовь к книгам – еще больше. Знал ли он об этом? Однажды он назвал ее эгоисткой. Она знала, что любила отца сильнее, чем многие другие любят своих отцов. Но было что-то, что она любила превыше отца. Это обстоятельство они не замечали и даже не смогли бы понять. Она сама не осознавала этого, пока не увидела, как он умирает. Тогда-то, лежа с ним в кровати, положив руку на вздымающуюся грудь, вздымающуюся и опадающую в те последние дни, и глядя на его книжную полку, на все шесть томов мемуаров Черчилля, она вдруг поняла всю самую глубинную правду о природе своей любви, и ничего глубже этой правды уже не было.
Его дух был по-лисьему хитер; крадучись, словно лиса, он вошел в ее тело. Она всё еще ощущает его внутри порой, чувствует, как он там рыскает. Какая радость, что его дух поселился в ней, как самая яркая и юная лисица! Он находится в покое, когда хочет, и движется, когда хочет, – живет своей жизнью в ней. Ее отец оставил ей столько даров, неудивительно, что они продолжили к ней приходить даже в момент, когда он умер. Вся его жизнь была дарованием ей его жизни, и даже в смерти он продолжал отдавать; как в притче о том, как бедняк достает пригоршню драгоценных камней – изумрудов и сапфиров – из пустого льняного мешка. Так из его мертвого тела, будто из пустого мешка, явились ярчайшие переливающиеся звезды – его дух.
Она обнимала его, когда он умирал, и ее наполнял жар – то дух отца проникал в нее, расходился по самым потаенным и темным закоулкам ее души взрывным бесконечным светом.
Но Мира не знает правил мира духов, потому она никогда не сможет объяснить произошедшее.
В последовавшие за смертью отца недели она вновь и вновь возвращалась мыслями к тому моменту, но у нее не получалось воссоздать пережитое, так же как она не могла физически вернуться в прошлое. Невозможно было вспомнить всё с точностью, а это означало, что узнать, вошел ли в нее дух отца, она могла, только если бы она сама переменилась.
Но как узнать, переменилась ли она взаправду или же ей просто настолько сильно хочется перемениться с тех пор, как это произошло, что она притворяется?
Однако теперь она чувствует себя именно так, как ей того всегда хотелось: будто восполнились все недостатки, все ее сожаления и все ее духовные пустоты. Ее страдания, ее глупости, ее непроходимые неспособности, которые не могли исправить ни инструкции, ни напоминания самой себе, ни взросление, ни обучение, – дух ее отца заполнил эти пустоты, как вода, долитая в наполовину пустой стакан, или, точнее, во множество – целый стол – полупустых стаканов. Почему? Тому могло быть два объяснения: или это последний дар, который отец преподнес ей из щедрости, или же это случилось согласно вселенскому замыслу восполнить и сделать цельной жизнь внутри нее с добавлением духа ее отца, принесшего все дарования и мудрость, которых ей недоставало.
Дары терпения, дальновидности и беспристрастности.
Дары молчания, безотносительности и радости.
В день или на следующий день после его смерти она увидела, как с неба падают первые снежинки. Она никогда раньше не чувствовала большего успокоения в душе и разуме. Ее не волновала мирская суета. Она ни с кем не соперничала.
Кроме того, находясь на улице, испытываешь слишком много ощущений: холодное дыхание вселенной, дышащей в лицо и шею. Раньше она предпочитала оставаться дома, но теперь, когда отца не стало, ей нравится быть на улице, потому что ей нужна компания. Ей нужно дыхание вселенной, ведь она больше никогда не почувствует дыхание отца. Ведь вне дома она может ощутить дыхание всего, и дыхание всего мира – это дыхание ее отца, если вообще существует такая штука, как отец.
Она уже в этом не уверена. Ей кажется, это была иллюзия, ей просто кто-то сказал: «Вот твой отец». Ведь теперь, когда отца не стало, это были всего лишь слова, ведь если она может существовать без отца теперь, то она могла существовать без отца всегда – ведь она не его ребенок, а просто материя, наполненная духом, делающим ее живой. Если она может существовать без своего отца, может быть, она всегда могла существовать без него; для того, чтобы быть живой, ей не нужен был отец или мать. Всё, что ей было нужно, – это чтобы в ее плоть вдохнули дух. Так что наши отношения с другими – не то, что нам кажется. Живыми нас делает отношение к духу. У облаков нет отца, но они всё равно живут. У деревьев нет ни матери, ни отца, но они живут точно так же, как мы.
Жизнь обрушилась на Миру после того, как умер ее отец, словно чтобы напомнить, что жизни не стало меньше, что не может быть лишения жизни, что жизнь – бесконечный и вечный процесс, даже если твой отец умер.
Иногда, но не когда она курит, она всё еще может почувствовать его дух внутри себя: он мерцает, как самые яркие звезды у нее в груди. И она чувствует, от чего они замирают или тускнеют. Ничто так не заставляет их танцевать, как ее одиночество. Когда она наедине с собой, они танцуют от радости.
Если дух отца может вселиться в дочь, это должно происходить по всему миру: души входят в другие тела, когда человек умирает. Так что в человеческой жизни всегда есть возможность следующей версии, ведь жизнь всегда циркулирует, покидает умирающее существо и смешивается с живым. Всегда есть шанс пожить заново, переродиться в новой жизни, и у духа, и у тебя.
В кого ворвется ее дух, когда она умрет, – и будет ли кто-то рядом? Хотя ей всё равно, если даже никого не будет. Когда дух ее отца входил в нее, он на мгновение задержался в воздухе между ними, где очистился, и то, что проникло в нее затем, было чистейшей любовью и ликованием. Вот что вселенная вбросила в самые глубокие клетки ее тела, или даже глубже клеток.
Сейчас она гуляет, у нее трясутся руки, и сердце трепещет и трясется, и весь этот трепет и тряска в грудной клетке и в сердце – оттого, что целый мир дышит на нее, и прежде она не знала, что всё вокруг настолько живое. Мира не догадывалась, что всю свою жизнь она ходила сквозь дух всего сущего и весь мир – деревья и ветерки, листья и воздух – были такими же живыми, каким был ее отец. Поскольку она так ясно осознавала жизнь своего отца, она не вполне осознавала, что всё остальное тоже жило. Она слишком много смотрела на отца. Всю жизнь ветерки обдували ей щеки, но она этого не замечала. Она не понимала, что дух, наделявший жизнью тело ее отца, также наделял жизнью всё вокруг. Деревья и небо не были просто фоном жизни, они были такой же жизнью. Мира думала: «Я дочь всего», – но потом подумала: «Нет, я не дочь всего. На земле не существует никаких дочерей».
После того, как в нее вошел дух отца, определенные вещи стали казаться ужасными, почти кощунственными: сигареты, бутылочка с маслом марихуаны, алкоголь – чуть меньше, чем сигареты, но алкоголь тоже казался кощунством. Ей казались ужасными огромное количество вещей, они оскорбляли новый дух, поселившийся в ней, и наркотические вещества словно бы его подавляли. Тем не менее она снова начала пить кофе и читать новости, выкуривать сигаретку время от времени, хотя и чувствовала, что эти действия заглушали дух.
Первое время ей снилось, что ее отец воскрес из мертвых, и она боялась за него и за себя тоже. Еще она расстраивалась. В мире тех первых снов она осознавала, что единственно хорошее и доброе, что есть в смерти, – это ее окончательность. Что со смертью нельзя торговаться, и в этом единственная ее милость, одно облегчение.
Первое время ей снилось, что отец воскрес из мертвых, чтобы показать ей, как он нашел способ вернуться: своим воскрешением он бравировал, доказывая, какие глупцы те, кто даже не пытался вернуться после смерти. Они следовали условностям – как при жизни, так и после смерти, – а он, всегда презиравший условности, вернулся к жизни, чтобы показать ей, что людей удерживают в могилах лишь социальные нормы.
Вот это пугало ее по-настоящему.
В этих снах она не знала, что с ним делать. Она чувствовала, что он совершает ошибку, и боялась, что вторая его смерть будет хуже первой. Она понимала, что должна сообщить ему, что он умер, но разве он ей поверит? Станет ли он сердиться? Ее отцу, не желавшему вести себя как положено взрослому при жизни – настаивавшему всю жизнь, что он по-прежнему ребенок, – нельзя наказать вести себя как положено мертвому. Он бы ужаснулся ее консерватизму, тому, что она хочет, чтобы он вел себя как все остальные люди и умер.
В первом черновике их совместной жизни они всегда то притягивались, то отталкивались, движимые то близостью, то желанием избавиться от нее, и никто из них не мог справиться с этой неловкой близостью и далекостью и понять, какая дистанция им удобна. Потом они оказались в одном теле – ее. Или они там были какое-то мгновение. Она почувствовала, как в нее извергся его дух, будто в ее тело вошла целая вселенная, растеклась там, внутри, как сперма, – это теплое характерное ощущение. Но теперь ощущение было еще теплее и еще полнее охватывало всё ее нутро, и покой, наступающий после оргазма, совершенно несравним с покоем, опустившимся на нее после смерти отца. И покой, опустившийся на его тело, был столь же всеобъемлющим. Нет большего покоя, чем наступает в смерти. Это конец твоей истории, конец тебя. У живущих истории еще продолжаются. До смерти идет борьба, между людьми всегда существуют проблемы, и даже если проблем нет, проблемы всё равно есть. Быть живым – проблема, которую не решить с помощью жизни. «Я» всегда колышется, как листья на деревьях. Листья трепещут и трясутся, как и мы. Человек не может перестать трепетать и трястись, в этом состоит суть человеческой жизни. Но тому, кто мертв, не грозит никакая опасность. Их проблемы со всеми решены.
Она не давала себе времени определить, всё ли еще оставался в ней дух ее отца, но –
Было ли что-то плохое в том, что дух ее отца вошел в нее после его смерти? Стало ли больше того, что подавляло ее в ее жизни? Жизнь в нем всегда хотела соединиться с ее жизнью, и в момент его смерти это наконец произошло. Многие годы его желание быть настолько близко ей немного мешало, но посмертно оно стало прекраснее всего на свете. Живой, он отдавал ей всю свою жизнь, но это только мешало. Умерев, он отдал ей всё, что осталось от его жизни, и это было прекраснее всего на свете.