— По моим сведениям, тысяча двести солдат, — уточнил Локкарт.
— По нашим — двенадцать тысяч. — Троцкий закурил папиросу, в упор посмотрев на него пытливым взглядом. — Создастся такое ощущение, что вы не хотите диалога, вы пытаетесь нас запугать языком ультиматумов: или мы вступаем в войну с Германией, или вы объявляете нам войну лишь на том основании, что мы заключили с немцами мирный договор. Но мы же заключили не союзнический договор, мы же не перешли на их сторону. Мы только заявили, что не в состоянии воевать ни на чьей стороне: экономика страны разрушена, народ устал, мы выдохлись. А вы твердите свое: или — или! И всеми возможными способами хотите снова втянуть нас в кровавую европейскую бойню.
— Мы хотим сегодня сс закончить, Лев, — выдержав напор наркомвоенмора, устало проговорил Локкарт. — И не мы втянули в нее Россию. Не мы заставили вас подписать грязный и бесправный договор с Германией, в результате которого уже нет той великой России, которой она была. Не мы втягиваем вас в гражданскую войну. Я вижу в этих обстоятельствах только один выход: не превращение войны империалистической в гражданскую, а именно этот лозунг, выдвинутый Лениным, сше вчера украшавший вашу партию, ныне грозит превратил ься в жуткую братоубийственную явь, а наоборот — доведение мировой войны до победного конца. И это сослужит вам две службы: примирение с собственным народом и признание вашей власти перед мировым сообществом, без поддержки и помощи которого вам все равно не прожить. Та же Добровольческая армия, которая готовится к походу на Москву, может пойти воевать против немцев. Еще можно договориться, я хорошо знаю генерала Алексеева и могу быть посредником в этих переговорах. Левые эсеры, которые так ненавидят немцев, могут сформировать если не армию, то свой полк. Еще не поздно, Лев, сделать выбор!
Локкарт умолк. Молчал и Троцкий, который в душе был согласен с доводами своего собеседника, Роберт это чувствовал.
— Ну хорошо, к примеру, я согласен. — Троцкий закурил, жадно глотая дым. — Допустим, я берусь убедить своих товарищей, того же Ильича. Но он резонно спросит: а что взамен готова предложить Антанта? Какую помощь? Мы с вами сейчас сидим и философствуем, как две девицы на выданье: если б да кабы! Пусть кто-нибудь приедет с реальными полномочиями и скажет: мы даем вам то-то и то-то, мы поможем с хлебом, углем, паровозами, керосином. Такие-то сроки, такие-то объемы. Вот тогда возникнет реальный разговор. А что сейчас? Болтовня, от которой народ уже стонет. А что касается выбора, то мы свой уже сделали полгода назад. Мы ни с вами, ни с немцами, мы против вас. Против всех на данный период.
— Это глупость, — помедлив, сказал Роберт. — Нельзя идти против всех.
— Джордано Бруно, Галилей, Коперник… В истории человечества были примеры, когда один шел против всех и на его стороне оказывалась правда. Даже если нам суждено погибнуть, мы не отступим. У вас есть выбор: идти с нами или против нас. Еще не поздно, Роберт, лично вам это сделать. А пойдете против — погибнете!
Троцкий умел убеждать. Локкарт ничего не мог ему возразить: наркомвоенмор прав. И Клемансо, и Вильсон, и Ллойд-Джордж выжидали, ничего не предлагая, а только требуя от России одного: выполнения союзнических обязательств. И крейсеры в Мурманске — это в какой-то степени и способ давления, попытка шантажа.
— Вы умный человек, Роберт, и я понимаю, что от вас многое не зависит. Политика вообще грязное занятие. Вы обернуться не успеете, как вас обольют грязью, подставят те, кто сегодня распинается вам в любви. Ильич верно говорит: надо учиться быть жестоким. Наука жестокости для политика одна из главных. — Наркомвоенмор блеснул кругляшками пенсне. — Мы сейчас сидим и беседуем, как добрые товарищи, а завтра вы возьмете и нож мне в спину воткнете, несмотря на всю интеллигентность. И так может быть.
— Я этого не сделаю, вы знаете! — твердо сказал Локкарт.
— Не зарекайтесь. Так уже не раз было. Вот такие, как вы, интеллигентные, чаще всего и убивают… — Троцкий снял пенсне, прикрыл воспаленные глаза и, казалось, на мгновение отключился, задремал. Потом открыл их и как-то холодно, по-чужому взглянул на Роберта: — Извините, но меня ждут дела…
Троцкий спал по четыре-пять часов в сутки, как и все остальные. Локкарт проклинал себя за беспомощность, он шифровал одно донесение за другим, пытаясь убедить Бальфура и Ллойд-Джорджа в том, что с Троцким и Лениным еще можно обо всем договориться и он уже вырвал из Троцкого обещание переубедить Ленина и пойти на союз с Антантой, но теперь нужны конкретные предложения помощи новой России, необходимы срочные переговоры на более высоком уровне. Немедленно. Завтра.
В ответ же приходили все более и более сдержанные телеграммы, точно ни Англии, ни другим странам антигерманского пакта эта новая страна была уже не нужна. Точнее, такая Россия уже никому не была нужна.
6
Они сидели в уютном французском кафе «Трамбле» на Цветном бульваре. Из французских закусок имелся небольшой выбор сыров и паштетов, и Каламатиано попросил сделать по тарелочке ассорти того и другого, а также принести селедочку в винном соусе и отварную картошку и сибирские пельмени. Последние три блюда заказал гость, которому Ксенофон Дмитриевич предоставил такое право, и Ефим Львович, пробежав презрительным взглядом карту пуассонов, то бишь рыбных деликатесов под разными экзотическими соусами, предпочел блюда простые, но содержательные.
— А соусы принесите, — добавил Ефим Львович. — И провансаль ваш, и лотарингский, и бешамель, мы попробуем… Может быть, кое-что и подойдет к пельмешкам.
Официант недоуменно посмотрел на Каламатиано, который по внешнему виду и манерам внушал ему больше доверия: как понимать сию донельзя глупую просьбу этого военного человека, сидящего к тому же за столом в шинели?
— Принесите эти три соуса, — улыбнувшись, кивнул Ксенофон Дмитриевич.
— А к пельменям обязательно еще горчицу, перец, хрен и уксус! — напористо произнес Синицын, и официант снова округлил глаза. — Я что-то непонятное сказал? — заметив эту гримасу и побагровев, с обидой спросил подполковник.
— Я принесу. — Гарсон из русских светских мальчиков вежливо наклонил голову и, не встретив более никаких предложений, удалился.
— Сопливый русский щенок, — посмотрев ему вслед, проговорил Ефим Львович, нервно разглаживая указательным пальцем густые рыжеватые усы, тяжелой подковой застывшие на мужественном широкоскулом лице. — Померз бы он в галицийских болотах да поел бы два года подряд мерзлой шрапнели вперемешку с пороховой гарью, не корчил бы тут глупые рожи из-за того, что клиент недостаточно тонко различает соусные оттенки. А то выкормили его, взлелеяли на чистых простынях, вот он и крутит хвостом. А на вид щенок щенком, даже в кобели еще не вышел.
Из выпивки они взяли пока бутылку анисовой, тут интересы обоих сошлись. Подполковник тоже предпочитал этот сорт. Опять же и для здоровья полезно.
Ефим Львович расстегнул воротник гимнастерки и, осмотревшись, снял шинель, отнес ее в гардероб. Его немного познабливало, он никак не мог оправиться от жестокого гриппа, которым переболел в марте, перенеся его на ногах, и поначалу не хотел раздеваться. Нов кафе оказалось тепло. За соседним столиком сидели две полнотелые девицы с обнаженными плечами, напоминающие дородных русских купчих, с прыщавым кавалером в гимназическом мундире, пили шампанское и ели мороженое. Лишь присмотревшись к ним, Каламатиано понял, что обоим нет и двадцати, но из-за своей телесной пышности они выглядели тридцатилетними матронами.
— Все напоказ и на продажу, — презрительно заметил Синицын, оглядев их. — Я думаю, до таких немало охотников сыщется!
И он оказался прав. Не прошло и получаса, как девицы ушли следом за двумя респектабельными старичками. Договаривались, видимо, через официанта и вышли поврозь, соблюдая политес, соединившись лишь за дверями кафе.
С Синицыным Каламатиано познакомился еще до революции. Он закупал для российского Генштаба партию новейших оптических приборов: трубы, полевые и морские бинокли, фотографические аппараты. Поскольку заказывал Генштаб, то с Ксенофоном и контактировал Ефим Львович, дотошно выясняя все детали этой сделки.
В Генштаб он попал после ранения и полугодового лечения в госпитале. Его ранили в спину, осколок задел позвоночник, и врачи разводили руками, полагая, что он никогда не встанет, но произошло чудо: Синицын не только поднялся, стал ходить, но и вернулся к активной работе. Год назад неожиданно наступило обострение. Врачи порекомендовали приобрести изобретенный американцами специальный лечебный корсет, и подполковник обратился с этой просьбой к Каламатиано. Через месяц Ксенофон Дмитриевич привез ему в Петроград этот корсет, который второй раз поднял Ефима Львовича с постели.
После революции Ксенофон Дмитриевич потерял из виду подполковника, но в начале марта они неожиданно встретились на Тверской, обнялись, расцеловались, решив обязательно встретиться через несколько дней, пропустить по чарке и вспомнить старые времена. Подполковник успел лишь сообщить, что работает в Военконтроле, это полевая разведка Красной Армии. Профессию менять поздно, а заниматься идейной борьбой здоровье не позволяет. Как раз в начале марта Пул и предложил Каламатиано организовать Информационное бюро. Но Синицын, пообещав позвонить через несколько дней, неожиданно пропал на месяц и объявился только в апреле, извиняясь, рассказал про болезнь, другие хлопоты, и вот их встреча наконец-то состоялась. Каламатиано зазывал Ефима к себе домой, но тот отказался: идти в дом обязывало к долгому серьезному застолью, надо было брать жену, надевать парадный костюм, вот Ефим и предложил пропустить по рюмашке даже не в ресторане, а где-нибудь в кафе или трактире: без шика, помпы и без всяких там церемоний.
Ксенофон Дмитриевич пожалел, что затащил подполковника сюда: кафе было излюбленным местом встречи посольских и иностранных корреспондентов: всегда чисто, уютно и неплохая кухня. И всегда немноголюдно. Можно посидеть, поболтать, выпить чашку хорошего крепкого кофе, выкурить хорошую сигару. По вечерам здесь звучала музыка: аккордеонист играл старые французские мелодии, как бы донося легкий аромат Парижа. Что еще нужно для европейца? Для русского же человека этот лоск был обременителен, а пища слишком пресной и невкусной. И цены весьма дорогие. Ксенофон Дмитриевич не знал, что произошло с Ефимом Львовичем после октября 17-го. Почему он с такой легкостью перешел на сторону большевиков? Может быть, он считал, что офицер должен лишь честно воевать, а не заниматься политикой, да и, судя по мужицким ухваткам, Синицын не принадлежал к родовитому дворянству и особенно терять ему было нечего, но все равно он давал присягу на верность служения царю и Отечеству. Так что с первой же встречи вербовать подполковника в свои ряды было опасно, и Каламатиано решил поначалу все это выяснить.
— Честно говоря, не ожидал вас встретить в том же качестве и на той же службе, — разливая по первой, улыбнулся Каламатиано. — Но я рад вас видеть!
Они чокнулись, выпили. Синицын лихим жестом опрокинул рюмку водки, крякнул, закусил паштетом и, довольно проурчав, кивнул головой.
— А паштетик ничего! — отозвался подполковник. — Я тоже рад нашей встрече, — сказал он. — Я так и не успел тогда как следует вас поблагодарить. Жена сказала, что вы денег не взяли, а для русского человека оставаться в должниках совсем негоже.
— Мне это ничего не стоило, — произнес Каламатиано. — Фирма прислала корсет как рекламный образец для широкого распространения, и я подумал, что если он вам поможет, то лучшей рекламы и желать трудно. Но события октября многое переменили.
— Да уж, заварили большевики кашу, — согласился Синицын. Он сам разлил по второй и еще раз поблагодарил Ксенофона Дмитриевича. — Я и по сей день хожу в корсете и почти никогда его не снимаю, так что вещь хорошая, можете так и передать, — проговорил он. — А у большевиков много наших. После этого договора с немцами настроение у многих переменилось, да и у меня тоже. Того и гляди, завтра заставят с ними миловаться, а я свои убеждения даже за штабной паек продавать не собирался. Вот в какой трудный момент мы встретились. А трудный он потому, что был бы я здоров как бык, то и раздумывать долго бы це стал: махнул бы на Дон к Лавру Георгиевичу Корнилову или к Юденичу. Лавра Георгиевича имел честь знать лично, он, как и Брусилов, крепкий командующий, а этот Лев Давидыч только и умеет глазами сверкать да слова огнем изрыгать. Военной выучки никакой. Есть, правда, в штабе заметные генералы, под началом которых приходится работать, одно это и утешает. С моей спиной в окопе долго не усидишь. Болит, ноет, проклятая, нерв все же задет, и врачи улучшения не обещают. Наоборот, говорят, в любой день эта проклятая штука может навсегда припечатать к койке. Поэтому куда в такой ситуации бежать. А жить как-то надо: жена, дети. Старшему четырнадцать, младшему одиннадцать. Пока ноги еще держат, их поднять обязан. А там пусть сами живут… — У Синицына увлажнились глаза, когда он вспомнил о детях.
Они снова выпили. Синицын тем же гусарским приемом опрокинул и третью рюмку. Официант принес пельмени и целый поднос соусов и приправ. Ефим Львович густо наперчил пельмешки, полил уксусом, обмазал горчицей, набросал хренку. Потом попробовал французские соусы.
— Ерунда, не острые, — сказал он. — А вы, значит, теперь в консульстве?
— Да. И мне нужны помощники, Ефим Львович, — налив еще по рюмке, проговорил Ксенофон Дмитриевич.
— Помощники? — удивился Синицын. — Так вам, наверное, со знанием языков люди требуются? Немецкий я еще знаю, французский с грехом пополам, а вот в английском вообще не силен.
— Совсем не обязательно, — улыбнулся Каламатиано. — Мы создали Информационное бюро, и нам нужны сведения из первых рук на русском языке. В частности, и по военным вопросам Красной Армии.
— Понятно, — помолчав, хмуро отозвался Синицын. — Значит, и вы трудитесь теперь на разведку…
— Можно сказать и так. Вы человек военный, поэтому все понимаете. Если это вам интересно и не противоречит душевным принципам, то мы легко договоримся. Работа эта хорошо оплачивается. Можем оплачивать и продуктами, как угодно. Последствия и опасность такого рода деятельности вы, наверное, тоже себе представляете. Поэтому я пойму вас, если вы дадите мне отрицательный ответ.
Каламатиано немного волновался. Некоторая откровенность относительно симпатий к Деникину и Колчаку позволила Ксенофону Дмитриевичу раскрыть свои карты, но это могла быть и подлая уловка. Все-таки подполковник профессиональный разведчик, может, и сам решил выяснить настроения своего визави. Для этого и затеял скользкий разговор, а «наивный грек» раскололся. Но интуиция подсказывала совсем обратное, вот он и отважился сразу на такое предложение.
— А не боитесь, что я сейчас на Поварскую, в ВЧК заверну? — усмехнулся Синицын. — Она тут рядом, Петерса я знаю, а за попытку вербовки офицера Генштаба могут дать солидный срок. И вся ваша деятельность лопнет, так и не успев начаться. А?.. — Ефим Львович съел пельмешек, выдержал короткую паузу. — А я ведь, наверное, так и сделаю.
Он сощурил голубоватые глазки, брызнув холодным огоньком, не забывая при этом забрасывать в рот и горячие пельмешки. Каламатиано на мгновение оторопел, его точно накрыло душным облаком: на лбу выступили бисеринки пота. Он предполагал, что, не имея опыта, набьет себе немало шишек, но что вот так, с первого захода он провалит все дело — до такого исхода воображение его не доносило.
— Зря пельмени не едите, — заметал подполковник. — Холодные они вкус свой теряют.
Он разлил водку и, не чокнувшись, махом плеснул ее в глотку. Крякнул, закусил пельмешком, густо намазав его хреном и спокойно наблюдая за своим потерявшим всякий дар речи собеседником. Каламатиано ждал, что еще через секунду Ефим Львович улыбнется и грубовато скажет: «Ну ладно, это шутка, конечно. Русский офицер никогда фискалом не был. И уж тем более перед этими, новыми. Но впредь вам советую быть осторожным. Все-таки вы мне несколько лет безболезной жизни благодаря привезенному корсету подарили, за что я вам благодарен, и тем более я не в состоянии причинить вам зло. Но другие это сделают не задумываясь». Однако подполковник молчал, точно хотел доесть пельмени, выпить водку, коли ее уже принесли, расплатиться и пойти кратким путем на Поварскую. Разговаривать им более было не о чем.
Доев пельмени и выпив еще одну рюмку, Синицын достал папиросы и закурил.
— Зачем вы взялись за это дело? — неожиданно спросил подполковник. — Ведь вы в России бизнесом каким-то занимались. Представитель торговой фирмы, насколько я помню. Знаю, что сейчас вести торговые операции с большевиками бессмысленно. Власть не устоялась, порядка нет. Но опыт у вас солидный, а смутные времена можно и переждать. У вас молодая жена, ребенок, они вам доверяют, а вы ставите их под удар. И окружение вокруг вас довольно сомнительное: и Садуль, и Локкарт, и Мура Бенкендорф — все люди с сомнительной политической репутацией. Последние двое просто шпионы. А может быть, и вы профессиональный шпион? Эта ваша торговая фирма наверняка служила прикрытием. И дружок ваш Ликки все-таки улизнул в Англию, хотя мы за ним охотились и был отдан приказ немедленно схватить его, а в случае сопротивления разрешалось открыть огонь на поражение. Мы подозревали, что он на немцев работает. Выходит, был двойным агентом? Вы-то должны были знать, коли поддерживали с ним дружеские отношения. Я лично за вашим домом следил. Мы полагали, что и вы как-то с ним вместе замешаны, разве не так? — Ефим Львович победно усмехнулся, выпустив густое облако дыма. — Благодарите Бога, что революция помешала.
Ксенофон Дмитриевич со спокойным лицом выслушал это грубоватое признание разведчика и подумал: «А ведь я никакой слежки за собой не замечал, да и пропавший без вести Ликки не испытывал никакой тревоги».
— Вашего друга предупредили, что мы хотим его взять, и быстро переправили через финскую границу. Он, бедняга, даже не успел заехать домой и взять коллекцию любимых табачных трубок, о чем, наверное, горюет больше, нежели о покинутых им так внезапно жене и детях.
Каламатиано знал, с какой любовной страстью Ликки собирал свои курительные трубки, выменивая, покупая их за любые деньги. В его коллекции была даже трубка Петра Первого.
— Так он жив?! — удивленно прошептал Ксенофон Дмитриевич.
— Живее, чем вы теперь. Посиживает сейчас где-нибудь в пабе да пивко дотягивает, — усмехнулся Ефим Львович, взглянув на своего собеседника. — Лишь через год решился сообщить жене, и только сейчас она уезжает к нему. Бедняжка даже знакомым боится говорить, к кому едет. Здорово мы его запугали. Впрочем, и он нам нервы попортил.
Синицын помолчал, оглядывая небольшой зал кафе. Случайных посетителей здесь почти не было. Заходили свои выпить чашку кофе, почитать газету, поболтать, полакомиться в лучшем случае сырами и паштетами, которых раньше здесь было в изобилии, выпить по бокалу французского сухого белого вина или терпкого красного. Для ценителей имелся хороший коньяк. Кое-что из старых запасов оставалось и по сей день. Для подполковника естественней был бы разноязыкий гул трактира, гульба, а не утонченная атмосфера этого кафе, где по-русски почти не говорили.
— Я знаю, кто это сделал, кто переиграл меня, — неожиданно проговорил Синицын. — Не хотите полюбопытствовать?
— Нет, — твердо ответил Ксенофон Дмитриевич.
— А зря. Вам такими вещами интересоваться следует, тем более что вы этих людей хорошо знаете и они на первый взгляд занимаются всякой ерундой! и ведут себя совершенно легкомысленно: кутят в ресторанах, ухаживают за хорошенькими русскими барышнями и совсем не похожи на хмурых, погруженных в себя шпионов. А тем не менее они-то и есть настоящие разведчики, которые, если потребуется, не моргнув глазом воткнут нож в того, кто помешает им исполнить свой замысел или слишком близко к ним приблизится и что-то заподозрит. Ведь вы на это вообще не способны, милый друг Ксенофон Дмитриевич! — Синицын погасил сигарету. — О чем только ваш Девитт Пул думал, когда возлагал на вас эти обязанности? Он-то в разведке не новичок.
Эта характеристика Пула, брошенная мимоходом, поразила Каламатиано. Консул, ведя с ним переговоры, действовал в обстановке строгой секретности, да и невозможно было себе представить, чтобы Саммерс каким-либо образом способствовал утечке этих сведений, но Синицын знал обо всем, а значит, не только Синицын, но и красная разведка!
— Я понимаю, у него других кандидатур здесь в Москве, собственно, и нет, кого-то присылать бесполезно, а организовывать это бюро надо было вчера. Ваши коллеги из Вашингтона и без того многое проморгали. Вот и получилось: на безрыбье и рак рыба, — развалясь на стуле, рассуждал подполковник, словно Каламатиано и не сидел с ним рядом за одним столом. — Жалко вас, честное слово!
— Я не нуждаюсь в вашей жалости! — полыхнув гневом, ответил Ксенофон Дмитриевич.
— Вот это глупо! — рассмеялся Ефим Львович. — Вы даже в такой критической ситуации ведете себя как институтка. Да Петерс вас с кашей съест, сломает вам хребет в одночасье! Вы должны постоянно анализировать: что произошло, почему я провалился, когда, в какой момент, из-за чего? А ларчик просто открывается. Ведь вы, начав со мной столь откровенный разговор, купились на две мои глупые слезливые фразочки относительно Корнилова и Юденича и даже не подумали, зачем офицер Генштаба Красной Армии произносит такую явную крамолу, за которую здесь в пять секунд поставят к стенке и шлепнут не задумываясь. Он либо полный дурак, либо говорит с тайным намерением спровоцировать меня на опасный разговор. На дурака он не похож, дураков в Генштабе даже большевики держать бы не стали. Значит, он, сукин сын, провокатор и затеял со мной грязную игру, паскуда! Вот ведь какие рассуждения должны были промелькнуть у вас во время моего монолога о моей несчастной участи. А я ведь еще намеренно допустил одну грубую ошибку: у меня не два сына, как я изволил выразиться, а сын и дочь одиннадцати лет. Вы, идя со мной на встречу, да еще с таким тайным намерением завербовать меня, должны были подготовиться, знать обо мне больше, чем я о вас. Не так ли, мистер Каламатиано?
— То, что вы сукин сын, я теперь понимаю, — не без злости ответил Ксенофон Дмитриевич. — Спасибо за урок!
— Ну хоть в таком виде получить благодарность и то приятно, — рассмеялся Синицын. — А пельмешки здесь вкусные, я даже не ожидал. Эй, любезный! — подполковник жестом подозвал официанта. — Принеси-ка еще пельмешек. Да поживее! А эти, — он кивнул на тарелку Каламатиано, — подогрей. Лучше на сковородочке с маслицем поджарь.
— Не надо, я не буду, — сказал Ксенофон Дмитриевич.
— Забирай, забирай! — повелительным тоном произнес Ефим Львович. — И на маслице поджарь, да не переусердствуй, чтоб не подгорели!
И официант забрал пельмени.
— Между прочим, в Лубянской тюрьме пельменями не потчуют, — назидательно сказал Синицын. — Не знаю, как сейчас, но месяц назад в бутырских казематах угощали холодной перловкой без масла, ядовитой баландой из селедочных голов с плавающими на. поверхности листиками лука. Воняет от нее так, что крысы бегут от этого запаха. Да триста граммов хлеба вдень, кружка кипятка. Сейчас же в связи с общей разрухой норму хлеба снизили до ста пятидесяти граммов. Кипяток, думаю, остался, перловка, или, как ее звали, шрапнель, вряд ли. Поэтому ловите миг удачи, господин Каламатиано, и запоминайте, как хорошо было на воле.
Каламатиано проглотил комок, вставший в горле, представив, что уже завтра ему придется познакомиться с тем меню, о котором столь красочно поведал Синицын. По нормальной логике, ему оставалось лишь встать и уйти, дальнейший разговор продолжать было бессмысленно, а уж тем более сидеть рядом с этой красной сволочью за одним столом. Ксенофон Дмитриевич понимал, что бесполезно взывать к милосердию профессионального офицера-разведчика, который, как сам признался, специально разыграл всю эту провокацию, а Каламатиано на нее попался.
Официант принес пельмени, Синицын долил себе водку — Ксенофон Дмитриевич не пил — и заказал еще триста граммов анисовой.
— Стол оплачиваю я, так что не беспокойтесь, — улыбнувшись, заверил Ефим Львович. — Советую все же попробовать пельмешки с соусом провансаль, но добавив туда побольше уксуса и перца. Тогда вкусно…
Каламатиано все еще колебался, не решаясь встать и уйти: врожденный такт не позволял ему покинуть даже этого мерзкого подлеца. Все-таки он его пригласил на эту встречу, в это кафе и вежливо досидит до конца. Ксенофон Дмитриевич даже съел несколько пельменей, и они ему понравились. Он выпил и рюмку водки. Синицын тут же ее наполнил и по-приятельски подмигнул ему:
— А что же без соуса? Хотя бы горчички?
Каламатиано положил себе в тарелку провансаль, добавил уксуса и горчицы, намазал новым соусом пельмень, отправил в рот и, разжевав, согласно кивнул:
— Неплохо.
— Я же говорил! А сколько в вашем бюро платят за сведения стратегического характера? — поинтересовался Синицын.
Каламатиано презрительно взглянул на подполковника.
— А я, между прочим, весьма серьезно спрашиваю, — проговорил Ефим Львович. — Будем считать, что я принимаю ваше предложение, а вы за это прощаете мне весь этот страшноватый розыгрыш. Я понимаю, что вы пережили немало неприятных минут, но согласитесь, что такое вполне могло быть. Я все-таки профессиональный разведчик и, если вы хорошо попросите, дам вам несколько полезных советов, иначе вы не только себя, но всю агентурную сеть провалите, если, конечно, таковую создадите. Нельзя же так, на основании двух фраз, проникновенно произнесенных, делать далеко идущие выводы. Я почему-то лучше о вас думал, когда мы в шестнадцатом с вами встречались. Тогда вы меня покорили своим профессионализмом. Я уж не говорю о корсете. Но работа разведчика — это совсем другое, Ксенофон Дмитриевич. Совсем другое…
7
Как ни странно, но Каламатиано совсем не обиделся на Синицына. Наоборот, он был ему весьма благодарен за столь показательный урок, в процессе которого новоявленный глава секретной службы пережил приступы отчаяния, боли, ненависти, минуты жуткие и беспросветные, но полезные для дела. Лучше с самого начала мордой о стол, сразу обжечься и впредь вести себя осмотрительно, «не подставляться», как советовал Ефим Львович, на сто процентов правый, когда говорил, что пока Ксенофон Дмитриевич один и жертвует лишь своей жизнью, а потом, сформировав информационную группу, агентурную сеть, он рискует провалить и ее.
Каламатиано решил присвоить каждому агенту свой порядковый номер вместо привычных полицейских кличек типа «Фикус» или «Гребной», и донесения будут подписываться этими номерами. Синицын согласился и сразу же выбрал свой номер — 12. Двенадцатого декабря у него день рождения. 12 июня родился сын. И вообще это число счастливое для него.
— А кто все же провалил вашу операцию по обезвреживанию Ликки? — уже прощаясь в тот вечер с Синицыным, спросил Ксенофон Дмитриевич. — Неужели Локкарт?
— Что, интересно стадо? — улыбнулся Ефим Львович.
Они медленно прошли сквером по Цветному бульвару к Трубной площади и стали подниматься по Рождественскому бульвару к Сретенке. Вечер подкрадывался теплый, весенний, неумолчно звенела капель, и ручейки, вспыхивая в лучах закатного солнца, стремглав сбегали вниз. Улицы заметно опустели. В сквере на одной из скамеек, освободившихся из-под снега, они встретили влюбленную парочку: гимназистика с барышней. Те сидели, держа друг друга за руки, погруженные в свои чувства и ни на кого не обращая внимания, как в старые времена. Солнце уже заходило где-то за домами, золотя купола церкви Рождества. Вечерня только что кончилась, и богомольные старушки в черных платочках растекались по переулкам.
— Локкарт тут ни при чем, — выдержав паузу и наглухо запахнув шинель, заговорил Синицын. — Хотя он и подчинен оперативному отделу Форин офис, министерства иностранных дел. Для таких операций выбирают людей помощнее, чем Роберт. Не буду вас дольше томить: это ваш дружок Джо Хилл помешал мне, а вывез Ликки через Финляндию Поль Дюкс, агент «Интеллидженс сервис», который работает в России совершенно самостоятельно и получает задания непосредственно из Лондона. Хилл мог спокойно меня убрать, но делать этого не стал, за что я ему даже благодарен. Но у него на это были причины. И запомните: кроме вас, о личности ваших агентов больше никто не должен знать, пусть даже сам Девитт Пул, ваш начальник, начнет требовать, чтобы вы назвали наши настоящие имена.
— А что мне делать в этом случае? — спросил Каламатиано.
— Просто пошлите его подальше, — усмехнулся Ефим Львович.
— Но я… — Ксенофон Дмитриевич замялся. — Он консул…
— А вы попробуйте! Вы же не консула ставите на место, а неграмотного начальника. И увидите, он сразу станет относиться к вам с большим уважением. Иначе превратитесь в половую тряпку, а Девитт будет о вас ноги вытирать. Вас назначили, и на этом доверие закончилось. Вы приносите информацию и требуете денег. Вот и все отношения с Пулом. Все остальное — ваша территория, где вы единоличный распорядитель. И сразу же оговорите свое жалованье, это помимо всяких командировочных и представительских расходов. Впрочем, вы бизнесмен и этот аспект, надеюсь, хорошо знаете и без меня. И еще. С этого момента вы забыли, где я живу, а я не знаю ваш дом…
— Я и так не знаю, где вы живете, — пожал плечами Каламатиано.
— Я вам сейчас покажу, но приходить ко мне домой только в случае крайней необходимости, когда другого способа срочно связаться или предупредить друг друга нет и вы уверены, что мой дом не провален. Об этом будет сообщать знак, я покажу какой. Встречаться нам лучше очень редко и не здесь, в центре, а в Подмосковье или на окраине, я это продумаю. Связываться будем записками, написанными особым шифрованным языком, и оставлять их в тайниках. Их устроим в разных местах, но надежно. Очень важен вопрос слежки. Вы должны уметь сразу же обнаружить за собой хвост, чтобы не провалить тайники. Следить могут и не потому, что вас в чем-то конкретно подозревают, и не обязательно ВЧК. Они, кстати, меньше этим занимаются. Сейчас в Москве примерно шесть крупных разведывательных центров, которые пока работают сами по себе. Это Военконтроль при полевом штабе Реввоенсовета, разведка Троцкого, проще говоря, где я и работаю, разведка Мурадова, командующего Московским военным округом, ВЧК, там Дзержинский уже создал аналогичные структуры, у эсеров есть свой разведцентр, есть разведка Генштаба, есть Высшая военная инспекция Подвойского, где, я знаю, тоже есть свой маленький отдел, и, наконец, разведка Главного морского штаба, самая крупная и имеющая на сегодня лучших специалистов. Уже семь разведок получилось вместе с эсерами. Последние обещали, что будут работать совместно с нами, но это только на словах: они не делятся информацией с нами, а мы с ними. Кстати, самый лучший архив в разведке Главного морского штаба. У меня там приятель работает, это они раскопали вашего Ликки и совместно с нами готовили его захват и перевербовку.
— Вы надеялись его перевербовать? — удивился Ксенофон Дмитриевич.
— Безусловно! У него как немецкого шпиона был только один шанс избежать расстрела — это начать работать на нас. Ну вот, мы и пришли: Мил путинский переулок, дом четыре. Вон мои два окна на втором этаже, — Синицын показал на темно-серый пятиэтажный дом в глубине переулка, с тихим двориком, в котором росло несколько лип. — Еще два окна выходят во двор. Одно из окон, выходящих в переулок, светится. Комната дочери, она, видимо, уроки делает. Шторы, когда все нормально, висят веером. Если входить нельзя, жена их распустит, и они будут висеть прямо ровными полосами. Это легко запомнить. Прежде чем войти в дом, надо обязательно взглянуть на то, как висят шторы. Это вам надо запомнить. Но приходить сюца, как я уже сказал, только в случае крайней нужды.
Ксенофон Дмитриевич потер уши, к вечеру еще пощипывал легкий морозец. Лужи мгновенно затянуло тонким ледком, хотя час назад, когда они шли по Цветному бульвару, они вовсю играли на солнце и, шумя, бежали ручьи. Синицын поднял воротник шинели, с грустью посмотрел на Каламатиано.
— Эх, Ксенофон Дмитриевич, Ксенофон Дмитриевич, вы еще не знаете, во что ввязались и в какое пакостное время! — вздохнул он. — Это мне, старому вояке, деваться уже некуда, а на вашем месте я бы уехал обратно в Америку и переждал эти смутные годы. Что ваших американских хозяев интересует здесь в первую очередь?
— Нам нужны планы фронтов: где немцы, где Добровольческая армия Алексеева — Корнилова на юге. Сколько сил у Красной Армии. Желательна подробная карта южных районов с диспозицией сил, — проговорил Ксенофон Дмитриевич.
— Как вы думаете, англичане решатся вкупе с союзниками на интервенцию?
— Не знаю.
Синицын пристально посмотрел на своего спутника, точно проверяя, искренне он говорит или нет.