Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 9 тт. Том 7 - Уильям Фолкнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Понимаете вы, что испортили ковер! Не было у вас тут женщин, что ли… — Приехавший замолчал, поперхнувшись от ярости.

Мальчик следил за ним, а старший брат торчал в дверях конюшни, сплевывая жвачку, безучастно поглядывая на все и ни на что в частности.

— Ковер стоит сто долларов. Вам их не собрать никогда. Поэтому я возьму двадцать бушелей зерна из вашей доли. Я это включу в ваш договор, так что не удивляйтесь, когда будете подписывать его у шерифа. Это не утешит миссис де Спейн, но вас, может быть, научит, когда входите в дом, вытирать ноги.

Потом человек уехал. Мальчик смотрел на отца, который так и не вымолвил ни слова, даже головы не поднял, а теперь надевал на мула хомут.

— Папа, — сказал мальчик.

Отец посмотрел на него; загадочное лицо, мохнатые брови, из-под которых холодно глядят серые глаза. Мальчик вдруг рванулся к нему, но тут же остановился и закричал:

— Вы ведь сделали, как умели!.. Если он хотел по-другому, почему он тогда не остался и не показал? Ничего он не получит! Мы все соберем и спрячем! Я сторожить буду!..

— Ты закрепил предплужник, как я тебе сказал?

— Нет, сэр, — пробормотал мальчик.

— Так иди приладь.

Было это в среду. Весь остаток недели мальчик работал, сколько хватало сил, а то и через силу, с рвением, которое не надо было разжигать, повторяя приказания; в этом он был похож на мать — с той лишь разницей, что хотя бы часть из того, что он делал, он делал с охотой. Ему нравилось, например, колоть дрова маленьким топором; его подарили ему на Рождество мать и тетка, каким-то образом заработав или скопив на это денег. Вместе со взрослыми женщинами (а как-то раз даже с одной из сестер) он строил загон для поросят и коровы, что по договору с помещиком входило в обязанности отца; а однажды, когда отец куда-то отлучился, он даже вышел в поле помогать брату.

Брат шел за плугом, ведя прямую борозду, а он, идя рядом с надрывающимся мулом, держал его под уздцы Жирная черная земля своей влажной свежестью холодила его босые ноги, и он шел, думая: Может быть, наконец-то все кончилось. Как ни жалко отдавать двадцать бушелей за какой-то ковер, может быть, оно и недорогая плата за то, чтобы это кончилось навсегда и отец перестал быть таким, каким был все время. Он так задумался, что забыл про мула, и брату пришлось ругнуть его. А может быть, они еще и не возьмут двадцать бушелей, может, все — и зерно, и ковер, и огонь, — все исчезнет, страх и горе, и не придется разрываться надвое, словно тебя тянут в разные стороны две упряжки, — все, все кончится, и кончится навсегда…

Потом пришла суббота. Он взнуздывал мула и увидел отца опять в черном сюртуке и шляпе.

— Нет, — сказал отец, — запрягай в фургон.

Часа через два фургон добрался до цели, и мальчик, сидя на ларе позади брата и отца, снова увидел некрашеное, обветшавшее здание лавки, вылинявшие и оборванные рекламы табака и патентованных лекарств, и привязанных к столбам галереи верховых лошадей, и запряженных в фургоны мулов. Вслед за отцом и братом он поднялся вверх по сбитым ступеням и снова прошел сквозь строй холодных лиц, наблюдавших, как они трое направляются к простому дощатому столу; за столом сидел человек в очках, и ему не надо было объяснять, что это мировой судья. Потом он с яростным, неукротимым вызовом поглядел на человека в воротничке и галстуке, человека, которого он до того видел лишь дважды и оба раза в седле; человек этот сейчас был полон не гнева, а изумленного недоверия, которого мальчик не смог бы и понять. Еще бы! Небывалая вещь: издольщик, подавший в суд на своего же помещика. Он прошел мимо всех этих людей вслед за отцом прямо к столу и крикнул судье:

— Он не делал этого! Он не жег!..

— Ступай в фургон, — сказал отец.

— Жег? — спросил судья. — Как, разве ковер был еще и сожжен?

— Хотел бы я знать, кто обвинит меня в этом! — сказал отец и приказал мальчику: — Ступай в фургон!

Но тот не ушел, он просто прижался в самом углу комнаты, точно так же набитой народом, как в прошлый раз, и не сел, а стоял, зажатый толпой, молча слушавшей то, что говорили у стола.

— Вы заявляете, что двадцать бушелей зерна слишком высокая оценка ущерба, причиненного владельцу ковра?

— Он привез ковер и сказал, чтобы я вывел следы. Я смыл следы и отвез ему ковер обратно.

— Но вы вернули ковер не в том состоянии, в каком он был до вашего посещения усадьбы.

Отец не ответил, и минуту не слышно было ничего, кроме дыхания, сдержанного, глубокого дыхания внимательно слушающей толпы.

— Вы отказываетесь отвечать, мистер Сноупс? — И опять отец промолчал. — Я признаю вас виновным, мистер Сноупс. Я признаю вас виновным в причинении ущерба ковру майора де Спейна и приговариваю к возмещению убытка. Однако я считаю, что двадцать бушелей — это слишком много для человека в вашем положении. Майор де Спейн оценивает ковер в сто долларов. Зерно в октябре стоит около пятидесяти центов. Я считаю, что если майор де Спейн способен потерпеть убыток в девяносто пять долларов за вещь, оплаченную им наличными, то вы можете потерпеть убыток в пять долларов, которых вы еще и не заработали. Я приговариваю вас к возмещению убытка майору де Спейну в размере десяти бушелей зерна сверх положенного по договору и предлагаю внести их ему сейчас же после сбора урожая. Заседание закрывается.

Все это заняло немного времени, утро еще едва началось. Мальчик думал, что теперь они вернутся домой — и, может быть, прямо в поле, потому что они запоздали против других фермеров. Но вместо этого отец прошел мимо фургона, жестом позвав с собой старшего брата, пересек дорогу и направился к кузнице; и тут он бросился за отцом, прижался к нему, загораживая дорогу, заглядывая в это жесткое, спокойное лицо под изношенной шляпой, бормоча, шепча ему:

— Не получит он этих бушелей. Ни одного. Мы…

Отец глянул на него, лицо совершенно спокойное, седые брови сведены над холодными глазами, но голос звучит мягко, почти ласково:

— Ты так думаешь? Ну, поживем до октября, увидим.

Починка фургона — смена двух-трех спиц и затяжка ободьев — тоже не отняла много времени. Ободья охладили, загнав фургон в бочаг позади кузницы, и мулы время от времени посасывали воду, а мальчик сидел на козлах, опустив вожжи и глядя вверх, туда, где под закоптелым навесом лениво стучал кузнечный молот и где отец, сидя на кипарисовом чурбаке, то слушал других, то рассказывал сам. Отец все еще сидел там, когда мальчик подвел мокрый фургон из бочага к самой двери.

— Отведи под навес, привяжи там, — приказал отец.

Он привязал мулов и вернулся. Рядом с отцом сидели на корточках кузнец и еще кто-то, они разговаривали об урожае и о рабочем скоте; мальчик подсел к ним на пыльную землю среди обрезков копыт и чешуек ржавчины; он слушал, как отец неторопливо рассказывает какую-то длинную историю о том, что случилось еще до рождения старшего брата, когда отец был барышником. Потом отец вышел к нему и, стоя рядом, разглядывал обрывки вылинявшей рекламы прошлогоднего цирка; мальчик был в полном упоении от этих красных лошадей, от невообразимого сплетения тюля и трико и гримас размалеванных клоунов, а отец сказал:

— Пошли, поесть надо.

Но они не поехали домой. Прислонившись рядом с братом к стене, мальчик наблюдал, как отец вышел из лавки с бумажным пакетом. Из него он вынул большой кусок сыра и перочинным ножом тщательно разделил его на три равные части, потом из того же пакета достал по сухарю. Все втроем они присели на перила галереи и медленно, молча поели; потом в той же лавке напились из кадки тепловатой воды, которая отдавала то ли кедровой клепкой, то ли запахом бука. И опять они не поехали домой — на этот раз отец повел их на конный двор; у железных перекладин высокой длинной загородки сидело и стояло много мужчин; из загона то и дело выводили лошадей, их прогуливали, устраивали пробежку вдоль по дороге и обратно, а тем временем у загона шел торг и продажа. Солнце уже склонялось к западу, а они все бродили там, слушая и глазея; старший брат сонно поглядывал мутными глазами и сплевывал неизменную жвачку. Отец время от времени, ни к кому не обращаясь, давал свои оценки той или другой из лошадей.

Домой они вернулись, когда уже стемнело. Поужинали при лампе, а потом, сидя на пороге, мальчик любовался сгустившейся темнотой ночи, слушая козодоя и жаб, как вдруг до него донесся голос матери:

— Нет, Эбнер! Нет. Ради бога! Ради бога, Эбнер!

Мальчик вскочил, обернулся и увидел при свете огарка, воткнутого в бутылку, как отец, все еще в сюртуке и шляпе, одновременно и солидный и смешной, словно вырядившийся для совершения какого-то позорного и разбойного церемониала, выливал из лампы керосин в большой бидон, а мать цеплялась за его рукав, пока он, перехватив лампу в другую руку, локтем не оттолкнул ее — не злобно или грубо, а просто резко; она отлетела к стене, схватилась за нее руками, стоя так с открытым ртом и выражением безнадежного отчаяния, как и раньше, когда она молила его. Тут отец заметил стоявшего в дверях мальчика.

— Сходи в сарай и принеси бидон со смазочным маслом, — сказал он.

Мальчик не двигался. Потом к нему вернулась способность говорить.

— Что?.. — закричал он. — Что вы хотите…

— Ступай принеси бидон, — повторил отец. — Ну!

И он пошел, побежал из дома к сараю: вот она, сила привычки, старая кровь, которую ему не дано было выбирать, которую он унаследовал волей-неволей и которая текла до него в стольких жилах и густела неведомо где и на каких насилиях, зверствах и страстях. Я мог бы не возвращаться, — думал он. — Вот так бежать и бежать и никогда не оглядываться, никогда больше не видеть его лица. Но я не могу… И ржавый бидон уже в его руках, уже плещется в нем жидкость, а сам он бежит обратно в дом, где из задней комнаты слышны рыдания матери, и подает бидон отцу.

— Вы даже не хотите негра послать! — закричал он. — Раньше вы хоть негра посылали…

На этот раз отец не ударил его. Мальчик даже не уловил, как рука, только что державшая бидон на столе, молниеносно схватила его за шиворот и дернула так, что он поднялся на цыпочки; он видел только ледяное, безжалостное лицо и слышал холодный, безжизненный голос, который сказал старшему брату, привалившемуся к столу и жевавшему, странно двигая челюстью из стороны в сторону, словно корова:

— Вылей его в большой и ступай. Я догоню.

— Лучше привяжи его к кровати, — сказал брат.

— Делай, что велят, — сказал отец.

Потом мальчик почувствовал, что движется, рубашка его вздернулась, жесткая рука прихватила ее меж лопаток, и ноги едва касаются пальцами пола, а он движется через комнату мимо сестер, тяжело развалившихся в креслах перед потухшим очагом, туда, где на кровати сидят мать и тетка, обнявшая ее за плечи.

— Держи его, — сказал отец. Тетка рванулась к ним. — Нет, не ты, — сказал отец. — Ленни, держи его и смотри не выпусти!

Мать взяла мальчика за руку.

— Нет, крепче. Если он вырвется, знаешь, что он сделает? Он побежит к ним. — Отец движением головы указал на дорогу. — Может быть, лучше связать его.

— Я буду держать его крепко, — прошептала мать.

— Так смотри же, не выпусти.

Потом отец ушел, тяжелый размеренный шаг его хромой ноги наконец стих.

Тогда мальчик стал вырываться. Мать обхватила его обеими руками, а он рвался и вывертывался — ничего, в конце концов одолею. Но не было времени.

— Пусти! — закричал он. — Я не хочу тебе делать больно!

— Пусти его, — сказала тетка. — Не он, так я, слышишь, я сама пойду к ним!

— Но разве ты не понимаешь, что я не могу, — заплакала мать. — Сарти! Сарти! Не надо! До помоги же, Лиззи!

Но он уже вырвался. Тетка попробовала удержать его, но было поздно. Он несся вперед. Мать споткнулась и, ползая на коленях, кричала одной из сестер:

— Лови его, Нетти, лови!

Но было поздно. (Сестры были близнецами, и каждая из них по объему и весу равнялась любым двум из прочих членов семьи, взятым вместе.) Нетти не успела даже выбраться из кресла и только повернула лицо, на котором не видно было даже изумления, и только посмотрела на него неподвижным, тупым, коровьим взглядом. А он уже выскочил из дому и — вперед по мягкой дорожной пыли, сквозь душный запах жимолости; бледная лента дороги разматывается так медленно у него под ногами; вот наконец ворота, еще немножко, сердце колотится, не хватает дыхания; вперед по аллее, к освещенному дому, к освещенной двери. Он не стучал, он ворвался, задыхаясь, не в силах сказать ни слова; он увидел остолбенелое лицо негра в полотняной куртке, еще не понимая, откуда тот взялся.

— Де Спейн! — кричал он из последних сил. — Где де Спе… — И увидел того белого, выходившего из дверей зала. — Сарай! — кричал он. — Сарай!

— Что? — спросил белый. — Сарай?

— Да! — кричал мальчик. — Сарай!

— Держи его! — крикнул белый.

Но и на этот раз было поздно. Негр схватил его за рубашку, но истлевший от многочисленных стирок рукав остался целиком в руках негра, а он выскочил в дверь — и снова по аллее, ведь он, собственно, и не останавливался, даже когда кинул свое предупреждение в лицо белому.

Сзади слышался голос:

— Коня! Скорей коня!

Мальчик подумал было срезать напрямик по парку и перелезть через забор на дорогу, но он не знал ни самого парка, ни высок ли заросший хмелем забор, и он не рискнул. Он бежал по аллее, кровь стучала в висках, в груди хрипело; вот и дорога, он ощутил это только ногами. Он не видел, он не слышал, лошадь едва не подмяла его на полном скаку, а он все бежал, словно сила его горя сама могла дать ему крылья; он не сворачивал до последней возможности и только в решающий момент скатился в заросшую травой канаву, и на один миг звезды заслонили яростно вздыбленный силуэт коня, когда тот с оглушительным топотом пронесся мимо; и опять спокойное ночное небо, которое еще до того, как исчез всадник, опрокинулось на него неожиданно и грозно; вдруг невероятный, клубящийся рев, немой и протяжный, опять скрыл от него звезды; он вскочил, выпрыгнул на дорогу и побежал, зная, что слишком поздно, и все-таки бежал, даже когда услышал выстрел, а за ним еще два; потом, еще сам того не сознавая, остановился, закричал: «Папа! Папа!» — и опять побежал, не сознавая, что он снова бежит, спотыкаясь, на что-то наталкиваясь, куда-то продираясь и не переставая бежать, даже когда, оглянувшись, он увидел за спиной зарево: стукаясь о невидимые деревья, задыхаясь, всхлипывая:. «Отец! Отец!»

В полночь он сидел на вершине холма. Он не знал, что уже полночь, и не знал, где он. Но сзади уже не было зарева, и он сидел спиной к тому, что всего четыре дня было его домом, лицом к темным лесам, которые его укроют, когда он соберется с духом и войдет в них, маленький, дрожащий, в пронизывающей тьме, прикрываясь остатками тонкой истлевшей рубашки, чувствуя только отчаяние и горе, не ужас и страх, а только отчаяние и горе. Отец! Мой отец… — думал он.

— Он был храбрый! — вдруг крикнул он, но не громче, чем шепотом. — Он храбрый. Он был на войне! Он был в коннице полковника Сарториса! — кричал он, не зная, что отец его пошел на войну добровольцем, как это делали раньше в Европе ландскнехты. Отец не носил формы, не признавал над собой никакого начальства, не считал себя связанным верностью какой-нибудь армии или знамени. На войну он пошел за тем же, за чем некогда Мальбрук: за добычей, а кого грабить, врагов или своих, — для него было безразлично.

Медленно передвигались на небе созвездия. Скоро рассвет, поднимется солнце, он почувствует голод. Но это будет завтра, а теперь ему только холодно, и ходьба его согреет. Он немного отдышался и решил: надо идти, а потом он понял, что спал, потому что уже почти рассвело и ночь кончилась. Это подтверждали козодои. Теперь повсюду среди еще темных деревьев слышался их голос, назойливый, неумолчный и все нараставший по мере того, как приходило для них время уступить место дневным птицам. Он поднялся. Закоченевшие ноги не гнулись, но на ходу это пройдет и он согреется — ведь скоро взойдет солнце. Он пошел вниз с холма, к темневшим внизу лесам, где стоял серебристый птичий гомон — частое и настойчивое биение настойчивого и поющего сердца весенней ночи. Назад он не оглядывался.

ДРАНКА ДЛЯ ГОСПОДА

Папа поднялся за час до рассвета, поймал мула и поехал к Килигрю одалживать тесло и колотушку. Мог обернуться минут за сорок. Но солнце встало, я успел подоить, накормить корову, сам уже сел завтракать, и только тогда он вернулся — и мул под ним был не то что в мыле, а чуть не падал.

— Лис травит, — сказал он. — Лис травит. На восьмом десятке, одной ногой в могиле по колено, другой по щиколотку, и всю ночь торчит на горе, говорит, что слушает гон, а сам его не услышит, покуда они не влезут к нему на пень и не гавкнут прямо в слуховую трубку. Тащи завтрак, — сказал маме. — Уитфилд уже циркулем стоит над этим бревном, с часами в руке.

И он стоял. Когда мы проехали мимо церкви, там был не только школьный автобус Солона Куика[4], но и старая кобыла преподобного Уитфилда. Мы привязали мула к дереву, повесили котелок с обедом на сук, папа взял тесло и колотушку Килигрю и клинья, я — топор, и пошли к бревну, где Солон и Гомер Букрайт со своими теслами, колотушками, топорами и клиньями сидели на двух чурбаках, поставленных на попа, — а Уитфилд стоял в точности как говорил папа — в крахмальной рубашке, в черных брюках, в шляпе и галстуке — и держал в руке часы. Они были золотые и на утреннем солнце казались не меньше тыквы.

— Опоздали, — он сказал.

И папа снова стал объяснять, что старик Килигрю всю ночь травил лис, а в доме не у кого было попросить колотушку, кроме миссис Килигрю и кухарки. Кухарке, понятно, зачем раздавать хозяйский инструмент, а старуха Килигрю еще хуже оглохла, чем старик. Прибеги, скажи: «У вас дом горит», а она так и будет качаться в качалке и крикнет: «По-моему, да», — если только не заорет кухарке, чтоб спустила собак, едва ты рот раскроешь.

— Вчера могли сходить за колотушкой, — сказал Уитфилд. — Вы еще месяц назад обещали этот единственный день из целого лета на то, чтобы перекрыть храм Господен.

— На два часа всего опоздали, — сказал папа. — Думаю, Господь нам простит. Он ведь временем не интересуется. Он спасением интересуется.

Уитфилд не дал ему договорить. Он будто вырос даже и как загрохочет — ну прямо туча грозовая:

— Он ни тем ни другим не интересуется! Зачем Ему интересоваться, когда и то и другое — в Его руках? И зачем Ему беспокоиться о каких-то несчастных бестолковых душах, которые даже инструмент не могут вовремя одолжить, чтобы сменить дранку на Его храме, — тоже не понимаю. Может быть — потому, что Он их создал. Может, Он просто сказал себе: «Я создал их; сам не знаю зачем. Но коли создал — засучу-ка, ей-богу, рукава и втащу их в рай, хотят они или нет!»

Но это уже получалось ни к селу ни к городу, думаю, он сам понял — и еще понял, что, покуда он здесь, вообще ничего не будет. Поэтому он спрятал часы в карман, поманил Солона с Гомером, мы все сняли шляпы, кроме него, а он поднял лицо к солнцу, зажмурил глаза, и брови его стали похожи на большую серую гусеницу на краю скалы.

— Господи, — сказал он, — сделай, чтоб дранка была прямой и хорошей и ложилась ровно, и пусть колется полегче, потому что она для Тебя. — И, открыв глаза, опять посмотрел на нас, особенно на папу, а потом пошел, отвязал кобылу, влез на нее, медленно, тяжело, по-стариковски, и уехал.

Папа опустил на землю тесло с колотушкой, разложил на земле рядком три клина и взял топор.

— Ну, друзья, — сказал он, — начнем. Мы и так опоздали.

— Мы с Гомером — нет, — сказал Солон. — Мы были здесь. — На этот раз они с Гомером не сели на чурбаки. Они сели на корточки. Тут я заметил, что Гомер строгает палочку. Раньше не замечал. — Считай, два часа с хвостиком, — сказал Солон. — Так примерно.

Папа еще стоял нагнувшись, с топором в руке.

— Скорее все-таки час, — поправил он. — Но, скажем, два, чтоб не спорить. Дальше что?

— О чем не спорить? — сказал Гомер.

— Ну ладно, — сказал папа. — Два часа. Дальше что?

— Что составляет три человеко-часа в час, помножить на два часа, — сказал Солон. — Итого шесть человеко-часов.

Когда АОР[5] появилась в округе Йокнапатофа и стала предлагать работу, харч и матрасы, Солон съездил в Джефферсон и нанялся. Каждое утро на своем школьном автобусе он ехал за двадцать две мили в город, а ночью возвращался обратно. Он занимался этим почти неделю, прежде чем выяснил, что не только ферму свою должен переписать на другое имя, но и этим школьным автобусом, который он сам сделал из грузовика, не может владеть и пользоваться. В ту ночь он вернулся и больше уже не ездил, и АОР при нем лучше было не вспоминать — если, конечно, вы не любитель подраться; однако при случае он не прочь был взять и разложить что-нибудь на человеко-часы, как сейчас.

— Недостача — шесть человеко-часов.

— Четыре из них вы с Гомером могли бы уже отработать, пока сидели, меня дожидаясь, — сказал папа.

— С какой стати? — сказал Солон. — Мы обещали Уитфилду два человеко-дня из трех, по двенадцать человеко-часов каждый, на заготовку дранки для церковной кровли. Мы тут с восхода дожидались третью рабочую единицу, чтобы начать. Ты, видать, отстал от современных взглядов на работу, которые в последние годы затопляют и оздоровляют страну.

— Каких современных взглядов? — спросил папа. — Я думал, бывает только один взгляд: пока работа не сделана, она не сделана, а когда она сделана — она сделана.

Гомер снял с палочки длинную ровную стружку. Нож у него был, как бритва.

Солон вытащил табакерку, вытряхнул в крышку табаку, ссыпал с крышки на губу и протянул табакерку Гомеру; но Гомер помотал головой, и Солон, закрыв табакерку, положил ее в карман.

— Так, — сказал папа, — значит, за то, что мне два часа пришлось ждать, пока вернется с охоты семидесятилетний старик, которому столько же делов в лесу, сколько в ночном ресторане с музыкой, мы втроем должны идти сюда завтра и отрабатывать эти лишние два часа, что вы с Гомером…



Поделиться книгой:

На главную
Назад