И теперь пришел час: без малейших колебаний — так было надо — Костя пошел, вынул тетрадку и положил на колени Глафире… Только бы перестала, только бы утешилась! И правда: увидала Глафира заглавие — улыбнулась.
Заниматься к барышне Исправниковой Костя ходил по вечерам — с шести. У Потифорны часы — Бог их знает: с той поры, как для лучшего ходу был привязан к гире старый утюг, — что-то стали часы лукавить. И так выходило, что Костя до сроку забирался задолго.
— Барышня кушают чай, погоди мало-мале.
В темной прихожей садился Костя на стул. Шепотком повторял про себя урок. Кухарка тащила мимо Кости в кухню ведерный самовар. Темным слоном влезала в прихожую исправничиха. Шарила шубейку на стене — в сени надо выйти, — во тьме руками натыкалась на Костю.
— Тьфу-тьфу-тьфу! Сгинь, окаянный, сгинь! Да это ты! Ух, провались ты совсем… Ну иди уж, иди, Фирочка чай отпила.
Костя светлел и лез наверх, в Глафирину светелку.
— Ну? — говорила Глафира сердито, сидя перед зеркалом, к Косте спиной.
Недавно Глафира открыла: стала у ней борода расти, может, только ей одной и заметные золотые волоски. Плохой это знак: немножко еще, может, год, может, месяц. — и начнут вянуть груди, вся начнет осыпаться, и никогда не узнает того, что знала счастливая кошка Милка.
С сердцем Глафира выстригала по одному волоску, а Костя тачал — от сих и до сих. Все уроки он знал назубок, зубрил день и ночь — только чтоб она кивнула головой: хорошо, мол.
И все же один раз было: Костя не мог ответить урока, стоял, как немырь, с покорной улыбкой. В тот раз Глафира торопилась в гости. В одном лифе, сидя перед зеркалом, закладывала старинную прическу: венком на голове — круг русой косы. Держала шпильки в зубах — с сердцем проговорила сквозь шпильки:
— Вше равно, шкажите, пушть идет, отвечает. А то некогда будет.
Костя вошел — и свету невзвидел. Зажмурил глаза и тотчас же не стерпел — открыл. Опять: кружева и розово-нежное что-то, такое, что… Сердце зазябло у Кости, заныло, забыл все слова.
— Некогда тут, а он как… — оглянулась Глафира, хотела прикрикнуть и — рассмеялась. Поняла. — Подержите мне, Костя, зеркало. Так. А теперь вот сюда. Так. Ну, спасибо, довольно. Довольно же, ну?
Зеркало ходуном ходило. Костя молчал, а рот был растворен все той же, его покорной от века, улыбкой.
Назначили Косте экзамен наране Успенья. Жарынь стояла. Мух развелось невесть сколько. Старушку одну — не владела она руками — так изжиляли, что ума решилась старушка. Трудно было заниматься Косте. Весь иссиделся — как вот, бывает, иссидится наседка: выйдет из лукошка — и шагу ступить не может. Веснушками Костя зацвел, голова стала еще больше, обрезался озябший носик.
— Что, молодой человек, похудал? Какая такая заела болезнь? — увидал как-то Костю исправник.
— Эк-экзамен, — покорно улыбнулся Костя.
— Э-э, вот оно что! Ну не робей: я сам с почтмейстером потолкую…
Поехал Иван Макарыч к почтмейстеру. Почтмейстер — старикан трухлявый. К новому году выходит в отставку. Из носу сыплет табак — на бумаги, на письма; все уж кличет уменьшительно: очечки, телеграммочка, книжечка разносненькая. Такого Ивану Макарычу улестить — велико ли дело? И улестил.
Скор и милостив был Косте экзамен. И часу не прошло — вышел Костя светел, что новенький месяц. Вернулся домой — в фуражке с желтым кантом, в новой форменной тужурке.
Увидала Потифорна чиновником Костю — в голос как взвоет да в землю — кувырь:
— Сергий Радонеж… угодники вы мои-и! Да разразите же вы меня-a! Чем я вам теперь отплачу-то за Коську?
3. КНЯЗЬ
Бывает, что хозяйка слишком любезная — в стакан чаю набутит сахару кусков этак пять: инда поперхнешься от сладости. Так вот и дворянин Иван Павлыч: лицо имел приятное, очень приятное, приятности — все пять кусков. Ходил Иван Павлыч в верблюжьей рыжей поддевке, в сапогах высоких, при часах французского золота с толстой цепочкой. И как Иван Павлыч первым всегда все знал, то принимали его алатырцы именитые очень охотно: тем и кормился.
Теперь проживал Иван Павлыч временно (третий месяц) у отца Петра, протопопа соборного. Очень полюбил протопоп Ивана Павлыча. Каждый день после обеда садились они на диван, именуемый Чермное Море.
— Ну, Иван Павлыч, давай, брат, опять поговорим отвлеченно.
Отвлеченно — про диавола, стало быть. По этой части протопоп был мастак. Будучи в академии еще, составил книгу: «О житии и пропитании диаволов». Ту книгу Иван Павлыч усердно прочитал.
— …А по мне, ваше преподобие, самые благочестивые — болотные черти, потому — семейно живут, неблудно и в муках рожают детей, — заведет Иван Павлыч умильно.
— А-а-а, это хохлики называемые? — обрадуется протопоп, глаза заблестят. — Шу-устрые этакие, знаю, у-ух!.. — И видимо, знает досконально: даже покажет, какого хохлики росту. И пойдет, и пойдет про хохликов: Ивану Павлычу — только слушай.
Нынче Ивэн Павлыч огорчил протопопа: поговорить отвлеченно не захотел, вот приспичило ему тотчас после обеда к исправнику бежать по какой-то экстренной надобности.
— Ну, что еще за экстра такая? — поглядел сердито исправник: занимался он в кабинете изобретениями — оторвал его Иван Павлыч.
Дворянин Иван Павлыч в руке держал книжку, вроде паспортной, что ли. Нагнулся к Исправникову уху:
— Почтмейстер-то новый… в агарковских номерах…
— Э-э, ну тебя! Это я вчера еще знал.
— Да нет, Иван Макарыч, я не про то. Прописался почтмейстер-то — и представьте… Да что там, вот сами поглядите.
Взял паспорт исправник — обмер: почтмейстер-то новый… князь. Форменный! Князь Вадбольский, женат, разведен, и княгиня проживает в городе Сапожке, при отце своем протоиерее… Хотел исправник спросить что-то, не то про паспорт, откуда Князев паспорт достал Иван Павлыч, не то еще что — и не мог от страху.
Ухмыльнулся Иван Павлыч предовольно — и от исправника дальше погнал резвым игрень-конем. Через час все в Алатыре знали про князя-почтмейстера. Вышло волнение великое. Ночь мало кто спал.
«Ежели наш князь разведен и в сам-деле, то ведь… Марьюшка-то наша…» — такие тут вершины мысленные отверзались, что куда уж там спать.
Наутро у почты — длинный черед: вдруг всем загорелось марки покупать. Пронзенный десятками девьих взоров — князь шелохнуться боялся. Шелестел шепот, вился около князя:
— Вид-то благородный какой! Печать-то прикладывает как, а?
— Нет, ты глянь: подбородок-то…
А и верно: в подбородке — вся соль. Так — лицо как лицо. Скуластое, желтое, с зализами лоб, но подбородок…
Очень, конечно, странно — но подбородка у князя нет и в завете: губы, усы, а потом прямо — юрк под галстук, как будто оно так и надо. И давало это князю вид какой-то прищуренный, даже, сказать бы, коварный.
Мясоедом прошел слух: по утрам стал являться князь на базаре с кошелкой. Будто вот просто как все, ходил с кошелкой вокруг капустных вилков, веников из Мурома, ниваги мороженой. Нет. тут что-то не так…
— Ходил-то ходил. Нет, а ты вот скажи, что он купил на базаре? — добивался исправник.
— Гм. купил? Как будто ничего не купил.
— Вот то-то и оно: ничего… — исправник торжествовал. — Не затем он и ходил, не покупать ходил, а слушать, да. Слушать, понял?
Слушать? Нет, видно, недаром у князя подбородок такой…
Опять без свадеб кончился мясоед. Колеи зажелтелись, затлели. Надсаживалось воронье по заборам, теплынь выкликало. Звонила капель. Пожаловала честная Масленица в Алатырь.
У исправничихи — полон рот хлопот: завтра князь-почтмейстер к исправнику зван на блины, князя умеючи надо принять. С чем-то князья блины кушают? Неуж, как и мы, грешные, с маслом с топленым, с яйцом, со сметаной. с припекой, с снетком? Нет уж. для верности — надо бы сведущих людей спросить.
— Вот что, Иван Макарыч. Ступай-ка ты к Родивону Родивонычу сейчас и все у него прознай, он человек ведь придворный. Да зови его на блины: разговаривать-то князя кто будет? Да вертайся скорей… а то — знаешь?
Исправнику хуже это горькой редьки — ехать к Родивону Родивонычу. С того самого года, как получил Родивон Родивоныч портрет и собственноручное письмо, — зазнался так, что житья с ним нет. И все ладит — в соборе чтоб раньше исправника к кресту подскочить. Этакой ведь фуфырь!
Смахивал Родивон Родивоныч на старого кочета, и сноровка такая же: все наскакивал.
— Сме-та-на? — На исправника так и наскочил, даже попятился Иван Макарыч. — Про сметану и думать не могите. Фидон[16]: сметана. Исключительно: зернистая икра. А на ужин: бульон, свинья-соус-пикан… и вообще все легкое и французское.
Блины были в четверг. Из гостей был только князь да еще Родивон Родивоныч, инспектор. А то все свои. Константин Захарыч-то? Костя-то? Ну-у. он за гостя нейдет: каждый день шляется — какой уж там гость.
Костя сидел на самом конце стола, где стояли запасные тарелки. Выйдет блин неудачлив — с дырой, пузырем, без румянца — сейчас его Глафира сунет Косте:
— Ешьте, ну? Живо…
Костя брал, чуть касался ее руки, проколотый сладкой болью, — хоронился в тарелку, без счету, всухомятку глотал блины…
Исправник — сидел рядом с князем, погибал: надо было ему с князем разговор начать — и хоть бы одно проклятое навернулось слово! Всех высоких лиц исправник робел, а этот еще и какой-то прищуренный.
Молчал и князь. Все почтительно глядели на особенный его подбородок — и никто не видел растерянных Князевых глаз.
…Князь глазами набрел наконец на исправников серебряный погон — и пальцем ткнул радостно:
— A-а у меня вот тоже…
— Ага, да-да-да. так, так, — закивал, засиял исправник.
— …у брата то есть. Брат в Москве приставом, четыре тыщи в год, без доходов.
Пауза. Исправник тонул.
— Кстати: я вот, знаете, изобрел из голубиного… — начал — и сейчас же осекся Иван Макарыч, поймав грозный исправничихин взгляд.
— Лучше уж, батюшка, ты — Родивон Родивоныч, князю расскажи, как получил письмо-то собственноручное.
Родивон Родивоныч — хозяйке поклонился придворно.
— Да. собственно, не стоит… Был я на выставке нижегородской. Как человек культурный… Проезд ведь от нас — два рубли двадцать. Хожу, значит, все очень прекрасно. одним словом, ком са[17]. Вдруг — генерал. Косу взяли поглядеть — и по пальчику: чик. Ну, значит, кровь. А я — человек в дороге запасливый, ваше сияссь… Вынул из кармана: не угодно ли, генерал, коллодию? А генерал-то был не простой, а можно сказать — вы-со-кая особа! Да вот. ваше сияссь, письмо-то оказалось при мне слу… случайно…
Прищуренно князь читал… Глядела на него Глафира — никак понять не могла: да что же, да что же в этом лице знакомое — да нет, не знакомое даже, а вот такое…
С восьми часов вечера начался съезд: везли дочерей — танцевать с князем-почтмейстером. Какой-то пуганой зверушкой шмыгнул в уголок отец Петр, протопоп: мохнатенький, маленький, как домовой. За отцом, в шелковом черном, гордо прошла Варвара-протопоповна. Торчали черно-синие космы: прибирать волос не умела — глядела Варвара ведьмой. Обнявшись, загуляли по залу восемь штук Родивон-Родивонычевых. Сел за рояль дворянин Иван Павлыч — все в той же верблюжьей рыжей поддевке. Заиграл — и зацвела, завертелась вся зала.
Князь один стоял у печки, немножко боком. И на белом кафеле было так четко лицо, коварное, без подбородка, нос с чуть заметной горбинкой…
— Горбоносый! — чуть не крикнула вслух Глафира. Бросилась к князю. Тяжело дыша, крепко стиснула Князеву руку — будто после долгой разлуки встретились наконец.
Глафира танцевала с князем, блаженно закрыла глаза. На стульях у стен девья орава — завидущая — шелестела, шептала. Ласково-зло улыбалась Варвара-протопоповна.
— Князь, — наскакивал Родивон Родивоныч, как кочет, — с вами хотят быть знакомы… мои, вот… восемь, — конфузливо кончал он, очень стеснялся восьми: человек он почти что придворный, и вдруг — восемь!
Падал князь, огорошенный градом девьих имен, и к одной — счастливице — наклонялся:
— Угодно вам вальс?
Танцуя, князь наступил на хвост своей даме. Пришлось выйти из круга — как раз это случилось у рояля, и вострым своим ухом услыхал Иван Павлыч конец разговора:
— …Одеколоны — вот это я очень уважаю. Цикламен вот, и еще… как бишь? Корило… корилоспис, — с трудом вспомнил князь.
К ужину все доподлинно было известно: что князь — развратник, у него — одеколоны, и вообще — человек он темный.
— По-ми-луй-те? Гонял с девками целый вечер… что-о ж это? — с попреком качались седые букли.
Зато — девицы в восторге:
— Семь одеколонов, и на всякий день — свой… Уж видать: настоящий декадент (произносится дъкадънтъ).
За ужином, после свиньи-соус-пикан, исправник выпил сантуринского, посмелел и, твердо глядя князю в глаза, произнес наконец:
— Кстати — я изобрел отменно дешевый способ производить хлеб…
Князь задумчиво поглядел на Ивана Макарыча.
— Но что все изобретения для народов, покуда не будет у них общего языка?
Сказано это было раздельно и твердо. Все разинули рты: языка-а? Ка-ак? И окончательно утвердилась таинственность князя.
За ужином рядом с Глафирой сидела Варвара. Обнимала Глафиру за талию, ласково-злыми глазами глядела, медовые речи вела.
А когда у себя в светелке Глафира стала раздеваться на ночь — на кисейном платье увидала сзади дыру: выхвачен ножницами изрядный косяк. Сразу смекнула Глафира, кто. Сердце зашлось от злости на Варвару. Может, оттого и заснуть никак не могла.
Встала. Приложила к стеклу к холодному лоб. Напротив, через площадь, в агарковских номерах, в окне теплел огонек. Схватила бинокль, прильнула — и вся заколыхалась под тонким мадаполамом, как рожь от ветра: у стола, раздетый, сидел князь, писал. Но что же, что? Ночью, в три часа… Наверное, завтра придет из номеров половой…
Князь писал письмо в город Сапожок. В правом углу на бумаге была вытиснена коронка.
«Милая Лена. У меня от подъемных еще остался 21 ру. Не надо ли тебе? Потому что здесь — жизнь очень простая, яйца лутшие — 18 копеек, я скучаю и мне денег не надо. Кланяйся Васи, я сердца на него не имею, лишь бы ты была счаслива».
4. МОЛИТВЫ
Костя за ужином не был. Исправничиха ему сказала:
— Константин Захарыч, ты у нас свой человек… Не прогневайся уж, стульев нехватка.
На нет — нет и суда. Костя не обиделся. Жалко только было отрываться от Глафиры: нынче Глафира — в белом платье — была совсем замечательная, прямо вот… божеская. Ну. тоже и князь, еще бы на него поглядеть.
Каждое мание князя — нравилось Косте, каждое слово его ловил. А когда услышал про одеколоны его — тут Костя уж совсем восторгнулся, закипели стихи в голове.