Мне можно быть только здесь, где я готов, в тот момент, когда будет надо, умереть с Гертрудой. Отныне жизнь должна идти под этой опасностью и под этой мерой.
Если мы уедем за границу, с нами может случиться то же самое в чужом мире, в жалкой нужде; здесь то же самое происходит в ситуации ясной и ужасной несправедливости по отношению к нам.
Вихрь, которым объята Европа, не оставляет доверия к нейтральным и пассивным государствам. Выжидать и надеяться на поддержку – удел творческих людей. Неготовность к действительной жертве, тайное отсутствие мужества, морализаторство со стороны тех, которые находятся в безопасности и оттого движимы расчетом – все это то, чем следовало бы доверять. В мире могут еще что-то сделать лишь радикалы, которые готовы рисковать, как это и было раньше в Голландии и Англии в прошлом. Но такая «свобода» не лишена внутреннего наполнения, она трансцендентно связана, и является прежде всего отражением глубинного содержания.
Кто сам не участвует в государственной политике и экономике, тот всегда, и в том числе сегодня, вынужден оставаться в тех рамках, в которые ставят его власти, способствуют ли они ему или терпят его. В страшном урагане заверчен мой дом. Мы живы лишь потому, что как и на многих, на нас просто не обратили внимания. В центре внимания захваченное, уничтожаемое. Те, кого не видят, работают, и в будущем, бесполезные сейчас люди принесут духовное возрождение нации. Можно позволить себе уехать в другую страну, но тогда ты рискуешь оказаться впутанным в клубок чужих интриг, что неизменно приведет к тому, что рано или поздно тебя выкинут и оставят умирать на чужбине.
Несмотря на то, что я думаю о Гертруде и себе как о едином, как об одной судьбе, нерасторжимо, я могу сразу же спросить: что я должен ей, не думаю ли я бессознательно слишком много только о себе. Не должен ли я эмигрировать любой ценой, просто из-за нее, из-за этого положения, поскольку для нее жизнь в этом мире сделалась почти невозможна. Она не требует. Но вследствие ежедневных опасностей, ее желание уехать сильнее, чем мое.
Должны ли мы решиться на это, несмотря на все эти ежедневные трудности и опасности, число которых растет с каждым днем? Несмотря на болезнь, старость, юридически неясные основания переезда, несмотря на неродной язык, несмотря на то, что Гертруда уверяет, что она не сможет выучить язык, несмотря на то, что у меня, может быть, не будет работы, несмотря на всю чуждость того мира, который нас встречает?
Этот риск имел бы смысл в крайнем случае настоятельной необходимости. Вопрос заключается в том, не наступила ли уже эта настоятельная необходимость – или, может быть, ее еще пока нет. Вычислить этого не может никто.
Может быть, это моя душевная слабость – что у меня такое сильное желание остаться здесь, такая сильная тревога перед заграницей? Мне обязательно нужна уверенность в материальном базисе, и, вместе с этим, отсутствие некоторых хлопот, чтобы суметь преодолеть остальные трудности и поверить в себя. Или в этом сказывается мудрость инстинкта, который знает, в чем я могу себе верить, а в чем нет?
Если бы это было ясно, я должен был бы преодолеть свою слабость. Проблема в том, что из этой слабости, я не могу правильно оценить ситуацию, это не просто совершенное безумие, но и нравственная неудача.
…Но основой нашего действия должно оставаться то, чтобы мы не расстались друг с другом. Чтобы мир, который хочет разлучить нас посредством расовой классификации, не проник в наш дом, чтобы мы оставались едины и разногласия не отравили нас.
Фактически в беседе Циммер забыл, что он здоров и что у него есть богатая родственница за границей. Поэтому он был несправедлив. Я бы все вынес, взял на себя всю боль, но только при условии, чтобы у меня не было материальных забот, и я мог работать. Иначе это все панические пробежки туда-сюда.
«Пожалеете когда-нибудь», – сказал Полльнов, когда я сообщил ему об отказе и сказал, что не жалею о нем. Я сказал, что должен принять свою судьбу и стоять перед ней смело и гордо, хочу иметь возможность в последний миг сказать: «Да будет так».
Приходиться брать в расчет, что все вокруг постоянно хотят судить и оценивать, каждое решение воспринимают как моральный выбор, масштабируют решения до непонятных мне размеров. В конце концов, общество, в которое я должен вступить, столь же бесчестно, как и везде. Придется изворачиваться, но в один прекрасный день все равно все покинут нас. Нет никакой надежды на понимание меня и моей философии со стороны окружающих. Однако, ужасно даже думать о том, что будет, если мы с Гертрудой останемся. Может, судьба хочет от нас слепого шага в неизвестность, побега абы куда, лишь бы только за рубеж, а там уж видно будет, погибнем или нет?
Вспоминаю о последней встрече с Циммером и чувствую, что после того, как он решил уехать, он начал постепенно отдаляться от нас и, как он выразился, «ропщет» на меня. Невероятно, ведь и он, точно как Полльнов, обвинил меня в самообмане. В их глазах, приняв решение остаться, я опустился в моральном отношении.
В конце концов, смысл и цель остается только в том, чтобы объективировать философствование, которое стало поистине необходимо мне в эти годы. Больше мы в этом мире ничего сделать не можем. Создать себе условия для выживания или работы любой ценой – единственная задача. Осуществить это можно лишь в том случае, если мы с Гертрудой, останемся верны друг другу. Нет, не так. Если мы только будем также близки, как и раньше, мы сможем работать в это невыносимое время.
Если мы умрем здесь, станут говорить, что они могли бы спастись. Будут судачить, мол, будь они живы и знай, какая участи их ждет, они бы поступили иначе. Будут обвинять в том, что мы были пассивны, глупы и не хотели признавать реальность. Те, кому важна жизнь любой ценой, забывают, что добровольная нищета – не единственный выход. Юлия бы никогда так не сказала.
Можно ошибочно предполагать, что весь вопрос в деньгах, но это не так. Из соображений безопасности мы забываем о таких вещах, как спокойствие, дружелюбие и востребованность. Все это сложно обеспечить за рубежом. Меня пугает ситуация, что в действительности мы навязываем себя там, где мы совсем не нужны, что мы, поддавшись паническим настроениям, которые в конечном счете никого не обязывают, очень быстро сами себя обречем на произвол судьбы, что мы будем жалкими и презираемыми эмигрантами, а потом нас будут постоянно обсуждать люди, от решения которых то и дело будет зависеть наша судьба. Чтобы это выдержать, нужен совсем другой набор качеств, чем у меня.
Содержание нашей жизни радикально изменилось. Ежедневная готовность к смерти и сознание радикальной неизвестности полностью перевернули наш маленький мир. Мы работаем безо всякой гарантии успеха. Мы словно каждый день получаем в подарок еще немного жизни в мире, который нам не принадлежит, хотя и близком, родственном нам по исходному замыслу. Мы можем быть лишь дома, но этого пока никто отнять у нас не может. Все это пространство двоемыслия, в котором нет места личности. Жизнь возможна лишь тогда, когда ее основой является трансценденция.
Должны ли мы обрекать себя на роль жертвы? У меня часто бывает такое чувство. Я предпочел бы умереть там, где я есть, где у меня есть право, где я зарабатываю деньги своим трудом, а не дать себя увлечь сочувствующим, гуманным и благородным людям. Ведь, в конце концов, это значит отдать себя в руки не их, а тех, кто фактически принимает решение, ненадежных, чужих людей, которые скрывают своекорыстие и жестокосердие в обертке гуманных выражений и заступнических речей. Это будет чувствоваться и на вершинах политики и в повседневной жизни.
Я не могу сказать, что я ни за что не покину Германию. Я сделал бы это, если бы мне предложили достойное и независимое положение. Тогда я завершил бы свою работу по философии за границей как немец. Но я не стану это делать, если я окажусь в зависимости, если меня будут принимать так, как будто я вступаю в какой-нибудь политический фронт, который всегда останется политическим, даже если его и называют так часто фронтом «человечества».
Быть на своем месте, не вступить в опасную пустоту! Любые опасности лучше переносить там, где твой дом. Иначе ты ведешь себя как мышь в ловушке, которая бегает из одного угла в другой угол. Абсурдно было бы оставить свою собственную связанную с местом существенную возможность только ради другой опасности, особенно если она означает скорую нищету и гибель. Как можно иметь доверие к людям, которые предлагают что-то половинчатое! Еще меньше доверия, если они не относятся к тебе искренне. У них есть задние мысли. Они хотят поставить меня в зависимость от них.
Не может Бог хотеть того, чтобы мы вытерпели все, понимая, что это значит мучительное уничтожение, растворение в извести бессилия и унижения. Человек может уби
Иногда кажется, что все вокруг лишено смысла. Если мы живем в мире, где наша с ней разлука считается разумным и допустимым выбором, то есть ли смысл продолжать борьбу? Ничего серьезнее этого не существует. Человек только тогда человек, когда он чувствует в себе связь с чем-то большим. Если я допущу, что государству убьет Гертруду, я сам стану ничем. То, что я есть у нее, и что она есть у меня – это наша единственная защита в этом мире. Если государство хочет, чтобы я жил, оно должно позволить и Гертруде жить. Вина уничтожения одного – это всегда и вина уничтожения нас двоих.
Говорят: я должен закончить свою работу. Да, это для нас с Гертрудой очень, очень важно. Это все еще в будущем. Это открывает передо мной очень далекие перспективы. Окончание было бы, может быть, еще важной вехой в немецкой философии. Не только работа составляет жизнь, невозможно исполнять ее механически. Если по чьей-то воле умрет Гертруда, а я не умру вместе с ней, работа моя все равно умрет вместе с ней. Насилие убьет философию. Работа эта произрастает из нашей верности и нашего единства. Неверность обесценит ее.
Разумные соображения могут создать иллюзию правильного выбора в любом решении. Самая значительная жизнь утратит смысл при таких допущениях и самооправданиях, это будет жизнь из повторяющегося удовольствия дней, отсутствия мысли и вечного процесса забывания страха.
Мы видим границу жизни, но не можем себе позволить шагнуть через нее.
Стоит отметить, как отказ из Парижа оказался во благо сейчас. Этого мы не предвидели: мы чувствовали только ненадежность основы, на которую мы должны будем ступить. Вследствие завоевания Франции и тех событий, которые нас ожидали, мы сейчас скорее всего были бы уже мертвы или, возможно, в большой нищете без возможности работы.
Отсюда ничего не следует. Всегда существует то, что нельзя предвидеть. Надо работать, пока получается, не поддаваться панике и не строить пустые иллюзии. Непредсказуемы несчастья и столь же многообразны пути спасения при самой большой угрозе, которая пока еще не является абсолютной.
Мы узнаём границы, где кончаются разумные доводы. Есть ли точка, где человек оказывается в радикальном одиночестве, потому что каждый прежде всего и любой ценой хочет жить?
Существует ли положение, при котором принуждение к смерти для одного одновременно является принуждением к смерти для другого, потому что в этом положении умереть одному было бы сопряжено с необходимостью остаться в тотальном одиночестве? В самом деле: если человеческое достоинство не позволяет продолжать жить в таких условиях, тогда те, кто действительно вместе, встречают вместе и гибель, поскольку их союз не знает допущений и сделок с совестью?
Нельзя требовать жить при любых условиях: согласиться на депортацию, этого требовать невозможно.
Бывают минуты колебаний. Гертруда хочет умереть, чтобы спасти меня, совесть не позволяет ей допустить мою смерть, и она оказывается в одиночестве в таких размышлениях. Я чувствую, что предаю ее, когда только допускаю мысль, что это возможно. Жить можно только там, где есть мы. В мире, где есть место только одному из нас, мы должны умереть. Моя болезнь, ее возраст, ее плохое здоровье – все это накладывает серьезные ограничения на нашу жизнь.
Так много было уничтожено, так много душ растоптано. Может быть, наступит время, когда увеличится количество самоубийств тех, кто совсем не склонен к суициду, поскольку от людей будут требовать непереносимого. Для человека, имеющего собственное достоинство, невозможно хотеть жить любой ценой. Необходимость взять себе непосильную вину, страдать не только физически, но и от растоптанной чести – все это лишь принуждает к суициду.
Мы, те, кто не может сражаться с оружием в руках, не имеют сил для этого, живем в условиях, которые не создавали и не стали поддерживать, сколь бы сильны ни были вопли государства. Мы не можем изменить, что происходит, и что делают другие, но мы можем умереть. Это звучит как жалкая патетика возмущения, высокие и пустые слова, но это нечто другое. Это и есть та самая граница, последняя степень нежелания поддерживать то, что происходит. В таких случаях остается лишь выбрать смерть.
Если я не могу защитить Гертруду от властей, я тоже должен умереть – это вопрос мужской чести. Это ничего не решает, этого недостаточно.
Тихо сердце говорит из глубин: ты принадлежишь ей. Бог хочет, чтобы, когда воля людей разрушит одного, она разрушила б двоих. Нельзя силой разъединять союз, который был создан перед Богом и людьми так много лет назад.
Сердце говорит тихо и надежно из глубины: я принадлежу ей. Бог хочет, чтобы, когда воля людей (а не природа) разрушала одного из двоих, она разрушала обоих. Нельзя силой разделять в жизни то, что навечно соединено одно с другим, что в самом начале было создано друг для друга.
Соединиться в смерти – достойное завершение любви. Это подарок, который редко дарит природа, оставляя зачастую одного в живых. Моя работа превратилась бы в прах и стала ничем, если бы я мыслил по-другому. Верность или абсолютна, или ее нет вовсе.
Гертруда хотела бы умереть смертью жертвы ради меня и ради завершения моей работы. Если бы она так поступила, работа утратила бы смысл и превратилась бы в надуманную чушь. Я понимаю ее невыразимые мучения, когда она думает, что я умру вместе с ней, хотя в этом нет, по ее мнению, той самой крайней необходимости. Мы оба всегда будем хотеть защитить жизнь друг друга, до тех пор, пока не наступит момент, когда, как я надеюсь, мы спокойно умрем, сохранив свое достоинство и навсегда оставшись вместе.
Но сначала нам надо сделать все, чтобы спасти себя и нашу работу, не любыми средствами, а такими, которые соответствуют нам и не перечеркивают наши жизни.
Если я не могу защитить Гертруду от властей с оружием, тогда я умру с ней без борьбы. Сдать ее властям невозможно. Суицид перестает быть таковым, если он становится альтернативой казни.
Некоторые говорят о Терезиенштадте[26]. Что якобы там можно жить. Эти разговоры звучат так соблазнительно. Так притягательна перспектива все же остаться в живых. Но жизнь там – все равно что в тюрьме какого-нибудь концентрационного лагеря. Прежде всего: какое может быть доверие к такому «приюту для престарелых»? Оттуда не приходит никаких известий. Переписка «временно» запрещена. Полное отчуждение. Поэтому в столь безнадежном положении должно и достойно предупредить смертный приговор. Бог хочет не какой угодно нищеты: он ставит человека в ситуации, в которых он должен прекратить происходящее своими действиями, чтобы, живя в абсолютном бессилии, он не потерял бы в муках своего достоинства. Есть граница, у которой самоубийство более уже не собственно самоубийство. Важно только не ошибиться относительно этой границы из депрессивных мыслей или из какого-то стремления к смерти. Когда эта граница ясна, человек с трудом уходит из жизни. Тогда он хотел бы жить, хотел бы иметь возможность завершить, что можно, он хочет предоставить свою смерть воле судьбы, не вмешиваясь самому. Но остаться в живых у подлинной границы воспринималось бы как вина – это никогда не высказывается по отношению к другому, а всегда переживается самим собой.
Нам по закону должны запретить иметь домашнюю работницу. Впервые закон направлен на «привилегированные смешанные браки». Поэтому я чувствую, что это точка отсчета, поворотный этап.
Я сделал что мог: заявлениями, письмами. Как я в 1937 году написал заявление о переводе на должность консультанта вместо увольнения (чтобы остаться в штате университета и в аппарате), хотя, я предвидел, что, очень вероятно, оно будет отклонено, но я своей инициативой дал шанс тем инстанциям, которые были мне доступны, что-нибудь сделать, если они могут. Лучше сейчас сделать что-то напрасно, чтобы пробрести опыт, чем в конце концов после долгих сомнений допустить, чтобы произошло что-то, что могло помочь, но не поможет. В конце хотелось бы быть свободным от ложных надежд, но сначала хотелось бы ничего не упустить.
Я не считаю недостойными просьбы к властям. Наоборот: сам я не хочу быть нисколько виноватым в нашем конце, если он неминуем. Я был бы виноват в фальшивом чувстве собственного достоинства, взятым у погибающего мира, который уже в течение века представляет собой дешевую имитацию. Достоинство заключается совершенно в другом.
Гестапо разрешило нам иметь домашнюю работницу «в виде исключения до дальнейших распоряжений». Очевидно, редкий случай.
Однако все впереди.
Соблазнительны все эти христианские мотивы: ни при каких условиях нельзя совершать самоубийство. Такая мысль разрешает и трусость, которой сопровождается желание жить, когда любимый человек уничтожен. Как будто после этого можно со спокойной совестью идти по жизни и философствовать. Запрет Бога на суицид теряет силу перед лицом обстоятельств и перед другим законом: до конца оставаться с любимым человеком.
Самоубийство, чтобы избежать мучительных страданий и медленной казни, едва ли является настоящим суицидом, когда человек стоит перед выбором: найти мужество для смерти или мужество для страшных страданий. Нельзя отрицать, что здесь играет роль и желание покоя, но тем более нельзя отрицать, что играет роль чувство собственного достоинства: не отдать свое тело на любую муку, если можно этого избежать.
Бывает, что спасение идет вразрез с подлинной честью: мне и Гертруде кажется невозможным ради спасения фиктивный развод и фиктивный брак с иностранцем, как нам советуют. Тогда лучше умереть.
Когда я просматриваю эти записи, мне бросается в глаза, что я ничего не писал в 1941 году, хотя весь этот год прошел под вопросом о нашем переселении в Швейцарию, поскольку меня пригласило читать лекции в университете Базеля тамошнее свободное академическое учреждение. Это характерно; тогда я в каждый момент был убежден, что хочу принять приглашение. Мы не поехали туда только потому, что нам отказало в разрешении берлинское министерство науки, без одобрения которого нельзя было получить паспорт.
Переписку от имени комиссии Объединения вел старший библиотекарь доктор Шварбер. Каждое слово, каждое предложение, каждая уступка моим пожеланиям были человечны, благородны, без задних мыслей и без корысти. Не было никакой другой цели, кроме той, чтобы достичь блага для университета и для объединения от продвижения моей духовной работы, и одновременно помочь нам. Поэтому они и после отказа часто повторяли свое приглашение и повторят опять, если я выражу желание. Но хотя это потерпело неудачу, несмотря на старание высоких инстанций в Германии помочь мне, для меня оказалось все же благодеянием сама попытка этого отъезда[27].
Часть вторая
Коллективная вина
Виноват не Гитлер, а немцы, которые пошли за ним.
К. Ясперс
Введение в цикл лекций о духовной ситуации в Германии
Мы в Германии должны сообща разобраться в духовных вопросах. У нас еще нет общей почвы. Мы только пытаемся сблизиться друг с другом.
То, что я излагаю вам, возникло из разговоров, которые все мы ведем, каждый в своем кругу.
С мыслями, которые я изложу, пусть каждый поступает по-своему, не надо просто принимать их на веру, надо представить их себе и проверить.
Давайте научимся говорить друг с другом. То есть давайте не только повторять свое мнение, а слушать, что думает другой. Давайте не только утверждать, но и связно рассуждать, прислушиваться к доводам, быть готовыми посмотреть на вещи по-новому. Давайте попробуем мысленно становиться на точку зрения другого. Более того, давай – те прямо-таки выискивать все, что противоречит нашему мнению. Уловить общее в противоречащем важнее, чем поспешно отметить исключающие друг друга позиции, при которых уже нет смысла продолжать разговор.
Очень легко запальчиво отстаивать решительное суждение; трудно что-то спокойно представить себе. Легко прекратить разговор упрямыми утверждениями; трудно неукоснительно, не ограничиваясь утверждениями, проникать в суть истины. Легко подхватить какое-то мнение и держаться за него, чтобы избавить себя от дальнейших раздумий; трудно шаг за шагом продвигаться вперед и никогда не отмахиваться от дальнейших вопросов.
Мы должны вновь обрести готовность к размышлению. Для этого нам нужно не опьянять себя чувством гордости, отчаяния, возмущения, упрямства, мести, презрения, а заморозить эти чувства и посмотреть, как обстоит дело в действительности.
Но при разговоре надо учитывать и обратное: легко все продумывать, ни к чему себя не обязывая и ни на что не решаясь; трудно при ярком свете непредвзятой мысли принять истинное решение. Легко за словами увильнуть от ответственности; трудно держаться принятого решения, но без упрямства. Легко в каждой конкретной ситуации идти по линии наименьшего сопротивления; трудно, руководствуясь этим безусловным решением, держаться при всей подвижности и гибкости мысли определившегося пути.
Мы неизбежно коснемся вопросов нашего происхождения, если мы действительно способны говорить друг с другом. Для этого в нас всегда должно оставаться что-то, что доверяет другому и заслуживает доверия. Тогда в диалоге возможна та тишина, в которой вместе слушают и слышат правду.
Поэтому не будем злиться друг на друга, а попытаемся сообща найти путь. Запальчивость свидетельствует против правдивости говорящего. Не будем патетически бить себя в грудь, чтобы обидеть другого, не будем самодовольно восхвалять то, что предназначено лишь для оскорбления другого. Но не надо никаких ограничений ради щадящей сдержанности, никаких смягчений умолчанием, никаких утешений обманом. Нет такого вопроса, которого нельзя было бы поставить, нет такого полюбившегося убеждения, такого чувства, такой кардинальной лжи, которые следовало бы защищать. Но уж вовсе непозволительно бросаться вызывающими, необоснованными, скороспелыми суждениями. Мы составляем одно целое; мы должны чувствовать свою общность, когда говорим друг с другом.
В таком разговоре никто не судья другому, каждый одновременно обвиняемый и судья. Все эти годы мы вместе слушали, как объявляют презренными других людей. Мы не хотим продолжать в том же духе.
Но удается нам это всегда только отчасти. Мы все склонны оправдывать себя и осыпать обвинениями силы, которые представляются нам враждебными. Сегодня мы должны проверять себя строже, чем когда-либо. Уясним себе следующее: в ходе вещей всегда кажется, что прав тот, кто выжил. Кажется, что успех – свидетельство правоты. Кто выплывает на поверхность, тот считает, что его дело правое. Отсюда – глубокая слепая несправедливость к потерпевшим крах, к слабым, к тем, кто растоптан событиями.
Так бывает всегда. Таков был прусско-немецкий шум после 1866 и 1870 годов, вызвавший ужас у Ницше. Таков был более дикий шум национал-социализма после 1933 года.
И теперь мы сами должны спросить себя, не поднимаем ли мы снова какой-то шум, не мним ли себя правыми, не возводим ли в некую легитимность просто то, что мы выжили и настрадались.
Нам должно быть ясно: тем, что мы живы и выжили, мы обязаны не самим себе; если у нас теперь создалась новая обстановка с новыми возможностями среди страшной разрухи, то достигли мы этого отнюдь не собственной силой. Не будем притязать на легитимность, которая нам не причитается.
Точно так же, как каждое немецкое правительство есть сегодня авторитарное правительство, назначенное союзниками, каждый немец, каждый из нас, обязан сферой своей деятельности воле или разрешению союзников. Это жестокий факт. Наша правдивость заставляет нас не забывать о нем ни на один день. Он предохраняет нас от заносчивости, учит нас скромности.
И сегодня, как в любое время, есть возмущенные люди, которые считают, что они правы, и ставят себе в заслугу то, что произошло благодаря другим.
Никто не в силах избежать этой ситуации полностью. Мы сами возмущены. Пусть возмущение очистится. Мы боремся за чистоту души.
Для этого нужна не только работа разума, но и вызванная им работа сердца. Вы, слушая эти лекции, будете соглашаться или не соглашаться со мной, да и сам я буду продвигаться в своих раздумьях не без волнения. Хотя при монологе одной стороны фактически разговора не будет, мне не избежать того, что кто-то почувствует себя чуть ли не лично задетым. Заранее прошу: простите, если обижу. Я этого не хочу. Но я собираюсь как можно осмотрительнее высказать самые радикальные мысли.
Если мы научимся говорить друг с другом, мы добьемся большего, чем связь между нами. Мы создадим необходимую основу для того, чтобы говорить с другими народами.
В полной откровенности и честности заключено не только наше достоинство, которое возможно и в бессилии, – в них и наш шанс. Перед каждым немцем стоит вопрос, хочет ли он идти этим путем, рискуя всяческими разочарованиями, рискуя дальнейшими потерями, рискуя дать повод для злоупотреблений властям. Ответ: это единственный путь, который охранит нашу душу от положения парии. Что ждет нас на нем, нам надо увидеть. Это рискованное духовно-политическое предприятие на краю пропасти. Если успех возможен, то только нескорый. Нам еще долго будут не доверять.
Поза гордого молчания – это на короткий срок, может быть, и оправданная маска, за которой можно перевести дух и опомниться. Но она становится самообманом, а по отношению к другому – лукавством, если позволяет упрямо замкнуться в себе, воспротивиться ясности, уклониться от окружающей реальности. Гордость, ложно считающая себя мужественной, а на самом деле увиливающая, прибегает к молчанию как к последнему оставшемуся при полной беспомощности боевому приему.
Говорить друг с другом в Германии сегодня затруднительно, но это – главная задача, ибо мы чрезвычайно отличаемся друг от друга в том, что мы испытали и чувствовали, в том, чего мы желали и что делали. Под покровом вынужденной, внешней общности скрывают то, что полно возможностей и теперь может развиться.
Мы должны научиться видеть трудности ситуаций и позиций, совершенно не похожих на наши собственные, и научиться сочувствию.
Общее у нас, немцев, сегодня в основном, пожалуй, лишь негативно: принадлежность к населению полностью побежденного государства, отданного на милость или немилость победителей; отсутствие общей, всех нас соединяющей почвы: каждый предоставлен, по сути, самому себе, и все же каждый в отдельности беспомощен. Общее у нас – разобщенность.
В молчании, под нивелирующие речи официальной пропаганды этих двенадцати лет, мы занимали очень разные внутренние позиции. У нас в Германии нет единства ни душ, ни оценок, ни желаний. То, во что мы все эти годы верили, что считали правдой, что составляло для нас смысл жизни, было очень несходно, поэтому теперь и меняться каждый должен по-своему. Мы все меняемся. Но не все мы идем одним и тем же путем к новой, вновь соединяющей нас почве, которую мы ищем. Каждый должен в такой катастрофе переплавиться и родиться вторично, не боясь, что это его опозорит.
Если теперь всплывают на поверхность различия, то потому, что в течение двенадцати лет открытая дискуссия была невозможна, что и в частной жизни всякая оппозиционность ограничивалась задушевными беседами, а порой сдерживала себя и перед друзьями. Публичным и общим, а потому суггестивным и почти естественным для выросшей среди этого молодежи был только национал-социалистический способ думать и говорить.
Сегодня, когда мы опять можем свободно говорить, у нас такое ощущение, будто мы пришли из разных миров. Однако все мы говорим на немецком языке, и все родились в этой стране, и здесь наша родина.
Мы хотим пробиться друг к другу, говорить друг с другом, попытаться убедить друг друга.