— Две четверти, фа-мажор, — сказал он важно.
Иные музыканты разложили ноты прямо на земле, перед другими ноты держали мальчишки. Эти вихрастые голоногие пюпитры стояли не шевелясь, бесконечно гордые оказанным им доверием. Особенно повезло восьмилетнему Олесю Сенкевичу — он держал ноты перед самым большим дядькой, который играл на самой большой, самой важной трубе. Олесь держал ноты кончиками пальцев осторожно, едва прикасаясь к ним. Так держат бабочку, когда боятся помять ей крылышки.
Музыканты заметно волновались: казалось, командир их, Сенкевич, требовательный и строгий маэстро, незримо присутствует на концерте. Даже Никитенко, восседавший на пне в обнимку с геликоном, был сегодня как-то по-особенному озабочен и, ожидая взмаха дирижерского прутика, все посматривал на ноты.
Широким жестом, идущим от плеча, Решетняк рассек воздух. Тотчас же вступили кларнеты, теноры и альты, за ними воркующий баритон, остальные трубы, бас Никитенко — и вот уже в предвечерней тишине возникла мелодия лявонихи.
Вначале мелодия лилась плавно, с какой-то торжественной величавостью, словно это был не танец, а гимн.
Потом мелодия перешла в минорный тон, и тогда, незатейливая и простенькая, она казалась невыразимо печальной, как упрек в неверности, как воспоминание об утраченном счастье.
Но вот лявониха, омоложенная вариациями, пошла в более быстром темпе, затопляя все вокруг звучным потоком. Девушки еще стояли неподвижно, но залихватская мелодия уже билась волной у их ног, так и подмывала пуститься в пляс. Еще шаткая минута колебания — и не знающая удержу лявониха оторвала от земли каблуки, подошвы и босые пятки, повела их, закружила в стремительной пляске.
Девушка, по-старушечьи повязанная желтым платком, первая прошлась по кругу, послушная властному ритму.
За ней, подбоченясь и притопывая, понесся какой-то старичок в немецких сапогах, за ним парень с молодкой, две хихикающие девицы, дядька, по самые глаза заросший рыжим волосом, бойкая старуха в ватнике и еще девчата и парубки.
У девушки, начавшей танец, раскраснелись щеки, желтый платок упал на плечи, открыв нежные линии шеи и подбородка; она то и дело откидывала со лба черную волнистую прядь. Жест этот показался очень знакомым Решетнику. «Где я бачил эту дивчину? — подумал он и сразу догадался: — Да она же как две капли воды похожа на Сенкевича! Значит, сестренка».
Глаза девушки горели задорным блеском, она все быстрее и быстрее — топ-топ! — пристукивала каблучками.
Топ-топ, топ-топ-топ!
Шире круг веселья! Крепче бейте чеботами по своей колхозной земле! Смотрите смело и открыто — некого бояться, некого стесняться!
Оркестр старался изо всех сил. Пот заливал глаза Иннокентию Иннокентьевичу, губы его онемели, а он все играл и играл. Музыканты старались так, будто хотели доказать слушателям, что их вовсе не одиннадцать человек, а по крайней мере втрое больше. Так бойцы роты, поредевшей в боях, воюют еще упорнее — и за себя и за ушедших товарищей.
Вот взялся рукой за сердце и отстал от неутомимой партнерши старичок в трофейных сапогах, а желтый платок, упавший на статные плечи девушки, все еще мельтешил перед глазами Решетника.
Потом, когда танец отгорел, музыкантов долго, всем миром поили парным молоком и кормили всякой снедью. Самую большую крынку, вместе с горой ватрушек, поставили перед Никитенко.
Тот был наверху блаженства. Никитенко не то чмокнул губами, не то крякнул и первый, не дожидаясь особого приглашения, принялся за еду.
Ужин затянулся. Колхозники уговаривали музыкантов заночевать — ну куда они пойдут на ночь глядя? Никитенко был весь — немая мольба, он смотрел заискивающе, но сержант Решетняк остался неумолим.
— Я так понимаю, что большую должность занимает твой Опанас в Красной Армии, — сказал Сенкевичу-отцу его сосед, старик Грибовский, тоже провожавший музыкантов в дорогу. — Оркестр прислать! Шуточное ли дело! Ведь это, если и по мирному времени взять…
— А ты как думал! Опанас — он хлопец такой у меня! — весело и гордо сказал Сенкевич-отец и в третий раз пошел прощаться за руку со всеми музыкантами.
Инструменты переложили сеном, Валет и Панорама тронулись с места, понукаемые барабанщиком Касаткиным, а за повозкой зашагали бойцы взвода.
Стемнело очень быстро, и теперь все увидели впереди на небе отсветы далекого пожара.
Зарево на горизонте сделало небосклон еще более темным, и от этого лучше обозначилась не по-осеннему сухая и пыльная дорога: она была светлее неба.
ГДЕ ЭТА УЛИЦА, ГДЕ ЭТОТ ДОМ
Генерал дал отпуск всем четырем саперам, подорвавшим мост. Мельничук уехал куда-то на Полтавщину, Скоморохов — в Вологду, Гаранин подался в городок Плес, лежащий на Волге, а Вишняков заявил, что едет в Смоленск.
— Ну куда ты поедешь? — пытался отговорить его взводный Чутко. — Человек ты одинокий…
— «Одинокий, одинокий»! — передразнил Вишняков. — Может, у меня родные в Смоленске проживают. Откуда ты знаешь?
— Насчет родных ты, конечно, заливаешь, но отговаривать больше не стану. Сам пожалеешь.
— Все едут, один я сиди на месте! Раз отпуск дан, значит, имею полное право уехать! — ворчал Вишняков, укладывая вещевой мешок.
Насчет родни Вишняков соврал, но оставаться очень не хотелось: что он, хуже других, что ли? А кроме того, Вишнякову показалось, что взводный отговаривает его от поездки с умыслом: не хочет остаться без помощника, боится лишних хлопот.
— Не найду родичей — могу сразу обратно податься, — сказал Вишняков, уложив в мешок сухой паек.
При этом он примирительно протянул взводному пачку «Дели» — подарок генерала.
И только когда Вишняков взгромоздился на попутную машину и полк остался далеко позади, его начали одолевать сомнения. Может быть, Чутко прав? Какой смысл мытариться несколько суток и вернуться более одиноким, чем прежде!
Чем дальше он отъезжал от полка, тем сиротливее и неуютнее чувствовал себя в кузове чужой машины.
Смоленск встретил его толкучкой у железнодорожного переезда. По обе стороны путей толпились машины. Все нетерпеливо поджидали, пока маневровый паровозик, страдающий старческой одышкой, угомонится и перестанет шнырять взад-вперед, как казалось всем шоферам, без толку и без всякого смысла.
Шоферы давали гудки, иные пассажиры нетерпеливо покрикивали на стрелочницу у шлагбаума.
Вишняков достал кисет и спокойно стал сворачивать самокрутку. Торопиться ему было некуда.
Потом он слез с машины, чинно поблагодарил шофера и не спеша направился в город. Он шагал по тротуару, старательно обходя бело-голубые лужи, в которых отражалось апрельское небо.
До этого Вишнякову довелось побывать в Смоленске раз в жизни, полгода назад, когда их батальон первым вступил в заречную часть города. Дивизия их носила с того дня название Смоленской, и Вишнякову, когда он собирался в дорогу, казалось, что по одному этому он будет чувствовать себя в городе как дома.
Но сейчас мимо него шли чужие люди, которым не было никакого дела до приезжего. Все торопятся, все озабочены, все сосредоточенно смотрят себе под ноги, боясь оступиться в лужу на разбитом тротуаре, который тянется вдоль разрушенных домов.
Вишнякову казалось, что вот он пройдет эту искалеченную улицу, и за ней наконец-то начнется настоящий город. Но квартал за кварталом оставался позади, а живой, невредимый город все не показывался: те же руины, те же каменные коробки, выстланные внизу черным, нетающим снегом.
В такой погожий день пешеходы обычно держатся поближе к краю тротуара: каплет с крыш и льет из водосточных труб. Но в этом городе с крыш не каплет и трубы всегда сухи, потому что крыш нет.
Вишняков запрокинул голову. Бело-голубое небо смотрело на него из проемов в стене. На высоте третьего этажа повисла кровать, скрученная огнем, а рядом прилепилась к стене печь в белых изразцах. Люди всегда тянутся к теплу, кровати всегда жмутся к печам, и вид обугленной кровати у холодной навеки печи заставил сжаться сердце. Оттого, что дома были разрушены и небо смотрело из окон, улица казалась просторнее, чем была на самом деле.
Дорога шла в гору. Как будто бы Вишняков проходил здесь в день боя, но тогда улица не показалась ему столь крутой. Он вспомнил, что шел тогда с полной выкладкой — с винтовкой, с миноискателем, — и день был теплее, чем сейчас, и уйму верст отмахал он за день, а не устал: в горячке любая горка покажется отлогой, любая тропка — прямой.
Он дошел до углового дома, где висел пустой и ржавый обод от уличных часов. Когда-то часы смотрели с этого перекрестка в три циферблата.
Проходил ли Вишняков здесь в тот день? Точно он не знал, но пустой обод часов показался ему знакомым. Он еще подумал тогда, что, наверно, раньше у этих часов кавалеры и барышни назначали свидания.
Вишняков завернул за угол, осмотрелся. Не здесь ли он втроем с Чутко и Скомороховым разминировал мостовую? Ну конечно! Вот на этом перекрестке они нашли под булыжником мину замедленного действия.
Он пошел знакомым путем вдоль тихого переулка, стоявшего в голых ветлах. Где-то здесь, в этих местах, Вишняков, помнится, спас от взрыва ветхий домик. Фашисты заминировали его, пока жильцы пережидали бой в погребе. Вишняков отчетливо вспомнил половицы в комнате — они были шаткие, такие же, как ступеньки крыльца. Одну мину он извлек из печки, другая должна была взорваться, как только стронут с места чайник, голубой чайник в черных пятнах там, где сбита эмаль.
Но вот где эта улица, где этот дом? И каков он с виду, этот дом, обойденный огнем? Вишняков поравнялся с домиком, стоящим в глубине двора. Неужели это он, такой неказистый? Помнится, и тот дом стоял, прислонившись к раскидистой ветле, и такой же вот хилый забор тянулся под окнами.
Он постоял минуту, потом махнул рукой и пошел дальше. Но чем больше он удалялся, тем острее было любопытство и желание вернуться, желание, которое вскоре стало мучительным, непреоборимым. «Все равно придется к кому-нибудь проситься посидеть, отдохнуть», — подбодрил себя Вишняков.
Он вернулся, поднялся по шатким ступенькам на крыльцо и постучался.
Дверь открыла светловолосая девушка в джемпере.
— Разрешите, хозяйка, отдохнуть с дороги, — попросил он.
Девушка смерила незнакомца строгим взглядом и не слишком приветливо и торопливо сказала:
— Ну заходите.
Вишняков робко, как-то боком, протиснулся в дверь, вытер ноги, потом уселся на краешке стула и принялся развязывать свой вещевой мешок.
— Вы что же, смоленская? — спросил Вишняков.
— Да.
— Значит, земляки.
— А вы где тут жили?
— Зачем жили! Мы воевали в этих местах. Дивизия наша Смоленская.
— Вот как, — сказала девушка равнодушно. Вид у нее был такой, точно она хотела сказать: «Пустили в дом — и скажи спасибо. А развлекать разговорами каждого прохожего я не собираюсь, и легких знакомств тут искать нечего».
Вишняков то и дело посматривал на печку, а потом уставился на знакомый голубой чайник в черных отметинах.
Девушка перехватила его взгляд, нахмурилась и поджала губы: «И чего засматривать в чужую печку? Вот возьму и не угощу чаем! Не будет в другой раз нахальничать».
— А когда за Смоленск война шла, тут жили?
— Мама и сестренка — здесь. Я в деревне у тетки пряталась.
— Дела-а! — неопределенно протянул Вишняков и опять внимательно посмотрел на печку.
Он все ждал, что девушка предложит ему снять шинель и тогда увидит, что человек он заслуженный, гвардейского роду-племени и при наградах, а не какой-нибудь замухрышка. Но девушка ничего не сказала, занятая шитьем и своими мыслями; в ее молчании проскальзывало немое ожидание: когда же непрошеный гость уйдет и оставит ее в покое?
В комнате было тихо, и только на печке, собираясь вскипеть, тонко пел чайник. Вишняков еще раз посмотрел на чайник, вздохнул и принялся убирать сахар, хлеб и сало в вещевой мешок.
Девушка сидела не поднимая головы; судя по всему, была всецело занята шитьем, но Вишняков заметил, что она смотрит на пол. Следы его сапог были видны отчетливо на тех самых, памятных ему половицах.
— Наследил я тут у вас, — виновато сказал Вишняков. — Вытирал-вытирал ноги, а все-таки вот…
— Пустяки, — сказала девушка, но при этом опять повела бровями и нахмурилась.
Вишняков наскоро собрался и сказал, вставая:
— Не смею задерживать. Премного благодарен.
Он обиделся, а потому был сейчас подчеркнуто вежлив.
— Пожалуйста, — сказала девушка, но в слове этом не было сердечности.
Она встала, отложила шитье и пошла проводить гостя — просто торопилась закрыть за ним дверь.
Выйдя на крыльцо, Вишняков церемонно раскланялся и зашагал через двор. У забора, на бугре, свободном от снега и уже высохшем, играли дети. Девочка в белом капоре и ватнике, который заменял ей шубенку, пристально посмотрела на Вишнякова, вскрикнула и со всех ног кинулась к нему:
— Дяденька, не уходите! Я вас знаю!
Девочка ткнулась лицом в закопченную шинель, обняла крепко его колени, и от этого сердце Вишнякова сразу сладко и остро заныло. Он погладил девочку по голове осторожно, будто боялся помять или испачкать капор.
— Откуда ты меня, девочка, знаешь?
— А вы тот самый дяденька, который мины искал. Забыли? Мы с мамой стояли и ждали. Потом сахар дали… Забыли?
— Нет, помню.
— Люба, наш дяденька нашелся! — закричала девочка, все еще держась руками за шинель. Держалась она самыми кончиками пальцев: ей мешали непомерно длинные рукава ватника. — Идемте к нам, дяденька, к нам! Мама узнает, вот обрадуется!
Вишняков обернулся и увидел, что девушка в джемпере стоит на пороге: то ли она все время следила, то ли выбежала на крик. Он успел заметить, что девушка в джемпере очень похожа на девочку в ватнике.
— Я уже к вам заходил! — сказал Вишняков девочке по возможности весело.
Но девочка не слышала и тащила его к дому: